Я не могу больше так! Ты опять молчишь? Теперь ты молчишь всегда. Будто тебе давно нечего сказать мне. Будто я недостойна твоих слов.
Но я больше так не могу! Ты стал совсем неживым. Ко всему равнодушным. Тебя не трогает ничего. Даже сны, о которых ты позабыл. Как будто.
Я могу смириться с тем, что тебе безразличен текущий кран. Замок, который заедает. Неприятно, но пусть. Пусть неприятно, что тебя коробит – как не старайся скрыть – когда мы покупаем мне что-то на твой взгляд чересчур дорогое и не столь необходимое. Ведь я не могу голодать, когда нет денег, не понимаю, как можно сидеть и ждать вожделённых крох за труды, когда в доме нечего есть.
Но, пускай. Я могу, давно пробую тебя понять. Научиться. Такому терпению. Нищете.
Было б во имя чего.
Но тебя не трогаю я. Ты смотришь на меня, как будто сквозь. Если вообще посмотришь. Теперь отодвигаешься ночью к стене, если я коснусь тебя. А когда я говорю, ты, кажется, вот-вот заткнёшь уши. Ты хочешь, чтоб я не мешала. Сидеть. Уставиться в стенку. Ничего не видеть. Не делать ни шага.
Ты проводишь дома целые дни. Тебя злит, что приходиться много вязать, а потом бегать, искать за это какую-то выручку. Но когда ты не занят этим, ты просто сидишь. Последние дни не делаешь даже гимнастику.
Я знаю, тебе тяжело. Я знаю, в чём-то я виновата. Но тебя невозможно растормошить. Я вижу, что я не нужна тебе. Мне страшно – ты смотришь сквозь – я чувствую себя пустотой. Чувствую, что меня нет.
Для тебя никого нет. Что с тобой? До чего ты дошёл?
Когда Джека, твоего любимого Джека раздавила машина, ты даже не пошёл взглянуть, вдруг он жив. Макс тащил его, всего окровавленного, перерубленного, Макс закапывал его. А ты сидел, как истукан, когда мы уходили его хоронить. А когда мы вернулись – я не знаю, что со мной творилось тогда – ты спокойно варил себе кофе. Деревянной палочкой помешивал в джезве. И ни разу не спросил потом, куда я убежала тогда, где провела ночь, с кем. Как ни в чём не бывало, встретил меня утром. Тебя всё устраивает, всё на свете.
Или ничего тебе не мило.
Я устала каждую секунду ощущать твой безмолвный укор. Будто я обокрала тебя, разрушила твою удивительную жизнь. Будто я виновата в смерти Джека.
Если б ты ругал меня. Даже без вины. Если б ты говорил мне, что тебе плохо. Если бы требовал, чтобы мы вдвоем жили для снов. Если б тебе, хоть немного было легче оттого, что я рядом.
Я бы вынесла всё.
Но я тебе не нужна. А порой тебе ненавистна.
Может, ты болен. Может, вправду создан только для снов. Я не знаю. Чувствую только, что ничего не могу изменить. Ведь ты не хочешь, чтоб я что-нибудь изменила.
А я устала. Я не могу больше так! Не могу! Не могу! Ты слышишь? Ты меня слышишь?!!!
Он молчал.
— Прости, если я виновата. Что ты потерял сны, ничего не получил взамен. Прости, если это я принесла тебе опустошение, боль. Джека прости, если сможешь, сама себе никогда не прощу. Я ухожу. Возвращайся к себе, или, если хочешь, живи здесь, хоть до приезда Милы. Мама или Макс отдадут тебе деньги за то, что удалось продать из последней партии. Я ухожу. Прости. Прости.
“Прощай”, – не выговаривали губы. Аня остановилась, руки её дрожали.
Спирит молчал. Сидел неподвижно. Но не отводил взгляда. С трудом набравшись смелости высказать слова, что копились в ней долгие дни, Аня не решилась бросить их ему в лицо, говорила в сторону. Но знала – он не отводит взгляда. Чувствовала боковым зрением. Кожей.
Был ли он безразличен или с болью впитал каждое слово? Аня ответила на взгляд, силясь проникнуть сквозь покров его молчания. На секунду ей почудилось, что их глаза, как некогда, соединила незримая линия, и он с неистовым желанием тянет её к себе. Но, нет, она ошиблась – который уж раз – его зрачки были равнодушно прозрачны. Они отталкивали, как зеркало. Тягостное безмолвие готовилось раздавить Аню.
Он не произносил ни слова. Его ответ был на редкость красноречив.
Она ждала чего-то другого? Да, до последних секунд ждала. До последних секунд надеялась. Аня подавила комок в груди. Торопливо свела молнию на раздутой сумке, неловко протащила её, сорвала с вешалки куртку. Выскочила вон. Дверь, скрывшая её, мрачно тряханула всю квартиру. Дрогнули даже стёкла окон.
Спирит сидел, не меняя, позы. Без движенья. Только взгляд его постепенно терял ясность. Всё больше туманился. И совсем угас.
Как ему хотелось броситься к ней. Обнимать. Целовать горячо. Молить о прощении. Прятать свое лицо в ложбинке под ключицей. Покрывая её поцелуями, кричать о своей боли, просить о помощи, о тепле, которое только она могла дать. Удерживать её, ни за что не отпускать. С пылающим жаром, с огнём, который только она могла пробудить.
Но этого огня не было внутри. Он был пуст, как картонная коробка. Ему было лень даже слегка наклониться. Всё это время не в меньшей степени хотелось, чтоб она, наконец, замолчала и ушла. Он с облегчением воспринял гул, прокатившийся по стенам. Гул, опускающий его в пропасть. Или могилу.
Сидел, не меняя позы. Наконец – ни о чём не думал. Медленно пропускал через себя изводящие неспешностью секунды. Нужно было дать им течь. Беспрепятственно. К ним не прикасаясь. И тогда они заспешат. Перемещаются одна с другой. Побегут. Растворятся. Потянут за собой день. И он уйдёт, закроется темнотой.
Тень налетела даже раньше. Настолько, что это вызвало беспокойство. Спирит ожидал чего-то неприятного. Буквально в следующее мгновенье. И вот – по стёклам – в них недавно утихла дрожь – забарабанили однообразные частые капли.
Секунды вновь тоскливо ранили. Монотонно. Как моросящий дождь.
Спирит ощутил мерзкий холод в груди. Он поднялся, прошёлся по комнате. Рассеянно озираясь утомленными полудрёмой глазами.
Амуры замерли, облокотившись на навеки вставшие часы. Уснули грифоны на спинке кровати, оставив рты оскаленными. Овальный столик потерял свое отражение в затуманенном зеркале.
Это была комната, где они с Аней провели столько дней. В ней всё ещё светилось Аниным присутствием, памятью их счастливых минут. Комната, откуда Аня ушла. Оставив его одного. Одного навсегда.
Анины слова пронеслись в его голове, заставляя трепетать от обид. Ему хотелось кричать, винить её, всё отрицать. Они жгли, эти слова. Он не мог их выносить.
Вышел на кухню. Вернулся назад. Холодок в груди превратился в резь. Хотелось лечь или сесть, облокотить спину. Спирит продолжал повторять про себя множество воображаемых ответов. В этих ответах ясно звучало – во всём виновата она.
Но это была неправда.
Дождь стучал. Нескончаемый. Промозглый. Тоскливый.
От стен поплыли Анины слова. Глухо растянутые бесконечным повторением. Раздутые, как шары. Шары, что пытались пролезть Спириту через грудь. Ему хотелось плакать, орать во всю мочь. Доказать несправедливость этих слов. Но она была права.
Но Спирит не желал об этом знать. Ему хотелось покоя. Без слов, без оправданий, без прозрений, без памяти о прошлом, без мыслей, без движения. Но он не мог обрести покой. Не мог найти себе места.
Блуждал, то и дело задевая овал стола. Теперь ему здесь не было места.
Он не должен был оставаться здесь. Об этом долдонил дождь.
Спирит зашёл в ванную, спрятался от дождя. Сюда звуки не доносились, но было гулко и пусто, похоже на склеп. Это было хуже звучания капель. Круг замыкался. Нельзя было оставаться здесь.
Не оставаться – требовало суеты, каких-то движений, неприятной сосредоточенности. Надо собраться. Что именно собрать? Во что это сложить?
Он блуждал по квартире, как по лабиринту. Наконец, на кухне нашёл какую-то авоську. Стал пихать в неё своё бельё и смятое полотенце.
Они вывалились на пол.
Спирит едва не заплакал. Она была права. Она была права во всем.
Если бы, наперекор её словам, хоть крохотная частичка жизни, не охваченная тупым оцепенением, ещё б теплилась в нём, он не дал бы ей уйти. И она б не оставила б его.
Но он давно не желал и не ждал ничего. Кроме молчания. Кроме ничем не тревожимой пустоты. Кроме покоя. Без единой мысли, без малейшего движения.
Почему? Это пришло к нему постепенно и овладело им незаметно. Тогда, когда он осознал это, уже лишился воли противиться.
Аню это стало беспокоить гораздо раньше. Она сама упрашивала его вернуться к подобию прежнего распорядка. Чтобы ей оставались вновь только его вечера, лишь бы утрачиваемый вкус к жизни возвратился к нему.
Спирит пробовал. Ничего не получалось. Вернуться к прежнему ритму было невозможно.
Прежде всего, он утратил прежний заработок. У него разладились отношения с Кириллом. Тому сперва слишком понравилась Аня, он сделался чересчур назойливым, а затем, огорошенный её безразличием, возненавидел её. Это не сразу помешало их деловым отношениям, но затем Кирилла перестали интересовать изделия из шерсти. Он перепродавал теперь что-то значительно более дорогое, ездил на иномарке. Лишь изредка заказывал что-нибудь для себя, для каких-то девиц, или присылал Спириту выгодных клиентов, всех, как на подбор, с неприятными мордами, но способных платить хоть втридорога. Скрепя сердце, Спирит ещё пару раз обращался к нему за помощью, надеясь, давая ему возможность показать свое превосходство, подыскать через него хоть сколько-нибудь постоянный сбыт. Но Кирилл только сводил с какими-то юнцами, которые много говорили, хотели скупать изделия по цене шерсти, и в конечном счете обязательно обманывали, исчезая с горизонта.
Саня, рассчитывая на Спирита, вошёл в какой-то кооператив по пошиву одежды – они плодились, как грибы после дождя, – но в итоге смог предложить лишь забирать высокий процент, оставляя Спириту самому думать о продаже. Они поссорились на этой почве, Саня кричал и называл его иждивенцем, привыкшим приходить на готовое.
Аня, её мать, родители Спирита продавали, где только могли, но количество кустарных изделий, с иностранными этикетками и без них, неуклонно возрастало, мало кто мог отличить превосходное качество и строгий вкус Спирита. Забавно, но его самым надёжным партнером стал Макс. Макс был удачлив в карьере, защитил кандидатскую, но в коммерции у него дела шли из рук вон плохо. Смешная верность слову несколько раз посадила его в огромные долги, чтобы выкарабкаться из них репетиторства и обучения восточным единоборствам, на которые он переключился, было недостаточно, и он торговал поделками Спирита. Иногда, зная о тяготах Ани и Спирита, оставлял себе ничтожно мало. Спирита это раздражало. Не потому, что Макс продолжал тянуться к Ане – у них больше не было друзей, даже приятелей, а Спирит вовсе не желая, чтобы Аня, мучимая их бедностью и отрезанностью от людей, задохнулась от одиночества, никогда не возражал против общества Макса. Но он не хотел быть обязан. Обязан не такому, как Кирилл.
Ведь они могли выжить. Выживали. Были старые клиенты, Спирит работал в нескольких кооперативах одновременно, сдавал вязанье чуть ли не во все комиссионки Москвы, лишь бы принимали. Но ему приходилось сидеть за машиной дни напролет. Много разъезжать, общаться со всякой мразью, уговаривать взять товар, торговаться. Часто после таких переговоров он был разбит, уничтожен, ничего не хотел. Воспоминания о прошлых поездках или мысли о новых сразу вызывали у него на душе неприятный осадок.
А сколько часов забирали себе мысли, как выжить, что будет дальше. Где достать деньги – завтра. Он уже не мог себе представить, что можно вязать несколько часов в день и спокойно ждать выручки, то скромно пируя, то голодая и откладывая траты. Первое время они пировали нескромно – едва получив его очередной гонорар, отправлялись на Москворецкий рынок, в винные магазины, покупали Ане новые вещи, проматывали всё за несколько дней, оставаясь ни с чем. Потом он стал стараться экономить, растягивать деньги, ограничивать себя и – увы! – её, хотя он видел, как её терзает нищета. Но сколько раз они были на краю, большой холодильник в доме Милы хранил только мясо для Джека, а у них были остатки какой-нибудь крупы, к которым даже не находилось масло, не было денег на проезд, однажды он чуть не пошёл пешком к довольно далеко расположенной станции, надеясь добраться зайцем на электричке в пригород, где в комке за ничтожную сумму продалась одна кофта. Им было не у кого занять, их родители и Макс сами не выбивались из долгов. Последние месяцы Аня начала работать, правда уже почти так же ненавидя работу, как наконец законченный институт, это приносило пусть крохотные, но гарантированные два раза в месяц деньги. Но это пришло слишком поздно, Спирит уже переложил на Анины плечи все заботы о сбыте, вязал, как автомат, мечтая только о минутах, когда ничем не будет занят и озабочен.
Пространство же теткиной квартиры с самого начала не подходило для странствий. Не отпускало в сны. Они с Аней перепробовали всё. Несколько перестановок, конечно, без ведома Аниной матери. Затемнённые окна. Драпировки, изменяющие формы стен. Ничего не помогало.
Напротив, излюбленное кресло резало Спириту глаза. Лишняя, неуместная деталь. Грубо нарушающая дух их уютного пристанища. Он настоял и один, на своих плечах уволок его назад. Мебель Милы встала на свои места. Прежде и так всё было выстроено почти идеально, Спирит лишь убрал некоторые мелочи, создающие излишество, перебор, отточил и сделал строже до него найденный ритм.
Изысканный. Но противоречащий странствиям.
Аня не могла жить у Спирита. Даже долго там находиться. Проводить большую часть суток с ней, а предрассветные часы у себя, оказалось невозможно.
Они должны были искать какой-то выход. Должны были найти его.
Спирит уже не считал это важным. Ему казалось, он утратил всякий вкус к снам. Они, действительно, стали серы и похожи один на другой. Может оттого, что перестали быть для него всем. Вместо снов Спирит поначалу упражнялся с мантрами и сутрами.
Ему казалось, он просто найдёт счастье в жизни с Аней. Сколько раз он видел, что уже нашёл его. Во время их долгих вечеров при свечах, с красным вином. Во время их ночей. Во время их далёких прогулок. Во время их единственной, но незабываемой поездки в Судак в прошлом сентябре. Что могло быть дороже этих минут. Настоящего в настоящем.
Но потом выяснилось, что мгновения эти даже более кратки, чем сны. И научиться вновь и вновь обретать их сложнее, чем приучить свой мозг к видениям. Нужен был какой-то стержень, пружина, нечто наподобие его утраченной страсти к снам.
Аня считала, что он должен научиться применять свою интуицию в чём-то – как она говорила – полезном, то есть значимом и осязаемом для людей. Что-нибудь вроде – отыскивать полезные ископаемые, преступников, пропавших детей или забытые вещи. Она тянула его на разнообразные сборы и диспуты, благо об экстрасенсах и колдунах теперь не писала только самая захудалая газета, создавались лаборатории, общества, клубы. Смех или омерзение вызывали у Спирита эти сборища и его новые собратья – среди них были бывшие комсомольские секретари и сантехники, некоторые его прошлые знакомые, пациенты лечебниц, болезнь или внутреннее уродство которых были для него несомненны. Но многие из них явно каким-то образом добивались того, чего не умел делать он. Пусть и не отыскивая никаких ископаемых. Он же не умел демонстрировать того, что называл интуицией. Он, вообще, не умел управлять этим. Это развилось в нём само собой и было как-то связано со снами. Медленно притуплялось, когда он перестал обращаться к сновидениям.
Он не мог заставить себя искать. Хотя несколько раз рассказывал людям, где их забытые ключи, однажды нашёл пропавшего мальчика и дважды породистых собак. Последняя из них не хотела возвращаться к своим хозяевам, жирным, необъятных размеров, Спирит привел их к подвалу, где она теперь жила, она пыталась убежать, они схватили её, оскорбительно подняв к небу свои стопудовые задницы, растопырив волосистые ручищи, схватили и с наслаждением били поводком. После чего Спирит от этих дурацких экспериментов отказался окончательно. Хотя им неоднократно звонили из-за необдуманного объявления в газете, такие только начали принимать, это было ещё внове.
Но очевидно, что этими поисками нельзя было заменить сны.
Спирит лишь пошёл из-за этой деятельности на уговоры Ани и изменил группу инвалидности, пришлось в одном из кооперативов оформиться на работу. Аня говорила – снять клеймо болезни. Он дал себя убедить, хотя на самом деле это ничего не значило, кроме лишних хлопот.
Конечно, если он хотел обрести подлинную жизнь в настоящем, оставить сны, нужно было всё изменить. Спирит раздумывал об этом, прикидывал, что нужно делать. Просто не предполагая, что скоро им овладеет такое безразличие ко всему на свете, такая пустота.
Можно было предположить, что это произойдет рядом с ней?
Можно? Чувствовать на щеках её беспокойное дыхание. Быть так близко, что чувствовать удары её сердечка. Пить. Упиваться. Её голосом. Внезапным смехом. Ненасытно и беспредельно – запахом русых волос. И не желать ничего, испытывать отвращение от ничтожного движения, радоваться только утаённости оцепенения.
Или? Если чувствовать каждый день. Жар её дыхания теряет прелесть. Пряность волос перестаёшь ощущать. Вдруг обнаруживаешь, как дыхание отравлено остатками пищи, запах волос – потом усталости. С досадой находишь в её словах приверженность дешёвым расхожим истинам, самолюбие неотточенного вкуса. Узнаешь в ней жажду мелких побед, слабость развращённого нетерпения, капризную привязанность к мишуре. Можно тогда наслаждаться близостью к ней, как бликами солнца на жадной коре? Загораться от неё, как от трепещущего пламени? Или остается искать спасения в безразличии и пустоте?
Но пока жил Джек ещё не всё было потеряно. Ещё восходило солнце. Ещё порой всё так же сводил с ума её запах, сжигали её поцелуи. Он ещё не расставался с надеждой познать жизнь среди света, жизнь более красочную и пьянящую, чем сны, жизнь, к которой прикоснулся, встретившись с ней.
Она или он были виноваты в смерти Джека? Пёс не мог перенести того, что творилось с Хозяином. Не мог жить без привычного ритма. Не терпел их ссор. Стал озлобленным, диким. Часто убегал, пропадая на целые дни. Несколько раз калечил в драках собак, на которых прежде не обращал внимания, как на подбор собак дорогих и редких пород, принося этим ещё одну головную боль. Стал неприятно возбудим, постоянно громко и надрывно лаял. Начал постоянно болеть, один раз его рвало, а он сунулся к ним на постель. Он словно тоже потерял стержень своей жизни. Спирит чувствовал, пёс постоянно корит их. Указывает на их вину перед ним, перед самими собой. То, что произошло, не было случайностью. Пёс отчасти утратил чутьё, ему как бы незачем было пользоваться им, в раздражении потерял осторожность. Собранность, которой владеет только имеющий цель.
Спириту, считавшему Джека порой равным себе, воображение подбрасывало даже мысль о намеренно избранном им конце. От отчаянья. В попытке выкрикнуть им – они у края. Высказать то, что не было дара объяснить. Хотя, конечно, вряд ли собака могла убить себя.
Но, когда Джек погиб, что-то оборвалось внутри. Он, правда, стал отворачиваться к стене ночью, когда она касалась его. Равнодушно отвечал на прикосновенья её губ. Ждал минут, когда её не будет дома, чтобы ничего не делать, ни о чем не думать, уставиться в стенку. Не потому, что она провела ночь с Максом, когда они похоронили пса. Или совсем не только поэтому.
Винил он её в том, что происходило с ним? В воображении часто – да, но всегда знал, что несправедливо. Она срывалась, не выдерживала, иногда сожалела о своём прошлом. Но до последнего момента старалась ему помочь. До последнего момента надеялась – всё изменится к лучшему. Но она была права, он уже по-настоящему не хотел, чтобы она что-то изменила. Пусть память заставляла его безумно тосковать об их утерянном счастье.
Она была права. Была права во всём.
Спирит встрепенулся. Перед ним была набитая барахлом авоська.
Опять посветлело. Немного. Кончился дождь.
Стоило ли идти сегодня? Неприятно было и подумать о дороге. Нужно уйти сейчас же. Спирит почувствовал остро. Как боль.
Он встал. Накинул новый пуловер. Заказчик не взял, а ему он был впору, пуловер нравился Ане, и она уговорила Спирита носить. Её порой просто бесила привязанность Спирита к старым, уже выношенным вещам. Она так смешно негодовала, так забавно отчитывала его. И это вызывало у него злость?
Надо было уйти, не медлить.
Спирит бросил взгляд за окно. Вроде там было ясно. Вышел. Медленно хлопнул дверью. С первого раза не получилось, замок и правда заедал. Прихлопнул второй раз. Стоял, прислушиваясь к отголоску. Не мог решиться сойти вниз.
Ему казалось, там могла быть Аня. Он боялся? Или глупо надеялся? Наконец, зашагал по ступенькам. Остановился у самого выхода.
В подъезде, действительно, кто-то был. Спирит обернулся. Кто-то крохотный притаился под лестницей.
Иди, иди сюда, звал его в своих мыслях Спирит.
Вышел маленький котёнок. Чёрный, как уголь. С крохотным белым пятном на груди.
Спирит присел.
– Мяу, – сказал котенок, – мяу.
Спирит хорошо знал язык животных.
Но какое-то время колебался. Затем протянул руку и взял его за дрожащее брюшко. Котенок легко помещался у него в руке. Опустившись в сумку, он сразу зарылся в тряпках.
Спирит отбросил мысль о транспорте, несмотря на то, что пилить пешком было долго и неприятно. Но – он встретится с городской темнотой.
Промозглый ветер тряс последние одинокие чахлые листья. Под ногами были лужи и грязь. Спирит ни о чём не думал. Порой забывался настолько, что ему казалось, Аня и Джек шагают рядом.
В город пришёл полумрак. Спирит выскочил на какую-то стекляшку. Магазин. Задержался. Вряд ли был смысл. Была пора до жути пустых прилавков. А уж перед закрытием.
Но коту повезло, там было молоко. Спирит заторопился и вскоре вышел на знакомые места.
Была ли эта тяжесть тоской? Глубокой печалью? Усталостью? Безнадежностью? Одиночеством? Но она едва не раздавила Спирита, когда лифт понёс его на последний этаж. Котёнок в сумке впервые за всю дорогу заволновался. Стал мяукать, шуршать.
Зачем он вернулся сюда? Можно было убежать прочь, потом позвонить Ане из квартиры Милы, просить прощенья, молить, чтобы она возвратилась. Спирит с сомнением поворачивал ключ.
Сразу кинулся к окнам. Здесь царили пыль, духота. Одиночество. Котёнок вылез. Опрокинул авоську. Вывалил часть барахла. Стал протяжно мяукать.
Бедняга. Где-то должны были быть миски Джека. Спирит не смог выбросить их. Не смог смотреть на них, там. Миски Джека? Нет, нет, ни за что!
Что бы сгодилось ещё? Спирит отыскал их, ополоснул самую маленькую, и, с напряжением надорвав зубами пакет, опрокинул в неё молоко.
Котёнок сделал несколько грациозных движений. Внимательно осмотрел плошку. Обнюхал. С трудом перекинув через край, опустил в неё голову. И захлюпал маленьким язычком. Бока его сотрясались от удовольствия, он тихо урчал. Спирит переместился в комнату.
Здесь всё было чужим, ненужным. Как засохшие корни, торчавшие из заброшенных горшков. Даже котёнок чувствовал себя уверенней. Словно это он прожил тут столько лет.
В груди по-прежнему неприятно резало. Всё никак не объяснялось тем, что у Милы нельзя было остаться. Если я не смог удержать её, когда она была рядом, когда она хотела, чтоб я сказал ей — останься, если я тогда молчал, как каменный идол, как манекен, как скотина, откуда у меня возьмутся силы теперь? – думал Спирит, пытаясь отвязаться от теснящихся в голове всё новых комбинаций слов, которые, прозвучав в телефонной трубке, могли бы заставить Аню вернуться в квартиру Милы.
Здесь не пахло покоем.
Взгляд упал на проигрыватель. Комнату стоило заполнить звуками.
Спирит торопливо перебирал пластинки. ”Страсти по Матфею”, ”Четырнадцать хоралов”. Всё не подходило сейчас. Следующим шёл Вивальди. Конечно. Спирит нацелил и опустил иглу там, где должна была быть “Весна” из “Времен года”.
О эти звуки, не похожие ни на что во Вселенной. Какие мысли и воспоминания родят они, какие обволакивают и покрывают дымкой, от каких избавляют напрочь. Как звучат они, как ранят и лечат. Как ясно могут изобразить, будто призывая вновь, дыханье Весны, хотя ни в чём с ним не сходны.
Спирит выключил проигрыватель, закрыл глаза. Музыка продолжала звучать для него. Он был маленьким мальчиком, бегущим за мотыльком, и мотыльком, танцующим в воздушном эфире под “Времена года”.
Спирит погасил свет. В окно заглянул восходящий месяц. Плотные шторы скрыли его. Спирит замер, ему почудилось копошение Джека на кухне. Потом начал различать в темноте, чёрный комок на тахте, это спящий котёнок, белые точки, это капельки молока, оставшиеся на его усах.
И Спирит сел в своё чёрное кресло.