Ранним утром, ещё до зари, Спирит выпустил Джека. Джек летел. Вниз, сквозь все этажи. Когтями стуча по ступенькам. Швыряя прочь двери движением лап. Все до последней.
Резал грудью воздух пустынных улиц. Всем сердцем стремясь к местам, которые несказанно любил. К блаженному островку, свободному от домов и машин, на самом краю Москвы. Но, хоронясь от людей, замирал. Не давая себя обнаружить. Во тьме так приметного – светлого.
Лишь однажды сверкнул на шоссе. За шоссе была Битца, Зюзинский лес. В небе – красной нитью восход. Истончалась Луна. Сумрак струился на снег.
Мягкий снег, нападавший ночью. Хрустел под ногами Джека. Взлетал у него из-под лап. Ласкал мохнатую грудь.
Мягкий, чистый, как Джек. По нему впереди уже красные, синие блёстки. Отсвет первых лучей.
Джек мчался навстречу заре. Вдали от тропинок, лыжней. Окружённый серебристой фатой. Белый, на бегу ветер взвил его серые космы и открыл белый мех. Взметённый, будто порывом ветра. Джек мчался. Чуть клонясь, огибая кусты. Взмывая, как пух, над канавами, пнями. Опускаясь на трепет пружинящих лап. То скрываясь в облаках из снежинок, то паря между ними.
Солнце всходило над мглой. Рыжела и корчилась мгла. Джек встречал так каждое утро. Знал дорогу один. Знал – бежать только вдали от людей. От собак, встречавших его сворным лаем. Он чуял, что был им чужим.
Джек был волком, сыном лайки и полярного белого волка. Он остался в живых из трёх братьев один. Двое умерли здесь же, в гиблой Москве. Их убили грязь пищи, миазм нечистот, теснота. Джек выжил. От отца унаследовал страсть к бесконечному бегу. По снегу, в ночи. Его Хозяин знал, Джек не сможет прожить без движенья. Так чуял и Джек. Он бежал так каждое утро. И каждое утро был счастлив.
Даже сегодня.
Джек не знал за собой вины.
Его Хозяин возвёл стену между собой и другими людьми, Джек был опорой этой стены. Стремления Хозяина требовали повседневного точного ритма, Джек никогда не смог бы их понять, но ритм этот был смыслом его существования. Он замечал любую промашку Спирита, долго и испуганно ворчал, углядев какую-нибудь мелочь. Тут же исправлял сам, если мог.
Вечером Хозяин не закрыл дверь на засов. Джек уловил – так должно быть. Не брюзжал. Не прикоснулся к ручке засова, приделанной так, чтоб он мог брать её в пасть.
Ночью Полная Луна волновала большого белого пса, но он лежал на кухне, не шелохнувшись, ведая, эти часы священны. Его нос был чуток, уши трепетали в ответ на малейший шорох, он ощущал каждое дуновение Западного Ветра, струи которого проникали через приотворенную форточку и бежали ему по загривку.
Всякому, кроме неё, кто приблизился б к распахнувшейся двери, была уготована участь быть разорванным на куски. Когда она вошла, Джек даже не вздрогнул. Хозяин не закрыл дверь на засов, Джек видел, как он это сделал.
И лишь потом Джек почувствовал боль. Боль Того, кто был ему дороже всего на свете. Лапы были судорожно сведены, обратившись из мякоти в сталь, но сам он был полон смятеньем. Его резала боль, его колол стыд – он пустил в дом чужую. Она, конечно, была ему не противник – и без следа сдавленной ярости, всегда возбуждаемой приходом чужих, он вышел на кухню, ей давая уйти. Почуяв приказ, ещё до того, как он шелестом сорвался с губ.
Хозяин – так! – не закрыл дверь на засов, но не ждал. И потом не сидел в кресле часы, как должно быть, а вставал, тёр виски, обливался водой, смотрел за окно, на Луну. Джек скулил и лизал ему руки. Он чувствовал боль. Хозяин засов не закрыл, но не ждал. В этот час никогда он не ждал никого, беззащитный, доверенный Джеку. Джек ложился на брюхо, хороня свою морду меж лап, и униженно полз. Пристально Хозяин смотрел на него. Из ладоней, плотно сжавших виски.
Но не видел вины. Джек чуял – не видит вины. И ничего не омрачало его счастья, когда солнце взошло. Пусть и окончательно разрушив любимую им ночь. Он уже повернул и, пригнув голову к шее, мчался назад, в свой дом.
Беги, белый пёс!
**************