О чем свистел самовар

Утром я проснулся от тихого и протяжного посвиста зеленовато-желтого с глубокой вмятиной на боку самовара. Когда он закипал, то всегда свистел сипло и грустно.

Серый, пасмурный, сочился сквозь забрызганные грязью стекла день. Ветер гонял по двору золотистую солому и ерошил перья на воробьях, которые целой стайкой копались в ней. Перегоняя друг друга, к лесу спешили лохматые облака. Они стлались над самой землей и клочьями сырой грязной ваты повисали на зеленых ветвях сосен и елей. По дороге растекалась грязь, застывая острыми тусклыми бугорками. Ее взрывала глубокая колея: на днях по дороге проехали тяжело груженные машины, повезли кирпич, доски, бревна. Мама говорила, что в Сосновке новую школу строить начали.

Мама уже ушла на работу, бабки тоже не было слышно. В большой комнате за стеной чаевничали дядя Петя и старик, которого я узнал по частому глухому кашлю. Старик тихонько позванивал в стакане ложечкой.

Я закрыл глаза, чтобы попробовать снова уснуть. Больно уж хороший сон перебил мне мятый самовар: будто собрались к нам на сбор ребята из 7-го «А» и я им свой «секрет» открываю — ракету показываю. И все охают и восхищаются, особенно Венька.

— Расскажи, — кричит, — как ты такое чудо сделал?

И как раз в эту минуту я проснулся. И не успел рассказать, как строгал березовую чурку, как гнул вместе с Ленькой серебристую жесть. Хорошо бы заснуть снова, чтобы весь сон начался сначала!

Но тут я услышал такое, отчего сразу забыл и про сбор, и про Веньку, и про ракету. Говорил дядя Петя, тоненько и зло:

— Несправедливо, брат Гавриил, поступаешь, не по-божески. В прошлый раз больше половины прикарманил и в этот норовишь. Так ить я по миру пойти могу: на хлеб насущный не хватит.

— Не пойдешь, — лениво возражал старик, громко прихлебывая чай. — И бога ты в эти дела не вмешивай, не поминай всуе имя его. А деньгу гони: богу — божье, а кесарю — кесарево. Так-то; голубчик.

— Не дам, — взвизгнул дядя Петя. — Хоть режь, хоть коли — не дам. За что же я дом-то сдаю, неудобства терплю? Треть получай, а больше и просить не моги.

— А на что мне тебя резать-то, мил человек? — ласково ворковал брат Гавриил. — Вот наговоришься ты вдосталь, а я пойду куда надо, шепну словцо — и нет тебя, раба божьего Петра. Понял? — Старик заговорил тише, но голос его стал сухим и жестким. — Да ты сиди, сиди, не хватайся за стакан-то, горячий больно, руки обожжешь.

На несколько минут в комнате установилось молчание. Было слышно только, как хрипло, с придыхом сопел дядя Петя да посвистывал, захлебываясь паром, самовар.

Старик опять зазвенел ложечкой.

— Вот так-то и лучше, голубок, — затянул он ровным масляным голосом. — А идти я никуда не пойду, ты не бойся. Ишь, сердешный, аж сбелел весь. Одной мы с тобой веревочкой связаны, по гроб ее не развязать. Но и порядка рушить тебе не дам. Вот помру, все тебе оставлю, в могилу с собой не понесу. А теперь — ни-ни.

— Как же, очень ты спешишь помирать, — ядовито сказал дядя Петя. — Раньше нас на тот свет отправишь.

— Все мы в руках божьих, и воля его, кого к себе раньше призвать, — смиренно ответил старик и потянул из блюдечка чай.

Дядя Петя захрустел бумажками.

— И зачем тебе, брат Гавриил, денег столько? — помолчав, недоуменно спросил он. — Одинок ведь, зельем не балуешься, а за рупь человека удавить готов.

— И удавлю, — ласково согласился старик. — И ты удавишь, и я удавлю. А деньги мне на святое дело нужны. Продавщица Низковского сельпо растрату сделала. Промотала казенные денежки, а сейчас в пору в петлю лезть. Вот мы ей и подкинем, покроем ее грех. И придет она к нам дорожкой ровной. А это, брат Петр, великое дело. Служба у нее такая, весь день меж баб. Одной святое словцо скажет, другой шепнет, глядишь, и поболе станет божьих овечек в нашем стаде.

— А ты их и острижешь, — довольно захихикал дядя Петя. — Ох и хитрый же ты, брат Гавриил! Золотая у тебя голова, хоть и плешивая, а золотая.

— Ты мою плешь не трогай, — обиделся старик. — Я дело говорю. Только дело это далекое. Когда там рыбка клюнет, а мошна моя совсем опустела. С энтих вот, — он пошелестел на столе бумажками, — не шибко разживешься. Мало стали жертвовать люди, мало. Да и самые, богатые отошли. Манька Спиридонова, скажем, или там Илья Гурнов. Теперь его в молитвенный дом на веревке не затянешь, шибко грамотным стал. А от тех, кто остался, много ли соберешь?

И опять тяжелое, как облако за окном, повисло в комнате молчание. Даже самовар не нарушал его, весь изомлел паром.

Дядя Петя встал и осторожно направился к моей комнате. Я натянул на голову одеяло и замер. Он приоткрыл дверь, посмотрел на меня так, что даже под одеялом оцарапал своими маленькими прищуренными глазками, и вернулся назад.

— У меня тут мысля одна есть, — зашептал он, и я прижался ухом к холодной стене, чтобы лучше расслышать его слова. — Поубавилось в народе веры, это ты правильно говоришь. Надо кровью стадо наше от грехов суетных очистить, чтобы трепет всем внушить перед всевышним. А то заглохла община наша, пока меня здесь не было, ни видения, ни чудесного исцеления никакого… Надоедает людям одни и те же молитвы тянуть да криком изводить себя, сам понимаешь.

— Эт верно, — задумчиво протянул старик, — надоедает. Только кровь — она не водица. Где возьмешь? Глашкиного ребеночка не тронь: она за него тебя как раз под стенку подведет. Хоть и давно к нам ходит, а не приняла еще слова божьего в сердце свое. А много бы страху кровушкой невинной нагнать на овечек наших можно, ой много. И пошатнувшиеся в вере укрепились бы; шатаются, брат, люди-то, совсем молодые от нас отошли. Год-другой — и останемся мы с тобой сам-два…

— А на что мне Глашкин, коли у меня свой звереныш лежит, — засипел дядя, Петя. — Анюту-то я так согнул, из нее веревки можно вить, слова не скажет. А он мне уже горло переел. Зырит волчонком, того и гляди вцепится. Знаешь, сколько я с ним бился, пока крещение принять заставил? Да если он об одном этом кому-нибудь расскажет, не миновать нам беды. Не раз я уже думал: кончать надо с ним.

У меня с гулом оборвалось сердце, и я ладонью зажал себе рот, чтобы не закричать. И плотнее прижался ухом к холодной стене.

Старик долго сморкался и кашлял, затем сказал:

— Ну что ж, дело доброе. Мальчонку ни на хуторе, ни в деревне, окромя наших, никто не видал, глядишь, без лишнего шума и обойдется. А это, брат, главное. Малейший шум — и конец нам с тобой, Петро. Сам знаешь, пощады ждать нечего. — Старик помолчал и закончил: — Значит, в воскресенье Яшке-дурачку видение будет — жертвы искупительной просит господь. Истолкую я, что кровью Анюте надо от грехов очиститься. А если она на это дело не пойдет — сам ей по-братски помоги. Понял?

— Понял, — глухо ответил дядя Петя, — помогу. Только давай сейчас наперед уговоримся: меньше трех четвертей не беру.

— Бог с тобой, — ласково ответил старик, — грех сейчас о таких делах толковать. Ну, спасибо за хлеб-соль. Я по селам пойду, надо поболей людей-то собрать. Да и ты займись этим. Слух пустим — в воскресенье света конец. Пусть дома продают, коров, одежонку. С деньгами пусть идут, у тебя, мол, в доме святом, сядем да будем конца ждать. Все равно, разделаешься с мальчонкой да соберешь деньги, уходить нам отсюда надо. Честно тебе скажу: страх меня в последнее время одолевает. Даже в сорок четвертом такого страха не было, как сейчас. Спать по ночам перестал. Так и кажется, вот-вот заскрипит дверь, и придется нам с тобой за все разом ответ держать. Разумеешь, что это, брат, такое?

— Разумею, — хрипло пробормотал дядя Петя.

Старик встал, с хрустом потянулся и вышел, шаркая своими резиновыми сапогами. Вскоре за окном мелькнул его кожух и потертая шапка с оборванным ухом. Ветер кудрявил его пышную окладистую бороду.

Дядя Петя снова заглянул ко мне; убедившись, что я сплю, потоптался по комнате и негромко проворчал:

— Как же, дождешься, ты, черт лысый, от меня денег, держи карман шире! Давно по тебе уже верёвка плачет. Все равно, семь бед — один ответ.

И вышел, осторожно прикрыв дверь.

Я остался один. В соседней комнате остывал самовар. Я прикусил губу и со страхом подумал, что было бы со мной, не разбуди он меня сегодня своей тоскливой, сиплой песенкой! И что еще со мной будет?!

Загрузка...