23.

Я не знаю, на какой скорости он гнал все это время, но я и глазом не успела моргнуть, как мы вернулись в город. Он вновь припарковался далеко от гостиницы, и я напомнила ему про мои босые ноги.

— А мы никуда не идем. Только в эту дверь.

Я выглянула в окно и в свете фонарей сумела разглядеть на темной витрине гитару, скрипку, кларнет и джембе… А за ними, в зале, чернел рояль. Неужели?!

— Но там же закрыто…

— Для посторонних, а я знаком с хозяином.

Альберт вышел из машины, распахнул мою дверь, и я повисла на его шее, а он играючи нажал большим пальцем моей левой ноги на звонок. Прошло более минуты, пока нам открыли. Старичок в серой вязаной жилетке поздоровался и, впустив нас в магазин, тут же удалился. Перед развалом музыкальных книг и нотных сборников стоял низенький диванчик, на который я забралась с ногами. Альберт без лишних слов, вернее не сказав ни единого, сел за рояль и заиграл вальс Шопена, под который пригласил меня на первый танец. Я не особый знаток музыки, но слышала немало записей от признанных исполнителей — Альберт играл на их уровне, а, может, даже лучше…

Или мне просто было хорошо под лучистыми серыми глазами: Альберт не смотрел на клавиши даже когда с одного произведения переходил на другое — он не сводил взгляда с моего лица, точно со строгого судьи, и я выдавала высший балл улыбкой. Или же он, как и я, пытался запомнить мое лицо до мельчайших подробностей, чтобы мои черты не потерялись среди прочих, таких же когда-то несчастных, которым посчастливилось встретить на своем жизненном пути Герра Вампира тогда, когда им было это больше всего нужно. Надеюсь, я тоже хоть что-то дала ему взамен. Он играл и Моцарта, и Баха… И теперь я верила, что оба гения приложили руку к его мастерству.

— Довольно! — сказал Альберт и аккуратно закрыл крышку.

Потом встал и поклонился в сторону витрины. И только тогда я заметила, что он собрал на улице толпу слушателей, забывших, куда спешат этим поздним сентябрьским вечером. Но Альберт к ним не вышел, а пересел ко мне на диван.

— Жаль, дверь одна, магазин без черного хода. Не ускользнуть незаметно, как это умел делать Моцарт.

Я опустила голову ему на плечо. Он осторожно прижал плащ к моей спине. Уже не болело, хотя лопатки еще чуть-чуть ломило — может, от долгого сидения в одной позе. Как долго он играл? Нить времени оборвалась на первом аккорде, и мне не хотелось сейчас связывать ее узлом, приближая минуту расставания. Просидеть бы так до утра, а потом и до вечера и не ехать ни в какую Вену, не садиться ни в какой самолет, не лететь ни в какой Питер.

— Ты не думал никогда остановиться и…

Я действительно чуть не произнесла это слово. Альберт улыбнулся.

— Нет. Это слишком эгоистично — делать счастливой только одну женщину, когда можешь осчастливить тысячи. И я надеюсь никогда не повстречать на своем пути эгоистку, которой не сумею отказать.

— Может ведь надоесть? — прошептала я, чувствуя на ресницах соленую обиду.

— Ну, это у меня не так часто… Мужчины ведь тоже страдают, а старики порой хуже молодых. И дети, сколько несчастных детей вокруг!

— Мама сказала, что моя подружка потеряла ребенка.

— Но ты ведь не радуешься? Ты ведь этого не желала?

— Не заставляй меня лгать…

Альберт прижал к груди мою голову и поцеловал в макушку, как ребенка. Я обхватила его руками и всхлипнула, но он тут же отстранил меня со словами:

— Если ты сейчас заплачешь, это будет означать, что я проиграл.

Я кивнула. Неужели ты думаешь, что с тобой так легко расстаться?

— Идем. Все ушли. Теперь ты никого не напугаешь в этом рваном плаще, — улыбнулся он и подхватил меня на руки. — Тут недалеко до ближайшего ресторанчика. Шницель очень хорошо поднимает настроение, когда он без мух.

Я улыбнулась. Какой же Альберт классный! И как он умудрился не закостенеть за столько лет и сохранил мальчишеский задор, который найдешь не у каждого тридцатилетнего, а именно на столько он сейчас выглядел. Когда не смотришь на седые волоски на груди. Впрочем, когда смотришь, думаешь, что он сорокалетний мужчина в великолепной форме. Господи, меня столько на руках носили, наверное, только в детстве, завернутой в пеленку! Когда еще не кормили шницелем.

Я ела и смотрела на Альберта. Он улыбался. Его глаза светились счастьем. И это счастье подарила ему я!

— Как ты стал таким? Разбей, пожалуйста, очередной голливудский шаблон.

— А я же уже рассказал. Эпидемия холеры, вот потому-то все вампиры и трансильванцы. А не потому, что так решил какой-то ирландец. Тогда многие богачи принимали яд для долголетия. Он помогал, конечно, но только аптекарям — разбогатеть. Но вот во время холеры он вызвал в пациентах летаргический сон, и если кто потом просыпался не в земле, то уже не совсем живым. Одни понимали, что им нужно для жизни, кого-то сразу губило солнце, кто-то гибнул сам от ужаса — лишь единицы приноравливались. Отец приноровился, а я… Я почти умер, и отец, хоть и понимал, что я относительно жив, хотел сначала меня закопать… А потом передумал и вытащил из гроба. Он растил меня один, потому не нужно было особо скрывать свой ночной образ жизни. В замке он оставил только пару старых слуг, и те свято верили в мою болезненную непереносимость солнца и невозможность принимать нормальную пищу. Свою-то отец тайком скармливал псу. А я жил на красном лекарстве и долго не знал, что за чудодейственный бальзам я пью. А когда узнал, долго не понимал, как с этим жить. Отец не хотел, чтобы я стал самостоятельным. Но я стал. И это в итоге добило его. Злоба на меня иссушила его быстрее других таких же, как он, жестоких кровососов. Я сжег тело и развеял прах на все четыре стороны. Пустое. Отец не умер. В моем сердце он будет жить вечно, и он это знал, потому умирал с улыбкой. Но его дух каждый раз там переворачивается, когда я улыбаюсь и когда мне улыбаются в ответ. И мне нравится мучить отца, потому я не особо добрый, верно?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И Альберт улыбнулся еще шире, а потом подхватил с моей тарелки остатки капусты и запихнул мне в рот:

— Ты так до утра есть будешь! — сказал он слишком строго, и я заторопилась. — Ешь! Ешь! Не думаю, что ты станешь намного тяжелее от австрийской еды.

Тяжелее для кого? Для трехсотлетнего вампира? Я могу сожрать всю кондитерскую, и он этого не заметит. Хотя штрудели я точно есть перестану — будет больно вспоминать, как он кормил меня с ложечки. Неужели Альберт действительно верит в то, что с ним можно расстаться и остаться абсолютно счастливой?

Нет, ложка дегтя расставания с ним испортит весь мед его лечения. Хотя — любишь же ты, дура, помечтать! — может, он не всем представительницам прекрасного пола дарит такую любовь; возможно, он с ними даже не спит, ведь сам сказал, что проблемы лечатся совсем не этим… Наверное, он решает их финансами. Может, находит безработным хорошую работу или выслушивает сопливые речи, от которых другим становится тошно — да столько всего можно сделать, чтобы помочь людям. Постель наоборот может все испортить.

Альберт нес меня на руках и улыбался всем тем, кто оборачивался на нас — босоногое чучело в несуразном театральном плаще не сочеталось со щегольски одетым джентльменом. И я с несказанной радостью сняла балахон и возвратила его хозяину со словами благодарности.

— Мне еще хочется что-нибудь для тебя сделать. Слова благодарности кажутся такими пустыми.

— А что стало бы для тебя не пустым? — спросил Альберт, вешая пиджак на спинку стула.

— Например, вымыть пол в твоем замке, — с грустью выдала я.

— У меня нет замка, — Альберт обернулся и вальяжно облокотился на стул. — Уже нет. Разрушился. Даже туристам нечего показывать. Думаешь, я не пригласил бы тебя в гости, будь у меня замок?

Я опустила глаза — это стало бы прекрасным продолжением отпуска.

— И где же ты живешь?

— То здесь, то там. Путешествую… Следую за несчастными. Как-то так.

— А, может, это даже хорошо, что у тебя нет замка? Был бы ты шаблонный вампир.

— Я думаю об этом в том же ключе. Глупо жалеть о том, чего нет. Время замков ушло. Главное, не строить себе воздушных. Верно?

Я кивнула. Завтра мой воздушный замок рухнет. Я поймаю на ладонь единственную оброненную о нем слезу и сдую на все четыре стороны света. Все. Дальше одни улыбки. Всем назло. Нет, всем на радость. И я не забуду, кто меня этому научил. Забыть бы только, как он этому учил. И руки забыть, и губы, и слова… И эти простыни, и свечи… И сладкий привкус последних слез… Какая же гладкая у него щека. И где же он откопал бритву?

— Тебе нравится?

Вместо ответа я хотела вновь поцеловать его, хотя очередной поцелуй уже бы ничего не добавил к нашей последней ночи. Даже холодно не было, и я не искала ногой одеяло. Если я укроюсь, он перестанет меня гладить, а так, может, еще сыграет на моей забывшей про боль спине вальс…

— Я не про щеку, — остановил он пальцем мои губы. — Я вот про это…

Он поднял ладонь к моим глазам, и я зажмурилась, но не от искусственных свечей, а от искусственных камней ожерелья, свисающего с его длинных пальцев.

— Прими это от меня. Но не на память, а на всякий случай. Если вдруг тебе потребуются деньги. Только неси его к проверенным антикварам. Это очень дорогая вещь семнадцатого века. Если спросят, откуда оно, можешь говорить правду — все равно не поверят. Когда мне нужны деньги, я делаю то же самое, и мне, представь себе, не верят, когда я говорю, что это фамильные драгоценности.

Я оттолкнула его руку. Нет! Настоящие бриллианты? Он сдурел!

— Не смей отказываться. И носи спокойно. Никто никогда не подумает, что женщина в здравом уме наденет на шею не фальшивку. Носи. Я многому научился от тебя, и мне действительно доставит радость мысль о том, что эти камни живут и дышат твоим телом. Сейчас они мертвы, и мне их жалко.

Я не могла ему сопротивляться. Замок щелкнул на моей шее, но мои глаза остались в его, в которых играли настоящим огнем искусственные свечи, расставленные вокруг нашей кровати.

— Я ведь даже не вымыла тебе пол…

Альберт расхохотался и рухнул в подушки.

— Где ты взял его?

— В шкатулке в своем тайнике… А, ты про сейчас? Оно в бардачке лежало, вместе с папайей. У меня было предчувствие, что нынче в Зальцбурге оно мне понадобится. Это подарок Моцарта, думай об этом так.

— А что стало с его могилой?

— Козы затоптали, но зато в румынской земле его никто не потревожит переездом. А вообще мы же уже говорили, что тело тлен. Главное — сердце.

— И кровь, — я легла на подушку и попыталась не смотреть на грудь, но бриллианты продолжали мерцать и слепить меня, или это уже прощальные слезы дрожали на ресницах. — Альберт, если ты вампир, то тебе нужна кровь, а не пустое спасибо. Я не знаю, где ты ее обычно берешь, но сейчас тебе не надо далеко за ней ходить.

Повисла тишина. Однако она не была полной — мое сердце разрывало грудь, и ожерелье подпрыгивало, будто в танце.

— Ты права, — глухо отозвался Альберт со своей подушки. — Обычно это действительно маленькое дополнение к спасибо, которое люди дают добровольно. Я уже говорил, что кровь, она как бензин. Очищенный и неочищенный. Очищенный бережнее относится к мотору. Врут, гады, наверное. Но с кровью это работает. От добровольной, насыщенной, вместо страха, благодарностью, сердце меньше изнашивается, и потому я до сих пор жив, а отец мертв. Но не беспокойся за меня. Отец в детстве морил меня голодом, и я привык есть мало и редко.

— Альберт, почему ты отказываешься? Ты столько сделал для меня…

— Я делал это не ради крови, — перебил он резко и зло. — И даже неблагодарные люди не отвращают меня от помощи другим. Я знаю, что ты мне благодарна и без твоей крови. Иногда, когда мне совсем плохо, я сам прошу у людей хоть каплю, только чтобы пережить рассвет. Но сейчас, когда даже ты сама предложила, я откажусь, потому что не умираю с голода.

— Почему? Ты заслужил награду…

— Да потому что это будет больно, а я не хочу причинять тебе боль. Ты слишком много ее вытерпела. Впервые я оказался настолько горьким лекарством.

— Боль? — я села и схватила его за плечи, чтобы он смотрел мне в глаза, а не в потолок. — Альберт, ты представить себе не можешь, как мне было больно до встречи с тобой. Больно? Больно! — я не сумела сдержать дикого смеха и уткнулась в подушку, чтобы чуточку успокоиться. — И это говорит вампир! — я смотрела в его пустые серые глаза, без искринки смеха. — Живые причиняют друг другу куда большую боль каждый день, каждый час и ни секунды не сожалеют об этом. Бери! — Я ткнулась шеей в его губы. — Кусай! Я уверена, это не будет больнее комариного укуса… Ну, ладно, осиного… — шептала я ему в плечо. — Как змеи кусаются я не знаю… Хотя знаю. Очень больно. У тебя так не получится. Ты не женщина и не лучшая подруга.

Я почувствовала на шее поцелуй и больше ничего. Альберт отстранил меня, встал с кровати и стащил со стула брюки.

— Не уходи! — взмолилась я.

Он вперил в меня пустой взгляд и произнес холодно:

— Я никуда не ухожу.

Он сунул пальцы в карман и отшвырнул брюки. В руках его осталась длинная черная палочка с завитком наверху — такими коктейли смешивают.

— Знаешь, что это? — Альберт присел на край кровати и протянул мне палочку. — Только не порежься. Это очень острый нож.

— Нож? — Я взяла его за самый кончик. — Из чего он сделан?

— Из обсидиана. Это ритуальный нож индейцев Майя. Я потратил на него сущие гроши. В мое время их привозили из-за океана сотнями. А знаешь, почему? Потому что их набралось очень много. Почти у каждого индейца был такой. Это нож для самопожертвований. Боги Майя вовсе не кровожадные, хотя им и нужна кровь, чтобы пережить рассвет. Но они не берут ее сами. Они ждут, чтобы им ее принесли от чистого сердца, желая, чтобы они продолжали жить и творить для людей добро. Нам, европейцам, это сложно понять. У нас существует понятие «жертва» — и мы эту жертву жалеем и эта жертва жалеет себя, и у нас есть кровожадный злодей, которого надо убить, чтобы он не брал чужое. Мы все берем чужое и не желаем отдавать свое. А там, за океаном, было все иначе. Богов не боялись, богов любили… И отдавали им кровь не для того, чтобы избежать после смерти ада, а чтобы боги помогли им хорошо жить на земле, сейчас.

Я перехватила ножик покрепче.

— Где лучше резать? — спросила я громко, чтобы перекричать собственное сердце.

— Режь палец. Кровь быстрее остановится. И заживет без следа.

Я прикрыла глаза и полоснула лезвием подушечку указательного пальца. Больно, но терпимо. Медсестры в детстве жали палец сильнее, чем теплые губы Альберта. Я не открывала глаз, а когда открыла, увидела небо в алмазах и повалилась на подушку. Одеяло тут же легло поверх ожерелья.

— Поспи и проснешься здоровой. Обещаю.

Он еще с минуту просидел на краю кровати, глядя мне в лицо, а я смотрела, как дрожит в его пальцах нож с капелькой моей крови.

— Я им побрился сегодня, — Альберт повернул ко мне голову. — Было больно. Но я рассматриваю эту боль как самопожертвование богине любви.

Он наклонился ко мне, но не поцеловал. Я провела порезанным пальцем по гладковыбритой щеке — теплой, даже слишком.

— А клыки так и не покажешь?

Он покачал головой.

— Я давно разучился их выпускать. Если живые перестанут давать мне кровь, то я просто не переживу какой-нибудь рассвет. Жизнь не стоит того, чтобы жить, когда твое пробуждение никому не нужно.

— В ближайшие лет пятьдесят даже не вздумай умирать. Если проголодаешься, просто приезжай в Санкт-Петербург. Там живет девушка по имени Виктория. Она всегда нацедит для тебя стопочку крови.

Альберт улыбнулся и поцеловал меня в лоб. Поднялся, спрятал ножик в карман брюк, оделся и… Мое сердце замерло. Нет, он вернулся к кровати, и я в последний раз почувствовала на губах огонь его поцелуя.

Альберт не сказал «прощай», и я не сказала ему «прощай». Он тихо затворил за собой дверь. Как в нашу первую ночь. Только завтра в этом номере меня уже не будет.

Загрузка...