Большевики распродали Россию по частям, и Украина снова стала республикой. Я оказался в тюрьме, куда красные, по причинам, известным только им, заключили меня. Рада не сочла возможным меня освободить. А ведь я ничего не сделал. В конце концов мне удалось обратиться в тайную полицию гетмана Павла Скоропадского и помочь установить подлинных нарушителей спокойствия. После этого я оказался на свободе. Переходя мост, я увидел своего спасителя, возглавлявшего военный парад. Скоропадский выглядел настоящим казаком на английском жеребце, в белом пальто, белой шапке, шароварах, роскошных красных сапогах, с саблей с серебряной рукояткой. Немцы верили, что он знал, какие настроения царят на Украине. Он бесконечно превосходил социалистов и анархистов. Скоропадскому было под силу поддерживать порядок в Киеве с помощью немецких союзников и удерживать в сельских районах бандитов, убивавших уланов так же легко, как вартовцев[108]. Его Светлость Ясновельможный Пан Гетман Всея Украины, как его называли в официальных обращениях, был вдвое глупее и хвастливее Муссолини, но носил густые казачьи усы и брил голову на старый запорожский манер. Он заставил нас вспомнить о том, за что сражались казаки; был самоуверен и храбр. Единственное, что мне в нем не нравилось, – это очевидное желание уничтожить все признаки современного мира. Три ужасных недели большевистской оккупации лишили меня большинства деловых связей. Множество людей погибло. Но немцы хотели, чтобы наши фабрики продолжали работать. Скоропадский не мог этого игнорировать.
Было очевидно, что гетман испытывал сентиментальную склонность к театральным действам; он постоянно устраивал военные парады, во время которых его «свободные казаки», в основном завербованные из городского отребья и не имеющие отношения к славянскому племени, не то что к казачеству, маршировали вместе с австро-венгерскими, немецкими и галицийскими солдатами в серо-синих мундирах. Эти парады заменили уличные митинги, запрещенные новой властью.
Я легко сблизился с немцами, которые были в основном практичными и доброжелательными людьми. Крестьяне – вот главная причина всех наших тогдашних бедствий. Немцам обещали зерно. Но осторожные украинцы сопротивлялись нашим попыткам отобрать урожай. Они научились прятать целые поля, целые стада так же легко, как раньше прятали золото и иконы. Немецкие отряды по официальным приказам гетмана Скоропадского обыскивали сараи и дома и не находили ровным счетом ничего. Когда солдаты прибегали к угрозам, крестьяне сбивали их с толку, демонстрировали свою бедность, утверждали, что махновцы, григорьевцы и прочие бандиты уже все отобрали. Поверить в это было легко. Махно, в частности, при нападениях демонстрировал изобретательность – носился под черным знаменем анархии и, казалось, появлялся и исчезал быстрее, чем скорый поезд. Его любимой уловкой было переодеться вартовцем, заявить, что преследует самого себя, войти в гарнизон варты и перестрелять там всех. Многим он уже казался Робин Гудом или Джесси Джеймсом[109], и о его смелых деяниях ходили легенды. Газетам запрещалось восхвалять Махно, народные герои были тогда Украине не нужны. Нужны были порядок, транспорт и связь.
В Киеве, по крайней мере, теперь установилось подобие законной власти. Немецкие коммерсанты начали приезжать в город по делам. Я мог обсуждать мою новую компанию и ее будущую деятельность. Было важно увеличить производство для экспорта и домашнего потребления. Я упоминал новые британские и американские машины, которые, вероятно, превзойдут все те, что были у нас раньше. Я обсуждал проекты новых заводов, генераторов, технологического оборудования. Это впечатляло дальновидных немцев. Они и сами тогда подвергались сильному давлению. Многие из них доверительно сообщали, что Германия не могла выиграть войну. Было совершенно необходимо восстановить страну как можно быстрее, чтобы она не попала в руки социалистов. Они предложили мне подумать над тем, чтобы создать отделение моей фирмы в Берлине. Чем раньше наши страны вернутся в нормальное состояние, тем скорее будут уничтожены красные. С помощью деловых партнеров я завел знакомства в среде высокопоставленных чиновников; благодаря этому я смог познакомиться с элитой киевского общества. Теперь на вопрос, как меня зовут, я автоматически отвечал: Пятницкий; я родился в Царицыне, моя семья была убита крестьянами в 1905 году, меня растили родственники в Киеве, Одессе и Петербурге. Это, конечно, в основных чертах было истинной правдой. Если бы я упомянул наш убогий пригород в беседе со сливками общества, передо мной закрылись бы многие двери. Семейство моей матери, конечно, было достаточно почтенным, так что я от природы приобрел способность на равных общаться с самыми уважаемыми людьми. Многие благородные киевляне завидовали моим петербургским манерам. Они даже пытались подражать мне. Очень часто люди копировали мои жесты или повторяли мои высказывания. Я подумывал добавить к своему имени титул «князь», но счел это неуместным; следовало принимать в расчет нестабильную политическую ситуацию.
Я продолжал встречаться со своими подругами в «Кубе», но жить вернулся в «Европейскую», где останавливались многие из моих немецких знакомых. Я предпочитал классическую элегантность серебра и золота, большие яркие зеркала, бархат и хрусталь, элегантно одетых официантов и чистые белые простыни. Все это вернулось, как только исчезли большевистские мясники. Немцы ценили эти удобства, как и вновь прибывшие русские эмигранты.
Киев вновь стал многолюдным городом, но теперь, по крайней мере, его населяли люди высшего уровня: люди с деньгами, здравым смыслом и конкретными представлениями о том, как противостоять большевизму. Фабриканты из Петрограда и Москвы всегда выступали за ускорение индустриализации. Они предвидели революцию и обвиняли царя в близорукости. Они говорили, что социалистический эксперимент продлится столько же, сколько Содружество наций Кромвеля[110]. Это будет дурное время, время разрушения и нетерпимости. Кромвель убил короля, разорил церковь, разрушил храмы, но короли, церковь и храмы сохранились в Англии до сих пор. Это был сильный, обнадеживающий довод, но он оказался ошибочным. Теперь я знаю, что единственное спасение мира, перефразируя Ленина, – Бог плюс электричество.
Моя мать считала перемены тревожными. Когда большевики захватили город, над домами взвились красные флаги, а я очутился в тюрьме, она казалась веселой и довольной. Каждую превратность судьбы она встречала шутками. Мы с Эсме поражались ее храбрости. Матушка не пустила красных к себе в дом. Она добилась того, что ей выделили дополнительный паек, стала личной прачкой комиссара ЧК, знала многих мелких большевиков по именам, превозносила товарища Ленина до небес, небрежно упоминала Зиновьева и Радека[111], как будто они были ее старыми друзьями. Она почти наверняка отсрочила мою казнь и таким образом спасла мне жизнь. Но напряжение в итоге не могло не сказаться. Когда большевики отступили, мать вновь начала страдать от прежней болезни бронхов и слегла. К тому времени, когда к власти пришел гетман, она все еще кашляла, но настояла на том, что должна вернуться к работе. От нее вновь запахло нюхательной солью и карболовым мылом. Квартира вернулась в прежнее безупречно чистое состояние. Она продолжала извиняться за свой эгоизм, говорила, будто была мне плохой матерью и виновата в том, что я вырос без отца.
– Мне не следовало бежать с ним из дома, – говорила она. – Он не подходил мне, а я не подходила ему. Мы никогда не могли ужиться вместе. Но ведь целых десять лет… И эти годы не были совсем уж дурными.
Мне трудно было следить за ее мыслями. Она слишком уставала. Мать взволновали новые погромы на Подоле. Я уверил ее, что пожары не распространятся на весь город. Потом она сказала, что боится, как бы меня не призвали в армию гетмана. Я вновь успокоил ее. Мои друзья могли обо мне позаботиться.
– Ты никогда не причинял никаких неприятностей, – сказала она мне однажды вечером за ужином. – Все так говорили. Все завидовали мне: «Он так хорош! Как вы этого добились?» Ты всегда был хорошим. С самого детства. Ты слишком мягкосердечен, Максим. Не позволяй женщинам причинять тебе боль.
– Не позволю, мама. Мне только восемнадцать…
Она улыбнулась:
– Девушки любят тебя, а? Эсме! Он нравится девушкам?
– Должен нравиться, – сказала Эсме. – Он настоящий денди.
– Помнишь, как ты спал здесь рядом с Эсме? Ты – на печи, а Эсме – в своей комнате? – Она заволновалась. – Разве нам не было хорошо вместе?
Я не помнил подробностей, но признаться в этом не мог.
– Нам было очень хорошо, – произнес я. А потом уехал по делам.
Было все еще светло, когда я повернул за угол на Кирилловскую и начал спускаться с холма к городу. В летнем вечернем воздухе было что-то расслабляющее и в то же время неспокойное. Дымилось слишком мало фабричных труб. Множество мелких предприятий окончательно закрылось. Темный густой дым поднимался над Подолом. Уличные звуки были приглушенными, и все-таки я расслышал сирену речного судна так ясно, как будто она загудела всего в нескольких футах от меня. Золотые и зеленые купола далеких церквей сияли тусклым, таинственным светом; желтый кирпич, казалось, излучал жар; и запах травы, деревьев и цветов из лесистых ущелий смешивался с ароматами дыма, нефти и тем едва уловимым запахом кожи, который всегда указывает на присутствие многочисленной армии. Еще я чувствовал, как пахло лошадьми. Казалось, будто город и деревня встретились и обрели почти совершенную гармонию. Я хотел остановиться, надеясь, что придет трамвай, но знал, что могу стать легкой добычей для бандитов, засевших в отдаленных парках. Я машинально осмотрел набережную. Лишь вечерний туман висел над оградами. Спускаясь с холма в город, я испытал ощущение того, что вот-вот Бог исполнит все обещания. До сих пор меня удивляет: почему же мы потерпели неудачу? Ведь церкви, и православная, и католическая, никогда не были так переполнены, с утра до ночи, как в то смутное лето.
Я вернулся к себе в гостиницу, чтобы насладиться обедом с прусским майором, австрийским полковником, украинским банкиром и двумя эмигрантами, недавно прибывшими из Вологды, где, по их словам, любого, кто знал больше двухсот слов, сразу хватали и расстреливали чекисты. Я слышал истории о том, как большевики задерживали чиновников из правительства, раздевали донага и вырезали у них на теле все знаки отличия, прежде чем убить несчастных. Дни французской революции, дни Коммуны оказались ерундой по сравнению с долгими годами большевистского террора. И что нам следовало противопоставить ему? Гуманизм? Религию? Все, что у нас было, – это жухлость, то унылое, полумертвое состояние духа, в котором все пребывали в течение зимы, когда ничто не имело смысла и оставалось только надеяться, что удастся дожить до весны.
В те дни привычных военных действий не совершалось; сама военная система разладилась. Вот так, постепенно, и началась наша Гражданская война. На северо-востоке были чехи, японцы, русские белогвардейцы, немногочисленные американцы и англичане. Финны, латыши, литовцы, балтийские немцы, поляки, французы, греки, итальянцы, румыны и сербы – все где-то сражались. Лишь немногие из этих отрядов, несмотря на то что все они объединились против немцев, могли согласовать стратегию и выработать общие цели. Из-за китайской границы даже совершались набеги смешанных отрядов, состоявших из китайцев и изменников-казаков; они занимались грабежом и мародерством всюду, где было возможно. Все это напоминало Средневековье, только куда более страшное. Танки, пулеметы, самолеты и бронепоезда попали в распоряжение порочных, необразованных варваров. В Америке считалось преступлением продавать оружие индейцам, но это было лишь мелким проступком по сравнению с тем, что сделали британцы, вручившие оружие татарским племенам. Это напоминает сегодняшнюю Африку, где гранаты и ракетные установки приходят на смену дубинкам и копьям. Малая война с немногочисленными жертвами перерастает во всеобщую войну, во время которой погибают тысячи граждан.
Мы вступаем в Средние века, насвистывая «Красный флаг»[112], как будто это песенка из мюзикла. Лишь немногие останавливаются, выкрикивая предостережения. Но скоро и они сгинут в черном водовороте. На сей раз не останется никакого спасения, никаких маленьких островных монастырей, где могло бы процветать просвещение. Весь мир будет завоеван во имя Сиона и Мао. И все же мы должны сопротивляться. Если это – испытание, мы либо преодолеем его, либо Бог навеки покинет нас. Иногда я боюсь, что Он уже оставил эту планету на произвол судьбы; и есть другая планета, в далекой галактике, которая оказалась более достойным местом; там по-прежнему существует Рай.
В течение нескольких недель мать посылала мне записки, в которых извинялась за беспокойство, просила не навещать ее и требовала, чтобы я заботился о себе и был осторожен. Ее письма доставлялись разными способами, часто их оставляла в гостинице Эсме по дороге на работу. Иногда она тоже передавала сообщения, настаивая, чтобы я оставался в стороне «ради собственной пользы и пользы матери». Моя бедная матушка страдала от истерического истощения. Она скоро поправилась. Но я все-таки чувствовал себя чрезвычайно неловко.
Мои дни и вечера были заняты тем, что я давал людям советы по поводу установки, обслуживания или ремонта машин. За эти услуги мне платили самыми разными способами – иногда наличными, иногда акциями или облигациями. Я мог инвестировать деньги во Франции, Швейцарии, Англии и, конечно, в Германии. Даже не имея конторы, ведя все дела в гостинице, я становился состоятельным человеком. Я знал, что это не могло длиться вечно. Я все еще не получил серьезной поддержки моих основных проектов. Политический климат оставался слишком сомнительным для всех, кто мог бы заняться серьезными инвестициями в Украину. Не следовало забывать о погромах в Киеве и в отдаленных областях. Это тревожило немецких финансистов. У многих из них были серьезные связи в еврейском мире – с еврейскими хозяевами, перед которыми они несли ответственность. Я обдумывал путешествие в Берлин, но здоровье матери помешало мне принять окончательное решение.
Когда вечера стали темнее и холоднее, до нас начали доноситься слухи о тяжелых поражениях немцев, о революционной деятельности, похожей на ту, с которой начинались восстания в Петрограде. Стало очевидно, что мои немецкие знакомые задумывались, смогут ли они благополучно вернуться в страну, которую покинули. Тем временем атаман Петлюра собирал силы. К его казачьей коннице и сечевым стрельцам присоединились различные нерегулярные части. Похоже, его войска были более многочисленными и надежными, чем войска Скоропадского. Немцы решили, что поддерживали не того человека.
Гетману следовало хотя бы притвориться, что он собирается удовлетворить требования крестьян, но он был слишком благороден и бездействовал – лишь повиновался велениям собственной совести и воле Божией. И вот он пал. В Киеве наступила зима, уничтожившая все мои надежды. Почти внезапно уехали мои немецкие партнеры, контакты с правительством гетмана остались в прошлом, и политики снова изгнали меня из «Европейской». Линия Гинденбурга[113] была прорвана. Немецкий канцлер предложил принять план перемирия, составленный американцами. Британцы отказались от этого предложения. Они жаждали крови. К ноябрю советские коммунисты появились в Баварии, революция вспыхнула в самом Берлине. Кайзер отрекся. Макс Баденский[114], канцлер, уступил свой пост социалисту. Германия стала республикой и больше не связывалась с большевиками. Появились новые карты с новыми границами. Мы отдали наши крымские территории татарам. Несмотря на соглашение, подписанное с донскими и кубанскими казаками, мы не получили реальной поддержки в борьбе против социалистов. Как раз накануне Рождества 1918 года Петлюра вернулся, пообещав Украине безопасное будущее. Не только русские находили его позицию крайне опасной; многие украинцы считали, что было бы гораздо мудрее отказаться от борьбы. Половина промышленников исчезла.
Во время праздников я вновь отдыхал в кругу семьи в хорошей гостинице; я снова говорил о планах развития своего инженерного дела. Но оказалось, я достиг совсем немногого – разве что заработал денег; впрочем, большую их часть я, вероятно, никогда не смогу получить. Даже моя работа, скорее всего, будет остановлена социалистами. И у меня так и не было специального диплома. Я не мог сделать приличной карьеры. В тот момент на Украине практически не осталось промышленности. Я не мог читать большинство газет, потому что они внезапно стали печататься на чужом языке. Мне было трудно заполнять самые простые документы. Меня оскорбляли, если в трамвае я обращался к кондуктору не на украинском. Я снова стал человеком второго сорта. Я думал переехать в Одессу, откуда по крайней мере можно было уплыть на корабле. Но следовало обождать хотя бы некоторое время, пока власть зеленых установится. Я вернулся в квартиру матери. Она снова стала веселой и здоровой. Это меня успокоило, но ее причуды и сейчас остаются для меня загадкой.
Эсме продолжала работать в госпитале – уже при третьем режиме. Она стала очень нервной, теперь настала ее очередь страдать от переутомления. Моя мать с невообразимым упорством занималась изучением украинского, обращаясь к скверно отпечатанным книгам. Появились новые школы и университеты. Везде, конечно, преподавали на украинском. У меня больше не было ни единого шанса стать преподавателем. Я ни разу не получил ответа на свои обращения, хотя и мои друзья, и деловые партнеры признавали, что я добился блестящих успехов в Петрограде. Следует сознаться, что это иногда помогало. В те дни меня часто называли доктором и даже – неоднократно – профессором. Это немного успокаивало и казалось вполне безвредным. Когда я получу специальный диплом, смогу наконец получить и докторскую степень в любом достойном заведении. Не подумайте, что я предъявлял такие уж большие претензии. Но жизнь зачастую очень трудна, и глупо тратить энергию на разрушение иллюзий, так необходимых людям. Эсме иногда разговаривала снисходительно, раздражалась и иронизировала, когда я обсуждал планы на будущее, – несомненно, из-за переутомления. С другой стороны, мать иногда называла меня доктором только ради того, чтобы услышать это обращение. К примеру, она останавливалась на лестнице и говорила:
– Ну что ж, доктор, вот пришел наш старый друг капитан Браун.
Капитан слабел с каждым днем. Его лицо покрылось пятнами, а руки тряслись, как у заправского алкоголика. Его тяга к спиртному усилилась. Иногда мне хотелось его остановить. Но Эсме говорила: «Ради чего еще ему жить?» Возразить мне было нечего. Истории капитана становились все более запутанными, несмотря на то, что рассказывались уже не раз. Его сбивало с толку то, что он называл фальшивым языком с его фальшивым правительством, фальшивыми деньгами и фальшивой историей. Мы успокаивали его, когда он выражал подобные чувства по-русски. Но это было неважно, если он рассуждал по-английски, как чаще всего случалось в последние дни. Эсме немного научилась английскому от меня, но недостаточно, чтобы ясно понимать капитана. Однажды она сказала мне, что его нашли на Бессарабском рынке, где он подошел к одному из сечевиков Петлюры и спросил, из какого цирка тот сбежал. Он говорил сначала по-английски, потом по-французски, по-немецки, по-русски и затем, кажется, по-польски. Солдат или не понял его, или решил не придавать значения этим словам. Какие-то знакомые привели капитана домой.
Я и сам побывал на Бессарабке. Кокаина там оказалось много, и он был дешевым, хотя и не слишком хорошего качества. Я сделал запасы на черный день – или на дождливый, как говорят в Англии. Рынок быстро развивался, старые семейные реликвии продавались и покупались за пару chag[115]. Chags и karvovantsis – так именовались новые деньги. Банкноты подделывались без труда, никто не проверял их, разве что в почтовой конторе. Инфляция была просто нелепой. Но, по крайней мере ненадолго, проститутки стали моложе и симпатичнее, мне даже довелось встретить пару девственниц. Я снова готов был наслаждаться всеми удовольствиями, пока есть возможность.
Если бы только все казаки и люди, ратующие за их свободу, сумели действовать вместе, единой армией, мы бы легко загнали красных обратно в Москву, их нынешнюю столицу. Троцкий, Ленин, Сталин и остальные закончили бы свои дни ворчливыми старыми эмигрантами. Настоящие гуманисты поддержали бы российский Ренессанс. Наша страна стала бы величайшим центром искусства и науки, какого мир не знал со времен Италии Медичи. Все так говорят. Подумайте… Кто изгнал Сикорского? Большевики. Кто изгнал Прокофьева? Большевики.
Я помню двадцатые, эти годы поющих сирен. Красные пытались заманить обратно художников, ученых и интеллигентов. Сладкие голоса обманули многих. Они возвратились: Горький, Алексей Толстой, Замятин и прочие; почти все они были мертвы к концу тридцатых. Вот как большевики ценили русские таланты. Когда пришли нацисты, Сталин вынужден был выпустить голодных, несчастных бывших героев Красной армии, чтобы вести войну. Нет, это не имело значения. Войну вел Сталин. Ему повезло с миром, как кто-то сказал о Гитлере. Это была война нескольких психопатов, наделенных особым талантом становиться всем для множества людей. Война погубила впустую миллионы жизней и привела лишь к ничтожному изменению границ. Лучше было бы запереть где-нибудь этих вождей с картами и игрушечными солдатиками – так они не причинили бы никакого вреда. Именно такой совет дал одному моему другу Герберт Уэллс.
Моя мать процветала при Петлюре – ее дела шли даже лучше, чем при большевиках. Я никак не могу это объяснить. По общему мнению, жизнь в отдаленных предместьях стала спокойнее. На Подоле больше не было пожаров. Матушку беспокоила любая жестокость. Когда люди выражали свою неприязнь к евреям, она огорчалась и отказывалась участвовать в этом. Обычные беседы были достаточно безопасны. Но мать говорила, что Бог создал роли для каждого из нас. Дело не в расе и не в религии, гораздо важнее простые роли – мужчины или женщины. Так что я вырос в более терпимой атмосфере, чем большинство киевских детей. Это помогало мне понимать людей, любить их, позволяло без малейших неудобств общаться с самыми разными личностями, черными или белыми, богатыми или бедными. Когда мы услышали, что французские зуавы заняли Одессу вместе с отрядами Деникина, что город колонизирован черными, как выражались газетчики, всех нас это испугало. Но мать обратила все в шутку.
– Как это прекрасно, – сказала она, – увидеть на Украине необычный цвет!
Я начал понимать, что объединяло ее с отцом. Она была наделена широтой души, человечностью и верой в красоту мира, в природное стремление людей помогать друг другу. Отец разделял ее идеалы, но чувствовал, что его предали те, кого он пытался спасти. Люди были гораздо сложнее и в то же время гораздо проще, чем ему хотелось. Социалистическая Утопия не могла появиться посреди чистого поля за одну ночь. Отец начал сражаться с теми, кого винил в разрушении его надежд. Все очень просто – моя мать была зрелой, как все женщины, она видела, что самый верный способ сделать мир лучше – вести хорошую, чистую, простую жизнь.
Революционеры неизменно пытаются упростить деятельность человеческого сердца. Наша планета полна щедрых, душевных, добрых и разумных женщин, которые поддерживают одержимых, нелепых дураков – таких, как мой отец. Все, что было предано, – это его собственная человеческая природа. Как долго женщина может прожить с ревнивым мужчиной? Вот простой вопрос, ответ на который, думаю, теснейшим образом связан с моей историей.
Во время правления Директории[116] жить стало относительно легче. Я снова начал заводить связи. Многие из новых политических деятелей сочувствовали моим проектам механизации и индустриализации.
– Мы должны использовать богатства Украины! – говорили они. – Должны стать сильными и независимыми!
Так что я на некоторое время стал националистом и излагал свои теории, представляя интересы региона, а не страны. К счастью, у меня уже были фирменные бланки и визитки с надписью:
ВСЕУКРАИНСКИЕ ИНЖЕНЕРЫ-КОНСУЛЬ ТАНТЫ Управляющий директор, доктор М. А. Пятницкий
У меня был обширный круг знакомств, а гостиница «Европейская», ставшая чем-то вроде штаба для прихвостней Петлюры, оказалась просто идеальным местом. Я въехал в свой прежний номер и начал развлекаться, как и прежде. Инфляция, отступление немцев, недоверие российских и украинских инвесторов к реформам – все это означало, что мне вновь следовало позаботиться об увеличении доходов. Все получалось довольно просто. Я обзавелся связями по всему городу. Но очень раздражало, например, служить курьером для какого-то человека, не желавшего, чтобы о его пристрастии к кокаину узнали окружающие; или доставать девочек для министерских чиновников, скрывающихся от своих жен; или работать посредником хозяина фабрики, которому нужны какие-то срочно отпечатанные бумаги… Однако подобные занятия помогали мне жить на широкую ногу и общаться с друзьями. Я стал своего рода химическим веществом, катализатором. Многие из наилучших инициатив правительства Петлюры были прямо или косвенно связаны с моими действиями и проектами.
Теперь меня не отвлекали постоянные советы матери. Однако Эсме в свободное время мне очень помогала. Привлекательная внешность и превосходный вкус позволили ей стать идеальной хозяйкой на моих особых вечерах. Все гости говорили комплименты в адрес мадам Пятницкой, если полагали, что мы женаты, а в противном случае хвалили мою подругу или кузину. Близким людям я сообщил, что она моя единокровная сестра. Думаю, что в духовном смысле она и впрямь была моей сестрой. Так что я никого не обманывал, говоря о кровном родстве. Да и кровь наша достаточно часто смешивалась во время ребяческих игр. Эсме находила удовольствие в том, что называла моими выходками. Она предоставляла в мое распоряжение свою энергию и фантазию, но всегда настаивала, что ее мир, мир снаружи был реальным. Все дело в том, что, работая сиделкой, она видела болезни, голод и физические страдания. Банды бездомных детей, bezhprizorni, становились серьезной проблемой. Они были бесстрашными и злобными – как голодные псы.
Калек и раненых на улицах было не счесть. Нищим официально раздавали пожертвования, но их было слишком много, система с ними не справлялась. Требовалась сильная полиция. Гайдамаки-милиционеры были склонны или к внезапной ярости, или к абсолютной лени, когда речь шла о защите закона. Были попытки снова принять на службу прежних полицейских, но безуспешно. Со временем Петлюра мог бы изменить и улучшить условия жизни и даже избавиться от бремени национализма. Он не испытывал ненависти к России, по его словам. Он ненавидел орудия порабощения. Он также, насколько мне известно, ненавидел и православную церковь. Петлюра вырос католиком, подобно многим другим украинцам, и здесь крылось важнейшее разногласие, о котором мало кто упоминал. Мы стали свидетелями скрытой религиозной войны. Один из моих друзей-петлюровцев выразил это лучше всего, пошутив над собой:
– Некоторые говорят, что иезуит – всего лишь еврей, который случайно родился христианином.
Вот в чем было дело. Многие старые большевики, да и новые тоже, в сегодняшней партии сохраняют тайную связь с церковью, которую не осмеливаются признать. Насколько было бы лучше для нас всех, если б они сказали правду. Тогда в Россию вернулось бы хоть какое-то здравомыслие.
На наших глазах возрождалось древнее соперничество римской империи Запада и греческой империи Востока. Киев повидал многих императоров, приходящих и уходящих так же быстро, как императоры в Риме или Константинополе накануне падения империй. Как говорила моя мать, когда была в хорошем настроении: «По крайней мере, под властью русских или татар люди успевали привыкнуть к своим правителям. А теперь непонятно, какого вождя приветствуешь». Однако ей нравился Петлюра, его белый конь и разряженные гайдамаки с их мешковатыми брюками, странными мундирами и чубами. Гайдамаки спасли Украину от польского гнета в восемнадцатом столетии. Они стали еще одним напоминанием о прошлом накануне желанного будущего. Середина всегда привлекательнее крайностей. Прошлое всегда ближе и понятнее будущего. Прошлое – полезная метафора, но оно же – ужасный прецедент.
Мать надеялась, что прачечная будет национализирована. Став просто управляющей, она оказалась бы в безопасности и при этом избавилась от ответственности. Представление Петлюры о социализме, по ее словам, было вполне приличным. Он нуждался в советах еще уцелевших деловых людей. Я снова стал значительным лицом. Я всех знал. Меня приглашали на различные встречи высокого уровня, называли доктором Пятницким и считали ученым-вундеркиндом. Мне позволяли рассуждать о перспективах украинских монорельсовых дорог, украинских гражданских авиалиний, украинских общедоступных городских садов. Мои идеи больше не казались людям фантастическими, ведь следовало использовать потенциал всей Украины. Я упоминал об особых кинотеатрах, образовательных центрах, воздушных сторожевых кораблях, которые могли защитить наши границы от большевистской агрессии. Скоро в Киеве снова будут собираться величайшие российские гении, говорил я. Киев мог стать столицей новой Российской империи, которую я дипломатично называл расширенным Украинским государством. Я рассказывал о своих мечтах и помогал мечтать другим. Это был мой дар. Я предложил его правительству, и наконец оно пожелало его принять. Я не занимал никакого официального положения. Я считал, что глупо на это соглашаться. Мне только что исполнилось девятнадцать лет. Наконец я отыскал подходящую аудиторию для самых сложных идей, вроде моей машины невидимых лучей. Я не позволял себе никаких чрезмерных требований. Подобные механизмы могли, однако, создать защитное кольцо («железное кольцо света», как сказал кто-то) вокруг города и сделать его почти неуязвимым. Эта идея предвосхищала недавние военные изобретения американцев.
Нам срочно требовалась помощь. Поляки нападали с запада, белые – с юга, красные – с севера. Румыны вторглись в Бессарабию. Французские и греческие отряды высадились в Одессе. Многие казачьи и псевдоказачьи вожди, atатапу, и бандиты-анархисты вроде Махно переходили на сторону противника почти так же быстро, как и регулярные части; многие до сих пор все еще поддерживали Скоропадского. Атаман Григорьев выступил против Директории и присоединился к большевикам. Он собрал большую толпу так называемой повстанческой конницы; все до одного были грабителями и погромщиками. Мы в Киеве не верили ни единому слуху. Если нам говорили, что большевики захватили левый берег Днепра, мы просто прислушивались. Если не слышали сильной артиллерийской канонады или ружейных залпов, все продолжали заниматься своими делами. Тогда казалось возможным, что Петлюра вообще прогонит большевиков из России. А потом он устроил фарс с украинизацией церкви. Внезапно православные службы перевели на украинский, и многих церковных интеллигентов разогнали или даже убили прихожане только за то, что они высказывали непреложную истину: нет такой вещи, как Украинская церковь, с тех пор как вся церковь была подчинена патриарху Константинопольскому. Националистическое помешательство усиливалось.
Оно и уничтожило мою родину, место рождения русской культуры.