Глава восемнадцатая

Город спящих козлов; город преступников; город ноющих ворон; прощелыги валяются в переулках; пташки поют лживые песенки. Синагоги горят.

Стальной царь, идущий с юго-востока, из грязного города козлов, от древних руин. Сталь загнала их обратно в руины. К древним чужим морям, омывающим разрушающуюся скалу. Прочь от их родины. В бездну стыда; прочь от Бога. Куда они могли пойти? Эти благородные люди слишком долго сражались за свою землю; слишком долго, чтобы помнить причину. Почему они сражались? Почему они не сражаются теперь, эти русские? Звезды были уничтожены. Укрыты адской чадрой. Звезды сгинули в огромном темном солнце. Солнце взошло над Россией; и воцарились в ней хаос и древняя ночь. Мы только теперь узнали, в чем хитрость. С гор, из грязного города козлов и руин, явился смуглый грузинский царь, плачущий о России, которую уничтожил его повелитель; царь, возносящий хвалы дьяволу, но стремящийся к Богу. Жаждущий откровения, молчания, древних тайн и оплакивающий благочестивые взоры, старые бороды, прогнившие суеверия ханов и фарисеев, стреляющий в спину любому, кто посмел бы напомнить ему, словом или делом, о том, что он потерял. Безумный стальной человек, грешный священник, ты принес в Россию религию мести и отчаяния. Две головы, две души, два крыла. Обреченный король, владеющий сокрушающим молотом и серпом последней жатвы. Они невидимы и смертоносны. Я видел крестьян с этим оружием в руках, оружием скотов. Я видел, как они надвигались на евреев. Они вспарывали врагам внутренности и обретали силу отчаяния.

Они спрятали кусок металла у меня в животе. Они пролили мою кровь. Они пили мою кровь. Они осквернили ее. И металл – как холодный плод в моей утробе, и я не позволю ему ожить. Лишь когда я умру, мир узнает, что я скрывал; мир узрит мою маленькую, скачущую, милую, смеющуюся оловянную куклу. Этот кусок металла угрожает всему моему существованию. Но я не позволю ему вырасти. Я не позволю ему танцевать. Я не позволю ему кланяться. В свой черед он не позволит мне согнуться. Что это – гордость? Совесть? У меня нет никакой совести, за исключением долга перед Господом. У меня нет никаких обязанностей перед людьми. Только перед наукой. Я не хожу ни под какими знаменами. Я – сам за себя. Почему они что-то дают мне и что-то отбирают? Почему я не властен над собой? Бог – мой отец. Мой отец предал меня. Христос восстал из мертвых. Почему они карают людей Агнца? Греки вошли в город Одиссея. Французы, австралийцы, британцы и итальянцы. В те дни все они вспомнили о турках. И все еще сражались с ними. И ислам был побежден. Но Великобритания возлюбила ислам и позволила ему вновь возродиться. Великобритания и ее романтичная глупость, ее еврейские премьер-министры, ее банкиры и сутенеры. Эсме солгала мне. Ее не насиловали. Агитационные поезда. Счастливый муж-кулак. Мертвый муж. О Украина, сердце нашей империи, оплот против ислама! Почему погибла ты так позорно, пожирая собственную плоть, разрывая собственных детей, уничтожая всех, кто любил тебя? Гиены смеются в твоих храмах. Греки ушли из Одессы. Они укрылись на Молдаванке. Старые здания остались там же, где стояли до войны, но теперь пахли землей и сыростью. Никто не пожелал остаться в Аркадии, кроме нескольких евреев. Один из них отвел меня в дом, который вряд ли ему принадлежал, слишком роскошный, построенный со вкусом. Еврей шел легкой походкой, он не скрывал своей скорби; но его прикосновение было дружеским. Он был совсем молод, писал статьи в какой-то одесской газете, но теперь лишился работы. Он сказал, что газеты появляются и исчезают вместе с завоевателями.

– А вам не угрожает опасность? – спросил я.

– Я в безопасности, – ответил он, – но ужас зачаровывает, не так ли?

Я думал, что погибну, но теперь лежу в белой кровати с влажными простынями.

– Нет, – сказал я, – с меня хватит.

– Вы там были? – Он указал в сторону Киева.

– Был.

– И мне следовало бы быть там.

– Они убьют вас. Вы еврей.

– Евреи выживают.

– Некоторые, – сказал я.

Мне приходилось быть вежливым, потому что он мне помог. Кроме того, я всегда испытывал слабость к космополитичным одесским евреям, сильно отличающимся от своих соплеменников: лучшая разновидность евреев, как мы говорили.

Он рассмеялся, как будто я пошутил. Он смеялся с благодарностью, не так, как Петров; но я думал, что весь мир бьется в судорогах. Он был одержимым. Я решил сохранять осторожность, но влюбился в него, в этого южанина, этого сладкоречивого насмешливого еврея. Я хотел его. Да, я признаю это. Мне стыдно. Признаюсь, я дрожал, когда он принес мне бульон.

– Все приготовлено из морских водорослей, – сказал он, – не то, о чем вы мечтали, но это поможет. Но разве все истории лживы?

– Я был в танковой команде.

Он высушил мою одежду, отполировал мое оружие. Серебро сверкало. Пистолеты лежали на сиденье стула, военный кафтан висел на спинке. Он даже отыскал подходящую шапку.

– Вы были в том самолете, – сказал он.

– Наблюдателем.

– Значит, они наступают.

– Ну… – Я хотел расцеловать его длинные руки. Он кормил меня супом из деревянной ложки. – Ну…

– Конечно, вам нельзя рассказывать. Но такова моя работа. Я просто предположил.

– Вы уедете?

– Нет необходимости. Устроюсь в другую газету. Сейчас великое множество газет и политических партий, но хороших журналистов всегда не хватает.

– Я видел, люди могут уничтожить всех вокруг.

– Я покладист. – Он пожал плечами. – Видите ли, гибнут те, у кого большие запросы.

– Вы сказали, что хотите уехать подальше от побережья.

– Позже. Когда все уладится. А тогда они все равно могут убить меня?

– Возможно.

– Я не могу этого понять, а вы?

– Я понимаю их, – произнес я. – Во всем виноваты поляки.

– Мне тоже так кажется. – Он раскрыл маленькую зеленую книжку и показал мне строки из одного стихотворения. Я сейчас не могу его вспомнить.

Почему я поддался обаянию этого интеллигентного еврея? Христос на горе? Нет, это богохульство. Я полюбил его. Я не мог испытывать отвращения. Я ничем не был ему обязан. Полагаю, я стал его аудиторией. Еврей жил один в доме, который совершенно точно не мог себе позволить. Его скоро выставят вон. И он об этом знал. Я спросил, ходят ли еще трамваи.

– Вы бывали в Одессе?

– Я провел в этом городе часть своей юности, познал здесь счастье.

– Трамваи иногда ходят – конки, паровые, электрические. Зависит от имеющегося топлива. Но это долгая прогулка, а вы ранены. Можете подождать у Фонтана, но не уверен, что стоит надеяться…

– У меня там родственники.

Он пожал плечами. Я не хотел расставаться с ним. Он был нежен. Я доверял ему. Может, он притворялся евреем, как Терц?[155] Всего лишь притворство? Я ждал, что он прикоснется ко мне, но этого не произошло. Я пошел с ним к трамвайной остановке. Моя одежда высохла на солнце, пистолеты были чистыми. Весь курорт казался тихим и пустым. С тех пор я проникся симпатией к пустынным приморским городам. Я часто посещал их зимой, вместе с госпожой Корнелиус, но она никогда не была идеальной спутницей, предпочитала, по ее словам, немного веселья на побережье. А русские стремятся к одиночеству. Теперь это наше единственное достояние. Но даже его у нас отнимают. Они пытаются превратить Россию в Америку; в Америку, с ее сентиментальными условностями; пытаются уничтожить нашу культуру, язык, интеллект. Америка до войны была совершенно иным местом. Она была суровее.

Иногда мне кажется, что была еще одна война, третья. И что я выжил после нее. Наверное, это признак старости. Мне говорят, что я параноик. Но паранойя – всего лишь страх. И я боюсь. Я пытаюсь предупредить их. Мне говорят, что я боюсь не тех вещей. Как же так, если я боюсь всего? Моя голова полна разных возможностей. Меня не тревожит жизнь. Меня не тревожит, умираю ли я. И никогда не тревожило. Но меня беспокоит то, что скрыто во мне. Моя честь. Мои дары, которые Бог забрал, взамен принеся в дар Себя. Это – знание и благородная душа; вот что поистине драгоценно. Я никогда не понимал людей, которые не признавали этого. Госпожа Корнелиус не стала бы даже рассуждать о таких вещах. Я ей нравился. Она никогда не оказывала мне медвежьей услуги: не говорила, что любит меня. Любовь растет изнутри. У меня в чреве как будто катушка, сделанная из меди. Она проводит электричество. Она холодная. Они поместили ее туда. И она не позволяет любить. Дети любят меня, не так ли? Но почему же они в таком случае меня преследуют? Кварц? Диоды? Цепи? Задайте мне любой научный вопрос. Я боюсь предательства. Меня предавали. И любви всегда не хватало. Ту малость, которая была, у меня отняли. Или мне не хватало усилителя? Но для него не было места. Я стал сильным в обществе того журналиста, в предместьях города черных, спящих козлов.

Пришел трамвай. В нем было полно добровольцев-эсеров, носивших такую же форму, как и белые. Я легко заскочил в вагон. Они не обратили никакого внимания на меня и моего спутника, который решил, по его словам, понаблюдать за действиями. На полпути к Одессе электричество отключили. А лошадей, чтобы везти трамвай, не было. Солдаты решили остаться там, где были. Мы в сумерках двинулись дальше. Город становился все ближе. Я увидел огни, почувствовал вонь. Моя Одесса стала выгребной ямой. Вандалы грубо воспользовались ей. Красные ушли. Белые еще не пришли. Я вместе со своим другом отправился в дом дяди Сени. Там все было разрушено. Моя комната превратилась в руины. Я зашел в единственный магазин, который все еще работал на площади. Здесь продавали разное мясо. Все деревья срубили. Рельсы сдали в металлолом. С Молдаванки доносился запах дыма. В магазине мне сказали, что дядя Сеня все продал. Когда дом сожгли, его в нем не было. Кто-то слышал, что дядю арестовали за спекуляцию и отправили в тюрьму. Это стало уже эвфемизмом. Его ограбили и пристрелили. А Шура? Мобилизован. Мертв. А Ванда? Соседи не вспомнили Ванду. А тетя Женя? В магазине думали, что она, возможно, уехала в Крым, как и многие другие. Хозяева магазина и сами собирались отправиться туда, если им удастся раздобыть денег и разрешение на выезд. Они сказали, что не имели права на эвакуацию. Им нужно было заплатить за проезд. Мой друг заплакал, когда мы уходили. Полагаю, он просто переутомился.

– Вас трудно понять, – заметил я.

– О да. Нелегко. Не желаете пойти со мной: я хочу узнать, в какой газете теперь работаю.

Я покачал головой. Он ушел. Я обрадовался, что он уходит. Такие отношения были бы просто невозможны. Он направлялся к товарной станции. Солдаты уже прибывали. Лошади и машины тянули пушки к докам. Я направился в Слободку на поиски Эзо. Там не осталось ничего, кроме булыжников. Я пошел искать скобяную лавку, где жила Катя. Магазин разграбили. По всей Молдаванке были разбиты ставни, на улицах я почти не видел людей. Те немногие, которых я встречал, сутулились, судя по всему, от страха. Я прошелся по Николаевскому бульвару, добрался до церкви и окинул взглядом гавань. Теперь здесь не было щеголей. На рейде швартовался французский крейсер. Французы, должно быть, выжидали, пока не узнали, что Одесса в руках союзников. Я нашел кусок мрамора с синими прожилками и засунул его в карман. Почему Петров хотел убить меня? Неужели Коля сказал что-то, что его кузен мог неправильно понять?

На причалах все еще собирались толпы. Здесь были лимузины и экипажи. Все уцелевшие приличные русские ждали здесь, надеясь уехать. Они дрались за места на кораблях. Я решил, что должен возвратиться в Киев, вернуть мать силой, если понадобится, и отвезти ее в Ялту, которая в те дни считалась совершенно безопасным местом.

Больные дети окружили меня. Они угрожали мне, но были слишком слабы, чтобы драться. Я посмеялся над ними и отдал все петлюровские деньги. Пусть потратят их, если смогут. Они начали дергать меня за одежду. Я слишком устал, чтобы играть с ними. Я был занят. Мне следовало подумать. Я вытащил черный с серебром пистолет, и они убежали. Я засунул пистолет обратно в карман. Группа солдат приблизилась ко мне. Они попросили предъявить документы. Я сказал, что я майор Пятницкий и работаю на военную разведку, поэтому важно, чтобы никто не видел, как я с ними говорю. Они мне поверили и удалились. В гавани зазвучали выстрелы, но почти тотчас все стихло.

Я решил, что должен отправиться на станцию. Люди скоро поедут назад в Киев. Поэтому нужно как можно раньше занять очередь. Но станция, освещенная аварийными масляными лампами, была настолько переполнена, что я понял: мне не хватит сил справиться со всем этим. К тому же у меня не было настоящих денег. Я хотел отыскать какие-нибудь танки и воспользоваться гостеприимством моих австралийских друзей. Но они, вероятно, все еще находились в предместьях. Я слышал артиллерийские залпы, звучавшие где-то к северу от города.

Как обычно, флаги и прокламации появились раньше всего. Они покрывали город, как маска покрывает лицо прокаженного. Мимо проезжали военные автомобили. Казалось, все кругом очень заняты. Добровольцы и их друзья союзники все контролировали и, как и все новые завоеватели, полагали, что знают что делают. Так называемые представители истинного правительства России издавали указы, не слишком отличавшиеся от тех, которые я читал прежде. Был введен комендантский час для всего гражданского персонала. Я обрадовался, что на мне военный кафтан и шапка, пытался ходить строевым шагом. Я зашел в маленькое кафе на Ланжероновской, около Театральной площади. В тот вечер ожидалось какое-то представление, судя по обилию гостей. Кто-то сказал, что таково свойство одесского характера. «Мы всё переживаем – и всем наслаждаемся», – заметил официант. Он по ошибке назвал меня товарищем и извинился, сказал, что теперь очень трудно запомнить, кто есть кто. Неужели я прибыл с новыми отрядами? Именно так, ответил я. Он спросил, известно ли мне, что случилось с самолетом, который летал вокруг купола церкви Святого Николая утром этого дня. Самолет и вправду сбили?

– Да, сбили, – ответил я. – Я знаю; я был в этом самолете.

Разумеется, я тотчас стал для них героем. Меня угостили всем, что там было, – водкой, хлебом, колбасой. Благородные люди пожимали мне руку. Банкиры отдавали мне честь. Звучала музыка. Я получил небольшое удовлетворение от своих приключений. У меня спрашивали советов почти обо всем, и я с удовольствием отвечал; ведь я мог посоветовать вполне разумные вещи. Когда я сказал, что мне нужно вернуться в Киев, чтобы разыскать мать, мне предложили самые разные варианты проезда. Я договорился посетить какого-то князя на следующий день в его гостиничном номере. Карточку я тотчас потерял. В коляске, принадлежащей фабриканту из Херсона, я добрался по темным и дурно пахнувшим улицам до маленькой, неприметной гостиницы. По его словам, это было лучшее, что он смог отыскать. Мы постучали в металлические ставни; нас неохотно впустили. Фабрикант был пьян. Он представил меня угрюмой грузинке, назвав братом. Она сказала, что за меня возьмет дополнительную плату. Фабрикант рассмеялся и сказал: «Пани, я готов был заплатить за номер в „Бристоле“, поэтому не думаю, что сильно разорюсь, если заплачу вам за лишнее одеяло и матрац для моего брата». Когда мы поднялись наверх, он заметил: «Теперь мы все – братья».

Я провел ночь на полу в его комнате. Он все еще храпел и что-то бормотал во сне, когда я уходил. Мне хотелось есть. Денег у меня не осталось. Золота тоже. Надо было продавать пистолеты. Я отправился на старый рынок. Здесь продавали куда более роскошное оружие всего за несколько рублей. Я дошел до самой Преображенской и остановился у одной двери. На ней по-прежнему висела табличка с именем дантиста: «X. Корнелиус».

Меня вырвало, когда я стоял посреди грязной лужи – на том месте, где раньше собирались наемные экипажи. Мне никогда еще не было так плохо. Тяжесть сжимала мне голову, зрение подводило меня, в глазах сверкали искры, жгучей болью сводило ягодицы и бедра, в живот как будто засунули ледяной кусок железа. Прохожие называли меня проклятым пьяницей. Закричала женщина в модном платье. Мне показалось, что это госпожа Корнелиус. Я протянул к ней руки. Подошел жандарм, которого, вероятно, выпустили из тюрьмы, он отвел меня в переулок, сообщил, что с уважением относится к военным, но мне следует выбирать не такие людные места, если я пожелаю устроить спектакль.

Меня трясло. Я сидел на ступеньках у входа в заброшенный магазин и смотрел, как мимо проезжают экипажи и автомобили. Город обрел странное великолепие – такое может быть свойственно внезапно очнувшемуся умирающему пациенту, собравшемуся с силами незадолго до смерти. Я думаю, что причина проста: они расслабляются и примиряются со своей участью, чтобы в полной мере использовать то, что им осталось. Набравшись сил, я направился в гавань, но район у церкви Святого Николая был по каким-то причинам перегорожен. Я вновь услышал выстрелы и вошел в церковь. Здесь собралось не меньше людей, чем на железнодорожной станции. Я втиснулся внутрь и оперся на своих соседей. Тогда я еще не знал никаких молитв – просто бормотал себе под нос. Вынесли распятие. Священники запели. Они махали кадилами. Белое и золотое. Белое и золотое. Но Бог покинул Одессу, и черное солнце встало над Россией.

Мне неожиданно захотелось молока. Это заставило меня улыбнуться.

Я выяснил, что кокаин невозможно раздобыть; его можно было получить только в обмен на золото, никак иначе. Если бы в Одессе осталось что-то, что можно украсть, – я бы это украл. Тем вечером я решил пойти в кафе, где накануне повстречал князя и фабриканта. Оно было закрыто. На двери появилось объявление, выведенное мелом: «Здесь укрывали спекулянтов». Это напомнило мне, что Одесса находилась на военном положении и что за грабеж и спекуляцию полагалась смертная казнь. Мне очень хотелось есть. Я обошел несколько редакций, разыскивая своего друга, имя которого я позабыл. Некоторые из журналистов его знали, но считали, что он уехал из Одессы или скрывался у себя дома. Может, мне стоило поискать его там?

Трамваи в Аркадию в тот день не ходили. Денег, чтобы заплатить за проезд, у меня не было. Я молился о том, чтобы повстречать танковую колонну или хоть кого-то, кто меня узнает. Я был уверен, что госпожа Корнелиус спасет меня. В конце концов я оказался возле военного штаба на Пушкинской, неподалеку от Александровского парка, который теперь превратился в пустырь. Я вошел, представился, как ни в чем не бывало, и заявил, что отстал от своего отряда. Я объяснил, что служил в танковой бригаде. Мне ответили, что можно сесть на поезд, идущий в Николаев. Танки направлялись туда. Они были нужны в Николаеве, поскольку там началось восстание. Я спросил, можно ли отправить телеграмму в Киев. Мне ответили, что если нет срочных распоряжений, то придется подождать. В штабе со мной беседовали весьма любезно. Мне даже предложили стул. Я сказал, что был наблюдателем в самолете. Они посочувствовали, узнав о крушении. «Забавно: у нас слишком много информации, в ней просто не разобраться». Становилось все холоднее. Август подходил к концу. Я сидел на военном посту с чашкой чая и куском бисквита и болтал с солдатами, находившимися на дежурстве. Я проголодался едва ли не до смерти. Я привык к этому состоянию и почти наслаждался ощущением эйфории и самообладанием. Мы вместе шутили над тем, насколько я истощен.

Он пришел из древнего города, чтобы своей волей уничтожить то немногое, что осталось от нашего Просвещения. Мстительный атавист, злобный неудавшийся священник. Он надвигался на город, построенный по приказу женщины, которой давал советы Вольтер, – Екатерины Великой. Одесса была основана 22 августа 1794 года, в первую эпоху революций, в век разума. Город Пушкина и Лермонтова. Только их статуи оставили большевики, да еще и возвели новые, назвали в их честь корабли. Россия стала Диснейлендом человеческого достоинства. Это ужасное оскорбление. Они называют корабли в честь людей, которые протестовали бы против всего того, что большевики сотворили с нашей Россией. Стальной царь ехал по нашим улицам и говорил так спокойно, что никто не мог догадаться, сколько людей он уничтожил. Немцы ехали по нашим улицам. Одесса, основанная на фундаментах татарских поселений, на фундаментах финикийских портов, была обесчещена. Карфаген залил ее волной крови.

Они никогда не признают, что русские люди – это лучшая реклама для них. Даже нищие в поездах, грязные продавцы на станциях, цыгане, бедняки, убийцы, алкоголики – все они хранят частицу нашего древнего достоинства. А что наши правители показывают миру вместо них? Научную фантастику. Трактора. Sputnik.

Я написал письмо матери, сообщив, что вскоре вернусь в Киев или пошлю за ней. Я посоветовал взять с собой капитана Брауна, если ей нужен эскорт; я оплачу все расходы. Я попросил одного из солдат проследить, чтобы письмо опустили в мешок с киевской почтой. Он взял конверт и выдал мне квитанцию. Я сделал все, что мог, – по крайней мере, находясь в этом городе. Моя мать когда-то казалась счастливой. Я надеялся, что она была по-прежнему счастлива.

К утру удалось отправить телеграмму танкистам в Николаев. В ответном сообщении капитан Уоллис передал мне привет. Ему теперь не был нужен русский разведчик. Он добавил, что очень рад моему спасению и желает мне удачи. Два капитана вышли из комнаты и предложили проследовать за ними. По их словам, они тоже служили в разведке. Они сказали, что обо мне не поступало сведений, и извинились. Портрет убитого царя висел на стене. Все было как в старые времена. Я успокоился.

«Я работал в Киеве, – сообщил я, – и некоторое время был офицером связи в армии гетмана Скоропадского. Потом меня вызвали к донским казакам генерала Краснова. Я собирал информацию в штабе большевиков, был ответственен за саботаж петлюровских операций в Киеве». Они записали мои слова. Времена, по их мнению, были сложные. Я сказал, что мне пришлось уничтожить военные документы, но показал свой диплом. Упомянул, что был другом князя Петрова и находился вместе с его кузеном в то время, когда самолет потерпел крушение. Они спросили, допрашивал ли я гражданских лиц. Это была скучная, рутинная работа. Она оставалась их главной проблемой в настоящее время.

Я сказал им, что не делал в этом направлении ничего, достойного упоминания, но готов занять любую должность. Мне выдали документы, новую форму, револьвер в кобуре, хлебный паек, выделили койку в комнате, где жили еще три офицера, и ранец с какой-то ерундой. Я также получил расчетную книжку, но меня предупредили, что плата поступает нерегулярно и всем приходится рассчитывать на собственные силы. Оборудования и техники вообще не хватало. Так я стал офицером разведки в добровольческом отряде, приданном 8‑му армейскому корпусу. Моя работа сводилась к проверке и выдаче пропусков и других документов тем гражданам, которые обращались с запросами. Я приступил к работе на следующее утро.

За неделю я достаточно разбогател, чтобы купить немного приличного кокаина. Я до сих пор помню приятную дрожь, которую испытал, втянув первую после долгого перерыва дозу. Я был не одинок. Все прочие офицеры вели себя так же.

Одесса, как нам казалось, начала снова оживать. Веселые дома на одной знакомой улице около Карантинной бухты открывались и процветали, в них появлялись все новые девочки, и рулетка оставалась любимой игрой солдат, посещавших эти заведения. Мы надевали парадную форму, отправляясь в увольнение; наконец и я получил свою, белую с золотом, с зелеными и черными знаками отличия; ее изготовил местный военный портной. Его услуги стоили очень дешево. Когда я находился в его лавке, он предложил подогнать другую прекрасную форму, за которой так и не пришел заказчик. Она, по его словам, была сшита почти по моей мерке. Это была форма полковника донских казаков. Я осмотрел эту одежду и сказал портному, что возьму ее как есть. Обе формы доставили два дня спустя к мадам Зое, у которой я поселился.

Мадам Зоя была юной, пухленькой и остроумной. Цветом лица и волос она в точности напоминала мою цыганку, но так и не призналась, была ли она той же самой девочкой, и никогда не позволила мне заняться с ней любовью, хотя, казалось, очень ко мне привязалась. Возможно, она была чем-то больна. Хотя прошлое вернуть и невозможно, мне повезло: я повстречал нескольких старых друзей, включая Борю Бухгалтера, который женился на своей подружке и работал в одной из немногих еще открытых портовых контор. В итоге я стал общаться с ним очень часто. Он оказывал мне разные услуги, а доходы мы делили пополам. Боря хотел, чтобы я помог ему пробраться в Берлин, а я мог раздобыть необходимые документы за умеренную плату. Он рассказал мне, что Шура не погиб; он дезертировал, некоторое время скрывался на Молдаванке, а затем, предположительно, уехал на восток. Ванда стала шлюхой, как и почти все прочие подобные ей девчонки; ее убили во время какого-то сражения. Ребенка растили родственники в маленьком порту где-то на побережье. Дядю Сеню и тетю Женю арестовали, когда Григорьев захватил город; Боря думал, что их, должно быть, расстреляли, как и многих других. После этого я решил позабыть о прошлом и обратиться к будущему.

Мы с моими коллегами-следователями занимались прекрасным делом. Никого из нас не волновала система проверки людей и выдачи паспортов. Наша позиция была очень проста: мы не могли винить людей за то, что они хотят уехать. Красные или белые – они, по крайней мере, могли освободиться от ужасов России. Мы работали в большой душной комнате, в которой было всегда полно народу. Мы упорно трудились, работали довольно тщательно. Наша основная задача сводилась к поиску больших запасов золота и проверке списков людей, которых следовало допросить. Дело шло к Рождеству, я начал подумывать о том, чтобы оставить и Одессу, и свою работу. Следовало заняться настоящим делом. Было очевидно, что на родине мне помешают. Я собирался выехать за границу, послать за матерью, когда придет время, и создать себе репутацию или в качестве преподавателя в западном университете, или в качестве инженера и изобретателя, возможно, во Франции или в Америке. Кокаин вернул мне прежний оптимизм, рассудительность и энергию. Я мог работать дни напролет, успокаивая, утешая, помогая людям, отсеивая недостойных просителей; по ночам я развлекался и играл.

Однажды за рулеткой у Зои я выпил стакан дурной анисовой водки, и мне показалось, что я вижу, как по комнате идет госпожа Корнелиус в черно-золотом платье от Эрте[156]. Но к тому времени я свыкся с галлюцинациями. Эсме, моя мать, капитан Браун, Коля, Шура, Катя, Гришенко, Ермилов, Махно, даже Ванда и герр Лустгартен, казалось, время от времени появлялись в толпе. Я поставил на черное. И проиграл.

Я спросил у Зои, была ли среди моих соседей англичанка. Она покачала головой и сказала, что англичанки не часто посещали такие заведения. «Здесь бывает очень мало англичан. У них есть целая империя, в которой говорят по-английски, поэтому они могут чувствовать себя как дома, куда бы ни отправились».

«Запад есть Запад, – писал сэр Редьярд Киплинг, поэт, – Восток есть Восток, не встретиться им никогда»[157]. Но они встретились на юге России, на моей Украине; в пограничной области, на ничейной земле, у границы, на которой киевские герои сражались за христианство, как никакие другие герои не сражались прежде. Русское рыцарство было уничтожено на Украине в 1920‑м. Мать городов русских – обесчещена; Матерь Божья – изгнана. Потом пришли немцы. Мне кажется, результаты рентгена ошибочны. У меня в животе шрапнель. Это военная рана. Но хватит о докторах и их социалистических оздоровительных программах. К чему им беспокоиться о старом иностранце? Они были к нам добрее во Франции. Я встречал Вилли. Колетт[158] предложила мне место. Я знал их всех. Но сейчас вокруг одни невежды. Я ненавидел Гертруду Стайн. Но, по крайней мере, мне было известно ее имя. Белый и Замятин? Кто о них вспоминает сегодня, даже в России? Мне нравились ранние рассказы Набокова-Сирина, хотя я не всегда мог их понять. Тогда у него был талант. Позже он обезумел и начал красть у равных себе – просто потому, что об их существовании за пределами России никто не подозревал. Вот почему он начал писать по-английски. И его русский стал грубым. Герхарди[159], изображавшая худшее, что есть в людях, никогда мне не нравилась. Ставя печати в паспортах и выдавая документы, я думал, что очищаю Россию от всего упадочного. Кто бы мог предположить, что мне до сих пор придется страдать от последствий того заблуждения?

История – предатель. Человеческая доброта становится законом, превращаясь в свою противоположность. Переходят в атаку порочные силы цинизма. Добродетель высмеивается. Объясни и уничтожь. Вера моя – в Бога и научный анализ. Что есть раса, как не совокупность влияний социума и географии, встряхивающих общество? И это может длиться тысячелетиями. Меняйся и выживай. Сирин задумался о своей русскости; вот где он свернул не в ту сторону. Бойтесь Карфагена. Я слаб. У меня поднимается температура. Здесь совсем нет снега. Расовые опыты Сталина и Гитлера были слишком примитивны. Мы должны скрещиваться. Но одна только мысль о результате ужасает меня. Я боюсь, не стану этого отрицать. Я боюсь так же, как боялся человек, задумавший сотворить огонь. Прометей, грек, Бог… Прометея предали. Христа замучили. Когда он восстанет вновь? Византия должна очиститься. Гоните прочь чувство вины: это гадюка, пригретая на груди рыцарства. Россию предали – и она предала в свой черед. Бойтесь ислама. Бойтесь сионизма. Бойтесь мести. Рим в опасности. Бойтесь невежественных святош и глупых ученых. Бойтесь политиков. Бойтесь древнего Карфагена. Они приходят в мой магазин. Они потешаются надо мной. Они причиняют мне боль. Я их ненавижу.

Я не стану торговаться. Я скорее отдам им все эти антикварные schmutter[160]. Пусть они гордо вышагивают в одеяниях старцев и осмеивают мудрость. Они безграмотны и легкомысленны. В их сердцах нет любви. Они думают только о себе. Наш век – век эго. Я обвиняю художников, политических деятелей, психологов, учителей, потворствовавших им. Они не выносят взгляда Господа. Даже в церковь они идут не за тем, чтобы поклоняться: в их английских храмах никому не позволено плакать, даже когда для слез есть причина.

Их оскорбляют собственные родители, как только они начинают ходить, как только становятся людьми. Их переполняет цинизм. Стоит мужчине прикоснуться к ребенку, отнестись к нему с любовью и нежностью, – его тут же назовут извращенцем. Нет никакого закона, в котором говорится, что за клевету следует карать, что ложные идеи и мнения куда опаснее бедного старика, который качает маленькую девочку на колене, целует ее в щечку, поглаживает ее волосы и выражает потребность в любви всего лишь несколько опасных секунд. Воображение может походить на козлиные рога: они полезны, пока не начинают расти внутрь; после чего со временем костная ткань проникает в мозг, и козел погибает. Госпожа Корнелиус была лишена воображения, но она любила людей, которые им обладали. Она защищала нас, что, возможно, вело к нашей погибели. Она использовала нас, как говорят некоторые. Она была шлюхой, роковой женщиной. Но я скажу, что она отдавала слишком много. Матерь Божья! Она отдавала слишком много. Сильные часто вынуждены действовать так. Они не могут дождаться ничего взамен, кроме оскорблений и, очень редко, любви. Именно так Бог благословляет их. Они воссядут подле Него на Небесах и помогут одолеть мировую скорбь.

И зачем, вы спросите меня, Бог сотворил эту скорбь? Нет, Он не творил ее. Он сотворил жизнь; Он сотворил человека. Остальное случилось в Раю. Бог – не дьявол, отвечаю я. Доброта – это не зло. Но дьявол, однако, говорит с превеликим благочестием о правосудии и любви и скрывается под разными обличьями: художника, священника, ученого, друга. И люди называют меня параноиком, потому что я любил госпожу Корнелиус, и она никогда не предавала меня, моего доверия, потому что никогда не просила о нем. Какой вред я причинил другим? Мне следовало позволить Бродманну отправиться в Ригу. Но это была его ошибка – он оскорбил меня.

Мы сидели за своими столами в большой конторе, которую когда-то занимала судовая компания. Люди проходили перед нами чередой, богатые и бедные, старые и молодые; они старались выглядеть уверенными в себе или скромными, пытаясь казаться теми, кем не являлись. И я приглашал некоторых в специальную комнату для допроса, и там заключались основные деловые соглашения, и я отказывал тем, у которых не было средств, чтобы добраться до цели. Это было просто милосердие: я все знал об острове Эллис[161] и о том, что там творилось. Я знал об Уайтчэпеле и о том, как на беженцев охотились еврейские фабриканты и торговцы «белым товаром». При социалистах они процветали так же, как и раньше. Я старался быть справедливым. Мы не были жестокими. Мы не были циничными. Мы не занимались вымогательством. Часто мы выпускали людей, которые не вели никакого бизнеса.

Накануне сочельника, на исходе трудного дня, я осмотрел своего очередного клиента. Им оказался Бродманн – в темном пальто, фетровой шляпе, очках; его губы предательски дрожали. Он выглядел старше, но казался еще более наивным.

– Пьят, – произнес он.

Я держался с ним просто, предвидел, что могут возникнуть проблемы.

– Бродманн, – я просмотрел заявление, – вы едете в Америку.

– Надеюсь. Так что же, вы все время были белым? – встревожился он.

– А вы в таком случае по-прежнему красный? – спросил я.

– Конечно, нет. Они все разрушили. – Он захихикал.

Я зажег сигарету и сказал ему удалиться в комнату для допросов и подождать. Поговорил с двумя молодыми женщинами, которые собирались сесть на британское судно, направляющееся в Ялту, потом встал из-за стола и направился в маленькую комнату. Снег засыпал все окна. Я поздравил Бродманна с наступающим праздником.

– А может, вы едете в Германию? В заявлении сказано, что вы отправляетесь поездом в Ригу.

– Из Гамбурга я могу уехать прямо в Нью-Йорк. – Он выглядел очень испуганным.

Я начал понимать, что значит быть чекистом, ощутил свою власть, но постарался сдержать столь низменное чувство и сел, надеясь, что это успокоит его и он перестанет дрожать.

– Я никогда не был в Германии, – сказал он. – У меня просто такая фамилия. Вы же знаете.

– Красные друзья бросили вас.

– Я был пацифистом.

– И теперь вы решили сбежать подальше от войны? – Я шутил с ним очень мягко, но он, казалось, не понимал этого.

– Здесь больше нечего делать. Ведь так? – Его дрожь усилилась. Я предложил Бродманну сигарету. Он отказался, но несколько раз поблагодарил меня. – Вы всегда служили в разведке? – захотел выяснить он. – И даже тогда?

– Мои симпатии никогда не менялись, – ответил я.

Он бросил на меня восторженный взгляд; так можно было бы восторгаться дьяволом за его хитрость. Я почувствовал прилив нетерпения:

– Я не играю с тобой, Бродманн. Чего ты хочешь?

– Не будьте так грубы, товарищ.

– Я тебе не товарищ! – Это было уже слишком. Я ненавижу слабость. Я ненавижу, когда люди в поисках поддержки начинают вспоминать о том, что пережили вместе.

– Вы ведь поможете мне, как еврей еврею?

– Я не еврей. – Я встал и потушил сигарету. – Разве сейчас подходящий момент, чтобы меня оскорблять?

– Я не оскорбляю вас, майор. Я прошу прощения. Я не хотел грубить. Но в Александрии я видел… – Он стал совсем бледным.

Он видел, как меня выпорол Гришенко. Меня это не беспокоило. Но почему он об этом вспомнил? Тогда меня осенило: он видел меня голым и сделал страшное предположение. Я захохотал.

– Так вот, Бродманн, о чем ты подумал? Для такой операции есть вполне обычные медицинские показания.

– О ради бога! – Он упал на колени. Он унижался.

И мне стало дурно.

– Это не поможет, Бродманн! – Я уже не мог владеть собой. А он все плакал. – Бродманн, тебе нужно подождать. Обдумай все еще раз.

– Я столько страдал. Будьте милосердны!

– Милосердие, да. Но не правосудие. – Я готов был разрешить ему уехать. Я хотел, чтобы он убрался. Другой офицер, капитан Осетров, вошел с женщиной средних лет, которая пользовалась теми же духами, что и госпожа Корнелиус. С некоторым усилием Бродманн поднялся и указал на меня пальцем:

– Пятницкий – шпион и чекист. Вы что, не поняли? Я его знаю. Он саботажник, работающий на большевиков.

– Бедный безумный бес, – спокойно произнес я.

Осетров пожал плечами.

– Я хотел бы занять эту комнату на некоторое время, майор, если возможно.

– Конечно. А вы приходите завтра, – сказал я Бродманну.

– Сегодня сочельник. Контора закрывается. Я прочитал объявление. Я должен сесть на рижский поезд.

– Я совсем позабыл, – вздохнул я.

Осетров нахмурился, извинился перед дамой, которая усмехнулась и почесала за ухом, и шагнул вперед.

– Я могу помочь? – Чисто выбритое, бледное лицо Осетрова полностью сливалось с его формой. – Может быть, я займусь?..

– Нет нужды, – сказал я.

– Он – один из красных. Как он попал сюда, почему работает здесь? – Истерика Бродманна угрожала нам обоим.

Осетров заколебался. Мне было нечего сказать. Я дал Бродманну пощечину. Потом еще раз. Он заплакал; тут пришли охранники, которых вызвал Осетров. «Хотите, чтобы его забрали?» – спросил капитан. Это означало, что Бродманна посадят в тюрьму, возможно, расстреляют, если подтвердятся его связи с большевиками. Я ему ничего не был должен. Все свои ошибки он сделал сам. Я кивнул и вышел из комнаты.

–’Ривет, Иван! – Госпожа Корнелиус помахала мне рукой. Она была одета по последней моде, держала за руку французского офицера, который явно чувствовал себя не в своей тарелке, и размахивала свежими газетами. Она была в восторге. – К’жется, я тьбя видела. ’Де ты пропадал?

– Вы были у Зои? – Я все еще не пришел в себя после встречи с Бродманном. Его незаметно вывели из конторы. – Несколько ночей назад?

– В том борделе с рулеткой?

– Именно!

– Да! Шикарно выглядишь. Ты знашь маво приятеля? Он с их флота. Франсуа, кажись. И оч плохо г’ворит по-аглийсски. ’Кажи «’ривет!», а, Франция?

Я сказал морскому офицеру, что очень рад с ним познакомиться, спросил, с какого он корабля. Он служил вторым помощником на «Оресте». Они отбывали в Константинополь завтра, с военными и гражданскими пассажирами на борту. Начались неприятности с Кемаль-пашой. Разумеется, мы с офицером беседовали по-французски.

– Британцы пытаются завладеть всем, – невесело произнес он. – Действуют они очень вульгарно.

Я был удивлен. Ссоры между союзниками сильно напоминали о крымских событиях. Но я сохранял спокойствие. Я слышал, как Бродманн, когда его выводили наружу, завопил: «Предательство!»

– И вы любезно предоставляете госпоже Корнелиус место на вашем судне.

Он покачал головой:

– Корабль уже полон. Мы с ней встретимся в Константинополе. Я поговорил с капитаном британского торгового судна. Он согласился взять еще несколько пассажиров. Нам, разумеется, придется выправить документы для госпожи Корнелиус. Она весьма любезно предложила мне сопроводить ее сюда. Жаль, что мы не были знакомы прежде.

– Очень жаль, – согласился я.

Госпожа Корнелиус толкнула меня в бок.

– Да хватит уже! Манеры, тоже мне! Г’ворите по-аглисски!

Мы подчинились. Неожиданно в комнату вошел мой начальник и задумчиво поглядел в мою сторону. Я очень быстро сказал госпоже Корнелиус по-английски:

– У меня есть документы. Поможете мне сесть на британский корабль?

Она поняла, что я нервничаю, улыбнулась и опустила нежную, унизанную кольцами руку на мое предплечье.

– Мы ж ж’наты, правда ведь? Ты мой муж. Эт «Рио-Круз». Тьбе нужно разрешение или что-то вроде. – Она снова стала вести себя как леди. – Счастлива виить вас снова, майор Пьятницки!

Я щелкнул каблуками, поцеловал ей руку и отсалютовал французу. Мой командир, майор Солдатов, знаком показал, что желает поговорить со мной. Я тотчас подошел. Моя военная дисциплина в течение нескольких месяцев производила на него впечатление. Он был старым служакой из охранки, от природы не подозрительным, но очень чувствительным к любым несоответствиям. У него было круглое, морщинистое, румяное, чисто русское лицо, украшенное белой бородой и усами. Он постоянно носил темного цвета форму. Я вошел в его кабинет. Он закрыл дверь, предложил мне стул, и я сел.

– Бродманн? – сразу спросил он.

– Красный, – ответил я. – Кажется, я встречался с ним в Киеве. Когда занимался саботажем. Конечно, я говорил ему, что поддерживаю большевиков.

– Он говорит, что вы из Чека и были связным между Антоновым и Григорьевым.

– Я позволял ему так думать. В свое время.

– Мне придется разобраться с этим делом, Пятницкий. Конечно, рутинная проверка. – Очевидно, Солдатов не испытывал серьезного беспокойства. Он почти извинялся передо мной. – Вы хороший офицер, специалист по допросам, и нам такие нужны. Красные возвращаются, и они теперь намного лучше организованы. Мы немного беспокоимся из-за шпионов.

– Я все понимаю.

– Будет следствие. Весьма серьезное. Но я не хочу попусту тратить силы и посылать кого-то следить за вами. Вы пообещаете не выходить из своей квартиры до утра?

– Я квартирую, – ответил я несколько смущенно, – у Зои.

– Мне это известно. В общем, вам не стоит никуда уходить, так? – Он был чем-то похож на дядю Сеню. – Обвинения Бродманна все слышали. Я сегодня вечером его как следует допрошу. Может быть, он признает, что ему ничего не известно. Если этим все кончится, вы потеряете немного времени. Вернетесь к служебным обязанностям завтра.

– Завтра же праздник, – с улыбкой заметил я.

– Тем лучше. Тогда после Рождества.

Я вежливо поблагодарил его и удалился. Пробираясь сквозь снег к мадам Зое, я остановился, чтобы купить несколько сигарет у юной оборванки. По какой-то причине я дал ей золотой рубль и поблагодарил по-английски. Она ответила на том же языке. Я удивился. «Вы превосходно знаете английский», – заметил я.

Она замерзла, дрожала сильнее Бродманна. Девушка была очень мила. В других обстоятельствах я, возможно, потратил бы некоторое время, чтобы познакомиться с ней поближе. В таких уязвимых молодых женщинах было нечто, пробуждавшее во мне лучшие чувства, слегка напоминавшие любовь. Она сказала, что ее муж был белым офицером. Большевики расстреляли его. Она заботилась о матери. В Одессе тогда появилось много подобных женщин, продававших разную мелочь с подносов. Она чем-то напоминала Эсме – прежнюю Эсме. Я предположил, что это сходство исчезнет, если красные снова войдут в город. Союзники уже сожалели о своей поддержке Добровольческой армии. Их пугало то, что они считали нашей моральной слабостью. На самом деле это, конечно, было просто-напросто отчаянием. Британцы ненавидят отчаяние. Они сделают что угодно, лишь бы одолеть его, даже отдадут социалистам бразды правления собственной страной. Американцы разделяют ненависть британцев, но пока сопротивляются социализму, который, без сомнения, одолеет и их. Реакция французов кажется более здоровой. Бедность просто внушает им отвращение. Отвращение было основой их колониальной политики. Оно позволило им выбраться из Индокитая, не теряя лица, – американцам это не удалось. Но для британцев отчаяние и моральная слабость – синонимы. Мне понадобилось несколько лет, чтобы это выяснить.

Вернувшись к мадам Зое, я упаковал два чемодана. У меня были драгоценности и золото. Я, конечно, так никогда больше и не увидел моих старых чемоданов; вместе с ними пропали мои планы, мои проекты, мои надежды. Все, что у меня теперь осталось, – только запачканный кровью диплом и грязный паспорт. Придется начать все сначала. Меня не слишком вдохновляла мысль об остановке в Константинополе, но даже этот город казался мне теперь более безопасным, чем Одесса. И я уже не был беден. Рано или поздно мне пришлось бы уехать, так или иначе. Примерно через два месяца вернулись большевики. И тогда я стал бы жертвой Чека.

В большой чемодан я уложил всю свою форму, включая ту, которую носил постоянно. Я переоделся в гражданское и надел дорогую шубу. Пистолеты по-прежнему были при мне, они лежали в карманах. И шубу, и пистолеты можно продать, если понадобится. У меня остался набор чистых бланков, включая свидетельства о браке. Подделать сведения не составляло ни малейшего труда. Я попросил мадам Зою зайти ко мне, сказал служанке, что дело срочное. Через полчаса хозяйка дома появилась. Происходящее ее нисколько не удивило. Я достал хорошую меховую шапку, которая прекрасно сочеталась с шубой, дал мадам Зое пятьдесят золотых рублей. Мой паспорт и документы, конечно, были в идеальном порядке. Я попросил ее сказать, если кто-то спросит, что я занят с одной из ее девочек, спросил, сможет ли она незаметно вызвать извозчика, чтобы тот отвез меня в доки примерно в пять утра. Она ответила утвердительно и неожиданно поцеловала меня.

– Я буду скучать, – сказала она. – Кажется, вы приносили нам удачу. Что случится, когда вернутся красные?

Я показал ей папку с документами.

– Мой совет: воспользуйтесь сами и раздайте девочкам. Печати есть на всех, как видите. Просто нужно проставить имена и даты.

– Вы очень любезны. Но красные – тоже мужчины…

– Они попытаются отрицать этот факт, – ответил я. – Послушайте меня, Зоя. От Чека пострадают не только цыгане и евреи. Чекисты хотят уничтожить все признаки человечности – не только у себя, но и у других. – Честно говоря, не думаю, что выразил свое предупреждение так изящно. Со временем все слова становятся лучше и благороднее – особенно те, которые произносим мы сами. К счастью, мне удалось еще свидеться с Зоей, уже в Берлине. – Вы в безопасности лишь тогда, когда мужчины признают свою уязвимость. Когда они притворяются полубогами, их нужно бояться.

Мы снова поцеловались. Она спросила, хочу ли я заняться любовью. Я ответил, что мне сейчас нельзя отвлекаться. Следующий поцелуй был более сдержанным.

Еще не рассвело, когда я отправился в Карантинную бухту, на «Рио-Круз». Мы мчались на тройке сквозь густой снег, через всю Одессу, еще тревожную, еще живую. Некоторые назвали бы ее мерзкой и убогой, но даже в смертный час Одесса хранила тепло и очарование, которых не хватало более известным городам. Ее основала Екатерина. Дух царицы, жестокой и разумной, женственной и агрессивной, остался в этом городе. Екатерина стремилась к разуму и сторонилась романтики, но в ее жизни эти силы обрели гармонию, которую можно назвать русской, хотя сама правительница русской не была. Я видел Дитрих в «Кровавой императрице» фон Штернберга[162]. Мне понравился этот фильм. Но режиссера он погубил. Единственный голливудский фильм того времени, оказавшийся убыточным. Мы добрались до бухты; к моему превеликому облегчению, на судне царило оживление. На борт поднимались люди. Почти все они были русскими богачами.

Не думаю, что за мной следили. Напротив, мне кажется, что мой командир дал мне шанс сбежать. Мне сделали одолжение. И я не стал отказываться.

Мои документы проверили несколько раз – сначала русские, затем мрачные англичане. Я поднялся по трапу. Он дрожал у меня под ногами. Я впервые оказался на палубе большого судна. Корабль отправлялся в путь под английским флагом, но был, вероятно, военным трофеем, захваченным в каком-то южноамериканском государстве, которое от избытка чувств вступило в союз с Германией. Я увидел немало надписей на испанском. Я поднялся еще выше. Никто не спешил помочь мне нести багаж. Я добрался до каюты на верхней палубе и отворил дверь. Госпожи Корнелиус не было. В каюте стояла темнота. Я включил свет, загорелась тусклая лампочка. Каюту переоборудовали для двух пассажиров. Здесь стояли две койки. Были принадлежности для мытья. Я поставил свои сумки и вытащил кокаин. Мне надо было собраться с мыслями. Кокаин, как обычно, успокоил меня. Я подумал о Константинополе. Там будет тепло. А я очень замерз. В каюте не было отопления. Я растянулся на верхней койке, предположив, что госпожа Корнелиус займет нижнюю. Ее багаж, состоявший из нескольких чемоданов и сумок, сложили в угол, около иллюминатора. Я до сих пор ожидал неприятностей. Вполне возможно, что меня снимут с корабля раньше, чем «Рио-Круз» поднимет якорь. Корабль слабо покачивался. Из-за этого я решил, что мы отправляемся и госпожа Корнелиус опоздала, но потом понял, что мы не сможем выйти в открытое море, пока не запустят двигатели.

Я поднялся с койки и выглянул в иллюминатор. Море было черным, на поверхности как будто образовывался лед. Люди сновали туда-сюда. Мне показалось, что я услышал выстрелы, но, судя по всему, стреляли где-то очень далеко, в доках. Я отделался слишком легко и все же с готовностью принял выпавшую на мою долю удачу. Я почти не сомневался, что госпожа Корнелиус снова спасет меня. Завернувшись в теплую шубу, я заснул.

Меня разбудили унылый рассвет и веселая песня. Пела госпожа Корнелиус. Она была совершенно пьяна. Шляпа сбилась на затылок. Госпожа Корнелиус исполняла нечто из репертуара британского мюзик-холла:

Мы ср’жаться не х’тим, но впадем в п’триотизм,

И тада захватим их к’рабли и деньги вмиг.

Мы медведей поб’дили и бретонцев поб’дим,

Русским мы не отдадиим К’нстантино-о-оопль.

– Ой, пр’сти, Иван. Не х’тела бесп’коить. – Она уселась на свою койку. – М’ня на лодках слегка тошнит. Всегда тошнило. Всегда. А тьбя?

Она пыталась снять башмаки. Я посмотрел на ее чудесные округлые икры. Она почувствовала мой взгляд, посмотрела наверх и подмигнула. Она была восхитительна. Ее духи, ее одежда, ее уверенная женственность…

– Не волнуйсь, дружок, – сказала она, чтобы преодолеть мое замешательство, – я не стыжусь их. Я п’зрослела, понимать? ’Ривыкла восхищению. – Она встала и потянулась. – Бож мой! Какая б’ла пр’щальная вечеринка! Но тьперь мы женаты, да? Матросы, к’торые помогли мне подняться на борт, ’казали ’не, что ты здесь.

– О чем вы говорите? Женаты? – переспросил я. Я еще не совсем проснулся.

Она встряхнула головой. Очевидно, задумалась о приличиях.

– Тольк на словах, Иван, ст’рина. Вишь, я дала слово этому лягушатнику. Он не особ х’рош, но помог мне выбраться из эт адской дыры. ’Не нравится держать слово, када могу.

Я согласился с ее решением. Прошло много лет, прежде чем мы поженились в чувственном смысле. Корабль закачался сильнее. На «Рио-Круз», корабле старого образца, не было сложных стабилизаторов, разных «Праттов и Уитни», хотя, как я потом узнал, корабль построили на верфи в Клайде. Я все еще мерз. Снег падал на корабль, засыпал оснастку и поручни. Я подумал, что нас просто завалит. Но на фоне черной воды все казалось чистым и невинным. Сквозь снежный буран было невозможно разглядеть город. Я отыскал взглядом силуэт церкви Святого Николая. Одесса для меня была потеряна, как была потеряна Эсме, как был потерян Коля, – просто, почти случайно.

Я не еврей. Я не расист. Я вспомнил, как еврей в Аркадии был добр ко мне; как я любил его. Эта мысль показалась мне неприятной. Я вспомнил об этом случае пару дней назад – теперь, когда я стар, эгоистичен и непривлекателен. Эгоисты привлекательны только в юности. Я много отдавал, но получал всегда больше.

Потом я вышел на палубу и застыл, осыпаемый русским снегом, позволив ему укрыть меня с головы до ног, в то время как корабль плыл прямо в жаркие края, в святой город, в наш Царьград, который британцы ненадолго избавили от исламского гнета. Мы не раз сражались за Византию. Нас не раз обманывали патриархи. Но мы познали славу, и с этой славой мы всегда возвращались в Киев. Потом слава Киева отошла к Москве. С берега доносился звон колоколов. Настал сочельник. Москва погибла. Христа предали. Колокола церкви Святого Николая провозглашали рождение Спасителя, доверие которого было обмануто. Красные мчались вперед; красный прилив наступал и извергал на нас мертвецов, древних жнецов, мстителей с серпами… Карфаген выходит из моря. Призраки татар и турок смеются под развевающимися знаменами ислама, под бьющимися на ветру знаменами большевизма, под знаменами варварства, цинизма и мести, осмелившихся укрыться под именем благочестия.

Со склонов гор спустился бандитский царь, стальной царь с Востока, царь с четырьмя лицами. О моя сестра, мой брат, моя мать! Вы пали под колеса колесницы Антихриста. Все те, которых я любил и которые любили меня; все они пали. Они не придут в город спящих козлов, в город евреев. Они не приехали в Одессу, и я их не спас. Они думали, что Византия спасет их, но она не смогла. Греки не смогли прибыть в Одессу. Мы обратились в бегство от Карфагена. Греки не смогли прибыть в Россию. Россия, знавшая лишь гордость, пала. Они засунули кусок металла мне в живот. Они отравили меня своей добротой. Они запутали меня. Почему они не позволили мне умереть? Немцы пришли вместе с украинскими казаками и построили лагерь в овраге, над которым я летел. И они бросили старуху в море пепла и утопили ее в крови многих тысяч. Кровь евреев и русских наконец смешалась. Блеют черные козлы. Кому их принесут в жертву?

Они промчались по России с флагами и пулеметами, они уничтожили нашу честь. Мы бросили ее на верную погибель; у нас осталась только наша гордость. Они забрали наш язык. Они забрали нашего Христа. Но славяне помнят о Карфагене. Славяне должны вновь обрести свою честь. Они выкопают свои мечи из-под земли. Научите нас литании мести; говорите с нами на языке лжи и наслаждайтесь икрой, грузинским вином, дичью и супами. Вы омерзительны. Вы обесчестили свою землю. Вы обесчестили всё. Хлопайте в ладоши, поднимайте жесткие руки, когда колонны ваших танков едут мимо Кремля, – а потом закройте руками глаза, ибо великие орудия обратятся против вас, и вы и ваша Россия узрите месть. Вы этого боитесь? Предатели! Вы слабы. Сион! Рим! Византия! Все они могущественнее Карфагена. Одиссей возвращается. Греция спит. Греция пробуждается. Эти города навеки потеряны для меня. Эти добродетели навек потеряны для меня. Все для меня потеряно, но будет обретено вновь. Слова грека были искажены, его любовь была предана. Прометей! Меркурий! Одиссей!

Госпожа Корнелиус подошла ко мне, пританцовывая среди падающих снежинок. Она все еще напевала свою песню. Думаю, этот мотив застрял у нее в голове, потому что она ждала, когда мы окажемся на Босфоре. Она взяла меня за руку. Снег кончился. Она повела меня вперед по дрожащим доскам палубы.

Стальной царь устремился к Богу. Он вернул нам древнюю Империю и вновь сделал нас сильными, и хотя казалось, что жестокий Карфаген победил, Греция пробуждается. Византия жива. Существует Империя Духа, и все мы – ее граждане.

Госпожа Корнелиус заметила:

– Да уж, в эт вашей России снег так снег, ’кажу я вам!

Я спросил, как она сумела бросить Киев и ревнивого Троцкого.

– ’Не до смерти там надоело. Он стал скучным, аж жуть, – ответила она. – Я б’лталась там и ждала эт Лео до самого чертова мая. Б’ременная, и сё такое. Он ’сё г’ворил, что приедет, а када явился, то для того, шоб ’казать «прощай». Так что я нашла парней, шо взяли меня в Одессу. И ’от я здесь.

– Ребенок? Так был ребенок?

Она отвернулась от меня, смахивая снег с юбки.

– ’Се бу’ет в порядке.

Я умолк.

– Р’бенку ’се равно, – сказала она.

Я спустился вниз. Главный инженер сочувствовал русским. Он показал мне свои механизмы. Я поведал ему о своих планах, о новых видах кораблей, о самолетах и монорельсовых дорогах. Он заинтересовался. Он был счастлив, по его словам, что у него на борту есть такой инженер. Я спросил, когда мы прибудем на место. Оказалось, 4 января 1920 года. В мой день рождения. Это совпадение меня позабавило. С берега вели огонь большие пушки. Артиллерия стреляла в туман.

Я спросил главного инженера о других судах, на которых он служил. Он сказал, что знавал немало лучших кораблей, но «Рио-Круз» неплох для морского плавания. Он родился в Абердине и всегда интересовался механизмами. Мы сдружились. Да, в мире существует своеобразное братство инженеров.

Я рассказал ему о летающей машине, которую изобрел в Киеве, о своем фиолетовом луче. Он признался, что разрабатывает собственные идеи: корабли, соединенные так, чтобы они естественным образом скользили по волнам. Он показал мне кое-какие из своих чертежей. Они были довольно грубыми. Я тоже начал рисовать, поясняя некоторые идеи из тех, что зародились у меня в Петербурге. Я сказал, что будущее за нами. Это наш долг – посвятить силы и знания делу развития рода человеческого. Мы обсуждали эти проблемы до самого Константинополя.

Загрузка...