Глава пятнадцатая

История не повторяется никогда; зато повторяются события, и постепенно, наблюдая за ними, вы понимаете, что люди везде и всегда похожи. Меня постоянно спешили осудить. Я редко был в чем-то виноват. Неужели моя вина лишь в том, что окружающие переносят на меня свои надежды и страхи? Я ученый, мой разум – разум ученого. Немногие это понимают. Меня унизили. Гришенко унизил меня. Бродманн говорил о произволе и недостатке дисциплины, использовал свой марксистский жаргон, осуждая поведение Гришенко, но я не мог заставить себя разбираться в этом деле. Я склонен к всепрощению. Мне нравился Ермилов. До некоторой степени я мог даже понять скорбь Гришенко. Тем не менее я не мог сидеть на твердой поверхности в течение многих недель. Позже я передал пистолеты на хранение госпоже Корнелиус и не видел их до 1940 года. Теперь они представляют большую ценность.

Доктор по приказу Бродманна осмотрел меня. Я завоевал его симпатию, хотя все еще оставался «гадюкой», «евреем» и «цареубийцей». Если б я был один, то, возможно, согласился бы со всем, что доктор говорил о красных, но Бродманн вертелся рядом. Очевидно, он опасался, что бедный маленький доктор убьет меня. Теперь нам предстояло встретиться с Григорьевым. Для этого следовало успеть на поезд. Когда мы ехали на станцию, я ощущал лишь отголосок боли. Только на следующий день я почувствовал онемение и мучительные страдания, невыносимые и раздражающие.

Я увидел Гришенко еще раз, когда садился в поезд. Он усмехнулся мне. Я покраснел, как девочка. Никто не заметил моей реакции. Бродманн был слишком озлоблен, воспринимая Гришенко как моего врага. В украденной роскошной одежде казак ускакал прочь, настегивая лошадь по шее и лопаткам все той же нагайкой. Округлые рукояти пистолетов касались моих бедер. Они легко уместились в карманах моего густо населенного вшами пальто. Там же были спрятаны мои документы и диплом.

Мы удостоились особого внимания. Нас разместили еще лучше, чем в киевском поезде. Сиденья, слава богу, были мягкими. Бродманн сел напротив меня, у окна. Он продолжал ворчать, бормотать и осматривать грязный снег, отыскивая следы Гришенко. Я рассмеялся и сказал ему, что это ерунда.

– Обычное дело! – воскликнул Бродманн. Правосудие для них – разновидность мести. Вот с чем нам приходится иметь дело!

Как ни странно, я в то утро чувствовал себя хорошо и ощущал собственное превосходство. Я усмехнулся:

– Худшее, что могло случиться, уже случилось, Бродманн. Побывали бы вы в моей шкуре!

– Я ненавижу насилие. – Его мягкое, морщинистое лицо исказилось.

– Тогда вы ошиблись в выборе профессии. – Вошел наш тощий друг; он снял длинное пальто, аккуратно свернул его и положил на верхнюю полку.

– Я был пацифистом. Большевики обещали нам мир. Я работал для них на фронте – издавал газеты и брошюры. – Бродманн снова опустился на сиденье, когда поезд тронулся с места. – Кто-нибудь знает, куда мы на самом деле направляемся?

– Григорьев сказал, что хочет встретиться с нами в своем полевом штабе. У него есть план: захватить Херсон или Николаев. Возможно, он уже там.

– Эти города слишком хорошо защищены. Греки и французы в одном, немцы в другом.

– Немцы не очень хотят сражаться за союзников и белых. Они могут присоединиться к нам.

– Но не к Григорьеву. Он вслух говорит, что думает о немцах. Они ему не доверятся.

Поезд мчался по широкой, необозримой степи. Грязь сменилась чистотой последнего снега. Он должен был очень скоро растаять. Война могла завершиться к весне. Успехи Григорьева и большевиков не оставляли сомнений. Скоро, вероятно, ожидалось решающее сражение. Мое единственное опасение заключалось в том, что битва начнется в Одессе раньше, чем я смогу обеспечить безопасность матери и Эсме. Наступление Григорьева казалось непрерывным и неизбежным. Если Махно присоединится к нам, белые и союзники будут уничтожены. Я молился о разногласиях между различными левыми группировками. Ничто не разъединяет людей так, как социализм. Цвет их флагов напоминал розы, которые я подарил госпоже Корнелиус, – насыщенный, блестящий кроваво-красный цвет. Цвет моей собственной крови. Когда я поранился о шипы, кровь смешалась с лепестками: она стала моей сестрой, моей матерью, моей подругой. Роза. Я не оглядывался назад. Я не чувствовал ностальгии. Меня обманули. Таков наш мир. Божий замысел откроется на Небесах. Я лишился веры. Все Божьи дары были у меня отняты. И вот я продаю в точности такие же меховые пальто, как и те, которые в прежние времена вынужден был носить, хотя и более чистые. Молодые люди с напыщенным видом шляются туда-сюда, как опереточные чекисты. Один из них носит анархические символы. Что он может знать об анархии? Он немного говорит по-русски. Я спрашиваю его: «Что это такое?» Показываю на значок. Он говорит, что «А» означает «анархия». Я говорю: почему бы не носить значки от А до Z, чтобы Z означало сионизм; ведь это – то же самое. Он решил, что я забавный. Какой идиот! Все эти убийства и похищения! Анархисты были игрушками в чужих руках и до сих пор остались идиотами. Они отвергли власть и все-таки ответили за свой терроризм. Что они получили взамен? Что получил мир? Анархию? Отсутствие правительства? Нет, то же самое правительство, только намного хуже. Вселенная расширяется. Вселенная остывает. Скоро повсюду будет снег.

Снег укроет и сдавит Землю. Все покроется льдом. Лед сожмется до исчезающей точки. И тогда не будет ничего. Это закон физики. Это энтропия. Это второй закон термодинамики. Это тепловая смерть Вселенной[136]. Это конец. Теория эха[137], которую недавно разработали: что она такое, если не надежда? Но что есть надежда, если не вера? У людей остается теория эха: ничто во Вселенной не исчезает, ничто не умирает. Что они сделали? Всего-навсего заново открыли Бога! Вот в каком состоянии сегодня пребывает наука. Она расходует ресурсы и деньги народа, выясняя то, что мир знал с начала времен и будет знать до конца: Бог любит мир. Меня учили другому. Моя наука – это мир механизмов и двигателей, а не теоретическое бормотание. Все хотят быть Эйнштейнами. Эйнштейну хватило совести – он указал источник своей теории. Он был благочестивым дураком. Русские называют таких «восторженными». При этом он был евреем и сионистом. Но, возможно, я оказываю ему слишком много чести. Как эти два еврея запутали весь мир! Они принесли в двадцатое столетие больше суеверий, чем все наши ученые сумели изгнать из девятнадцатого. Секс? Фрейд спутал секс с привязанностью, с потребностью в любви. Физика? Она стала поэзией. Все так говорят. Люди строят огромные лаборатории, чтобы проверить поэтические теории. Где же былой прагматизм?

Поезд остановился примерно через два часа. Мы оказались посреди голой степи. Хорошо организованный военный лагерь был разбит на ближайшем холме. Солдаты побрели к нам. Они несли большие бидоны с супом. Еду распределили по всему составу. Остановку запланировали для того, чтобы все в поезде смогли поесть. Неважно, являлся Григорьев бандитом или нет, но он достаточно разбирался в военном деле, чтобы поддерживать линии коммуникаций. Снабжение в его армии работало превосходно. Он управлял огромной территорией, контролируемой с помощью железной дороги и телеграфа. Григорьев мог быстро передавать новые приказы. Белые на юге уделяли гораздо меньше внимания средствам связи и скоростному транспорту. Они с подозрением относились к техническим новшествам. Красные, надо сказать, получили немалое преимущество. У них было меньше самолетов, но они с готовностью использовали воздушный флот. Белые надеялись только на кавалерию. Они были храбрыми романтиками. А расчетливые евреи смотрели в будущее. Но они видели не все. Я согласен, что все это было преступлением, но не хладнокровным убийством, а местью. В книгах пишут, что в лагерях погибло всего два или три миллиона человек. Я полагаю, что не менее шести миллионов. Сталин убил еще больше. Смерть властвовала в двадцатом столетии так же, как в шестом, четырнадцатом и семнадцатом. Memento mori[138].

Западные демократические страны не должны забывать о золотом веке Флоренции[139]. Савонарола через месяц уничтожил его. Свобода и ответственность – одно и то же. А молодежь позабыла об этой простой истине. Дисциплина, а не мечи – вот что спасло Спарту. Братская любовь спасла Спарту. Но она не спасла тех несчастных, благородных греков в Херсоне, когда слуги Сатаны напали на них. А еще говорят, что я ничего не знаю о вере. Нет, я пришел к вере. Мое сердце и мой разум привели меня к благородной вере в Россию; Россия противостояла Африке и Азии, Россия пустила корни здесь, в Лондоне, в Нью-Йорке, в Париже – всюду. И моя вера мертва? Истинная вера Константина, который сделал Рим христианским, который основал Византию? Нет веры более чистой. Это вера греков, которые изобрели христианство. Евреи украли ее и вернули, как нечто совсем новое. Евреи всегда так торговали. Павел понимал это. Греки дали нам все – а мы снова и снова предаем их. Подумайте о Кипре. Британцы любят ислам. Они дают мусульманам землю для мечетей. Они приветствуют их в книгах; они призывают их покупать дома на Парк-лейн. Они называют своих героев в честь Аравии. Они флиртуют с исламом, как молодая девочка флиртует с демоном-искусителем, который собирается сделать ее проституткой. Они бесхитростны. Им не хватает древнего опыта России. Остерегайтесь Карфагена! Я напечатал несколько брошюр за свой счет. Нет никакого смысла что-то объяснять британцам. В лучшем случае надо мной смеются. Я храню брошюры у себя в магазине. «Национальный фронт»[140] – бессмысленная организация. Я не боюсь индусов. И не боюсь китайцев, которые владеют рыбной лавочкой напротив моего магазина. Неужели никто ничего не видит, кроме меня? На улицах полно шпионов. Это похоже на кошмар. Я единственный, кто понимает, что происходит. А что общего у нацистов и «Национального фронта»? Только прыщи и зависть.

Коммунисты и иностранцы украли наши души, нашу кровь, наши умы. Но они – не марсиане. Это вам не «Война миров». Нам не следует ждать естественного решения проблемы. Тело сопротивляется раку. Оно чаще всего побеждает. Новые клетки уничтожают инородные тела. Опасность возникает лишь в тех случаях, когда в дело вступает интеллект. Многие умирают, лишь узнав диагноз. Рак приходит и уходит, тело инстинктивно сражается с ним. Вот и нам нужно бороться. Нет существа более эффектного, чем Змей Горыныч. Chur menia! Chur menia! Но кто станет меня слушать? Не китайцы, не африканцы, не индусы. Не итальянцы. Даже греки не станут слушать. Многие знают, что за публичной библиотекой расположена сербская церковь. И в Бэйсуотере есть греческая церковь. Я сохраняю оптимизм. Но теперь использую другие, более тонкие методы. Нынче повсюду мужские и женские монастыри, католические, ирландские и негритянские часовни. Некоторые из молодых людей, кажется, начали кое-что понимать. Возможно, мы еще выкарабкаемся. Когда выдворим всех иностранцев и переселим Голдерс-Грин[141] в землю обетованную. Но я думаю, что уже слишком поздно. О Византия! Приди же к нам с твоими всадниками и твоими мечами, приди и спаси нас!

Поезд снова тронулся. Супом здесь именовались посредственные щи с большим куском мяса. Бродманн уснул. Другие читали или делали заметки в записных книжках. Именно так они вели нашу Гражданскую войну И все-таки у каждого в том вагоне, вероятно, на руках было больше крови, чем у дюжины казаков. Иногда рядом с поездом скакали кавалеристы. Всадники салютовали пассажирам и просто размахивали руками. Если мы ехали медленно, кавалеристы могли перекрикиваться с пассажирами. Поезд вез оружие и солдат. Все вагоны были бронированы. Некоторые, наш в том числе, просто прикрыли разнородными металлическими листами, прибитыми как попало. Окна были в основном незащищенными. В случае нападения нам следовало бросаться на пол и надеяться на лучшее. Но никаких нападений не произошло. Григорьев и большевики принесли в те края некое подобие мира. Это случилось незадолго до того, как их пути разошлись. Как и белые, они все ненавидели националистов. Но Дьявол обитал среди нас. Никогда Россия не была так разделена. Только теперь раны заживают, но ислам и сионизм по-прежнему угрожают славянской расе.

Я должен был встретиться с Григорьевым на следующий день. По своему обыкновению, он разместил полевой штаб в большом городе. Сидя на белом арабском скакуне, как Скоропадский, он устраивал смотр своим отрядам: пестрым, нарядным казакам в разнообразных одеяниях, вооруженным хорошими карабинами. Их кони, как всегда, были превосходно ухожены. Запорожский атаман оказался низкорослым, с обритой наголо головой и бледным лицом монгольского типа. Григорьев ни капли не напоминал актера. Он превосходно управлялся с лошадью. Его форма была по-настоящему казачьей, без дурацких старинных украшений. Он черпал силу в своих воинах, как делал Константин, вернувшись из Англии, чтобы заявить права на Римскую империю[142]. Он был истинным солдатом, отважно сражался на войне. Он смеялся, жестикулировал, но при этом железной рукой управлял своей лошадью, она никогда не сбивалась с шага и не поднималась на дыбы. Таким образом он демонстрировал интеллект и волю, скрытые под внешней бравадой. Вот почему казаки позволили Григорьеву стать их повелителем и вести в атаку на крупные украинские города. Я понял, почему Ермилов собирался стать незаменимым для атамана, почему Гришенко был настолько полезен. Если бы Ленин или Троцкий обладали половиной мужества Григорьева, нам никогда не пришлось бы сносить ужасы и последствия военного коммунизма. Среди всей этой мерзкой шайки нет ни единого человека, которому я стал бы служить так охотно, как Григорьеву; и все же я продолжал опасаться его последователей. Делая вид, что не одобряет бандитов-погромщиков, он тем не менее использовал их в собственных целях, как королева Елизавета использовала своих пиратов. В конечном счете, несмотря на предположение Ермилова, их могли устранить так же, как вышвырнули Лафита[143], сыгравшего свою роль во время американской революции. Троцкий с легкостью уничтожил большинство своих союзников к 1921‑му. Он приглашал их для мирных переговоров или политических встреч и убивал. Троцкий усвоил жестокость бандитов, но не усвоил их отваги. А я в таких делах просто дитя.

Поезд на следующий день встал на запасном пути, а затем доставил нас от лагеря Григорьева до ближайшего большевистского отряда. Несмотря на большое количество людей в форме, порядка здесь не наблюдалось. Многие красные казаки были пьяны, хотя чекисты пытались контролировать их. Эти комиссары обладали гораздо большей властью, чем обычные офицеры. Их все очень боялись – именно этого и добивался Ленин. Я был вдвойне доволен, что теперь оказался активистом; товарищи все еще обсуждали, как организовать мое путешествие в Одессу. Мы приблизились к городу, полагаю, на тридцать или сорок верст. Я не слишком хорошо умею определять время и расстояния. Николаев, если именно он был местом нашего назначения, располагался сравнительно близко к Одессе, восточнее у побережья. Херсон находился еще дальше к востоку, на Днепре, а Николаев – в устье Буга.

Эти два города имели стратегическое значение. Они располагались на главных железнодорожных путях, у рек, ведущих прямо к морю. Большие корабли швартовались в обоих портах. Захватив эти города, армия, вышедшая из Александрии, могла бы атаковать Одессу, которую охранял большой, прекрасно вооруженный гарнизон белых и союзников. Вот о чем все спорили на протяжении нескольких дней. Силы союзников, интервентов, защищали Херсон, а колеблющиеся немцы занимали Николаев. Города были уязвимы, несмотря на поддержку французских и английских военных кораблей. Однако Григорьев с большевиками много спорили о стратегии. Я подозревал, что Антонов хотел приписать все победы себе. Бродманн ежедневно утверждал, что убедил партизан в правоте большевистского дела. По его словам, они теперь стали именоваться большевиками, а не боротьбистами. Меня это не впечатлило. Они хватались за лозунги и партии ради простого удобства, потому что больше не могли сражаться за Бога. Белые хотя бы понимали, что для них ценно. Если бы у них были лидеры получше, они вернули бы нам Бога и царя. Римская империя никогда не погибнет. Она живет в духовном мире. Бог вернется в Россию. Религиозное возрождение продолжается. Византия остается – на земле и в сердцах людей.

Поезд проезжал по несколько верст в день. Грязный снег таял; из-под него показывалась разоренная земля; как будто повязки снимали с незаживших ран.

То, что появлялось на поверхности, подобно обломкам потерпевших крушение и подорванных кораблей, было отвратительно: мы видели наполовину съеденные человеческие трупы, обглоданные не дикими животными, но мужчинами и женщинами. Крестьян теперь расстреливали за людоедство и продажу человеческого мяса под видом мяса животных. Мы видели сожженные дома; остовы благородных старых особняков; сломанные экипажи и плуги; трупы коров и овец – шкуры и шерсть гнили на протухших тушах. Это был наш позор. Мы спрятали его под покровом зимы, как поступали всегда. Но когда почки набухли на деревьях, не уничтоженных снарядами, когда ростки поднялись над землей, не оскверненной нефтью, огнем и мерзостью людской, – тогда наши прегрешения были явлены. Ни один враг не нес ответственности за эти злодеяния, разве что Карл Маркс. Все это было сделано во имя украинской нации, во имя России, во имя единства, во имя гуманизма, во имя братской любви. Такого постыдного искажения истинных целей не ведала даже история Крестовых походов. Гроб Господень выкрали из наших сердец. И грех, как всякий грех, сделал наших солдат настоящими дикарями. Истории, которые мы слышали, были ужасны: о евреях и белых, поджаренных на костре на стальных листах, о жестокостях и насилии; о самых омерзительных сексуальных извращениях, жертвами которых становились и мужчины, и женщины.

Весна пришла, но мир не вернулся. По-русски Вселенная именуется «миром»; и в то же время мир – это все мы; все эти понятия имеют единый источник. Ведь мы – это Земля. Именно поэтому мы говорим о нашей земле, о нашей вселенной, о нашем мире, о нас; именно поэтому иностранцы редко понимают эту общность. Осквернить нашу землю значит уничтожить все. Мы не мистики. Все мистическое – в нашем языке. Дело в его созвучиях. Это основа нашей великой литературы, нашей поэзии, наших песен, нашей музыки. В русском языке присутствуют такие связи, которых немец, например, не может постичь, если он не говорит по-русски идеально и с любовью. Степной житель тревожится и впадает в отчаяние, если на его землю вторгаются противоестественные силы. Казаки сражались не за большевизм, не за белых, зеленых или черных; они шли в бой против шоссе, железных дорог, городов. Их идиллическая Россия – Россия бескрайних небес и маленьких деревень, лошадей и рогатого скота. Если бы казаки смогли принять двадцатое столетие, мир показался бы им прекрасным. Они смогли бы обрести свободу, которой не знали прежде. Но они нападали на города, уничтожали их, грабили и тащили добычу к себе домой. Даже Григорьев, даже Махно, хитроумные стратеги и грамотные люди, не могли понять, что города – это основа мироздания. Это непонимание стало главной причиной их поражения. Контроль над городами – вот ключ к свободе, которую они искали. Они говорили об этом, но не чувствовали. Казак должен почувствовать нутром, прежде чем что-то принять. Во всем мире евреи правили городами; еврей – первый настоящий, прирожденный современный горожанин. Даже местечковые евреи ненавидели степь.

Наша украинская война стала первой большой войной между городом и селом. Чтобы выжить сегодня, нужно заключить союз с городом. Люди, которые уезжают из городов, в лучшем случае – сентименталисты, в худшем – дезертиры. Украина была страной богатых промышленных городов, использующих наши природные ресурсы; страной богатых земледельцев, возделывающих наши бескрайние пшеничные поля. Украина продемонстрировала и проблему, и ее решение – гораздо проще, чем Россия. Именно поэтому мы так много страдали – и продолжаем страдать до сих пор. Я говорю не из жалости к себе, во мне ее нет. Я рассуждаю объективно. Проблему можно было определить, найти решение. Украина могла бы стать первой по-настоящему современной цивилизацией. Троцкий и националисты, столкнувшись, помешали этому. Здесь сошлись две зловещих силы. Проклятые эгоисты – они думали, что все знают лучше других. Хаос и древняя ночь вырвались на волю.

Мы с Бродманном стали в каком-то смысле друзьями. Он восхищался мной и часто просил совета. Я делал все, что мог, стремясь избавить его от крайностей. Я выдумывал случаи из предполагаемой жизни красного активиста. В итоге моя репутация укреплялась. Когда мы переезжали из одного лагеря в другой, зачастую требовались мои технические навыки. Я все еще оставался заключенным. Конечно, они не понимали этого. Я неоднократно говорил, что буду для них гораздо полезнее в Одессе, но на мои слова не обращали внимания. Они начали всерьез обсуждать убийство Григорьева – получили прямые указания от своих московских начальников. Атаман отбился от рук, отказывался исполнять приказы, склонял большевистских связных на свою сторону, сбивал с толку их лучших людей. Меня попросили изготовить адскую машину, чтобы взорвать казачьего вождя. Совесть не позволила бы мне совершить подобное. Я утверждал, что трудно достать материалы. Конечно, они предложили реквизировать все, что мне необходимо. Я сказал, что это опасно. Человек, который взорвет бомбу, может также погибнуть. Они готовы были использовать кого-то, не особенно полезного для партии.

Я упомянул, что могут погибнуть и другие люди, кроме Григорьева. Мне ответили, что люди, окружавшие атамана, несли такую же ответственность за происходящее, как и он сам. Я услышал знакомые заклинания, заученное большевистское обоснование хладнокровного убийства. Нечто подобное утвердилось в сознании социалистов всех мастей, включая национал-социалистов, которые вредили своему собственному делу, перенимая тактику противников. Они также унаследовали склонность большевиков к эффектным неологизмам. Ленин, Троцкий и Сталин за многое ответственны. Сталин считал себя филологом. Узнав об этом, я ничуть не удивился. Это для него было просто – он сам изобрел язык, который собирался изучать. Замятин проницательно и доходчиво рассказал об этом в романе «Мы». Все его идеи были украдены Хаксли и Оруэллом, этими злосчастными подражателями Герберту Уэллсу[144]. Анархистам же всегда плохо удавалось изобретение новых слов, хотя их лучшие лозунги нередко использовались большевиками. В этом, вероятно, и кроется причина их краха – анархисты все усложняли. Ленин понял, насколько эффективным может быть упрощение. Cheka. Это слово – пугающая аббревиатура, образованная от словосочетания «чрезвычайная комиссия». Мы бы с настороженностью отнеслись к этим словам, но не испугались бы их. В скандинавских языках слово, обозначающее ужас, звучит как «Skrek». «Шкрек» выражает ту же смесь холодности и суровости – сугубо деловой звук. До чего чекистам нравилось использовать эту аббревиатуру!

Cheka! – и все снимали шапки и шляпы. Мужчины и женщины даже падали на колени. Русские едва ли поняли, что они больше не рабы, кроме тех, которые именовались товарищами. Cheka! – и тотчас комиссарам подносили ничтожные запасы, документы и прошения о помиловании. И пулеметы стучали: cheka-cheka-cheka, давая понять, что такое помилование: быстрая смерть вместо медленной. Конечно, чекисты начали в конце концов уничтожать друг друга. Они погибали в подвалах, в канавах, в лагерях, пока прозвище не стало вызывать такое отвращение, что его пришлось изменить; и Берия начал свое правление, нашептывая Сталину в ухо пугающие слова. Говорят, он рассмеялся, когда убедился, что Сталин в самом деле умер. Он гордился, как будто это была его заслуга. Берия думал, что одержал окончательную победу. Он мог стать еврейским царем, воссевшим на российский престол, но, к счастью, повторил судьбу Распутина, всего лишь дилетанта по сравнению со своим знаменитым последователем. Сталин готов был перейти к истреблению евреев. Вот почему Берия отравил его. Но эти факты замалчивают. Что Сталин сделал, например, с трупом Гитлера? С точки зрения вечно подозрительного грузина, можно было действовать по праву вендетты. А может, Сталин был первым роботом, человеком из стали? Какую шутку сыграл Берия со всем миром? В России до сих пор КГБ называют «чека» – это слово стало жаргонным.

Наконец Бродманн мне доверился: он не хотел участвовать в заговоре. Я сказал, что совершенно с ним согласен. Мне как профессиональному саботажнику убийство Григорьева казалось делом низким. «Моя агрессия направлена на механизмы и средства связи», – заметил я. Теперь мы жили в спальном вагоне. Он стоял на запасном пути где-то к северу от Николаева. Мы очень редко получали новую информацию. Григорьев, казалось, не мог решить, на какой город ему напасть сначала. Антонов вообще не хотел, чтобы Григорьев начинал наступление. Он утверждал, что желает спасти граждан от произвола. Он в самом деле должен был показать своим хозяевам, на что способен, должен был превзойти успехи Григорьева. Тот, в свою очередь, каждый день рапортовал о десятке побед. Половина якобы захваченных городов на деле были цыганскими таборами или штетлами. Но хвастовство производило желаемый эффект. По мере приближения к большим городам к Антонову присоединялось все больше людей: залпы угрожающих телеграмм предвещали другие залпы, которые могли уничтожить всех сопротивляющихся; эти вестники устрашали гарнизоны и подрывали боевой дух солдат.

В марте мы узнали, что Григорьев штурмом взял Херсон. Его телеграммы «Всем, Всем, Всем!» были разосланы по всему югу Украины. Город был захвачен от имени трудящихся мира, но содержание сообщений казалось вполне ясным: Григорьев, атаман запорожских казаков, сделал то, чего не смогли сделать большевики. Погромы продолжались. Даже Антонов, управлявший Киевом, не мог остановить разграбление Подола солдатами Красной армии.

Разносилось великое множество слухов. Мы находились в пятидесяти верстах от линии фронта и не получали точной информации. Меня интересовало лишь то, что касалось непосредственно меня. Я до сих пор не мог получить разрешение на проезд в Одессу. Антонов стал подозрительным, он думал, что большевики играют в счастливые кораблики с Григорьевым. Этот морской термин обозначает переход одной команды на сторону другой. Большевики, официально командовавшие нерегулярными частями, исполняли все приказы Григорьева. Мы отнюдь не были уверены в том, что вождь сможет удержать все, чего добился. Вот почему Антонов хотел ликвидировать Григорьева.

В Херсоне произошло следующее: Григорьев выпустил ультиматум, адресованный гарнизонному командиру. Достойный грек ответил, что его обязанность – защищать город до последнего. Он запер на складе заложников-коммунистов и их семьи. Французские фрегаты из устья реки открыли огонь по казакам Григорьева, мчавшимся на Херсон. Французы использовали зажигательные снаряды. Они подожгли склад. Сотни мужчин, женщин и детей сгорели заживо. Месть Григорьева была ужасна. Французы бежали, но ни один грек не спасся. Их убивали – неважно, сопротивлялись они или сдавались. Григорьев сложил их тела на корабль и отправил судно вниз по течению, к Одессе: первый современный корабль мертвецов. Известие о боевом духе французских войск потрясло немецкий гарнизон в Николаеве.

В Херсоне оказалось немало добычи: танки, орудия, боеприпасы, еда. Город разграбили в истинно казачьем стиле. Григорьев продолжал притворяться, что он служит советской власти. Его люди продавали свою добычу и в нашем лагере, и во всех селениях, где они останавливались: женские платья, костюмы, ботинки, распятия, иконы, картины, деликатесы, антиквариат. Множество буржуев искало убежища в Херсоне. Казаки нашли себе множество жертв.

Николаев сдался вскоре после этого, и Григорьев собрал огромное войско. Тысячи казаков, гайдамаки, партизанские отряды, танки, пехота в бронепоездах – вся эта армия начала наступать на Одессу. Меня переполняла паника. В любой момент что-то могло случиться с моей матерью и Эсме. Я обратился через полевых командиров Антонова за разрешением на поездку в Одессу, но ответа не получил.

До меня дошел новый слух. Один из наших поездов отправлялся на Одесский фронт. Он вез большевиков. Антонов надеялся усилить армию Григорьева и сделать вид, что победа – дело рук большевиков. Я наконец получил назначение на должность политрука, вместе с Бродманном и еще каким-то человеком: я хорошо знал город, мог связаться с большевиками, уже ведущими пропаганду среди французов, местных жителей и белых.

Я разместился в штабном вагоне с дюжиной полупьяных красноармейских офицеров, Бродманном и третьим политруком. Его фамилия была, кажется, Крещенко. Когда поезд тронулся, офицеры сообщили о полученных приказах. Мы не ехали в Одессу. Наше первое задание было другим – войти в контакт с Махно, заручиться его поддержкой и помощью в свержении Григорьева, которому Махно явно не симпатизировал и поддерживал неохотно. Красноармейцы говорили, что французы слабы, раздроблены, запутаны противоречивыми приказами и не понимают, что происходит. Московские большевики могли бы то же самое сказать и о себе. Они не понимали позиции Махно и Григорьева. Их отвращение к нерегулярным войскам было очевидным – оба раньше служили в царской армии. Я сочувствовал большевикам, но мне приходилось выживать среди презренного сброда. Я по, крайней мере, знал, как разгорались страсти. Даже красные казаки полагали, что русские шовинисты не были настоящими коммунистами. Казаки, как они утверждали, были коммунистами по происхождению и опыту. Единственное, что понимал Троцкий: украинские партизаны не подчиняются дисциплине. Ему было достаточно легко смириться с остатками царской армии; но воинов-крестьян он не переносил и уничтожил бы их всех, как только они сделали бы свою работу. Сталин довел дело до конца. Каждый успех большевиков вел к возрождению царских порядков.

Скажите мне, кого реабилитировали? Скажите мне, кто несет ответственность за панисламизм? Теперь у нас нет больше казаков.

Призраки этих убитых греков носятся над туманными водами Днепра; они взлетают и опускаются на кровавые волны Черного моря. Их души сгинули без следа. Греция, колыбель цивилизации, твои дети опозорили твое имя! И если бы Кассандра оказалась там, если бы она увидела и предостерегла их, – разве они послушали бы? Добрый не слушает; невинный не слушает; слушает только злой. Лица греков разбиты ударами винтовочных прикладов. Одежда сорвана с их тел. Они свалены, как протухшее мясо, в лодки и отправлены вниз по течению великой русской реки к нашему собственному морю. Как, должно быть, потешались турки, когда узнали о том, какие зверства мы творим друг с другом. Благородных греков предали и французы, и русские. И мы еще говорим о демократии… Мы до сих пор используем их язык, религию, культуру, логику, и мы позволяем им гнить. Мы бросили их на растерзание неверным. Греция – наш общий источник, но мы не замечаем этого. Наш образец, наш идеал. Туристы причитают над останками Греции; извращенцы искоса смотрят на голые статуи и осмеивают учение Платона; а греки позорят себя кебабом, рециной и глупыми танцами. В Афинах греки продаются всем подряд, губят свою честь, но можно ли их винить? Греция, мать мира, подверглась поруганию от собственных сыновей. И что, она становится циничной, накрашенной шлюхой?

Одиссей! Мы построили город, назвали его твоим именем – и осквернили его. Мы заполнили его отбросами, уничтожили твоих отважных соплеменников, превратили святые места в конюшни. Мы изнасиловали жриц твоих храмов, содрали золотые росписи и разбили статуи. Но Греция восстанет, как восстанет и Христос; облагороженная жертвой, в страдании обретшая силу. Они бьют меня своими розгами. И Бог нисходит ко мне. Стамбул? Какое никчемное имя – разве оно подходит для города Константина Великого, принесшего в Рим светоч веры? Византия! Есть имена, звучащие как песни. Но Стамбул! Это имя выкрикивают с мерзких башен, возведенных жалкими, жадными, жестокими турками; это имя связано с джихадом, с местью людям Агнца.

Айя-София… И всем векам – пример Юстиниана…[145] Тысячу лет она хранила Восток. Даже турки не смогли одолеть ее. Под всеми новыми покровами, под надоевшими иллюзиями коммунизма – она по-прежнему жива в сиянии икон; здесь Божья Мать и Сын Божий; и здесь старик – Сталин, пускающий слюни в предсмертной агонии. Сын Божий не погиб. Его день еще не настал. Византия и Рим объединятся против татар, негров, евреев, тевтонцев. Пусть турки славят своих Сулейманов и Гарунов, своих предателей Лоуренсов. Их нефть вытечет в море, и мир погибнет. Бойтесь Африки. Но никто не слушает пророчеств. Люди – дураки. Люди – простаки. Они называют меня расистом. Я не расист. Раса – ничто. Я боюсь не расы, а религии. Религии, основанной на ненависти и зависти. Вот Карфаген, с его темными и древними глазами, его красными губами, его иссиня-черной бородой; и он жаждет мести. Византия восстанет. Барабаны умолкнут. Гонги не отзовутся эхом. Снег будет нашим, и наши реки потекут, покрываясь серебром. Мы защитили Европу. Мы построили византийскую колонию на руинах Карфагена, но она была обречена; ибо католики посвятили те руины проклятым богам и призвали зло, которое существует и поныне. Я был там. По крайней мере, в Тунисе. Нам следует подготовиться. Храбрые, свободные казаки и византийская вера. Неужто их ждет такой же конец, как у Греции? Наши казаки начнут танцевать и петь на унылых сценах, украшенных красными флагами, а наши священники – продавать грязные фотографии на ленинградских улицах? Где наш мир? Где Агнец Божий? Они схватили Краснова и повесили его на дереве. Они сплели заговор, чтобы погубить Григорьева. Они перебили командиров Махно. Они довели до самоубийства многих других. И вы хотите мне сказать, что их не стоит бояться? Вы думаете, что таков Божий замысел? Как это может быть? Бог перешел на сторону врагов? Как могут турки исполнить Его волю? Разве нас не достаточно испытывали? Мы страдали две тысячи лет. В чем наша вина? Карфаген был разрушен. Мы виновны? В чем?

Бродманн нервничал, думая о предстоящей встрече с Махно. Он сидел в углу вагона и жаловался. Он ненавидел анархистов сильнее, чем белых. Он, вероятно, в свое время поддерживал и тех и других. Он утверждал, что История не была готова к фантазиям Кропоткина. Люди слишком порочны и эгоистичны; их следовало бы приучать к идее коммунизма, как собак. Бродманн напоминал неофита, восстающего против того, чем когда-то восхищался, что теперь стало казаться несовершенным. Я часто встречал подобных людей. Он стремился укрыть весь реальный мир покровом своих убогих фантазий, потому что лишился стержня, духовного мира. Неважно, видим ли мы христианина или коммуниста: нравы у них одни. В те времена все ненавидели Махно. Большевики, белые, союзники. Мало того, что он добился не меньших успехов, чем Григорьев, так у него была возможность найти им лучшее применение. Но Махно стал алкоголиком в Париже. Потерянный, несчастный, запутавшийся, больной чахоткой, брошенный семьей, он непрерывно говорил, кашлял и плакал, уходя в небытие. Я как-то встретил его там, в Париже, где живет великое множество одиноких русских.

Загрузка...