Туман над Одессой сгущался и приглушал гудки последних кораблей, остававшихся в гавани. Похолодало. Люди все реже выходили на улицы, достали пальто, шарфы, меховые шапки. Приближалось Рождество, и лучшие магазины были залиты светом, витрины заполнялись дивными товарами; афиши зазывали на зимние балы и благотворительные мероприятия, проводившиеся с целью помощи фронту. Продавцов мороженого сменили торговцы каштанами, портовые грузчики надели теплые куртки и перчатки; пар их дыхания смешивался с густым паром кораблей. Мое настроение ухудшалось. Зимой Одесса стала самым обычным городом. Я все реже виделся с Катей (она говорила, что очень устает) и все чаще употреблял кокаин, чтобы одолеть почти убийственную депрессию. Я, кажется, переусердствовал по части приключений. Годы опыта уложились в несколько месяцев. Я пренебрегал своей работой как раз тогда, когда стоило сконцентрироваться на ней. Я попытался уединиться с книгами и позабыть о Кате. Это оказалось невозможно. Однажды утром я решил встать пораньше и отправиться к ней, предложить все что угодно, лишь бы она бросила свою профессию и осталась со мной. Катя была неглупой, красивой девушкой и легко могла бы получить место в конторе или в магазине. Дядя Сеня помог бы ей.
В магазине Вагнера я купил Кате подарок – декоративного клоуна из лучшей украинской керамики. За несколько дней до сочельника завернул его в фольгу, обвязав зеленой ленточкой, и отправился в Слободку. В темном костюме, белой рубашке, галстуке-бабочке, темно-коричневом котелке и такого же цвета английском пальто, с подарком, я, должно быть, выглядел молодым человеком, готовым сделать предложение руки и сердца (хотя мне еще не исполнилось и пятнадцати). Для пущего эффекта я купил дорогой заморский цветок, из тех, что уже стали дефицитом, а в руке держал белую трость из слоновой кости с резным набалдашником, подаренную мне Шурой около недели назад.
Я дошел до старого дома в переулке, где жила Катя. Передняя часть, где торговали скобяными изделиями, еще не открылась, но я уже знал, как одним резким движением отворить дверь, даже если она заперта. Я вошел в темную, заваленную вещами лавку и на цыпочках пробрался к узкой лестнице, ведущей в комнату Кати. Она должна была выставить к этому времени всех клиентов, но я не хотел рисковать и беспокоить ее. Решив уйти, если у нее кто-то есть, я пробрался вверх по лестнице, приоткрыл дверь и увидел, что в кровати кто-то лежал и крепко обнимал Катю. Я пытался сдержать ревность, но потом понял, что узнаю эти мальчишеские плечи. Разумеется, это был Шура.
Сейчас я поступил бы иначе, но тогда утратил контроль над собой, закричал и хлопнул дверью. Мне стало понятно, почему Шура был так добр ко мне, почему Катя стала проводить со мной мало времени, почему они с Шурой никогда не разговаривали, встречаясь у Эзо. Меня предали.
Я помню лишь эмоции; как кровь стучала у меня в голове, как моя горячая рука сжала холодную слоновую кость набалдашника, как я бросился к Шуре. Он с криком вскочил, рассмеялся, испугался, попытался защитить Катю, швырнул в меня подушку. Я взмахнул тростью. Он набросился на меня и обхватил ниже талии. Я ударил его по спине и по ягодицам. Я упал. Драка ничем не кончилась, мы быстро вымотались. Я выронил трость. Катя заплакала.
– Разве ты не видишь – я любил тебя!
Шура сидел, задыхаясь, прижавшись к стене, по которой, как будто желая стать свидетелями драмы, ползали тараканы.
– Она любит нас обоих, Максик. И я люблю вас обоих.
Я говорил обычные вещи о предательстве, обмане, лицемерии. Меня с тех пор слишком часто предавали, и я не могу вспомнить что-то определенное. Катя нуждалась и в зрелости Шуры, и в моей невинности. По существу, она так и осталась шлюхой. Не могла устоять ни перед кем из нас. Вероятно, были и другие возлюбленные, в противоположность клиентам. Я думаю, она оказалась одной из тех добрых, слегка напуганных девочек, которые подчиняются малейшему давлению, а потом проводят жизнь, пытаясь всех примирить, боясь сказать правду, которая могла бы спасти от подобных ситуаций. Это свойственно нашим милым славянским девушкам, особенно на Украине. Даже некоторые еврейки ведут себя так же. Они неспособны на коварство, но ткут самые запутанные сети лжи. Этих девочек часто считают роковыми женщинами, но это совсем не так.
Вот с чем я столкнулся в четырнадцать лет. Истощенный наркотиком, который позже оказался мне полезен, измотанный неравным поединком, рыдающий из-за того, что сотворила моя маленькая Катя, я лежал в углу и стряхивал паутину и пыль с моего прекрасного костюма, в то время как Шура, пытаясь успокоить меня, начал одеваться, а Катя вопила, что хотела бы никогда не встречать нас обоих.
Кузен предложил пойти выпить чего-нибудь. Я согласился. Мы отправились к Эзо, где Шура грыз семечки и говорил о том, что мы должны помириться, что он собирался все рассказать мне, но Катя боялась ранить мои чувства. Постепенно вся вина пала на женщину. После двух или трех рюмок водки мне показалось, что нас обоих жестоко обманула маленькая сучка. Еще несколько рюмок – и я был готов зарыдать. Я сказал Шуре, что едва не убил его. Он ответил, что проститутки вроде Кати могут заставить двух друзей подраться, и это ужасно. Мы выпили за погибель всех женщин. Потом за вечную дружбу. Когда встал вопрос, кто из нас должен перестать встречаться с Катей, оба настаивали, что ни у кого нет никаких прав; потом каждый из нас сообщил другому, что у него прав больше, потому что его любовь сильнее. Это продолжалось довольно долго, мы обвиняли друг друга, Шура вскакивал и отворачивался, и я решил отправиться к Кате и заставить ее пообещать, что она навсегда расстанется с Шурой.
Мы вышли из кабака и направились в одну сторону. Остановились на углу переулка, где жила Катя. Мимо прошла женщина, которая вела за собой двух коров (их тогда еще держали в городах ради свежего молока), и мы оказались по разные стороны улицы. Затем оба бросились вперед, прячась за коров, чтобы опередить соперника и первым добраться до скобяной лавки. Эта абсурдная, недостойная сцена закончилась тем, что мы пьяно шатались посреди кучи горшков и кастрюль, которые раскидали по мостовой. Из лавки выскочил хозяин, еврей средних лет, крича и размахивая руками, проклиная пьянство мужчин и продажность женщин. Почему Бог решил, что он, солидный владелец магазина, должен поддерживать безупречно добродетельное семейство, сдавая комнаты женщинам легкого поведения? (Я знал, что вдобавок к непомерной арендной плате он получал еженедельный «сеанс» с Катиной матерью.) Мы потребовали, чтобы он отошел в сторону и не мешал нам войти.
– Чтобы пьянчуги разнесли мою лавку? – Он схватил с прилавка огромный топор. – Чтобы полиция взяла и обрушилась на мою бедную голову! Вей, чудно! Казаки на Молдаванке! Таки устроим новый погром, а! Держитесь подальше, вы оба, или у полиции и впрямь появится причина меня навестить. Ой, я лучше раскрою вам головы и повешусь, а не впущу вас.
Рыжеволосая неряшливая мать Кати появилась позади него. Она была одета в грязный китайский халат.
– Шура? Максим? В чем дело? Где Катя?
– Мы к ней пришли, – сказал я. – Она должна выбрать одного из нас.
– Но она ушла полчаса назад.
– Куда? – спросил Шура.
– К Эзо, я думаю.
– Она смеялась? – многозначительно спросил я.
– Я не заметила. Чего вы от нее хотите? Вы, мальчики, не должны ссориться из-за девочки. Она любит вас обоих.
– Она обманщица, – сказал я. – Лгунья.
– Она слегка нерешительна, вот и все, – сказал Шура. – Я говорил ей…
– Нечего рассуждать об этом на улице, возле моей лавки. – Еврей с топором в руках двинулся на нас.
Мы отступили.
Мать Кати покачала головой.
– Вам нужно успокоиться. Идите прогуляйтесь, поплавайте. – Казалось, она не знала, что наступила зима.
– Она нечестно поступила со мной, – сказал я.
– Нечестно? А что честно? – спросил лавочник, взмахнув своим огромным топором. – Евреи – не киевские богатыри. Они не могут себе позволить такую роскошь, как подвиги.
– Взамен они испытывают склонность к лицемерию, – ответил я.
Он улыбнулся:
– Если хочешь развлечься какой-нибудь раввинской беседой, устроить-таки настоящую оргию самобичевания – давайте возьмемся за книги, мой юный литвак[50].
Неужели он подумал, что я еврей? Я был потрясен. Посмотрев на его грязные руки, курчавую бороду, крючковатый нос и толстые губы, я понял, какую ужасную ошибку совершил. Кто бы мог подумать: евреи – мои друзья, и я находился в их обществе так долго, что перенял некоторые их черты! Я зашагал обратно. Помчался по переулкам, расталкивая в стороны стариков и детей, наступая на котов и собак, срывая бельевые веревки, пиная молочные бидоны; так я вернулся к дому дяди Сени, растрепанный, в расстегнутом пальто, без шляпы, потеряв трость из слоновой кости во время драки у Кати. Я поднялся по лестнице к входной двери. Потом взлетел наверх, в свою комнату. Я лежал на кровати и плакал, обещая себе, что у меня никогда больше не будет ничего общего с евреями, с Молдаванкой, с Шурой, с грубой, испорченной, вульгарной Одессой.
Когда вошла Ванда, я уже оправился от приступа ярости, но плакал, все еще одетый в то, что осталось от моего роскошного костюма.
– Что случилось, Максим? Несчастный случай?
Я смотрел на ее теплое, пухлое тело, на простое, встревоженное лицо. Я подумал, что Ванда как раз та девушка, которая мне нужна, она могла отдаться лишь одному мужчине и была бы благодарна, что он у нее вообще есть.
– Всего лишь любовь, – мрачно ответил я. – Девушка изменила мне.
– Это ужасно. Дорогой Максим! – Женское сочувствие буквально переполняло ее, оно просачивалось в комнату, как пот сквозь поры. – И кто только мог сотворить с тобой подобное? Какой она должна быть сукой!
Я помню, что почувствовал угрызения совести, услышав это, но, обдумав ситуацию, решил, что Катя оказалась более циничной, чем я предполагал. Я попытался защитить ее, вспомнив слова Шуры.
– Она просто слабая…
– Не верь в это, Максим, дорогой. Не верь ни единому слову. Слабость – стена, за которой прячутся женщины. И эта стена, уверяю тебя, крепка как сталь. Тебя обманула…
– Еврейская проститутка, – закончил я.
Это, казалось, заставило ее задуматься. Возможно, она была немного расстроена, что я спал с еврейкой.
– Больше никогда, – произнес я.
– Она тебя ничем не…
Я покачал головой.
Ванда, сидя на кровати, начала поглаживать мои пыльные волосы. Затем помогла мне снять пальто и пиджак, а потом и остальную одежду.
Ванда разделась и улеглась на узкую кровать рядом со мной. Ее мягкая, податливая плоть, массивные груди, большие жаркие бедра, ягодицы, напоминавшие две удобные подушки, сильные ноги и руки, широкий, горячий рот – все это немедленно помогло облегчить мои страдания. Я мысленно поздравил себя с тем, что не только оправился от боли, но и обрел другую женщину, всегда готовую ждать меня. Ванда так сильно отличалась от Кати, что я как будто занимался любовью с существом совершенно иного вида. Стройные, с мальчишескими фигурками девушки вроде Кати и огромные крестьянские девицы наподобие Ванды – у всех есть свои достоинства. Познать сто женщин означает познать сотню разных форм удовольствия. К счастью, мне удалось это понять еще тогда, когда я был совсем молод.
Поднявшись с влажной горячей постели, Ванда сказала, что у нее есть дела по дому, поцеловала меня и спросила, стало ли мне лучше. Призналась, что была девственницей, что сразу полюбила меня. Теперь мне не стоит никуда ходить в поисках утешений. Неловко подмигнув и послав воздушный поцелуй, она удалилась.
Я проспал пару часов, а проснувшись, обнаружил, что комната скрыта холодным бледным полумраком. Теперь я думал, слегка остыв, что неплохо бы навестить Катю. Возникла перспектива заполучить двух возлюбленных – и она мне очень нравилась. Но я понял, что это будет нелегко. Ванда могла следить – и следить ревниво – за каждым моим шагом.
Мне хотелось отомстить Шуре. Я доверился ему, признался, что люблю Катю. Кузен дал мне кокаин, белый костюм, дорогую трость, чтобы отвлечь от своих темных замыслов. Он притворился моим другом и наставником в гетто и познакомил с самыми темными сторонами жизни. А сам втайне все время насмехался надо мной. Я не мог победить его в честной драке – он был слишком силен. Я не мог пойти в полицию и сказать, что он преступник, так как участвовал в некоторых из этих делишек, как и мои приятели с Молдаванки. Не то чтобы я по-прежнему считал их друзьями. Вероятно, все они видели, как Шура выставляет меня дураком, и веселились. Меня считали простаком. Деревенским идиотом. Наверное, немало хороших историй о Максе Гетмане рассказывают по всей Одессе. Я потерял лицо. Я пытался придумать, как мог бы в свой черед оскорбить Шуру. Ничего не приходило на ум. Он слишком уверен в себе. Что бы я ни сделал, он мог это использовать в своих интересах. Существовал лишь один человек, которому он был должен, которого он уважал (кроме Миши Япончика), и этот человек – дядя Сеня. Я усмехнулся. Я просто исполню свой долг – пойду к дяде и предупрежу его о Шуриных преступных делах. Он испугается, вызовет Шуру, накажет его. И это будет идеальная месть, потому что я предстану в хорошем свете, а Шура – в дурном.
Я задумался о Кате. Можно было бы заодно отомстить и ей, рассказав дяде Сене, что есть девица, которая сбила моего кузена с пути истинного. Но дядя снисходительно относился к таким вещам. Он спокойно смотрел на молодых людей, которым нужно перебеситься. Что он подумает, если я ему скажу, что Шура был Катиным сутенером? Из-за этого дядя Сеня не станет мстить Кате. Так что мне следовало придумать для нее особую месть.
Я не слишком горжусь своими мыслями. Но я был испорченным мальчиком, уверенным, что его предали друзья и соплеменники. Я вел себя как фанатик. Конечно, у меня нет склонности к расизму. Моя неприязнь по отношению к евреям, моя ярость, когда меня сочли одним из них, появились по очень простой причине: нас, украинцев, всегда окружали евреи. Революцию начали евреи. Быть славянином в Одессе означало быть в меньшинстве. Как представитель меньшинства, я пытаюсь противостоять выходцам с востока, которые управляют нашими газетами, издательствами, радио- и телестанциями, промышленностью, заводами, финансами. Сколько украинцев занимают в Англии подобные посты?
О Кате можно было бы просто сообщить в полицию. Но так как они с матерью приехали из Варшавы, это означало бы ее арест и высылку, возможно, даже тюремное заключение. Несмотря на самое мстительное настроение, я не мог и подумать о том, что она отправится в тюрьму. К тому же мне требовалась личная, тайная месть.
Я вспомнил клоуна из магазина Вагнера, который теперь валялся, разбитый вдребезги, на полу в ее комнате. Я пошлю ей другой рождественский подарок. От неизвестного поклонника. Она ненавидела пауков, боялась их больше всего на свете. Я соберу их в огромную коробку и отправлю под видом подарка, завернутого в прекрасную бумагу. Катя откроет его в Рождество, и ее крики напугают всю Молдаванку.
А пока я решил отвлечься от своей будущей мести. Милая, улыбающаяся Ванда принесла мне чай с пирогами, а потом начала ласкать меня и разговаривать с интимными частями моего тела, как будто мой член был совершенно независим от меня, как будто она играла с ручной мышью или ящерицей, которую могла целовать, гладить и называть шутливыми именами. Она обладала тем, чего никогда не было у Кати: когда Ванда занималась со мной любовью, я мог думать о чем-то другом, оставался предоставлен сам себе. Я всегда ценил ее за это.
Другое преимущество Ванды, разумеется, состояло в том, что она больше ни с кем не спала. Она была чиста. Мне не следовало принимать никаких мер. Это было очень удобно. В ту ночь я размышлял о том, как отомщу кузену и Кате. Дядя Сеня не пришел к обеду, так что у меня не было возможности выдать Шуру – или себя. После трапезы тетя Женя включила граммофон, и мы послушали несколько популярных еврейских мелодий. Мы с Вандой извинились и удалились пораньше. Мне с ней было гораздо удобнее, чем с Катей. Наши отношения были совершенно другими. Я стал учителем, преподающим внимательной, покорной ученице основы восхитительного разврата.
Мои развлечения с Вандой никак не повлияли на страстное желание отомстить. Я стал собирать пауков для Катиного рождественского подарка. Скоро в старой чайной коробке их было больше десятка. Но я хотел раздобыть побольше. Чтобы пауки не начали поедать друг друга, я ловил различных насекомых и кормил своих пленников каждый вечер. Ванда не знала, что у меня в коробке, я не стал ей говорить. Тем временем я покупал подарки, которые следовало вручить за столом в сочельник. Дядя не хотел отмечать Рождество. Как и моя мать, он не слишком много внимания уделял церковным службам.
Накануне сочельника я сказал дяде Сене, что хотел бы побеседовать с ним в кабинете. Он казался рассеянным. Война, конечно, существенно затрудняла бизнес. Частичная блокада помешала доставке некоторых важных грузов. Я решил отомстить Шуре как можно быстрее. Дядя Сеня сидел за столом спиной к окну. На нем был тяжелый черный пиджак и черный галстук.
– У меня тревожные новости, Семен Иосифович, – начал я, – но я обязан вам рассказать, в чем дело. Вы, конечно, можете поступить так, как сочтете нужным.
Это позабавило дядю. Его настроение, казалось, улучшилось. Он предложил мне сесть на один из любимых жестких стульев с плетеными сиденьями. Дядя Сеня откинулся на спинку кресла, отделанного кожей, и зажег бирманскую сигару. Комната начала заполняться тяжелым маслянистым дымом.
– Надеюсь, ты не попал в беду, Максим.
– Я тоже на это надеюсь, дядя. Мать пришла бы в ужас, если бы узнала о том, что произошло.
– Произошло? – Он встревожился.
– Или могло произойти, как мне кажется. Я уверен, что Шура связался с мошенниками.
Дядя был удивлен. Он положил свою сигару в медную персидскую пепельницу и почесал голову. Наконец недоуменно улыбнулся.
– И почему ты так решил?
– Он впутался в аферу и, похоже, работает с Мишкой Япончиком.
– Каким Мишкой?
– Япончиком. Это очень известный бандит из Слободки.
– Да, я слышал о нем.
Это было не удивительно. Подвиги Мишки описывались во всех известных одесских газетах. Его упоминали даже в дешевых романах о Нике Картере и Шерлоке Холмсе, которыми мы тогда зачитывались.
– Он вымогатель, – сообщил я, – и налетчик, заставляет местных жителей платить ему деньги за защиту. Если они отказываются. убивает людей или сжигает их лавки. Он связан с торговлей наркотиками, проституцией, нелегальным алкоголем, владеет кабаками и кабаре, подкупает полицейских и городских чиновников.
Дядя Сеня снова удивился:
– Такой еврей мог бы присоединиться к черной сотне.
– И он нанимает на работу молодых парней, – продолжал я. – Самых разных. Украинцев, кацапов, как они называют русских, греков, армян, грузин, мусульман – всех. Он плетет сети, как, – я замялся, – как паук.
– Боже, сохрани нас! Ты уверен, что этот бандит существует не только в твоих журналах о Пинкертоне?
– Да, – ответил я, – Шура попал к нему в лапы.
– Не могу в это поверить.
– Шура и меня пытался заманить, использовал как переводчика. Я поднимался на борт английского корабля, где он покупал наркотики.
Дядя Сеня отвернулся от меня и посмотрел в окно. Он наблюдал за маленьким ребенком, шагающим по бревну. Мальчик пошатнулся и упал. Дядя Сеня снова обратился ко мне:
– Думаю, ты ошибаешься, Максим. Шура работает на меня.
– Конечно, он передает сообщения с кораблей и от торговцев и следит за разгрузкой. Но все остальное время проводит с ворами и проститутками. Есть такое место, называется «У Эзо». Еврейский кабак. Возможно, вы слышали о нем?
– Я не часто хожу по кабакам в Слободке.
– Это ужасное место. Шура попал в плохую компанию и пытался втянуть туда меня. Я отказался, и теперь он злится.
– Вы поссорились?
– Я сказал, что он ведет дурную жизнь.
– Он молодой бездельник. Такой же, как и ты.
– Есть разница, Семен Иосифович, между бездельником и преступником.
– И молодые люди не всегда ее замечают. – Он взмахнул рукой.
Я был разочарован.
– Мне кажется, что Шуру надо отослать из Одессы.
– И куда? В Сибирь? – язвительно произнес он.
– Возможно, отправить в плаванье. Это пошло бы ему на пользу, научило бы чему-нибудь.
– Он просил тебя поговорить со мной об этом?
– Вовсе нет. – Шура ни за что не захотел бы уехать из Одессы, от Кати. А если бы его отослали, я заполучил бы обеих девушек. Открыв коробку с пауками, Катя не поймет, что она от меня. Я мог продолжать с того места, на котором мы остановились. Предложение отправить Шуру в плаванье возникло как будто по наитию.
– Шура – тот еще моряк. К тому же идет война… – Дядя Сеня вновь зажег свою сигару.
– Думаю, он сможет научиться.
– Ты сказал ему, что пойдешь ко мне?
– Нет, Семен Иосифович.
– Возможно, ты поступил бы по-мужски, сказав ему?
– Нужно, чтобы с ним поговорил старший.
– И ты ни с кем из взрослых это не обсуждал?
– Только с вами.
– Я поговорю с Александром. Но ты должен держать это в секрете, Максим.
– Чтобы не было семейного скандала?
– Именно.
Он вздохнул. Возможно, обрадовался, что по крайней мере один из младших членов семейства оказался честен.
– Тебе лучше уйти, Максим. Если увидишь Шуру, попроси его зайти ко мне.
– Попрошу, Семен Иосифович.
Не прошло и часа, как я спустился вниз, чтобы подыскать упаковочную бумагу для подарка Кате, и увидел, что Шура вернулся и прошел в дверь, соединявшую контору дяди Сени с домом. Я был в этом помещении лишь однажды: темное дерево и маленькие окна, столы из дуба и красного дерева с медной отделкой, служащие, сидящие за ними, вероятно, с пушкинских времен. Я удивился, почему это Шура отправился в контору, а не в кабинет.
Я замер, следя за дверью, но Шура больше не появлялся. Я решил, что он вышел через другую дверь.
Будучи довольным собой, я отправился к тете Жене за цветной бумагой. Она вручила мне лист, дала ножницы и ленту и попросила не беспокоить дядю Сеню, если я его увижу. Он был в необычайно мрачном настроении.
– Это связано с Шурой?
Она пожала плечами:
– Возможно. Он, кажется, и тобой не слишком доволен. Ты что-нибудь натворил?
– Ничего, тетя Женя.
Я вернулся к себе в комнату, немного озадаченный, и занялся упаковкой подарка. Потом позвал Ванду и спросил, можно ли нанять одного из уличных мальчишек отнести пакет в Слободку. Она пообещала узнать. Я поставил на пакете инициалы Кати и ее польскую фамилию – кажется, она звучала как Граббиц.
– Для кого этот подарок? – спросила Ванда. – Он очень красивый.
Я поцеловал ее.
– Не думай, это не для возлюбленной. Он для моего друга, перед которым у меня должок.
Взяв несколько копеек, она забрала коробку. Вернувшись, Ванда сказала, что один из уличных пострелят с площади согласился ее отнести. Теперь, если Катя спросит, кто дал мальчику коробку, он ответит, что это Ванда, а я буду ни при чем.
Мы с Вандой занимались любовью – но очень недолго. Я в самом деле был не в настроении, раздумывал, что же случилось с Шурой. Учитывая, как удачно все складывалось, он мог сесть на первый же корабль, отправлявшийся из Карантинной бухты.
Я попросил Ванду оставить меня в покое на полчаса и уже потянулся к ящику, где держал свой кокаин, как дверь бесшумно открылась и тотчас закрылась. Я ожидал увидеть Ванду. К моему ужасу, это оказался Шура. Он ухмылялся и выглядел угрожающе. Кузен снял галстук и рубашку и надел крестьянскую рубаху со шнурком у ворота, обмотал вокруг шеи яркий плотный шарф; сверху набросил шубу, истертую до дыр. В руке держал треух. Выглядел он почти что жалко.
– Ты мелкий стукач, – произнес он. – Глупый, тупой мелкий киевский золотарь. Ты же ничего не видел. Какой же я жулик? Это просто смешно. Дядя Сеня – вот кто самый настоящий жулик.
Мне эти революционные доводы были хорошо знакомы.
– Капитализм – не преступление.
– Неужели? Что же, твой план провалился. Меня не отошлют на галеры. Мне просто придется быть поосторожнее, чтобы мелкие зеленые ябеды не увидели ничего лишнего.
– Так сказал дядя Сеня?
– Не совсем. Но смысл именно таков.
– Не могу в это поверить.
– Как хочешь. Я думал, что мы были друзьями, Макс.
Шура говорил так, будто я предал его! Сейчас я вспоминаю его с теплотой и давно простил, но в тот момент Шура, считавший себя жертвой, был почти смешон. Я улыбнулся:
– Шура, это ведь ты разрушил нашу дружбу.
– Ты идиот. Я спал с Катей еще до того, как ты здесь появился. Я попросил ее позаботиться о тебе, заплатил ей. Почему, ты думаешь, тебе было так легко?
– Она полюбила меня.
– Не сомневаюсь в этом. Полюбила, как могла. Она была моей подружкой долгое время. Спроси у кого угодно.
– Ты лжешь. Это подло.
Шура раскраснелся. Его лицо пылало так же, как и его коротко остриженные рыжие волосы.
– Ты мне, кажется, не веришь? Спроси Катю.
Дверь медленно отворилась. Вошла Ванда.
– В чем дело, Шура?
Кузен сказал, чтобы она ушла. Я кивнул.
– Это наше дело.
– Не вздумайте драться, или я позову тетю Женю.
– Я его не трону, – заявил Шура.
Это меня успокоило.
– По крайней мере, ты доходчиво объяснил, что чувствуешь, – сказал я. – А как же я? Мой соперник – мужлан, любитель евреев, с трудом выговаривающий собственную фамилию. Бандит.
– Любитель евреев? – рассмеялся он. – Почему бы и нет? Ты знаешь, какую фамилию мы раньше носили?
– Ты о своем отце? Удивлен, что ты знаешь его имя.
– Ты о своем не знаешь даже этого.
Мы ранили друг друга слишком сильно, такую боль могут причинять только очень близкие люди. Я остановился первым, отказавшись продолжать ссору. Если Шура собирался козырять тем, что он наполовину еврей, – меня это не касалось. Это лишь подтверждало мои подозрения.
– Мне тебя жаль, – произнес он. – Ты мог бы стать здесь счастливым. У тебя были друзья. Люди тебя любили. Но теперь – все. Я советую тебе убираться из Одессы как можно скорее.
Неужели он мне угрожал? Я сказал:
– В Одессе для меня больше нет ничего интересного.
Шура отворил дверь, потащив за собой изъеденную молью шубу.
– Ты заговоришь по-другому, когда у тебя закончится снежок.
Снежком называли кокаин.
Потом Шура ушел. Неужели он решил, что сделал меня зависимым от наркотиков? Я встревожился, но быстро успокоился. Я не из тех, кто становится наркоманом. Я в течение многих месяцев не прикасался к наркотикам. На самом деле, в последние годы, когда цены поползли вверх, я совсем завязал. Временами я могу пуститься во все тяжкие, но что касается ломки – я никогда ее не испытывал. А наркоманом считается тот, у кого бывает ломка. Кокаин запретили после Первой мировой войны. Это была одна из самых глупых вещей, какую только можно сделать. В таком случае следовало объявить вне закона и аспирин, и джин.
Утром в сочельник меня позвали в кабинет дяди. Он отправил моей матери телеграмму, обеспокоенный тем, что давно не получал вестей. Ответ пришел от капитана Брауна. У матери была тяжелая форма гриппа. Она тревожилась обо мне. Казалось, что само Провидение дает идеальный повод покинуть Одессу и не позволить Шуре отомстить. Дядя Сеня согласился, что я должен вернуться к матери, как только закончатся рождественские каникулы и поезда начнут ходить регулярно – насколько это вообще возможно в военное время. Я получил место в Петроградском политехническом институте, занятия начинались в январе. Мне уже подобрали полный гардероб. Дядя будет выдавать небольшое пособие через своих агентов в столице. Они же подыщут квартиру. За это мне придется иногда участвовать в переговорах в качестве переводчика и передавать небольшие посылки другим дядиным агентам. Я сказал, что буду рад помочь ему.
Дядя Сеня сообщил о моем прибытии телеграммой. Он получил и отправил множество телеграмм за последние двадцать четыре часа. Дядя поговорил с Шурой и заставил его поклясться, что больше не будет никаких происшествий, способных потревожить спокойствие семьи. Моя месть не удалась. И не оставалось времени спланировать что-то другое. По крайней мере, подумал я, Катя уже обнаружила своих пауков.
Я поднялся наверх, чтобы рассказать обо всем Ванде. Мы решили провести с пользой оставшееся время. Я дал ей немного кокаина, чтобы поддержать силы. Почти все рождественские праздники мы занимались любовью.
Когда мои чемоданы уже стояли собранными и билет первого класса, подарок тети Жени, лежал у меня в кармане, я понял, что буду скучать по Ванде. Пообещал вернуться в Одессу как можно скорее. Она планировала навестить меня в Киеве, но я никогда ее больше не видел. Ванда забеременела, родила сына и жила у дяди Сени до тех пор, пока не исчезла три-четыре года спустя, в ужасные дни голода и революции.
Ванда и тетя Женя проводили меня на киевский поезд. На перроне оказалось полно военных. Я уже скучал по Одессе, с ее доками и магазинами, туманом и угольной пылью, яркой, шумной жизнью. Кажется, я слегка всплакнул. Ванда, разумеется, ревела. Тетя Женя рыдала. Поезд начал отходить от платформы, унося меня в глубь страны. Мне показалось, что я увидел у входа на станцию Шуру; он злобно улыбнулся, приподняв шляпу; Катя стояла рядом.
Когда поезд выехал на открытую местность, пошел сильный снег. Я радостно устроился в просторном теплом вагоне. Он был гораздо удобнее того, в котором я ехал в прошлый раз. Я делал успехи. На мне был петербургский костюм, дорогая меховая шапка, английское пальто с меховым воротником и черные ботинки из мягкой кожи. За несколько месяцев, подумал я, мне удалось стать не просто мужчиной. Я стал джентльменом.
Обслуживание в поезде показалось мне превосходным. С билетом первого класса я мог сидеть в глубоком шикарном кресле, книги и журналы лежали рядом на небольшом складном столике. Вскоре после того, как мы покинули Одессу, началась настоящая снежная буря. Чем дальше поезд продвигался на север, тем сильнее становился снег. Все, что я мог разглядеть, – холмистые белые равнины, редкие крыши, дым, купола деревенских храмов, силуэты деревьев, иногда – укрытый снегом подлесок. Я почти ощущал снежные хлопья, хотя, разумеется, вагон был закрыт, и поезд двигался так плавно, что казался неподвижным. Просто из любопытства я заказал большой завтрак в вагоне-ресторане. Я ел сыр и холодное мясо и смотрел, как снег прилипает к окнам. Иногда он успевал покрыть всю поверхность стекла, прежде чем скорость и тепло поезда уносили снежинки прочь, вновь открывая степной пейзаж. Я забрел в вагон класса люкс, на двери которого был изображен герб Романовых – двуглавый орел. Здесь я задержался, присев на маленький стул возле декоративной печи, и прислушался к бормотанию генералов, священников, аристократов и прекрасных дам; многие из них уже выпили – запреты военного времени касались только низших классов. Благовоспитанные речи время от времени прерывались взрывами резкого, громкого смеха. Разговоры были циничными, в основном – о военных событиях.
Меня угнетало то, что я находился в салоне, но не мог присоединиться к его обитателям. Я вернулся в свой вагон, где старая дама, одетая во все черное, неожиданно проявила ко мне интерес. Она рассказала, что была вдовой какого-то генерала, убитого во время войны с Японией.
Дама говорила с легким французским акцентом – на петербургский манер. Я быстро распознал его и сумел воспроизвести. Женщина решила, что я образованный, воспитанный мальчик, и угостила меня конфетами. Она спросила, куда я направляюсь. Я ответил, что сначала в Киев, а затем почти немедленно в Санкт-Петербург. Дама сказала, что мне стоит навестить ее, и записала свой адрес в маленькую книжку. В вагоне были и другие путешественники: высокопоставленный военный, который ничего не говорил, только изучал карты, читал «Голос России»[51] и иногда уходил в салон, чтобы выкурить сигару; напыщенная, даже надменная, молодая женщина, уверявшая, что выступала на московской сцене и собралась отправиться на гастроли в провинцию. От нее пахло теми же духами, что и от мисс Корнелиус, которую я все еще вспоминал с огромным удовольствием. Эта актриса ничем не напоминала ту чудесную леди; она была типичной невротичной московской красоткой. Я даже сомневался, была ли она актрисой. Вероятно, просто любовница генерала, которая путешествовала отдельно, чтобы не вызвать скандала. Ее роскошное платье и меха казались трофеями, а не повседневной одеждой.
Снег не прекращался. Очень быстро стемнело, и в вагонах зажгли газовые лампы. Поезд был таким удобным и теплым, что мне хотелось путешествовать вечно. Я надеялся на задержку в пути, на какие-нибудь мелкие поломки, которые позволят продлить приключение хотя бы на день. Миновал завтрак, потом – обед. Я беседовал со старой леди, рассказывал ей о своих идеях, планах, намерении принести пользу России. Она сказала, что мне понравится в Питере.
– Там настоящие русские, не то что в этих ужасных краях. Здесь земля евреев. От них некуда деться.
Я от всей души согласился с ней.
– Но в Санкт-Петербурге, – сказала она, – вы увидите воплощение всего лучшего, что есть в России.
Актриса заявила, что Москва более русский город, чем столица. В Питере слишком много европейцев. Этот город был основан царем, искавшим вдохновения в Германии.
– Взгляните, – продолжала она, – к чему это нас привело. На нас напали люди, перед которыми мы заискивали, которым мы оказали гостеприимство. Половина царской семьи – немцы. Они – сущее проклятье.
Актриса сожалела, что не может навсегда остаться в Москве. Там нет ни социалистов, ни нигилистов, ни убийц. А также евреев и немцев. Это истинно славянский город, а не какой-нибудь поддельный Берлин или Париж.
Старая дама слушала с удовольствием. Ее муж был таким же радикалом, панславистом, мечтавшим повернуться спиной к Западной Европе.
– Но Западная Европа не отвернется от нас, моя дорогая.
– Конечно, нет! – воскликнула актриса. – Она бросится к нам с распростертыми объятиями. С ножом в одной руке и мечом в другой. Нам нужно было давно вышвырнуть всех иностранцев. Включая тех, которые называют себя русскими.
Она намекала на нашу царицу и петербургских дворян, носивших немецкие фамилии. Даже некоторые генералы на фронте и министры в Думе, в том числе премьер-министр, были немцами. Ходило множество слухов о предателях, уничтожавших Россию изнутри; появилась склонность, особенно в Москве, возлагать вину за наши военные неудачи на столичных взяточников; возникли подозрения, что царский двор на самом деле не стремился к победе, что царь в любой момент мог начать мирные переговоры. Мне хочется рассказать об этом более подробно – нужно объяснить, как низко пал моральный уровень нации. Россия никогда не начинала больших войн. Мы не хотели воевать; Германия напала на нас. В результате почти весь цивилизованный мир теперь был охвачен огнем войны. Хотя я чувствовал себя большим патриотом, чем многие мои современники, я мог понять, из-за чего они так переживали. Сегодня можно смело утверждать, что Германия, давшая миру Карла Маркса, подготовила почву, на которой его пагубные доктрины могли принести плоды. Многие верят, что немцы сотворили тот ужас и хаос, которым переполнено наше двадцатое столетие. Я не согласен с этим приговором. Они очень любезно обходились со мной в тридцатых, в общем и целом.
Моя мечта о задержке в пути частично исполнилась. Поезд опоздал. Из-за сугробов на путях, пропуска военных составов и общего беспорядка на железной дороге, вызванного тем, что лучшие сотрудники транспортной компании теперь находились на фронте, мы часто останавливались. Было не очень холодно, но салон, в котором находилась печь, в конце концов оказался переполнен, и мы надели верхнюю одежду и вернулись на свои места. Актриса осталась в салоне и начала пить коньяк. Мы утешались чаем. К рассвету старая дама в черном начала дрожать. Наконец поезд медленно двинулся вперед, преодолев высокие снежные заносы. Было невозможно разглядеть что-то, кроме снега. Казалось, будто мы путешествовали по сверкающей ледяной пещере, по туннелю с крышей, подсвеченной светящимся серым войлоком.
Мы поползли вперед, и когда до Киева оставалось совсем немного, опять пошел снег. Словно огромная простыня опустилась прямо на нас. Ветра не было. Я очень устал, но все равно отправился на смотровую площадку за вагоном охраны и посмотрел назад, на дорогу. Я увидел два темных параллельных следа, оставленных колесами поезда. И пока я смотрел, снег заполнял их. Казалось, будто оставшийся позади нас пейзаж стирала невидимая рука. У меня возникло ощущение свободы, которое быстро сменилось чувством утраты. Я вспомнил летнюю Одессу: живых, разговорчивых людей, их радость, остроумие, доброту, товарищество. Снежная буря скрыла это одесское лето – словно в конце пьесы опустился занавес. Боги мороза отомстили людям, в течение нескольких коротких месяцев осмелившимся быть счастливыми.
Вскоре, выпуская пар и свистя, как будто радуясь тому, что избежал катастрофы, поезд прибыл в Киев. Вокзал показался пустынным, хотя здесь было так же тесно, как прежде. Большие причудливые столбы, на которых гнездились голуби, каменные стены и потолки, неясные барельефы в стиле Ренессанса создавали ощущение неприветливости. Подхватив чемодан, в котором лежала новая одежда и подарки, я спустился на платформу, сбитый с толку быстрым бегом носильщиков, криками пассажиров, паникой, охватившей всех в тот момент, когда остановился поезд. И Шура меня уже не сопровождал.
Я начал, как мог, протискиваться сквозь толпу, не обращая внимания на носильщиков, продавцов, зазывал. Я рассчитывал как-нибудь сесть в трамвай, идущий на Подол, а оттуда пройти пешком или пересесть на другой трамвай и доехать до дома. Когда я добрался до главного входа и увидел, как люди сражались за извозчиков, толкали друг друга, протискиваясь в трамваи, – я пожалел, что рядом нет Шуры с его ободряющей улыбкой. Мне больше никогда не случалось столкнуться с такой душевной теплотой и открытостью. Я прошел мимо конечной остановки. Крыши и улицы были покрыты снегом. На тротуарах стояли жаровни, возле них грелись старые дворники, мужики продавали горячий чай и каштаны, тройки мчались мимо. Все было так знакомо. И я ненавидел все это. Странным образом я стал человеком, утратившим связь с окружающим миром. Мы, русские, готовы на все, чтобы сохранить эту связь, даже ценой рабства – если оно будет единственной возможностью, мы примем ее, лишь бы не остаться ни с чем. Кропоткин это понимал. Вот почему Красный Наполеон, Ленин, вместе со своей бандой добился такого успеха.
Как незнакомец, я осматривал город, который покинул несколько месяцев назад и в котором провел много лет. Как незнакомец, я не мог радоваться тому, что видел. Война уже влияла на нас. Люди вокруг не были такими дружелюбными, или, по крайней мере, общительными, как в Одессе. Я не замечал улыбок, разговоров на ходу, непонятных и забавных жестов. Мне казалось, что все переменилось.
Я добрался до улицы, которую прежде называли Столыпинской. Если пойти по ней, можно добраться до Владимирской улицы и Андреевской церкви и там сесть на трамвай, идущий прямо к дому. Стараясь избегать толп, я свернул на Столыпинскую; высокие желтые здания, покрытые снегом сверху и снизу, напоминали какие-то неаппетитные кексы с тмином… Но вдруг у меня за спиной раздался крик. Я покрепче сжал в руке чемодан и почувствовал легкий приступ тревоги – но, обернувшись, понял, что это был капитан Браун, хромой старый медведь в черной шубе; он гнался за мной по улице.
– Максим! Я думал, что потерял тебя. Разве ты не получил мое сообщение?
Капитан отправил телеграмму в Одессу. Из-за военных условий она не пришла вовремя, до моего отъезда. Мне следовало ждать у платформы, где он собирался встретить меня. Никакого транспорта все равно не было, так что мы зашагали по Столыпинской вместе. Капитан настоял на том, чтобы нести мой баул, сказал, что прождал несколько часов из-за опоздания поезда. Он думал, что я очень устал, но, разумеется, мне было куда удобнее, чем ему.
Капитан Браун постарел. Его лицо стало соответствовать представлениям современных художников – покрылось красными и синими пятнами. Но я был рад видеть его, несмотря на то что от него пахло водкой. Моя мать тяжело болела. Они с Эсме выхаживали ее. Теперь матушка сидела и жаловалась, пила бульон и больше не готовилась встретить старуху с косой. Я понятия не имел, что она так тяжело болела. Я предполагал, что грипп совершенно обычный. Но в беднейших районах города началось что-то вроде эпидемии. Многие умерли, по словам капитана Брауна. Эсме не сообщала об этом, потому что не хотела меня волновать. Капитан написал дяде Сене, попросив не говорить мне о серьезности заболевания. Матери теперь стало намного лучше; она очень хотела меня увидеть. Капитан обратил внимание на мою прекрасную одежду:
– Не слишком ли шикарно для Киева, а?
Также отметил здоровый цвет моего лица, которое одновременно стало и более зрелым. Я сильно урезал дозы кокаина, прекратил принимать его ежедневно. Запас в моем чемодане был невелик, а в течение некоторого времени я не надеялся его пополнить. Поэтому мне следовало беречь то, что осталось.
Мы сели в трамвай номер 10, который шел в наш район. Улицы Подола выглядели беднее и грязнее, чем прежде, несмотря на снег, и люди казались гораздо несчастнее тех, с которыми я встречался на Молдаванке. Отвращение к еврейской бедности, слабости, жадности и гордости охватило меня, но я подавил его. Евреи были добры ко мне. Готов поспорить, евреи встречаются разные. Но все вместе, однако, они наводят тоску. Наша улочка оказалась укрыта сугробами выше моего роста. Сквозь них прорыли тропинки от входных дверей до дороги. Все вокруг выглядело ужасно неухоженным. Я чувствовал себя подавленным, когда мы входили в дом, в котором я провел большую часть жизни. Поднявшись по лестнице, пропахшей капустой, дешевым чаем, квасом и кислыми клецками, мы вошли в квартиру и окунулись в ее гнетущую темноту – шторы были наполовину прикрыты; мать лежала на кушетке, придвинутой к черной железной печи. Эсме, бледная, усталая и, как всегда, очаровательная, бросилась ко мне, взяла за руку и подвела к матери, заходившейся в таком ужасном кашле, какого я прежде никогда не слышал. Матушка заговорила хриплым, каркающим голосом, хорошо знакомым мне после прежних ее болезней; это был ее «больной» голос.
– Максим, мой дорогой сынок! Какая радость! Я думала, мы никогда больше не встретимся в этом мире.
Я обнял мать, позволив ей поцеловать меня, а сам коснулся губами ее щек. От нее сильно пахло какими-то притираниями. Она была замотана во множество халатов, рубашек и платков; надо признать, что я, уже привыкший к стилю и богатству Одессы, испытывал легкое замешательство. В комнате было очень жарко. Я наконец вырвался и погладил мать по голове. Она задрожала. Я остановился, положив руку ей на лоб, и сказал Эсме:
– Ты так добра. Мне очень жаль твоего отца. Ты настоящая принцесса.
Эсме зарделась. Казалось, что она вот-вот сделает реверанс.
– Ты стал таким мужественным, Максим. Какие манеры! По меньшей мере принц. – Она говорила с легкой иронией, но мне это льстило.
Раздался глубокий, сильный кашель матери.
– Ему нужно поесть!
– Я приготовила бульон. – Эсме скрылась в другой комнате и вернулась с горшком, который поставила в печь. – Еще теплый. Скоро будем есть.
Я с тоской смотрел на старый, хорошо знакомый горшок. Запах, исходивший от него, больше не казался аппетитным. Я ел из этого горшка с тех пор, как меня отняли от груди. И он всегда был полон, благодаря усилиям матери. Я помнил репу, лук, свеклу, картофель – все готовилось в нем. Но мне хотелось пряной, вкусной одесской еды. Сколько всего – борщи, юшки, кулеши, щипанки, затирки и рассольники, сельди, жареные осетры и сардины, жаркое с квашеной капустой и черносливом, хаш с гречневой крупой…
– Ты, должно быть, голоден, – сказала мать.
– Я поел в поезде, – ответил я. – Там хорошо кормили. Я не хочу есть, не волнуйся.
– Суп с мясом, – сказала она. – Цыпленок. Ты должен поесть, – Мать снова начала кашлять, на ее глазах выступили слезы.
– Я поем позже, – наконец произнес я. – Я привез тебе подарок.
Мне было неловко, потому что я ничего не привез для капитана Брауна. Из баула я достал черно-красную шаль, купленную для матери.
– Какая красивая, – прошептала она. – Настоящий шелк. Это от Семена?
– От меня, – сказал я. – Я сам заработал.
– Заработал? Как?
– Грузил суда.
– Ты помогал Сене?
– Нет, он ни при чем, – ответил я. – Вот, Эсме. Что скажешь?
Для нее у меня был нарядный передник, украшенный сложной вышивкой. Я купил его у Вагнера. Эсме от радости всплеснула руками. Ее синие глаза засверкали, когда она осмотрела вышивку. Я сделал хороший выбор. Передник идеально подходил к ее фигуре и цвету волос. Я разыскал пачку табака «Сиу» на дне чемодана. Сам я не особенно много курил, поэтому решил отдать табак капитану Брауну. Он пришел в восторг.
– Самый лучший привозной американский табак, – заявил он. – Виргинский. Такой нечасто попадается. Я видел, как он растет, знаешь ли, в южных штатах Америки. Многие мили полей, черномазые, которые собирают табак и поют. Их музыка прекрасна, особенно издалека. Я когда-то пересек Америку от Чарлстона до Нантакета по железной дороге, повидал Нью-Йорк, хотя находился там всего несколько часов. Еще я был в Бостоне. И в Вашингтоне. И в Чикаго, где у меня еще остались друзья.
Он погладил пачку табака, и я обрадовался, что сделал ему такой подарок. Капитан казался самым счастливым из людей.
– Как странно, – продолжал он, – что я в итоге оказался здесь.
Он начал что-то бормотать по-английски себе под нос. Я разобрал всего несколько слов и обрывок фразы, которая, кажется, относилась к «никчемным родичам в Инвернессе». Как-то раз капитан Браун решил обратиться к семье и узнать, найдется ли для него койка, но не получил ответа. Он утверждал, что был в семье черной овцой, хотя мне трудно понять, почему. Он заменил мне отца, а матери – любящего мужа.
– Из-за войны многого не хватает. – Капитан Браун убрал табак в карман. – Теперь ничего не достать. Подозреваю, что дело в спекулянтах. Но, мне кажется, на севере и западе дела еще хуже. Люди из Москвы говорят, что нам повезло.
– Они всегда завидовали Украине, – заметила Эсме. – Отец полагал, что немцы начали войну только для того, чтобы захватить эту часть империи. У нас лучшая промышленность, большие запасы продовольствия, превосходные порты. Причина вполне понятна.
– Твой отец знал, о чем говорил, Эсме. – Капитан Браун попытался прислониться к печи – так, чтобы согреться, но не обжечься. – Я скажу по-солдатски. Они хотят заполучить Россию до самого Кавказа и поделиться с Турцией. Можете быть уверены, какой-то опьяневший от власти гунн и какой-то хитроумный мусульманин уже сговорились между собой. Иначе с какой стати Турция ввязалась в войну?
– Мы сражались с татарскими ордами, – произнес я. – Нам будет легко отбросить немцев и турок прочь от границы.
– Бог на стороне России, – сказала Эсме. – В итоге мы всегда побеждаем, и сейчас победим.
– Уверен, ты права.
Этот разговор был прерван ужасным приступом кашля. Волосы разметались по белому лицу матери – как будто ей привиделся один из обычных кошмаров; она наполовину свесилась с кушетки. От кашля ее тело раскачивалось из стороны в сторону. Она пыталась на что-то указать, опираясь о пол одной рукой и яростно размахивая другой.
– Воды? – спросила Эсме.
– Лекарства? – спросил капитан Браун.
Я помог матери подняться. Она дрожала в моих объятиях. Это была особая, судорожная дрожь, как будто сначала она напрягала, а затем расслабляла мышцы. Зубы матери начали стучать.
– Может, послать за доктором? – спросил я.
– Это звучит бесчеловечно, – ответил капитан Браун, – но он только возьмет деньги и скажет нам то, что мы и так знаем. Твоя мать переволновалась, ожидая, когда к ней вернется единственный сын, все время говорила о тебе. Она гордится тобой, Максим.
– Горжусь, – задыхаясь, прошептала мать. – Поешь супа.
Я подумал, что она чувствовала разом и беспокойство, и радость.
– Вам нужно поспать, Елизавета Филипповна, – проговорила Эсме.
Она достала бутылку хлороформа, сообщив мне:
– Она ждала тебя всю ночь. Мы думали, что ты приедешь раньше.
– Поезд задержался, – ответил я. – Война.
Шумно, почти жадно, мать приняла снотворного. Вскоре она откинулась на подушки и захрапела. Я печально осмотрел комнату, которая теперь казалась невероятно маленькой и захламленной. Увидел свою лавку, на которой когда-то очень любил спать, а теперь мечтал о кровати, пусть даже самой маленькой, с белыми простынями и подушками.
Почти неделю мне пришлось провести в этой квартире; мать то кашляла, то храпела; иногда начинала кричать от одного из прежних, давно знакомых мне кошмаров. По крайней мере, теперь на лавке спала Эсме, а я расположился на матраце в другой комнате. Все было совсем не так плохо, как я ожидал. У меня осталась возможность уединения, хотя рядом со мной хранились запасы еды и стояла кухонная посуда. Вода подавалась с помощью насоса с лестничной площадки внизу, но у нас имелись сточная труба и раковина. Уборную мы делили с парой пьяниц, живших в соседнем помещении. Им было чуть больше двадцати, но оба казались законченными алкоголиками. Когда вступили в силу строгие запреты на продажу спиртного, они оставались такими же пьяными, как и прежде, – пили весь дрянной алкоголь, какой могли достать. В итоге оба умерли спустя несколько месяцев после моего отъезда в Санкт-Петербург. Однако в те дни они тревожили меня каждую ночь.
Часть первого моего дня в Киеве мы провели с Эсме, отправившись на прогулку. Я вкратце поведал ей о своих приключениях. Мой рассказ произвел на нее впечатление. Более подробно я остановился на нескольких эпизодах – происшествии на борту английского корабля и встрече с греками и ласкарами. В основном я ограничивался рассказами об увиденных чудесах: курортах и развлечениях Фонтана и Аркадии, ярмарочных развлечениях, куда более впечатляющих, чем те, которые мы видели в Киеве, бесчисленных кораблях и людях разных национальностей. Эсме держала меня за руку, пока мы блуждали по присыпанным снегом улицам вокруг Кирилловской церкви. Улицы были пусты, только одинокий старый дворник в валенках, казалось, трудился там ради нас двоих. Мы стояли, глядя на серо-желтый мир вокруг, а я рассказывал о бирюзовом одесском море, о солнечных днях, о дружелюбных, веселых людях. Эсме сжимала мою руку так сильно и слушала так внимательно, что я заподозрил: у нее есть планы на мой счет. Но эта мысль пугала. Эсме была слишком чиста, возвышенна для плотских желаний. По крайней мере, она не отдавала себе в этом отчета, и жесты оставались вполне невинными. Я выпустил ее руку.
Мы двинулись дальше. Киев казался маленьким и провинциальным по сравнению с Одессой, несмотря на то что был крупным городом. Мне не хватало моря, не хватало ощущения влекущего к себе мира по ту сторону океана. Я сказал об этом Эсме, когда она спросила, рад ли я своему возвращению.
– Мне нужна возможность побега, – сказал я. – Меня влекут дальние края. Я хочу путешествовать. Хочу строить машины, в которых все мы сможем плавать по воздуху. Помнишь, как я летал, Эсме?
– Помню.
– Мы полетим вдвоем. Я отправлюсь в Петербург и получу диплом. Тогда у меня будет достаточно влияния, чтобы убедить скептиков. Потом поеду в Харьков, найду средства и начну строить разные летающие машины: пассажирские лайнеры, частные самолеты, все, что только возможно. И вагоны с автоматическим управлением. И парусные дирижабли, которые смогут опускаться на воду или летать, в зависимости от желаний и потребностей пилота.
– Ты прославишься, – сказала Эсме. – В Киеве тебя зауважают. Твое имя будет в газетах каждый день, как имя Сикорского.
Сикорский уже перебрался в Санкт-Петербург. Отказавшись от замыслов, целиком позаимствованных у Леонардо да Винчи, он больше не экспериментировал с вертолетами. Я отклонил данное направление исследований как совершенно непрактичное. Другая идея, связанная с использованием велосипедиста, который сам запускает двигатель, была выдвинута примерно пятьдесят-шестьдесят лет спустя. Сикорский так и не ответил на мое письмо, в котором я предлагал ему пятьдесят процентов прибыли, если он поможет мне доработать изобретение. Его планы оказались более грандиозными. Он фактически изобрел страшное оружие, самолет-бомбардировщик. Однако это случилось слишком поздно и уже не успело дать России того преимущества в воздухе, в котором она нуждалась. Мы могли бы переместить театр военных действий в верхние слои атмосферы. Нам больше не пришлось бы зависеть от ненадежных, неподготовленных крестьян, пустые головы которых стали прекрасными хранилищами красной пропаганды. Сталина, «человека из стали», обвиняли во многом, но он, подобно Ивану Грозному, понял необходимость поддержать русских, которым следовало положиться на свой простой ум и навыки. Сикорский, возмущенный этим, вскоре отправился в Америку, где заработал состояние и преувеличенную репутацию. Другие русские так никогда и не удостоились заслуженных почестей. Сталин знал, чего стоило наше воздухоплавание. В годы Первой мировой войны нам нужен был кто-то вроде него. Есть все-таки некая ирония в том, что подобный вождь достался нам позже.
Конечно, я не говорил Эсме ничего подобного, когда мы гуляли по саду у Кирилловской церкви в последнюю неделю 1914 года. У меня был дар предсказывать развитие технических идей, но не стоит сравнивать меня с Калиостро!
В те дни, проведенные дома, я с удовольствием наблюдал, как улучшается состояние матери. Вскоре она смогла передвигаться по квартире. Дядя Сеня, как выяснилось, назначил ей пенсию.
– Ему нужен джентльмен в семействе. – Мать показывала всем дядино письмо. – Он сделает все, лишь бы ты добился успеха.
– Ты бросишь прачечную? – спросил я. Теперь я страдал от того, что мать зарабатывала на жизнь столь недостойным способом.
– Я получаю с нее небольшую ренту, – ответила она. – Сейчас я слишком плоха, чтобы много работать.
– Вам будет только хуже, если сразу вернетесь к работе, – поддержала меня Эсме.
– Тебе следует весной поехать в Одессу, – предложил я. – Там чудесно. Солнечный свет сделает тебя новым человеком.
Это позабавило мать.
– Тебя старый не устраивает?
– По крайней мере, в нынешнем состоянии. Поживешь у дяди Сени.
– Чтобы турки меня пристрелили? Сейчас не время для поездки к морю, Максим. – Мать почти обвиняла меня; как будто я предложил, чтобы она подвергла себя опасности. – Мы подождем, а? До конца войны.
– Все закончится к весне. Посмотрим, что русская зима сделает с нашими врагами. Мы одержим победу, и они миллионами полягут в Галиции. Земля пропитается вражеской кровью.
Далее последовали: испуганное восклицание Эсме «О Максим!», слабый стон матери и усмешка капитана Брауна, который как раз вышел из другой комнаты, где он умывался.
– Ты стал русским воином, Максим.
– Мы все должны стать немного воинами. – Я прочел это в одной из газет. – Каждый русский – солдат, помогающий приблизить победу.
– Каждый русский? – Капитан Браун подмигнул мне. Он признал, что я повзрослел, а мать все еще считала меня тем же мальчиком, который уехал из Киева в сентябре. – Как насчет Распутина, а? Ты думаешь, он тоже вносит свою лепту? Если так, я хотел бы ему помочь.
Он был пьян. Мать воскликнула: «Капитан Браун!» – и предложила ему прогуляться, пока он не почувствует себя лучше. Эсме покраснела. Старый шотландец меня удивил. Обычно, пьяный или трезвый, он оставался джентльменом. Возможно, он стал пить больше водки в последнее время. Пробормотав извинения, капитан отвесил поклон матери и Эсме, удалился и не возвращался несколько часов. Все это время я провел за столом, стараясь, как делал с самого возвращения, освежить свои познания в основах инженерии. Я получил место в политехническом, но мне придется пройти предварительное собеседование. Я хотел убедиться, что справлюсь с этим испытанием, и продолжал заниматься по ночам, когда Эсме и мать спали. Мой небольшой запас кокаина уменьшался, зато запас знаний быстро увеличивался.
По мере того как я продолжал занятия, ко мне возвращались идеи и замыслы, проекты, которые я отложил, уезжая в Одессу. Я разрабатывал метод строительства подводных туннелей, чтобы связать разные части Петербурга, разделенные каналами и реками; обдумывал уничтожение Берингова пролива, чтобы напрямую соединить Россию и Америку; естественно, необходимы были новые виды стали, и я исследовал различные сплавы. Я начал, короче говоря, возвращаться к прежнему настрою, к усердию и творчеству.
Иногда я в одиночестве отправлялся на прогулки: к лощине, теперь покрытой толщей снега, где находился цыганский табор; к Бабьему Яру, над которым я летал. Посетив жалкое обиталище Саркиса Михайловича Куюмджана, я узнал, что армянин оставил свое дело. Очевидно, случай с двигателем из пекарни вынудил его в конце концов покинуть Киев. Стало гораздо труднее вести дела – возможно, потому, что во время войны люди возвращались к доиндустриальным методам; механик отправился в Одессу через некоторое время после моего отъезда. Оттуда, как я узнал, он перебрался в Англию. У него, по словам старой соседки, были родственники в Манчестере. Я ощутил нечто вроде раскаяния и спросил, не думает ли она, что в этом есть и моя вина. Она пожала плечами.
– Он боялся турок, всегда волновался, когда о них вспоминали, ты же сам знаешь. Воображал, что хан-мусульманин сядет на киевский престол. И отправился в страну, в которой, по его убеждению, никогда не столкнется с мусульманами.
Какая ирония! В Манчестере теперь полно сыновей Аллаха. Они заседают в органах местного самоуправления, ссужают деньги под огромные проценты и сдают жилье внаем.
Здоровье матери улучшилось, и она начала беспокоиться о моей предстоящей поездке.
– Одесса – это одно, – говорила она, – но Петербург – совсем другое. В Одессе у тебя были родные, а там нет никого.
– Это не так, мама. Дядя Сеня дал мне адрес своих агентов. Это солидная английская фирма. От господ Грина и Гранмэна я буду получать пособие и смогу обратиться к ним в любое время, если возникнут неприятности.
– Петербург – центр революционных заговоров. Все об этом знают. Твой отец никогда не интересовался политикой, пока не поехал туда. Там начались все беды – аресты, погромы. Для них все просто, они дети богачей. Если их поймают, то сошлют в Швейцарию. А нас расстреляют.
– Меня никто не расстреляет, мама.
– Ты должен обещать не делать ничего такого, что может вызвать подозрения, – попросила меня Эсме.
– У меня нет времени на красных, – посмеялся я над их опасениями. – Кадеты, эсеры и анархисты – я ненавижу их всех.
В те дни не ленинские социал-демократы, а эсеры считались самыми фанатичными радикалами. О Ленине, само собой разумеется, скрывавшемся в каком-то роскошном замке, еще никто не слышал. Гораздо позже, уверенный, что всю грязную работу за него уже сделали, он получил деньги, вернулся в Россию с помощью немцев и провозгласил свою революцию. Люди вроде него есть во всех слоях общества. Они позволяют настоящим работягам трудиться, а потом приписывают себе их заслуги.
Нечто подобное случилось и со мной, со всеми моими изобретениями. Репутация Томаса Алвы Эдисона основывалась на достижениях его помощников. Так обычно происходит в научной среде, и нет ничего удивительного, что это случается и в бизнесе, и в политике. Немцы рассказывали мне, что Эйнштейн украл все свои идеи у собственных учеников. В пабе я встретил молодого человека, который поведал мне, что написал все песни «Битлз» и не получил ни пенни взамен. Даже прославленным испытаниям вертолета Сикорского предшествовала успешная попытка французов, братьев Корню[52], в 1907 году: но о них в киевских газетах два года спустя никто не упоминал. В мире науки и политики есть люди, которым сопутствует удача, они приобретают известность, встречают нужных людей. В их честь называют города и крупные компании. Я примирился с безвестностью, но по крайней мере эти вспоминания помогут восстановить справедливость.
Вероятность остаться неизвестным казалась невозможной мальчику, рассказывавшему Эсме о своих планах на будущее; об огромных изящных небоскребах, возносящихся над руинами трущоб; о городах с движущимися тротуарами и крытыми улицами, с воздушным транспортом, автоматами для продажи еды, генетическими селекторами, которые гарантируют всем детям совершенное здоровье. Мы развивали технику, которую следовало использовать именно так.
Эсме, со своей стороны, говорила о том времени, когда станет достаточно взрослой, чтобы работать сестрой милосердия.
– Скоро станет слишком поздно, – сказала она. – Война закончится.
– Молись об этом.
Что она станет делать в мирное время? Она по-прежнему мечтала ухаживать за больными:
– Я хочу сделать в жизни хоть что-то полезное.
Я с благодарностью пожал ее руку, когда мы сидели на скамье в лучах зимнего солнца, смотря на Бабий Яр.
– А пока ты спасаешь жизнь чудесной женщины. Я обязан матери всем, Эсме.
– Когда человек знает лишь одного из своих родителей, он ценит его гораздо сильнее, – ответила она.
Я согласился. Она загрустила, вспомнив об умершем отце.
– Он был храбрым человеком, – произнес я.
Эсме побледнела.
– Достаточно храбрым. Этот твой чистый, научный мир будет справедлив, Максим?
– Справедливость – редкий товар, – ответил я.
Она улыбнулась:
– Ты мог бы стать великим учителем.
Я задумался.
– Может быть, я стану управлять своей лабораторией, у меня появятся помощники, которым я смогу передать свои знания.
– А я стану вашей штатной санитаркой.
– Мы оба постараемся, каждый по-своему, сделать мир лучше.
Это была несвойственная мне ошибка – поверить, что знание можно поставить на службу чувствам. Как монахиня не может находиться в миру, так и настоящий ученый не может создавать эффективные бесплатные столовые. Вера в то, что наука может одолеть человеческие беды, – просто амбиция интеллигента. Но в компании Эсме я зачастую ненадолго заражался женской сентиментальностью. И первым готов признать, что без таких созданий мир стал бы хуже.
В свой день рождения я получил полезные подарки от всего небольшого семейства. Книги, карандаши, бумага, роскошная немецкая точилка и приличный портфель – все это должно было пригодиться мне в Петрограде. Мать плакала и кашляла, лежа на кушетке, глядя на меня сонными глазами и умоляя Эсме и капитана Брауна повторять, чтобы я не связывался с красными и с распутными женщинами.
Я сказал ей, что в Политехническом институте очень строгие нравы. Я отыскал его на карте. Институт располагался даже не совсем в Петербурге.
На следующий день я получил письмо и несколько рублей серебром из Одессы. Дядя просил меня с пользой проводить время в Питере, встречаться с нужными людьми и производить хорошее впечатление на профессоров. Он предупредил, что теперь мне следовало представляться Дмитрием Митрофановичем Хрущевым, и прислал паспорт на это имя. Туда была вклеена моя фотография. Это потрясло меня. Из-за войны дядя Сеня, очевидно, воспользовался какими-то особыми связями, но я не ожидал, что придется поступать в институт под вымышленным именем, которое, возможно, мне придется носить всю оставшуюся жизнь. Оно появится на всех моих дипломах. Я не мог тогда привыкнуть к мысли, что человек может менять имя так же, как меняет одежду. Революция скоро познакомила меня с этой процедурой. Я уже знал от Шуры, что у многих людей были документы на разные фамилии. Некоторые меняли свои имена десятки раз. Но тогда речь шла о преступниках, радикалах, которым приходилось совершать подобные вещи. Паспорт казался подлинным. Дядя Сеня упомянул, что следует сообщить матери мое новое имя.
Я не смог сразу сказать об этом ни матери, ни Эсме. Надел свое английское пальто и вышел прогуляться в парк. Здесь, на холме, я все обдумал. Понятно, как это вышло. Во время войны место в политехническом получить было нелегко. Многие украинцы хотели учиться в Петербурге. Очевидно, имелось слишком много претендентов. Возможно, этот Дмитрий Митрофанович Хрущев отказался от своего места, чтобы его мог занять я. Может, он умер или ушел в армию. Было великое множество разных вариантов. Но, если я хочу учиться, придется поступать в институт под псевдонимом. Это никак не повлияет на качество обучения. Возможно, позже я смогу назвать настоящее имя и подписывать свои патенты должным образом.
Я всегда ненавидел лицемерие и обман и при этом всегда становился жертвой и того, и другого. Какая ужасная ирония… Теперь мне приходилось жить во лжи не потому, что совершил что-то дурное, а потому, что мой дядя Сеня готов был пойти на все, чтобы обеспечить мне хорошее образование. Я узнал, что мир полон лжи.
Я рассказал обо всем матери. Она не удивилась. По ее словам, в недавних письмах дядя Сеня уже намекал на это. Хрущев – хорошая, достойная фамилия, с которой можно появиться в обществе.
Однако я заметил, что мать волновалась. Возможно, это казалось ей частью одного общего бедствия. Ей почему-то становилось хуже от того, что я так долго оставался дома. Даже Эсме обратила внимание, что, хотя настроение и состояние здоровья матери улучшались, ее нервы все больше расстраивались.
Вечером накануне отъезда мы с Эсме пошли прогуляться. Я сказал, что должен играть роль Дмитрия Митрофановича и ей придется хранить тайну моего настоящего имени. Этот секрет стал моим прощальным подарком девушке. Эсме улыбнулась и ответила, что очень ценит мое доверие. Впрочем, ее не особенно озадачила эта внезапная смена имени.
Мы держались за руки, как брат и сестра, и Эсме уверяла, что позаботится о матери, что мне нужно изо всех сил трудиться, чтобы стать великим инженером. Если я прославлюсь как Хрущев – какое это имеет значение? Мать все равно будет мной гордиться, и я в любом случае смогу заботиться о ней.
На следующее утро я сумел вжиться в роль и стал Дмитрием Митрофановичем Хрущевым, который садился в спальный вагон, чтобы с привычными ему удобствами добраться до столицы.
Дядя Сеня вместе с билетом прислал инструкции: куда следует направиться и как вести себя в Петербурге. Он настаивал, чтобы я вел себя как джентльмен, и ради этого готов был пойти на любые расходы. Меня глубоко тронула его доброта. Матушка искренне радовалась. Она была слишком больна, чтобы сопровождать меня на станцию, и, надо признать, я не огорчился. Было бы слишком унизительно, если бы меня увидели вместе с болезненной, плачущей матерью, которая сквозь приступы кашля пытается прошептать последнее «прощай». Вместо этого со мной отправились Эсме и капитан Браун. Они помогли мне с багажом и проследили, чтобы носильщик отнес его в правильное купе.
Я был перевозбужден. Мне не доводилось путешествовать в спальном вагоне. Войдя в купе, я увидел, что верхняя койка уже занята. Мне следовало разделить помещение с другим джентльменом. Это было обычным делом, особенно для не слишком богатых людей, и я знал, что в поезде очень мало свободных мест. Почти весь вагон оказался заполнен высокопоставленными военными и членами их семей. Я никогда не слышал такой плавной, грамотной русской речи, да и французской, кстати говоря, тоже. Девочки предпочитали беседовать по-французски. Я думаю, им даже нравилось притворяться француженками. Но их выдавал акцент. Я мог это определить, хотя по-французски говорил не слишком свободно. Это язык любви; язык, на котором те же девочки говорили через несколько лет, пытаясь привлечь возможных покровителей из числа большевиков на улицах Петрограда и Москвы.
Купе поразило Эсме, она о таком никогда не слышала. По ее словам, девушка ожидала увидеть в вагоне ряд кроватей, что-то вроде спальни на колесах. Здесь находился небольшой умывальник с полированной деревянной верхней частью, которая могла использоваться как стол. Даже унитаз оказался замаскирован под стул, по цвету сочетавшийся с остальной частью купе. Стены были окрашены в темно-розовый и белый, в снежном сиянии из окон все вокруг искрилось. Обивка по цвету напоминала десерт, который позднее продавался в Париже под названием «Клубника а-ля Романов»[53], возможно, потому, что нравился царю. Простыни казались идеально белыми, и одеяла превосходно сочетались по цвету с обивкой. В купе обнаружились маленькие выдвижные ящички и крошечные платяные шкафы.
Мой спутник уже распаковал свои вещи. Запах одеколона заполнил помещение, на вешалке висел изысканный арабский халат. Я прочитал объявления на двери, написанные по-русски, по-французски и по-немецки. В них шла речь о звонке, до которого можно дотянуться, лежа в кровати, и о предоставляемых услугах разного рода. Требовалось не курить в кровати и вызывать дежурного при малейших признаках пожара. Также перечислялись все обычные правила путешествия по железной дороге.
Капитан Браун сказал, что это купе можно сравнить с лучшими из тех, в которых он путешествовал по Индии и другим местам, и что ему хотелось бы отправиться со мной. Эсме согласилась и призналась, что завидует мне. Я уже привык к некоторым удобствам, но моей подруге этот вагон казался по-настоящему волшебным. Она то и дело касалась одеял, простыней, креплений, как зачарованная. Наконец Эсме спросила меня:
– А у твоего дяди было так же?
Я рассмеялся:
– Нет, по-другому.
Она смотрела на меня как на божество.
– Ты должен хорошо учиться, – сказала она серьезно. – Это большая честь, Максим.
Я сжал ее руку.
– Дмитрий, – шепотом напомнил я. – Я здесь оказался потому, что меня зовут Дмитрий Митрофанович и я сын священника из Херсона. – Об этом свидетельствовали мои документы.
– Я надеюсь, что ты не встретишь семинарских дружков из Херсона. – Капитан Браун коснулся моей руки. – Пусть твоя мать будет счастлива, мальчик. Это стало возможным благодаря ей. Если б она не бросилась в ноги твоему дяде… Что ж, он – единственный приличный член этого семейства. Я думал, моя собственная семья недостаточно хороша, но, по крайней мере, они не притворяются, что я мертв.
Об этом я прежде не слышал.
– Не понимаю вас, капитан Браун.
Он сочувственно улыбнулся:
– Все в порядке, мой мальчик. Вы с матерью не виноваты. Твои родственники не одобряли того, что сделал твой отец. Они и судили, и вынесли приговор. Все дело в религии, я полагаю.
Больше я ничего не услышал. Проводник прокричал, что провожающие должны выйти из поезда. Раздался громкий свист. Капитан Браун пожал мне руку, Эсме поцеловала в щеку. Я ответил на поцелуй; она покраснела. Они стояли у окна купе, улыбаясь, кивая и жестикулируя, а потом раздался еще один свисток, вагон дернулся, и я вновь умчался в белую степь.
На сей раз мой родной город был скрыт падающим снегом. Поезд помчался в тишину замерзших озер, голых, сверкающих серебром берез, сосен, маленьких станций, увешанных сосульками телеграфных проводов, старых, серых, тесных деревень, где крестьяне тянули сани с дровами, рядом с которыми лежали младенцы. Белый густой дым поезда был единственным источником тепла во всем этом холодном пейзаже.
В купе вошел крупный молодой человек, одетый в рубашку с высоким воротником, сиреневый шейный платок, черный шелковый жилет, узкие брюки и пиджак. У него были широкие синие глаза и толстые губы, которые обыкновенно вызывали у меня недоверие, напомаженные светлые волосы, уложенные волнами на большой, красивой голове. Но сосед выглядел очень дружелюбным. Он протянул мне свою большую руку и наклонился; эта поза показалась мне знакомой. Когда он заговорил, я понял, что юноша как-то связан со сценой.
– Bonjour, mon petit ami.
Его акцент звучал как-то нарочито. Я ответил подобающе:
– Bonjour, m’sieu. Commentallez-vous?
– Ah, bon! Très bon! Et vous?
– Très bien, merci, m’sieu[54].
Этот смешной обмен фразами из учебника продолжался, пока не прозвучали наши имена.
– Je m’appelle[55] Дмитрий Митрофанович Хрущев, – сообщил я.
Соседа звали Сергей Андреевич Цыпляков, и он, по его словам, на день отстал от своей «банды». К нашему общему облегчению, мы перешли на русский.
– Банды? – переспросил я, удивившись. – Вы что, бандит?
Он долго смеялся. Смех показался искусственным, наигранным, театральным.
– Можно и так сказать. Я могу звать тебя Димой? – Сосед отбросил формальности гораздо быстрее, чем следовало, но помешать этому я никак не мог. Он, в конце концов, был гораздо более опытным путешественником. Я согласился.
– Можешь звать меня Сережей, – сказал он. – Мы с тобой подружимся. В конце концов, дорога долгая. Подмораживает, не правда ли?
Мне казалось, что в купе довольно тепло, но я решил промолчать, пока не услышу мнения своего спутника.
– Моя банда – это балет «Фолин».
Вот что объясняло его нарядную одежду, легкое панибратство, мягкость рук и изысканность жестов. Я слышал об этой труппе, видел ее афиши в Киеве и чувствовал себя польщенным, оказавшись в одном купе с таким выдающимся человеком. Я сказал, что пробыл в Одессе несколько месяцев и не смог попасть на их выступления. Он ответил, что гастроли были ужасными, сцена – отвратительной, но труппа выступила очень хорошо. А сам я из Одессы? Или путешествую?
Я признался, что путешествовал очень мало.
– Мы объездили весь мир, – сообщил он. – Ты был в Париже? Тебе нужно там побывать. А в Лондоне? – Он поморщился, видно, не слишком высоко ценил Лондон. – Мещане, – пояснил он. – В Нью-Йорке с культурой дело обстоит куда лучше. Не верится, да? Ох уж эти ковбои! А ты бывал в Нью-Йорке?
Я не стал обманывать его и покачал головой.
– Тебе стоит поехать туда как можно скорее. Подальше от этой войны. В Нью-Йорке ценят искусство. Они, знаешь ли, не могут жить без него, бедняжки.
Я был очарован Цыпляковым почти так же, как когда-то Шурой. Мне льстило внимание, дружеское и прямое обращение моего спутника. Мы пошли в ресторан. Он угостил меня завтраком и настоял, чтобы я выпил бокал шампанского.
Мы вернулись в купе и уселись на моей койке. Сергей рассказывал мне о своих приключениях за границей, о провалах и триумфах их труппы, маленькой, но хорошо известной в столице. Он жаловался, что война сильно мешает гастролям. Именно поэтому труппа и оказалась в Киеве. Они собирались отправиться в Берлин на Рождество.
– Мы с таким нетерпением ждали этого, Дима, mon ami! Рождество в Берлине! Чудесные украшения на деревьях, рождественские песни, имбирные пряники! Немцы изобрели этот праздник, сдается мне. Это все так прекрасно! Мишура, бархат… и все так счастливы.
Цыпляков возлагал ответственность за всю войну на нескольких прусаков и жадных австрийцев. Он думал, что венгры ни в чем не виноваты.
– Они любят музыку, танцы и прочие виды искусства. Австрийцы же думают, что вальс – высочайшее достижение культуры из всех возможных.
Он жаловался, что не может теперь поехать даже во Францию, разве что в военной форме. Он вызвал проводника и заказал бутылку «Круга». Я с крайним удивлением обнаружил, что заказ приняли. Через четверть часа нам принесли ведерко со льдом, в котором виднелся не «Круг», а темно-зеленое горлышко прекраснейшего и сладчайшего «Моэ Шандон»[56].
– Теперь в России практически невозможно раздобыть «Круг», – сказал Цыпляков. – К счастью, на железных дорогах еще осталось шампанское. Если хочешь выпить, нужно путешествовать в спальном вагоне!
Он рассмеялся, катая бутылку по льду.
– Все столицы для нас закрыты, по той или иной причине. Конечно, люди в провинции очень рады нам. Мы собираем полные залы везде, где бываем. Здесь можно заработать больше, чем в Европе. Но это так скучно. Я люблю развлекаться, Дима. Я упорно тружусь на сцене, так что мне нужно расслабляться при любой возможности. Как ты думаешь? – Он вытащил бутылку из ведерка. Я подставил бокал, и мой новый друг изящным движением наполнил его. – Мы чудесно проведем время. С Новым годом! – Он осушил свой бокал.
Потом перевел дыхание и как раз собирался что-то сказать, когда проводник постучал в дверь и отворил ее. У него было грубое красное лицо, седеющие усы, темный мундир, перетянутый золотыми галунами. Он поприветствовал нас.
– Мне очень жаль, ваши превосходительства. Родители просили меня проследить за молодым джентльменом. Если будут проблемы, сразу обращайтесь ко мне. – Он закрыл дверь.
Сережа нахмурился и назвал проводника назойливым старым дураком. Мне польстило такое внимание. Под словом «родители» он, должно быть, подразумевал капитана Брауна. Несомненно, тот дал чаевые проводнику, чтобы он следил за мной до самого Петербурга.
Снег продолжал идти, а мы с Сережей пили. Он рассказывал мне о Марселе, Флоренции, Риме и обо всех замечательных теплых местах, которые мы не сможем посетить в течение многих месяцев. Чем больше мой попутчик выпивал, тем свободнее становилась его речь. К счастью, я уже привык к этому. Действительно, я обнаружил, что мое стремление быть джентльменом в компании Сережи несколько уменьшилось. Я смеялся над его шутками и даже рассказал несколько своих, над которыми он смеялся так же, как и над собственными.
– Нам нужна музыка, – заявил он. – Как жаль, что остальные члены труппы уехали более ранним поездом! У нас так много замечательных ребят, которые играют на гитарах, мандолинах, балалайках и аккордеонах. Мы могли бы устроить небольшую вечеринку. С девочками. Ты любишь девочек, Дима? – Он улыбнулся и положил свою большую руку мне на плечо. – Полагаю, ты еще слишком молод и потому не знаешь, что тебе нравится, а? Но у тебя же есть чувства? – подмигнул он.
Я уверил его, что чувства у меня есть. Цыпляков сжал мое плечо, а потом – колено. Он предложил заказать еще бутылку шампанского, чтобы согреться, и позвонил в звонок. Явился проводник. Сережа раздраженно заявил:
– Я требую официанта.
– Он скоро придет, ваше превосходительство.
Но прошел час, и шампанское закончилось прежде, чем появился официант.
– Еще бутылку, – сказал мой друг. – А лучше две.
Официант покачал головой:
– Все шампанское вышло.
– Мы же едем только час!
– Мы едем уже три часа, ваше превосходительство.
– И у вас кончилось шампанское?
– Очень жаль. Война.
– О, это восхитительная война, не так ли? Артисты лишились тех немногих удовольствий, которые у них оставались. Вы отдаете публике все, а что получаете взамен? Лишь одну-единственную бутылку шампанского.
– Это не наша вина, ваше превосходительство.
– Тогда принесите мне бутылку бренди!
– У нас нет бренди в бутылках. Весь запас хранится в вагонах-ресторанах.
– Вы имеете в виду, что если мы желаем выпить, нам следует и поесть?
Официант вытащил свой блокнот.
– Заказать вам столик?
– Давайте сделаем по-другому. – Сережа встал, его тень нависла над нами. Он размял ноги, потом руки. – К утру я буду в агонии. – Он дотянулся до кармана сюртука, который бросил на свою кровать. – Разве вы не можете раздобыть нам всего одну бутылку, а, официант? – Он достал серебряный рубль.
Мужчина смотрел на него так, будто видел, как умирает его ребенок, и не мог спасти его.
– Никак нельзя, ваше превосходительство.
Со своего места я мог заметить тень проводника за спиной официанта. Он следил, чтобы того не подкупили.
– Все в порядке, Сережа, – сказал я. – Мы уже выпили много шампанского. Гораздо больше, чем могут себе позволить другие.
Танцор резко опустился вниз, отодвинув официанта.
– Когда будет обед?
– С пяти часов, ваше превосходительство.
– Тогда закажите на пять.
– Очень хорошо.
– И проверьте, чтобы у нас был аперитив.
– Постараюсь, ваше превосходительство.
Сережа вскочил, охваченный гневом, но официант уже скрылся в коридоре.
– Дима, мой дорогой, из-за войны мы все обречены на страдания. – Он посмотрел на меня как-то странно, сквозь прикрытые глаза. – Ты же не станешь меня винить?
– Конечно, нет.
– Я старался.
– Я видел.
– Думаю, я немного отдохну перед обедом. Почему бы тебе не поступить так же?
Я почувствовал сонливость и согласился, что это неплохая идея. Сережа вскарабкался на свою койку. Матрас прогнулся под тяжестью его тела. Я лег, не снимая рубашку и брюки, аккуратно повесив пиджак и жилет, и попытался уснуть. Но сильное волнение, которое я испытал чуть раньше, теперь сменилось чем-то вроде депрессии. Я с нетерпением ждал второй бутылки.
Пару минут спустя я услышал шорох, доносившийся с постели Сережи. Он сел по-турецки, судя по тому, как провис матрас, и через некоторое время сильно втянул носом воздух – один раз, потом еще. Звук был мне знаком. Я резко встал, чтобы застать соседа врасплох, и тотчас убедился, что он прижимал к носу короткую серебряную трубочку. Она вела к небольшой шкатулке, похожей на табакерку. Лишенный вина, Сережа перешел на кокаин. Он посмотрел на меня и убрал приспособление.
– Я как раз принимал свое лекарство.
– Болит голова? – спросил я, изображая полную невинность.
– Совсем чуть-чуть. Шампанское, сам понимаешь. И затем этот ужасный разговор с официантом.
– Тебе стоит поспать.
– Что-то мне не спится. А тебе?
– Меня клонит ко сну. – Это было не совсем верно, но я решил, что так правильней.
Я надеялся заполучить немного кокаина. В моем багаже все еще оставалось чуть более грамма, но я решил приберечь этот запас на крайний случай, когда потребуются силы для занятий. Теперь нашелся новый источник. Я решил заполучить адрес танцора, чтобы не потерять его из виду. Через него можно будет связаться с поставщиком, и одна из моих тайных проблем разрешится.
Сережа приподнял свою мягкую руку и взъерошил мне волосы:
– Не волнуйся обо мне, мой темноглазый красавец. Я уже чувствую себя лучше.
Я отшатнулся. В то время я очень мало знал о нравах, царящих в мире балета, но какой-то инстинкт предостерег меня. Я уверен, что официант и проводник, должно быть, догадались о намерениях танцора и сделали все, что могли, чтобы помешать ему. В наши дни такие наклонности, как у Сережи, считаются современной проблемой. Но они существовали всегда. Практически все, что характерно для нашего времени: пороки, политические теории, тирания, споры, явления искусства, – зародилось в России в ту эпоху. Петербургские дегенераты задали тон целому столетию.
Я отобедал с Сережей, потому что решил, что должен, но пил очень мало, считая каждый глоток. Когда мы вернулись в купе, он позволил мне переодеться в маленькой уборной. Я надел ночную рубашку и улегся в кровать. Мой сосед скрылся в туалете. Я услышал вполне естественные звуки. Потом он вышел.
Сережа был совершенно голым. Это не выглядело чем-то необычным – в те времена среди мужчин было принято вместе посещать баню и купаться обнаженными. Меня встревожило другое – его член раскачивался перед моим лицом, поскольку Сережа как будто никак не мог залезть на свою постель. Поезд начал двигаться немного быстрее, но мой спутник раскачивался надо мной совсем не из-за этого, его горячий, напряженный член касался моей шеи и плеча. Он начал извиняться. Я, конечно, будучи в замешательстве, ответил, что ничего страшного не произошло. Он сел на край моей кровати, как будто приходя в себя, и сжал мое плечо.
– О Дима. Какой ужас! Все хорошо?
Я сказал, что у меня все в порядке.
Он коснулся пальцами моей руки.
– Мне очень жаль. Я совсем не хотел испугать тебя.
– Я не испугался, – ответил я.
– Но я вижу, что ты расстроен.
– Нисколько.
– Ты стал таким строгим. – В глазах Сережи блеснули слезы.
– Тебе совершенно не нужно извиняться.
– Ах, но я хочу извиниться. Я чудовище. Ты понимаешь?
– У тебя исключительно благородная профессия. Русские всегда были великими танцорами.
Это, казалось, огорчило его. Что-то проворчав, Сережа выпрямился и медленно забрался на свою койку. Вскоре я услышал какой-то шум и понял, что он начал мастурбировать. Чувствуя какое-то оживление ниже пояса, я и сам слегка поразвлекся.
Я заснул, а когда проснулся, почувствовал какое-то неудобство. Было темно. В поезде царила полная тишина. Похолодало. Я оказался прижат к стенке вагона – Сергей улегся на мою койку. Когда я попытался шевельнуть затекшей рукой, в темноте зазвучал его низкий, медленный голос. Я почувствовал, как моего лица коснулось несвежее дыхание.
– Мне показалось, что тебе холодно, и я решил согреть тебя.
– Здесь недостаточно места для двоих.
– Ты замерзнешь. – Сережа положил руку мне на плечо. Он вспотел.
Я подумал о том, могли ли выпивка и кокаин вызвать такую форму безумия.
– Мне очень неудобно, – сказал я.
– Я могу обнять тебя.
– Спасибо, Сергей Андреевич. Не стоит меня обнимать.
– Я должен.
– Вовсе нет. Разве в купе так холодно?
– Поезд стоит. С отоплением что-то не так. Мы застряли среди снегов.
Я сопротивлялся. Он попытался одолеть меня.
– Ценю такую заботу, Сергей Андреевич, но мне в самом деле больно.
– Я люблю тебя, – произнес он.
– Что?
– Ты знаешь, что любишь меня.
– Все люди – братья, Сергей Андреевич. Но мы почти не знаем друг друга.
Я попытался переползти через него. Мои руки коснулись ковра. Я почувствовал, как его рука скользнула по моей спине вниз и начала поглаживать задницу.
– Ты прекрасен, – заявил он.
– Я позову проводника! – воскликнул я, затем встал и зажег светильник. – Немного черного кофе – и все снова будет в порядке.
– Что ты знаешь о мужчинах? – Свет озарил крупную фигуру Сережи. Он впился в меня взглядом, прищурив глаза. – Зачем ты играешь в такие игры? Давай, вызови проводника. Сделай так, чтобы я отправился в тюрьму.
– В тюрьму? – Я был озадачен. – Почему?
Он не мог отправиться в тюрьму за то, что пытался согреть меня в постели. Я, конечно, подозревал, что он хотел заняться со мной любовью, но мне не хватало опыта, чтобы быть в этом уверенным.
Он посмотрел на меня – грустно и в то же время с признательностью.
– И на том спасибо.
Я еще в Одессе усвоил правила деликатного поведения, так что не стал развивать тему. Однако мне хотелось избавиться от гнетущей атмосферы, царящей в купе, поэтому я надел халат и тапки и отворил дверь.
Он замер:
– Что ты собираешься делать?
– Размять ноги, – сообщил я. – Подышать свежим воздухом. Полагаю, тебе стоит вернуться в кровать, Сережа.
– Спасибо.
Когда я уходил, он начал карабкаться на свою койку.
Прохаживаясь по коридору и рассматривая серые снежные заносы сквозь заледеневшие окна, я чувствовал одновременно и смущение, и ликование. Похоже, Сергей Андреевич теперь мой должник. Я был готов воспользоваться этим при первой же возможности, хотя пока еще не знал, как именно. Меня некому защитить, и в Санкт-Петербурге мне следовало полагаться только на себя, и чем больше друзей с хорошими связями я смогу отыскать, тем лучше пойдут мои дела.
Стоя у окна, я увидел, что в дальнем конце коридора появилась тень; по направлению ко мне медленно шла молодая женщина в красно-зеленом платье, с аккуратно уложенными темными волосами. Она была немного старше меня, круглолицая и приятная, с овальными карими глазами и крупными ровными зубами. Незнакомка улыбнулась мне:
– Не можете заснуть?
– Мне показалось, что я задыхаюсь. – Я кивнул в сторону своего купе.
– Я путешествую с моей ужасной старой няней, – прошептала девушка, – настоящей крестьянкой, хоть и из Шотландии. Она сохранила тамошние привычки. Тьфу!
– Привычки?
– Она все время говорит по-английски. Во сне.
– Вряд ли это можно назвать крестьянской привычкой, – удивился я.
– В Англии – конечно, не правда ли?
Эта встреча показалась мне столь же нелогичной, как и предшествующая.
– В Англии тоже есть крестьяне, – сказал я. – Хоть и поблагороднее наших.
– Вы бывали в Англии?
– Мне знакома эта страна.
Это было правдой. Знакомство произошло прежде всего благодаря капитану Брауну и «Пирсону».
Я произвел впечатление.
– Я путешествую впервые. Мы из Молдавии, у нас там имение. Очень красивый край. Слышали о ней?
Я сказал, что, к сожалению, нет.
– Вам бы понравились эти места, но там скучно. Отец уединился в имении, отойдя от дел. До этого он путешествовал по Англии. Там и подыскал мне няню, но она на самом деле не настоящая шотландская гувернантка. Она заботилась обо мне, потому что мама часто хворала.
– Ваша мать умерла?
– Конечно, нет, причем совершенно здорова. Она страдала от анемии. Теперь вылечилась, много ездит верхом – увлеклась английской охотой. С собаками, лошадьми, красными куртками и тому подобным. Но я думаю, что вас интересуют другие виды лис.
– Английская лиса – осторожный маленький зверек, – заметил я. – И очень красивый.
Девушка приоткрыла часы-кулон, висевшие у нее на груди; уже минула полночь.
Я не хотел расставаться с ней.
– Вы путешествуете? – спросил я.
– Нет, я собираюсь поступить в университет в Питере.
– На koyorsy? – Я ознакомился с большинством учебных заведений столицы. Кoyorsy[57] предназначались для женщин.
– Да! – восторженно ответила девушка.
– Я тоже студент, – продолжал я. – Буду учиться в политехническом. Я моложе большинства студентов, но у меня есть медаль.
Ее это не слишком впечатлило. В те времена у политехнического была репутация второсортного учебного заведения. Точные науки и инженерное дело во многих слоях общества все еще считались неподходящими занятиями для людей благородного происхождения.
– Война, – пояснил я, – требует новых типов оружия. И новых людей, способных его создать, потому меня и пригласили в Питер.
Она захихикала:
– Вы всего лишь мальчик.
– Я уже летал на собственном аэроплане, – сообщил я. – Может быть, вы читали об этом в прошлом году? В Киеве. Я летал в течение нескольких минут на машине совершенно нового типа, которую сам построил. Об этом писали во всех газетах.
– Я что-то припоминаю о новом виде летательной машины. Это было, действительно, в Киеве.
– Вы разговариваете с ее изобретателем.
Я одержал победу. Она немного смущенно произнесла:
– Я не могу вспомнить вашего имени…
Это, конечно, было сложно. Я колебался.
Она поднесла руку к губам:
– Извините. Вам не дозволено, потому что война?
Я кивнул:
– Я себе не хозяин. Могу сообщить вам только то имя, которым пользуюсь сейчас.
– Опасаетесь шпионов?
– Вполне возможно, мадемуазель.
– Меня зовут Марья Варворовна Воротынская.
Я поклонился:
– Можете называть меня Дмитрием Митрофановичем Хрущевым. Под этим именем я буду жить в Петербурге.
Девушка пришла в восторг от таких романтических обстоятельств. Избегая преднамеренного обмана, я узнал, как использовать женскую тягу ко всему таинственному. По крайней мере, в данном случае я вышел из затруднительного положения вполне успешно.
– Вы сможете навестить меня в Питере? – спросила она.
– Попытаюсь, если вы напишете адрес.
– Подождите здесь.
Я ждал, мое воображение рисовало узоры на замерзших окнах, а дыхание добавляло новые слои к ватной белизне, окружавшей нас. Скоро Марья вернулась с клочком бумаги, оторванным от книжного листа. Я взял его, поклонился и убрал в карман халата.
– Вы не обязаны приходить, – прошептала она, – но, знаете, у меня совсем нет знакомых в Питере. Надеюсь, что на курсах я смогу с кем-нибудь подружиться.
– Я сделаю все возможное, – церемонно ответил я, – чтобы удостовериться в том, что вы не чувствуете себя одинокой.
– Вы будете очень заняты.
– Естественно. Однако красивой и умной женщине трудно отказать.
Я льстил ей отчасти из-за врожденной учтивости, к которой всегда был склонен в обращении со слабым полом, отчасти потому, что помнил совет Шуры насчет знакомств с девушками, отцы которых могли бы финансировать мои изобретения. Этот мотив мог показаться постыдным, но в нем присутствовало определенное благородство – я был готов пожертвовать собой ради продолжения научной работы.
Марья улыбнулась, когда я поцеловал ее руку.
– Няня Бьюкенен проснулась, – сказала она. – Услышала, как я рву бумагу. Мне нужно идти.
– Мы еще встретимся.
– Надеюсь на это… – она понизила голос, – …m`sieu Хрущев.
Девушка умчалась по коридору. Возвращаясь в купе, я был очень доволен собой, тем, что уже успел завести два исключительных полезных знакомства.
Мое настроение испортилось, когда я увидел жирного майора в шинели. Усы его топорщились, как руль велосипеда, один глаз сверкал, подобно прожектору, второй был закрыт кепкой; он выскочил откуда-то сзади и зарычал:
– Вы должны быть в постели, молодой человек. В чем дело? Думаете, боши захватили поезд?
– Я захотел узнать, почему мы остановились.
– Из-за снега. Я все разведал. Мы опоздаем на несколько часов. Рельс сломался, очевидно, из-за мороза. Слишком много поездов. Говорят, что делают все возможное, там сейчас много рабочих. Мне следовало присоединиться к своему полку, но он уже будет на фронте к тому времени, когда я появлюсь в Питере.
Путешествуя на экспрессе Одесса-Киев, я с удовольствием проводил время в поезде, но сейчас своеобразное поведение Сергея Андреевича действовало мне на нервы. После некоторых колебаний я вернулся к себе в купе. Танцовщик лежал, свесив с кровати руки, словно изображая мертвого лебедя. Мне пришлось преодолеть это препятствие, чтобы добраться до своей постели. Я ненадолго оставил свет включенным и начал читать старый номер журнала «Флайт»[58], который раздобыл для меня капитан Браун. Самая большая статья была посвящена экспериментам Кертисса[59] с гидропланами в Америке. Мысль о судне, способном путешествовать по воздуху, земле и морю, уже приходила мне в голову. В тени медленно раскачивавшегося в такт движению поезда тела Сергея Андреевича я уснул, воображая гигантское транспортное средство, отчасти – воздушный корабль, отчасти – самолет, локомотив, океанский лайнер. Размером с «Титаник», оно пролетало бы над препятствиями, такими, как айсберги, и благодаря этому стало бы самым безопасным транспортным средством на свете. Я представил свое имя, написанное на борту корабля. Все, что мне требовалось, – несколько промышленников, наделенных воображением и верой; тогда я смогу изменить все представления о путешествиях. Поезда больше не будут останавливаться из-за снежных заносов, а движение – зависеть от состояния путей, погоды и рабочих с лопатами. По одному щелчку переключателя корабль сможет подняться в небо. А может, создать пушку, стреляющую горячим воздухом, чтобы растапливать снег перед поездом? Старомодные снегоочистители не очень эффективны.
Движение поездов в России в те дни не слишком зависело от погоды, но война повлияла на многое. Или, точнее, на мой взгляд, ею оправдывали беспорядки; позднее таким же оправданием стала революция. Теперь эти отговорки просто стали частью системы. Задержки поездов – преднамеренны. Пятилетний план предполагает, что рельсы должны ржаветь по причине редкого использования. И если читатели станут удивляться, почему все идеи, о которых я мечтал полвека назад, до сих пор не воплощены в жизнь, – пусть обвиняют в этом не изобретателей, а дураков, слишком ленивых, лишенных воображения бюрократов, которые смешивали политику и науку и вместо разработки, например, воздушных кораблей типа «Цеппелин», или удобных летательных аппаратов, или скоростных монорельсов, тратили силы на бесполезную экономию. Я иногда думаю, что Икар упал просто потому, что кто-то подсунул ему некачественный воск.
Поезд к утру немного продвинулся вперед. На завтрак Сергей Андреевич выпил лишь чашку кофе, а затем вернулся в купе, когда в ресторане отказались подавать водку. Я решил, что он собрался принять кокаин. Марья Варворовна бросила в мою сторону долгий заговорщицкий взгляд, который меня очень порадовал. Она сидела через несколько столов от меня, рядом со своей чопорной нянькой: эта женщина носила шотландку так, как будто отправлялась на битву в Каллоден[60]. Ее наряд был настолько ярким, что сам по себе мог стать оружием. Я подумал, что люди очень радовались, когда она надевала обычную уличную одежду, цветом напоминавшую линкор. У няни был длинный красный нос, редкие рыжие волосы, и даже глаза ее казались красными. Хорошо, что Марья Варворовна решила скрыть нашу предшествующую ночную встречу. Если б нянька приблизилась ко мне, я нырнул бы в сугроб, лишь бы не вступать в борьбу с таким отвратительным существом. Даже Марья оказалась одета в клетчатое платье, хотя и менее вульгарной расцветки. Эта ткань, как я позже узнал, именовалась «Роял Стюарт». Только специальным указом человеку нешотландского происхождения дозволялось носить подобный наряд. Нянька, как мне теперь известно, носила цвета своего клана – Бьюкененов. Правда, эта расцветка подчеркивала желтоватый, болезненный оттенок ее кожи.
Я никогда не разделял романтической привязанности славян к шотландцам. Эта болезненная склонность проявлялась у многих европейцев. Помню, как гораздо позже повстречал итальянца, владевшего рыбной лавкой в Холборне, – он был настолько увлечен шотландцами, что держал у себя под кроватью полное снаряжение горца на протяжении всей Второй мировой. Когда британцы окружили его гарнизон, он просто переоделся и, прихватив волынку, присоединился к английскому отряду, в котором его приняли, учитывая необычный акцент, за отставшего от Хайлендского полка. Его в конечном счете репатриировали в Англию, где он открыл свое дело, назвав магазин «Катти Сарк»[61], что в переводе с гэльского означает «рубашонка».
Но в тот момент я находился очень далеко от рыбных магазинов – сидел в роскошном, земляничного цвета вагоне-ресторане экспресса Киев-Санкт-Петербург и объедался восхитительными круассанами, мармеладом, абрикосовым джемом, сырами, холодным мясом, вареными яйцами, чувствуя на себе пристальный восхищенный взгляд очаровательной девушки, в котором читалось обещание сексуальных отношений, мне уже необходимых.
Я вспомнил, что нужно раздобыть адрес Сергея. Познакомившись с его друзьями, я бы мог узнать, где продают кокаин, а также приобщиться к богемной жизни. Кокаин, как сказал мне однажды Шура, в столице был намного дороже. Большую часть наркотиков привозили из Одессы.
Поезд прополз вперед еще немного и снова остановился. На сей раз мы ждали на запасном пути, пока мимо проходил длинный военный состав. Этот поезд, покрытый защитного цвета краской, состоял из бронированных вагонов; огромные стальные листы защищали локомотив. Над поездом развевались разноцветные флаги; на крыше находились места для пулеметчиков. На плоских вагонетках стояли орудия, защищенные мешками с песком; артиллерию охраняли озябшие солдаты в шинелях и теплых шапках, им было трудно держать длинные винтовки из-за огромных теплых рукавиц. Пассажиры жестами и криками приветствовали невозмутимых солдат, не обращавших на шум никакого внимания.
– Едут в сторону Западного фронта, – сказал молодой капитан своей очаровательной жене. – Вот что мы посылаем бошам. Все будет кончено через несколько недель.
Эти новости меня обрадовали. Я сообщил их Сереже, который лежал в купе, полностью одетый и все равно дрожавший. Он жаловался на холод.
– Я все равно не смогу приехать вовремя. Мне многие завидуют. И кому-то другому отдадут мои лучшие роли. Это станет концом моей карьеры. Ты не знаешь, как трудно сделать себе имя в балете, Дима, особенно в России. За границей гораздо легче, там конкурентов почти нет.
– Отправляйся в Париж, – посоветовал я, – и удиви их всех.
Он как-то неестественно мне улыбнулся.
– Я лучше останусь в Питере.
– Наверное, все поезда опоздают, – сказал я. – Судя по всему, большая часть труппы застряла где-нибудь неподалеку от Киева, и мы их обгоним. Такое не раз случалось.
Сергей назвал меня милым, сказал, что у меня доброе сердце и он благодарен мне за все. Я счел, что настало время воспользоваться возможностью и попросить у него адрес. Однако танцор дал мне адрес своего друга, Николая Федоровича Петрова, так как еще не нашел постоянного жилья в городе. Если же что-то случится и мне срочно понадобится с ним связаться – он всегда будет рад видеть меня в «Фолине». Он надеялся, что труппа весной отправится в Америку. Сергей Андреевич молился, чтобы Америка не ввязалась в войну, – иначе будет абсолютно некуда поехать.
– По крайней мере, в военное время люди рады развлечениям. Говорят, в Питере за последние два месяца открылось невероятное количество театров и кабаре. Раньше этот город был очень неприветлив, в отличие от Москвы. Я люблю Питер. Это единственное цивилизованное место во всей стране. Но даже теперь он не очень дружелюбен.
Услышанное меня встревожило. Я всегда подозревал, что жителям Санкт-Петербурга свойственно тевтонское высокомерие.
Когда мы наконец прибыли на станцию, она показалась мне серой, задымленной и какой-то безликой. Вокзал был слишком большим.
Сергей спешил покинуть поезд и отправиться на поиски труппы, чтобы сохранить свое положение в театре. Он расцеловал меня в обе щеки и потащил свой багаж по проходу, а старые дамы и генералы ворчали на него. Я обрадовался, что он ушел в такой спешке, поскольку мне досталась его табакерка, брошенная на кровати. Он легко сумел бы наполнить ее. Но мне следовало подождать… Я верну табакерку лишь после того, как использую ее содержимое.
Мое первое впечатление от благородного города, созданного основателем современной России, Петром Великим, оказалось неблагоприятным. Петербург напоминал мавзолей. Вокзал был переполнен, здесь бродило множество людей в форме, но явно не хватало веселой суматохи, царившей на украинских вокзалах. Попадалось сравнительно мало лоточников, носильщики казались резвее и раболепнее тех, которых я видел раньше. Мне с легкостью удалось воспользоваться услугами одного из них. Выяснилось, что снаружи ожидает множество извозчиков, а также моторных экипажей, так и притягивавших к себе, – мне ни разу не доводилось кататься на таких. Но я не сомневался, что стоили они гораздо дороже извозчиков.
Улицы столицы выглядели необыкновенно широкими, но при этом практически безжизненными. Люди как будто уменьшались здесь. Возможно, вся жизнь была сосредоточена в рабочих окраинах. В некотором смысле это место напоминало Вашингтон или Канберру, искусственные города, переполненные чувством самодовольства. Двуглавых орлов я видел повсюду. Портреты царя Николая и других членов царской семьи также висели в самых разных местах. Весь город как будто состоял из сплошных рядов вытянутых в длину царских дворцов. Казалось, здесь нельзя было даже повысить голос – разве что для того, чтобы обругать слугу.
Меня удивило то, как относились к носильщикам, извозчикам и прочим. Резкие приказы разносились в холодном воздухе, вещи загружались в экипажи, лошади резко срывались с места. Все транспортные средства в Петербурге мчались с невероятной скоростью, как будто участвовали в гонке. Трамваи и автомобили были, похоже, самыми лучшими из всех. Они двигались почти беззвучно, но мне пришлось повторить извозчику адрес Грина и Гранмэна, агентов моего дяди, несколько раз, прежде чем он расслышал меня, – частично из-за огромной меховой шапки, к тому же прикрытой поднятым алым воротником пальто, частично – из-за моего мягкого южного акцента, который был ему незнаком. Щелкнул кнут, лошадь рванула вперед, и мы понеслись мимо высоких зданий, в которых, казалось, не было людей – только лучи яркого электрического света.
Меня сильно впечатлила и ширина улиц, и классическая красота зданий. Нашу столицу называли Северной Венецией из-за рек и каналов, разделяющих улицы; дворцы и общественные здания, гостиницы и казармы располагались таким образом, чтобы подчеркнуть великолепие. Одессу нельзя было сравнить с этим городом – ни по размеру, ни по размаху; она казалась маленькой, удобной и уютно провинциальной. Я сожалел о ссоре с Шурой и о том, что не смог остаться в Одессе. Я чувствовал себя каким-то мужланом. Если Санкт-Петербург так действовал на всех, за исключением, возможно, местных аристократов, то не было ничего удивительного в том, что город стал рассадником революции. Такие места рождают не просто зависть, но и чувство неловкости. И люди, чувствующие себя униженными, начинают действовать агрессивно. Здесь присутствовало нечто сумрачное и надменное, высокомерное. Небо казалось слишком высоким. Я смог понять наконец, как создавалась традиционная русская литература, почему авторы веселых историй становились меланхоликами, едва оказавшись в центре здешней культурной жизни.
Экипаж остановился перед высоким серым зданием. Надменный швейцар шагнул вперед, чтобы взять мои вещи и помочь мне спуститься. Я заплатил извозчику и добавил немного на чай. Швейцар был облачен в синюю с золотом ливрею. Я привык к обилию форменных мундиров, которые в России носили почти все; но никогда раньше не видел их в таком количестве. Я попросил швейцара присмотреть за моим багажом и вызвал электрический подъемник, чтобы добраться до третьего этажа, где размещалась контора Грина и Гранмэна.
Я постучал в стеклянную дверь. За ней зашевелились чьи-то тени. Последовала пауза. Одна тень приблизилась. Дверь отворили. Высокий светловолосый мужчина стоял, склонившись надо мной. Это был один из самых худых людей, которых я встречал. Его волосы закрывали лицо и почти достигали длинных белых усов, которые переходили в свою очередь в бородку, в те дни называвшуюся голландской; а борода естественным образом сливалась с воротником и рубашкой. Мужчина говорил на хорошем русском языке, но сильно шепелявил – я принял это за английский акцент. Он спросил, чем может быть полезен.
Я назвал имя дяди и понял, что меня ждали. Мужчина вздохнул с облегчением и проводил меня внутрь. Мы миновали две конторы, где машинистки и служащие напряженно работали за маленькими деревянными столами, и оказались у полированной дубовой двери. Он постучал, затем произнес:
– Мистер Грин?
– Войдите, – откликнулся мистер Грин по-английски.
Когда мы вошли, мистер Грин направлялся от книжного шкафа к внушительных размеров столу, украшенному вставками зеленой кожи. Он опустился в большое кресло, приоткрыл пухлый рот и произнес по-русски:
– Dobrii dehn!
Я ответил:
– Zdravstvyiteh!
Он приподнял темные брови и, обратившись к шепелявому светловолосому джентльмену, спросил:
– Мальчик говорит по-английски?
– Немного, – ответил я.
Мистер Грин улыбнулся и погладил рукой подбородок.
– Хорошо. А по-французски? По-немецки?
– Немного.
– А на идиш?
– Конечно, нет!
Кто-то еще мог бы пожелать изучить иврит, но никак не эту уродливую смесь худшего, что есть во всех языках. Кроме того, кому это могло понадобиться в Петербурге, откуда евреи были практически полностью изгнаны?
Он засмеялся:
– Хоть немного?
– Несколько слов, конечно, знаю. Куда же в Киеве без этого?
– И в Одессе.
– И в Одессе.
– Превосходно! – Мистер Грин казался удивленным и смущенным одновременно. Он взял серую папку. – И мы даем вам имя – Дмитрий Митрофанович Хрущев. Хорошее русское имя.
– Согласен, – отозвался я. – А этот человек на самом деле существует?
– А разве вы не существуете? – Мистер Грин глядел доброжелательно, но в то же время недоверчиво, как будто я был симпатичным зверьком, который в любой момент мог его укусить.
– Его место в политехническом…
– Он без труда получил его. С золотой-то медалью.
– Надеюсь, сэр, вы не думаете, что я слишком любопытен, просто интересно узнать что-нибудь еще. В конце концов, я, как предполагается, явился из Херсона, где мой отец служит священником. Я никогда не был в Херсоне. Мне очень мало известно о формальной стороне религии, моя мать – богобоязненная женщина, но она редко ходит в церковь.
– Православный священник. Вам повезло, трудно найти что-то более благопристойное, а?
– Я ценю благопристойность, сэр. Таинственность, однако, трудно объяснить. Мне же будут задавать вопросы.
– Конечно. Дмитрий Митрофанович получил домашнее образование под руководством отца. Он был болезненным ребенком. Непосредственно перед тем, как получить место в политехническом, юноша заболел. Грипп. В итоге несчастный парень слег с туберкулезом, понимаете? Священник, бедный человек, зашел в тупик. Друзья вашего дяди в Херсоне предложили ссуду, чтобы отправить мальчика в Швейцарию, но сделали гораздо больше. Они оплатили поездку в Швейцарию, в превосходный санаторий, где его вылечили. Хрущев продолжит обучение в Люцерне под вашим именем. Вы приехали под его именем в Санкт-Петербург. Все довольны, и каждый получает хороший шанс в жизни.
– Это кажется очень сложным, – заметил я, – и дорогим способом. В конце концов, не думаю, что стою…
– Кажется, ваш дядя в этом не сомневается. Вы потом сможете ему помочь. Вы говорите на разных языках, быстро усваиваете науки, красивы, обаятельны, представительны, умеете держать себя в обществе – прямо настоящий царевич!
Мне было приятно.
– Но гораздо здоровее, – добавил мистер Грин, приподняв руки, – слава богу!
– Где будет жить Дмитрий Митрофанович? – спросил я.
– Мы думали, что поближе к политехническому. Но оттуда очень далеко до центра, а было бы удобно, если бы мы могли время от времени встречаться. Так что мы подыскали вам жилье недалеко от Нюстадтской. Это очень удобно, недалеко до парового трамвая, Финляндского вокзала и так далее. Трамвай идет прямо до политехнического. Какой адрес, Паррот?
– Ломанский переулок, дом одиннадцать, – сказал светловолосый Паррот. Это звучало превосходно. – Мы немедленно отвезем вас туда.
Я представил, как толстый мистер Грин и тонкий мистер Паррот ведут меня по улице, каждый из них несет один из моих чемоданов. Но в данном случае «мы» означало одного из сотрудников фирмы.
– Проследите за этим, Паррот?
– Да, сэр.
– Занятия начинаются через четыре дня? – спросил я.
– Да, так что постарайтесь за это время успеть как можно больше.
– Спасибо, сэр.
– Мистер Паррот покажет, где останавливается трамвай, и сообщит, с кем из профессоров нужно встретиться. Насколько я знаю, предполагается какой-то устный вступительный экзамен. Это формальность, мы говорили с профессором. Не будет никаких трудностей. Как его зовут, Паррот?
– Доктор Мазнев, сэр.
– Мы ему угодили?
– Да, сэр. Его сын уехал сегодня днем.
– Значит, все улажено. Доктор Мазнев будет вам полезен, мой мальчик, вот увидите. – Мистер Грин расплылся в улыбке и погладил меня по голове. Эти загадочные слова привели меня в замешательство. Влияние моего дяди оказалось очень значительным. У него повсюду имелись связи.
Я по праву мог рассчитывать на золотую медаль и лишился ее только из-за войны и отъезда герра Лустгартена. Я обрадовался, узнав, что получил заслуженную награду. Дядя Сеня оказался большим специалистом по восстановлению прав. Для меня стало большим облегчением то, что профессор будет расположен ко мне. Санкт-Петербург больше не казался таким угрожающим, как прежде.
Мистер Грин протянул мне конверт, в котором лежало десять рублей. Я буду получать пособие ежемесячно, но мне следует стать бережливым. Плата за проезд в политехнический составляла двадцать копеек в день, туда и обратно. Возможно, появится шанс увеличить пособие в будущем. Я поблагодарил мистера Грина, положил деньги в карман рядом с Сережиной табакеркой и обменялся рукопожатием с хозяином конторы, потом спустился на первый этаж вслед за мистером Парротом, уже одетым в темнобордовое, отделанное мехом пальто и цилиндр. Здесь мне вернули вещи, и швейцар вызвал для нас экипаж. Шел снег. Верх экипажа был поднят. Уже стемнело, но эта часть города ярко освещалась. Я снова заметил, что почти все на улице, гражданские или военные, носили мундиры. Мы преодолели длинный мост через внушающую ужас Большую Неву, покрытую льдом. К моему удивлению, вдалеке я увидел трамвай, очевидно мчавшийся по поверхности реки. Мистер Паррот сообщил, что Нева промерзла настолько, что стало возможным проложить рельсы прямо по льду.
Район, в который мы попали, показался мне гораздо более людным и привычным. Думаю, его можно было бы назвать бедным. Меня окружили простые люди, газовые фонари, лавки с открытыми витринами, переполненные жилые дома, лотки с едой, одеждой, посудой, журналами, запахи еды, звуки музыки, крики детей, ссоры и смех. Здесь попадались темные лестницы, переулки, полуголодные собаки. Я разволновался – мне еще не доводилось бывать в подобном месте: однако улица, на которую мы выехали, казалась довольно тихой; попав сюда, я почувствовал себя лучше.
Санкт-Петербург был не самым уютным городом, и мне не хотелось оставаться здесь навсегда. Пропасть между классами в столице стала просто огромной. Даже в Киеве, где встречалось много снобов, где беднякам не находилось места в парках или на некоторых улицах, все выглядело не так плохо. Мне требовалась уверенность в собственных силах и даже немного храбрости, которую следовало искать в украденной табакерке.
В Петербурге я понял природу богатства и бедности. Мало того, что это был город крайностей; здесь царили восточный упадок, жестокость, бестолковая власть. Я понял, почему представители среднего класса так не любили царя Николая. Двор подчинялся грубому, безумному сибирскому монаху, впоследствии по-средневековому хладнокровно убитому группой аристократов. Они отравили его, застрелили и в конце концов столкнули тело под лед Невы, чтобы не сомневаться в его смерти. От царского двора до самого захудалого переулка – вся столица была испорчена суевериями. Продавцы амулетов, оккультисты, медиумы всех сортов процветали. Их предсказания занимали целые полосы в самых уважаемых газетах. И все это в двадцатом столетии, когда телефоны, автомобили, беспроводная связь и самолеты уже использовались повсеместно.
Жестокость большевиков была жестокостью рабов. Они не имели ничего общего с цивилизованными европейцами. Они были дикарями, в руки которых попало самое страшное оружие и самые сложные средства сообщения. Сам же царь и весь его двор, вероятно, оказались более цивилизованными; по крайней мере, они могли предчувствовать свою судьбу. Конечно, я обвиняю во всем советников царя. Не забывайте: в большинстве своем эти люди были иностранцами.