Казалось, что красно-коричневая грязь выплеснулась на широкую холодную улицу и залила ее. Безжалостная и организованная, она растекалась под гул двигателей и стук копыт, заполняла здания, дисциплинированная, как немцы, и пугающая, как гайдамаки. Я наконец увидел настоящую армию и испугался. Вот что Троцкий, Сталин и Антонов создали из нашей старой царской армии: они пропитали ее большевистским фанатизмом и распалили обещаниями земли и Утопии. Мечта, за которую стоило убивать. И это была российская армия. Звучали песни. Люди ехали на лошадях, в автомобилях или шли пешком и смеялись так беззаботно и отчаянно, как смеются только русские во время сражений. На всем Крещатике не было ни единого националистического или республиканского флага. В тот холодный солнечный день не открылся ни один магазин. На улицах остались только лед и большевизм. Без особенной надежды я собрал все вещи. Я оделся в свой старый безликий черный с белым костюм. Я успел зажечь сигарету прежде, чем дверная ручка повернулась и усталый голос спросил, кто занимает номер. Я немедля подошел к двери и распахнул ее. «Доброе утро, товарищ, – произнес я. – Рад вас видеть. Наконец-то! Я Пятницкий».
Это был чекист-комиссар в кожаной куртке; они все носили такие, а многие носят до сих пор – эти кожанки так же легкоузнаваемы, как анораки сотрудников спецслужб. У комиссара были золотистые волосы, большой рот и ходил он, поджав губы.
Позади него стояли трое солдат-красноармейцев в матросской форме с красными звездами и нагрудными патронташами. В руках они держали длинные винтовки с неподвижно закрепленными штыками. Чекист, перелистывая регистрационную книгу гостиницы, спросил:
– Вы здесь часто останавливались, гражданин. Это ваш дом?
– Я лишился дома, – сказал я. – Его разграбили люди гетмана и Петлюры.
– Вы, похоже, не остались внакладе. – Он вошел в комнату.
– Я был беден. Я работал в Советах. Пятницкий… – Я с трудом придумывал, что же соврать. Я отчаянно пытался отговориться, чтобы спастись от этого ужасного человека.
– Вы приезжали сюда и уезжали, приезжали и уезжали. Почему?
– Я был в тюрьме, – сообщил я.
– По какой причине?
– Без причины. Симпатии к большевикам было вполне достаточно, чтобы оказаться в киевской тюрьме.
– Вас здесь не было, когда мы в прошлый раз вошли в город?
– Я был в Харькове, у товарищей.
– И кого же вы поддерживаете? Киевскую группировку?
Я знал о разных партийных фракциях ровно столько же, сколько о видах цветов, которые можно увидеть во время прогулки по полю.
– Я был неприсоединившимся, – ответил я. – Поддерживаю линию Москвы. Я пытался вернуться туда.
– У вас есть документы?
Я знал, что лучше не показывать настоящие документы, но в моем багаже все еще хранились запасные. Я открыл чемодан и вытащил их:
– Видите, я ученый.
– Доктор Пятницкий? Вы очень молоды.
– Я преуспел в Петрограде, товарищ.
– Вы получили степень в Киеве.
– Меня перевели. Именно поэтому я и оказался здесь. Товарищ Луначарский – мой знакомый. Он поручится за меня.
– У вас хорошие связи, – сказал он с усмешкой. – По ночам можно повстречать немало большевиков с хорошими связями.
– Я был знаком со многими товарищами в Петрограде перед революцией. У меня есть определенная репутация.
Чекист вздохнул и потер подбородок моими бумагами. Он снял шляпу с широкими полями и посмотрел на меня зелеными глазами, выражавшими едва ли не сочувствие. Это был взгляд человека, который собирался меня убить. Он отвернулся. Начался ритуал.
– Вы позволите этим товарищам обыскать комнаты?
– Если вы считаете, что это необходимо. – В воздухе повеяло смертью. Этот запах был мне знаком. Впоследствии я научился легко его распознавать.
– Вы жили очень хорошо.
– Мне везло.
– Откуда у вас деньги?
– Я работал механиком.
Он фыркнул. Я пожалел, что не остался у матери и не встал пораньше, чтобы успеть на одесский поезд.
– Моей рабочей одежды, конечно, здесь нет.
Он снова снял шляпу. Один из матросов нашел в ящике конверт и подал ему.
– Нам по-прежнему нужны квалифицированные механики, товарищ. – Он высыпал себе на ладонь все петлюровские воинские знаки отличия.
Я рассмеялся.
Он уставился на меня. Чекист был одним из тех лишенных воображения людей, которые просто не умели смеяться. Я сдержал эмоции:
– Мне предложили звание. Конечно, я от него отказался. Это всего лишь сувенир.
– Майор?
У меня обычно вызывал раздражение этот профессиональный сарказм, входящий в арсенал средств очень многих чекистов – да и всех прочих стражей порядка. Они лишены остроумия, но у них есть сила. Дурные шутки – худшее злоупотребление этой силой.
– В самом деле? Майор? Я впечатлен! – На самом деле я был напуган.
– Почему они предложили вам звание?
– Они хотели, чтобы я им помог решить промышленные проблемы.
– Какие? Запустить фабрики? Собрать автомобили? Или что-то еще?
– Я просто консультировал промышленников.
Чекист потер бесцветные брови. Он сжал суровые губы, как будто припомнил какое-то особо неприглядное прегрешение – свое или чужое.
– Вы имеете какое-нибудь отношение к огню из той церкви? Это было похоже на чертов маяк. Он помог нам перемещаться прошлой ночью. Я слышал, Петлюра или французы установили там секретное оружие. Что-то пошло не так, как надо. Вы находились там?
– Да, я устроил диверсию.
Чекист улыбнулся.
– В это время я находился под прицелом петлюровцев, – сообщил я. – Меня попросили заняться этим. Я согласился. Оружие должны были направить против наших сил, но я сбил прицел. Началась драка, и устройство взорвалось.
– Думаю, вас следует расстрелять, – сказал комиссар.
Я раздражал его. За время своей работы, он, очевидно, перестал прислушиваться к словам, различал только звуки, которые издавали его жертвы. Он научился замечать отчаяние и беспокойство и, по простоте душевной, принимать их за чувство вины. Я мог только продолжать упоминать имена большевиков, знакомых мне по Петрограду, вызывавшие то, что Павлов называл условным рефлексом. Они заставили его усомниться. Он, вероятно, ненавидел неопределенность, равно как и тех, кто заставлял сомневаться его самого, так что я играл в опасную игру. Эти московские чекисты в кожаных пальто славились поспешными решениями: взгляда на одежду и на руки было достаточно, чтобы проверить, занимался ли человек физическим трудом, затем следовали быстрая проверка на предмет буржуйского происхождения и команда «Расстрелять!». Кто-то отметил, что, руководствуясь этим критерием, в ЧК должны были расстрелять всех большевистских главарей.
Мои руки не были нежными. Я протянул их к чекисту, ничего не говоря. Он нахмурился. Я протягивал к нему руки, демонстрируя пальцы и ладони, покрытые мозолями от физического труда. Комиссар заколебался, покашлял, затем вытащил папиросу из картонной пачки, которая лежала в одном из его карманов. Для этого ему пришлось передвинуть кобуру. Он чиркнул спичкой. Я осмотрелся по сторонам в поисках собственных сигарет. Мои документы исчезли в другом глубоком кармане чекиста.
– Вы тратите впустую мое время. Вы арестованы.
– Домашний арест? Что я сделал?
– Нам нужна эта комната.
Из коридора донесся звук шагов. Потом раздался женский голос. Вошла мисс Корнелиус, в свободном платье из яркого красного шелка, с красной же шляпкой-клош на голове. Губы и щеки были ярко накрашены и подчеркивали синеву ее глаз и золото волос. Увидев меня, она замерла на месте и засмеялась.
–’Ривет, Иван! – Она обняла меня. – Шо, плохи твои дела?
– Вы с красными? – спросил я по-английски.
– ’Сё ’ремя с ими? ’От повезло, да? Ну, они посмешее других бу’ут. Или были. У мня новый прятель. Эт щас оч важно.
Чекист внимательно разглядывал носки своих начищенных туфель. Он нахмурился и что-то резко приказал матросам. Они начали вносить чемоданы госпожи Корнелиус в комнату. Девушка огляделась по сторонам.
– Я ж нико’о не потре’ожу? Они ’се сделают для м’ня. Но эт уж слишком, да? Прям ч’харда какая-то – никагда не знашь, в чьей постели окажься завтра? – Она резко подняла голову и разразилась хохотом. Потом опустила мягкую ладонь на мою руку. – А ты маленько подрос.
Я попытался улыбнуться и принять непринужденный вид, чтобы убедить чекиста, остававшегося в комнате, в том, что перед ним представитель партийной элиты.
– Луначарский здесь? – спросил я.
– Он стал скучен. И эт его жена, или кто она там, оч зла. Не. Мне б быть с Лео, но он уехал куда-то. А мне его не догнать. Да я и не волнуюсь.
– Какой Лео?
– Лев, – пояснила она. – Ты знашь. Троцки. Малыш Трошка, как я его зову. Ха-ха-ха!
– Вы… его… любовница…
– Ха-ха! Так многие го’орят, Иван. Главн, у мня ’се в порядке. Точнее, эт лучше всео. Я птаюсь вернуться обратно. Как и ты, да? Я не выдержу тут ще зиму.
– Собираетесь в Одессу?
– П’чему б и нет. Он ни слова не го’орит по-аглисски, – сообщила она, указывая на комиссара, весьма злобно на нас глядевшего. – И ненави’ит мня. Да и тьбя, судя по всему.
– Думаю, так и есть. Вы и правда собираетесь на побережье?
– Я ’сегда любила эт море. – Она подмигнула. – Самое время для отдыха.
Она знала, что я попал в беду. В таких делах на нее можно было положиться.
– И как тут с трансп’ртом? – небрежно спросила она.
– Зависит от того, кто вы.
Человек в кожаной куртке произнес:
– Постарайтесь говорить по-русски, товарищ. Живя в Риме…
– Русски? – произнесла госпожа Корнелиус на своем отвратительном и одновременно прелестном русском. Было легко понять, как она, с ее красотой, очарованием и акцентом, завоевывала сердца большевиков высшего ранга. Она мешала чекисту гораздо сильнее, чем я. Девушка рассмеялась. Комиссар отвернулся, чтобы скрыть свой угрюмый вид. – Если хотеть, Иван. – Казалось, что она всех называла этим именем. – Это очен хороши товарыш. Он ехать в Одесса, работать там для партия чтоб. Его знать многи товарыш исчо с петроградски время. Думай, вы знать: он с товарыш Сталин – старый други.
Так называемые сибирские большевики имели тогда больший авторитет среди рядовых членов партии. Сталин для меня оставался тогда только именем, которое связывали с различными неудачными кампаниями во время Гражданской войны; он не пользовался популярностью в среде еврейской интеллигенции, определявшей политику партии.
Я сказал, вытащив часы, что, вероятно, опоздал на одесский поезд. Чекист сделал шаг назад и взял свою папиросу, лежавшую в пепельнице.
– Поезд остановили. Его будут обыскивать в Фастове.
– Тогда все в порядке. – Я даже не стану пытаться передать русский язык госпожи Корнелиус. – Вы можете послать телеграмму и приказать им немного задержать отправление.
– Но как мне добраться до Фастова? – резонно спросил я.
– Так же, как солдат, – ответила она. – На машине.
– Я не настолько богат…
Она хлопнула меня по плечу и начала надевать огромную лисью шубу и такую же шапку.
– Брось! – сказала она по-английски. – Мы пое’ем на моем черт’вом автом’биле, ’от так!
По ее приказу матросы собрали мои вещи, уложили чемоданы в большой «мерседес», который стоял у дверей отеля. По снегу разлилась маслянистая лужа. Мне на миг показалось, что это кровь. «Садись», – сказала госпожа Корнелиус. Я опустился на заднее сиденье. Мне не доводилось ездить в такой машине. Крышу подняли, и внутри было тепло. Она по-русски спросила водителя:
– Что с бензин?
– Куда нужно ехать? – На водителе была красноармейская шапка-ушанка с огромной красной звездой спереди. Вся прочая его одежда показалась мне обычной для царской армии походной формой: полушинель, перчатки, шарф, чтобы защитить лицо от холода, и защитные очки.
– Фастов? – обернулась ко мне госпожа Корнелиус.
– Фастов, – подтвердил я.
– Хватит, чтобы добраться туда и обратно. – Водитель был удивлен.
– Превосходно.
Чекист стоял у входа в гостиницу, засунув руки глубоко в карманы. Он выглядел очень внушительно. Тут я вспомнил:
– У вас мои бумаги, товарищ.
Как будто лишившись последнего утешения, он вернул мне документы. Он, должно быть, крепко держал их. Чекист явно не одобрял поведения госпожи Корнелиус, но не имел никакой власти над ней. Теперь он лишился власти и надо мной. Он стал похож на демона, изображенного в пентаграмме.
– Не забывать о телеграмма, – сказала ему госпожа Корнелиус. – И если товарыш Троцки на связь выходить и обо мне спрашивать, говорить ему, что я посажу товарыш Пьят на поезд до Одесса.
– Да, товарищ! – Чекист впился в нас взглядом.
Усмехающиеся матросы помогли завести двигатель «мерседеса», машина начала трястись и реветь. Двое моряков вскочили на переднее сиденье рядом с водителем. Третий встал на подножку, вскинув винтовку на плечо. Водитель нажал на рычаг, и мы с шиком рванули с места под красным флагом с серпом и молотом. Мы ехали в официальном большевистском автомобиле! Не раз по дороге нас приветствовали красные победители. Думаю, что госпожа Корнелиус оценила иронию происходящего. Она часто махала рукой остающимся позади, но при этом была больше похожа на королеву, чем на товарища. Именно тогда – едва ли не впервые – я почувствовал, как обретаю свободу. Позднее мне довелось часто испытывать подобное, и я всегда ценил такие моменты. Они все связаны с новым столетием. Я имею в виду не сексуальное освобождение, а свободу полета, свободу плавания, свободу скоростного передвижения на поезде, свободу моторных машин. В том чудовищном немецком автомобиле, охраняемом элитой революционной армии, рядом с красивой иностранкой (ее духи с ароматом роз, ее меха, ее замечательный цвет лица, ее элегантную самоуверенность я помню до сих пор), я познал свободу мотора. Я решил обзавестись таким же автомобилем как можно скорее. Госпожа Корнелиус также наслаждалась поездкой. Она смеялась: «Мы прям пара уцелевших, ты и я, Иван. Вот за что я люблю тьбя».
Я все еще пребывал в изумлении от всего происшедшего. Именно она, в конце концов, спасла меня. Если бы не вмешательство госпожи Корнелиус, меня бы убили. Она толкнула меня в бок: «Никада не думай о смерти!»
Внезапно я рассмеялся – такой смех могла вызвать лишь она одна. Я хохотал как ребенок.
Мы мчались по направлению к Фастову вдоль бесконечной липовой аллеи. Я вспомнил свою цыганку Зою. Вообразил, что везу ее в этом автомобиле. Моя фантазия не имела ничего общего с неверностью по отношению к моей спасительнице. Госпожа Корнелиус не вступала со мной в сексуальную связь. Я даже не мечтал об этом. Она – моя лучшая подруга. И все потому что я оказался в Одессе у дантиста и умел говорить по-английски! Все мои успехи с тех пор были, как правило, связаны с ней. Она стала моей матерью, сестрой, богиней, ангелом-хранителем. И все же, по большей части, она едва замечала меня. Я забавлял ее. Она привязалась ко мне, как к любимому коту. Не больше – но и не меньше. И, подобно любимому коту, я выжил, чтобы обеспечить ей немного комфорта на склоне лет. Она почти не старела. Наверное, только на шестом десятке она начала хворать и набирать вес, хотя всегда отличалась внушительными женскими формами.
Я ненавижу тощих девочек, пытающихся подражать мальчикам. Нет ничего удивительного, что сегодня кругом гомосексуалисты. В двадцатые годы встречались худышки, но госпожа Корнелиус всегда оставалась женственной. Я не могу сказать, что с той же определенностью, как она, способен обозначить свои сексуальные предпочтения, но в этом, полагаю, мне следует винить князя Николая Федоровича Петрова и, возможно, даже моего кузена Шуру, невольно показавшего мне, что женщинам нельзя доверять: они слишком стараются угодить множеству мужчин сразу. Это мужской мир. Те жеманные идиоты, которые приходят в мой магазин, понятия не имеют, что я повидал в жизни. Я понимаю каждое слово, каждый намек, каждый жест. Мир начался не в 1965‑м. Возможно, именно тогда он кончился. Любовь, спокойствие, понимание… Эти ценности теперь важны только для пожилых людей. А стариков больше не уважают. В России, если бы я жил там, меня назвали бы старым занудой, boltun. Мы смеялись над такими в Киеве. Я их хорошо помню: евреи с Подола, у которых не было ничего, кроме сплетен и воспоминаний, ошибочно принимавшихся за жизненный опыт. Подобная сентиментальность всегда раздражала меня и бесит до сих пор. Нет ничего удивительного в том, что дети этих людей бунтуют и становятся жестокими, прагматичными революционерами; цинизм – оборотная сторона всякой сентиментальности.
Матросы на удивление обрадовались поездке. Я думаю, что им просто понравился автомобиль. Они повидали мир, знали, что рискуют жизнями, были в своем роде людьми доброй воли. Они не слишком изменились, наши русские моряки. Приходя в доки за водкой, я встречаюсь и беседую с ними. Они все так же уверены в себе и суровы. Тогда им нравилась госпожа Корнелиус. Они делали ей трогательные комплименты, которые, возможно, говорили и своим возлюбленным. Она отвечала, посылая воздушные поцелуи и делясь едой и сигаретами.
Вдоль дороги на Фастов мы видели множество мертвых лошадей. Их тела окоченели. Некоторые были еще теплыми; чувствовался отвратительный запах. В сиянии зимнего солнца я видел и трупы людей; тела молодых крестьян, брошенные так, как Петлюра хотел бросить мое тело, чтобы прикрыть свое бегство. Петлюра оказался еще одним чувствительным человеком, предавшим все, за что, по его словам, он боролся. Как обычно, он назвал предателями тех, кого сам ввел в заблуждение; он принес их в жертву своим врагам, когда они начали сомневаться в его лжи. Эти мертвецы, вероятно, заслужили такую участь. Некоторые все еще держали в руках свою добычу – пару женских туфель, отрез ткани, декоративный кинжал. Но большинство мертвецов уже было ограблено последователями Маркса и Ленина. Мы миновали черную линию мертвых православных священников. Тела аккуратно лежали вдоль сугроба. Позади снежного завала, почти параллельно череде тел, возвышались деревья. Казалось, что тени падают в противоположную сторону, – солнце находилось не со стороны деревьев, а с нашей стороны.
На снегу также виднелась кровь, и она была черной. Священники умерли уже давно. Распятия, конечно, с них сорвали, как и все прочие украшения, но одежда осталась нетронутой. Какая-то набожная женщина обнаружила мертвецов утром и попыталась придать им более-менее пристойный вид. Я вспомнил церковь и пение. Голоса нежных девочек. Я думаю, это католики-петлюровцы расстреляли священников.
Госпожа Корнелиус отвернулась.
– Меж нами, Иван, – доверительно прошептала она, – я не ож’дала ниче’о подобного. Вот що значит быть англичанкой! Там такому б не бывать. Те нужн’ ехать в Лондон, дружок.
– Я думал об этом.
– Там ты увидел бы м’ня совсем другой. – Она протянула моряку, стоявшему на подножке, уже раскуренную сигарету и подмигнула, улыбаясь ему. – Эт слабое место матросов: всегда п’нятно, чо им надо. Из-за них м’ня сюда и занесло.
– Так вы не собираетесь в Одессу?
– Не-а! Я как бы надеялась запрыгнуть на финский поезд и ехать туда, вроде как остановить лош’дь. Но все п’шло не так. И Лео может быть такой ревнивой свиннёй. Да не он один!
– Почему бы не поехать со мной в Одессу? Французы там держат все под контролем.
– Слыхала, там слишком много черт’вых большевиков.
– Вы боитесь? Они как-то могут вам навредить?
– Не! Они не уважают женщин. Понима’шь, в чем моя сила?
– Думаю, да.
– Они обращают внимание на женщин, только они в партии. Я для них всего лишь фантазия. У меня все будет х’рошо. Если Лео узнает, что я с т’бой в этом черт’вом поезде, он развернет его?
– Полагаю, именно так он и сделает. – Я скорее сожалел о принципах, которые мешали (и всегда будут мешать) мне сотрудничать с коммунистами. Они, конечно, знали, как получить и удержать власть, – гораздо лучше, чем все их конкуренты. Они не допускали никаких неопределенностей. Многие противники большевиков в конце концов вернулись обратно к Ленину. Большевистский порядок все-таки гораздо лучше, чем полное отсутствие порядка.
Когда мы въехали в довольно непривлекательный городишко Фастов, я увидел, что над куполом церкви развевается красный флаг. Синагога горела. Повсюду были красные казаки, кругом грязь и беспорядок. В небе над нами завис биплан, затем он снизился, пронесся над городком и улетел на запад. Как будто стремясь погрузиться в поезд, пушки и лошади запрудили улицу, ведущую к станции. Длинный одесский состав отвели с главной ветки на запасной путь. Люди толпились вокруг него. Здесь стояли красноармейцы, чекисты, женщины с младенцами, которых выставляли вперед, как талисманы, евреи, отчаянно спорившие с чиновниками, люди в форме с оторванными знаками отличия: их срывали так резко, что на месте прежних погон виднелись дыры. Юноши по-большевистски отдавали честь, старики бродили по глубокому снегу, отыскивая выброшенные вещи, красивые девушки опускали глаза и пытались флиртовать с людьми в кожаных куртках. Казаки с красными звездами на шапках бездельничали возле коней и грязно ругались на прохожих (нет ничего хуже казака, который сбился с пути истинного); в это время матросы построили рабочих и крестьян около поезда и погрузили их в купе первого класса, которые быстро переполнились и провоняли мочой. Богатые пассажиры вынуждены были перебраться в купе четвертого класса или даже в вагоны для животных в конце состава.
Автомобиль промчался почти до самых путей и наконец остановился. Офицер в обычной военной одежде, в плаще и старой царской сине-белой форме с неизбежными красными звездами подошел к машине. Он никак не приветствовал нас. Обычная военная дисциплина осталась в прошлом. Потом она вернулась – и стала гораздо суровее. Люди в годы Второй мировой удивились, когда Сталин вернул воинские звания и армейские почести. Он все понимал. Когда война становится реальностью, должны существовать солдаты; а пока существуют солдаты, должны быть и способы управлять ими.
Госпожа Корнелиус узнала офицера и приветствовала его. Он усмехнулся в ответ:
– Что я могу для вас сделать?
– Эт мой друг, – сказала она. – Он должен сесть на одесска поезд. Партийный дело. Он курьер комиссара Троцки.
– В начале состава есть вагон для представителей пролетариата. Они собираются провести переговоры с французскими солдатами. Как вы думаете, они сумеют, товарищ? – Казалось, он с тревогой ожидал моего ответа.
– Есть вероятность, – ответил я. Про себя же я взмолился: пусть язва большевизма никогда не коснется Франции. Но она напоминала газ, который пускают в траншеи. Она коснулась всех. С большевиками могло бы быть покончено, если б не тот выстрел в Сараево.
Красноармейцы окружили группу людей в гражданской одежде. Я видел некоторых из них совсем недавно. Тогда они носили петлюровскую форму. Их отвели в сторону, за насыпь. Раздалось несколько пулеметных очередей, потом кто-то расхохотался. Охранники вернулись уже без заключенных. Я поблагодарил Бога и госпожу Корнелиус за свое спасение. Я проспал, пропустил поезд и, вероятно, поэтому смог спастись от расстрельной команды.
Госпожа Корнелиус, сделав жест, который напомнил мне о матери, сразу начала заигрывать с моряками; она спросила, какие девушки им больше всего нравятся. «Сейчас мне подошла бы любая, – сказал один из них. – Я согласен даже на лошадь, если казак оставит ее одну на минутку».
Я никак не мог прийти в себя. Я чувствовал, что мои губы пересохли, и гадал, заметно ли мое смятение.
Один из матросов наклонился ко мне с переднего сиденья и потрепал по плечу:
– Это не твоя вина, товарищ! – Я с благодарностью улыбнулся ему. Он усмехнулся в ответ. – Бог знает, что вы, большевики, замышляете. – Я смутился. – Не беспокойся, – добавил он. – Я не ссорюсь с большевиками. Пока они исполняют приказы Советов.
Он говорил угрожающим тоном, как будто бросал вызов самому Ленину. Я никак не мог понять смысла этих слов. Я сказал моряку, что полностью с ним согласен и что у нас почти нет разногласий. Он уже отворачивался, чтобы вмешаться в спор между чекистом и женщиной с тремя маленькими сыновьями, которые отказались выдать свои сумки для осмотра.
Я прошептал по-английски госпоже Корнелиус:
– Почему они так безжалостно всех расстреливают? Это только приведет к новым смертям.
Она нахмурилась; я решил, что оскорбил ее. Затем хмурый взгляд сменился подмигиванием. Она серьезно сказала:
– Они жутк напуганы, Иван. И Лео, и эт мерзавцам плевать, кого убивать. Будто они хотят остаться на вершине черт’ва вулкана, к’торый вот-вот вз’рвется. Им его не остановить. Орать тут бесп’лезно! Вот и пробуют динамит. – Миссис Корнелиус внезапно расхохоталась. – Бедные гомики!
– Вулкан извергается, унося куда меньше жизней, – заметил я.
– Не на черт’вом Бали. – Госпожа Корнелиус была уверена в себе. – Они поднимаются, пока не встанут у самой чертовой лавы. Если их соберется достаточно, тогда, по их мнению, все застопится. – Она вытащила носовой платок из муфты, лежавшей на сиденье, и протерла нос. – Я читывать об этом, – гордо заявила она, – в… как его… «Иллюстрированном Пенни»[125]. Ты не видел нигде поблизости «Иллюстрированный Пенни», так?
– Я никогда его не видел.
– А я видала. Я могу много наделать, если читаю что-то хорошенькое. Мне было не так скучно, пока все это не пошло наперекосяк. Сколько уже прошло? Два годка? Ну, чуть больше годка после старикашки – он не любить меня. Нет – едва не упустил свой последний шанс. Он ведь не доверится Антонову, ведь так?
Я с трудом ее понимал. Она так глубоко погрузилась в тайную политику большевиков, что была уверена: все могут постичь смысл ее слов.
– Никогда не встречала такой кучи важных педерастов. Они, похоже, желают зацапать свое собственное королевство. Ясно дело, что я не могу зенок отвести от этих чертовых моряков! – Она вздохнула. – Ну, это было забавно, когда только началось. Пока они только и делали, что болтали. Мне надо бы быть умнее – не ошибаться. Ты поехаешь в Англию?
– Надеюсь.
– Я дам тебе мой адрес в Уайтчэпеле. Кто-то узнает, если я вернусь и куда я уйду. Но, скажу тебе, Иван, я отправлюсь на Запад при первой же возможности.
Произнеся эти загадочные слова, она, окутанная дорогими мехами и ароматом французских духов, наклонилась надо мной и открыла дверь автомобиля. Когда я собрался выйти из машины, она, не снимая перчаток, полезла в сумочку, вытащила брошюру, напечатанную на грубой бумаге, и карандашом медленно написала на обложке одну-единственную строчку. Потом она отдала книжицу мне: «Не прочь, если я скажу здесь тебе „пока“, да? Я не проеду по этому чертову снегу, если получится».
Два моряка повесили винтовки на плечи и вытащили мои чемоданы из ящика, крепившегося к задней части автомобиля. Сопровождаемый ими, я пошел по грязи и слякоти к вагону, который находился ближе всего к локомотиву. Множество головорезов, и мужчин, и женщин, следили за мной через запотевшие окна. Моряки свалили мои вещи на металлические ступени. Спотыкаясь, я протиснулся в дверь и оказался в спальном вагоне. Купе, однако, оказались настолько переполнены, что невозможно было вытянуть ноги. Большинство пассажиров напоминали крестьян и фабричных рабочих. Была парочка интеллигентов в темных пальто, подобных моему собственному. Я инстинктивно решил присоединиться к ним. Я уложил свой багаж, включая маленькую корзину от госпожи Корнелиус, но почти тотчас же понял, что совершил серьезную ошибку. Я не мог ответить на их вопросы и понять их намеки. Они освободили мне место, называли меня товарищем. Я пожал несколько рук и затем возвратился к двери вагона, чтобы помахать на прощание госпоже Корнелиус.
Рука, скрытая лисьим мехом, взметнулась в воздух. Автомобиль уже разворачивался. Один из моряков теперь сидел рядом с нею, улыбаясь мне и своим приятелям. Я услышал негромкое: «Не вешай носа, Иван!» – и она исчезла. Я остался с грубыми казаками, бледными чекистами, усталыми матросами. Я вернулся в относительно безопасное купе, где мне тут же предложили флягу водки. Я сделал глоток. Это был дешевый самогон; такой гнали в Шуляевке, одной из самых грязных киевских трущоб. Мне показалось, что я тотчас ослепну; кроме того, адское зелье подействовало на мои голосовые связки посильнее одесского арака. Мужчина, который предложил мне выпить, круглолицый украинец в очках с толстыми стеклами и с густой рыжей бородой, рассмеялся и сказал: «Привыкли к лучшему, а?»
Я сумел сказать, что не очень много пью. Это его еще сильнее развеселило: «Тогда вы не можете быть кацапом. Кто же вы? Мусульманин?»
Я хотел было сказать, что я из Грузии или Армении, но испугался, что кто-то еще в вагоне мог знать те места. Я покачал головой и сказал, что я из Киева, просто прожил некоторое время в Петрограде и кое-где еще.
– Я Потаки, – сообщил мой собеседник. Фамилия казалась как будто польской, но на Украине это не было редкостью. – А вас как зовут?
– Пьят. – Так меня окрестила госпожа Корнелиус. По-русски это означало просто «пять». Я подумал, что это имя мне подходит, и решил продолжать свою игру.
Он сказал в ответ, что у большинства из нас только два, и представил меня троим мужчинам и женщине, сидевшим в нашем купе. Я запомнил лишь имя дамы. Ее звали Маруся Кирилловна, и она была смуглой, худощавой и мрачной. Моя мать в молодости, должно быть, походила на нее. У нее были такие же темные глаза с тем же выражением, то ли откровенным, то ли наоборот. «Добрый день, товарищ», – проговорила она, расправила тугие кожаные перчатки и положила на колени маузер в кобуре. Она сидела ближе всех к окну и читала книгу – сборник стихов Мандельштама, изданный совсем недавно, судя по качеству бумаги.
Прочие соседи оказались благодушными идиотами, но Маруся Кирилловна производила впечатление женщины весьма основательной. Я решил не разговаривать с ней, если она не станет задавать прямых вопросов. Россия в те времена рождала женщин, которые были гораздо лучше мужчин. Все достойные внимания мужчины погибли. А они были еще более безжалостны, некоторые из этих женщин. Они сурово судили себя. Они были настолько одержимы самоконтролем, что представляли опасность для всех, кто не демонстрировал того же. Поэтому я и хранил молчание. Единственный способ произвести впечатление на таких женщин сводится к тому, чтобы позволить их воображению работать в вашу пользу. Они склонны считать молчание достоинством и полагают, что неразговорчивый мужчина более умен. У меня бывали весьма продолжительные связи (и в России, и позднее), которые сохранялись только потому, что мне хватало ума держать рот на замке. Я мог бы быть истинным Софоклом. Это совершенно неважно. Две или три фразы – и я бы прослыл фальшивкой. Такие женщины избегают зеркал, считая их признаком тщеславия, и при этом всегда ищут свое отражение в возлюбленных. Я абсолютно уверен, что не успел поезд оставить позади трупы и удалых казаков, Маруся Кирилловна уже начала смотреть на меня с подчеркнутым уважением. Я опустил шляпу на глаза, притворившись спящим.
История изгнания Данте вдохновила Листа, создавшего те болезненные звуки, звучащие в Большом, те латинские песнопения, которые исполняют русские девочки. Что англичане знают об изгнании? Они не испытывали ничего подобного. Куда бы они ни отправились, везде создадут очередной Суррей, новозеландскую баранину и мятный соус. Даже волнующую, жуткую Австралию, с ее ящерицами, они попытались превратить в некий одухотворенный Торки[126]. Римляне оставили после себя дороги и виллы, англичане же оставляют чашки с холодным чаем, несвежие блины и пансионы, засоряющие весь мир от Китая до Рио-де-Жанейро. Они не испытывают эмоций, не могут смириться с потерей, хотя бы так, как американцы, и прикрываются вежливыми приветствиями и кофе по утрам. И потому, что смерть настолько неприятна, они не могут взглянуть страху в лицо и улыбнуться в ответ. Они уничтожили свой закон и разрушили свою Империю – и точно так же лишились своего благородства.
Финикийцы сгинули, ушли куда-то под парусами. Что может спасти мир? Не еврейско-мусульманский Бог. Мы уже испытали прелести власти раввинов и ханов. Наши казаки встречались с ними и встретятся снова, если возникнет необходимость. Только Сын может спасти нас. Христос – грек. И греки знали об этом. Они смеялись над евреями, высказывая неожиданные новые идеи, которые обнаружили в Палестине и воскресили в Византии. Необходимо защитить Грецию. Как англичане защищали Кипр? Они позволили турецким крестьянам осквернить его. Эти сыновья ислама ничего не знали. Они не могли заботиться о зданиях, которыми завладели, об оливковых рощах и виноградниках. Греки лишились всего. Ислам набирает силу. Сионизм набирает силу. И с востока снова надвигаются ханы, с черепами на знаменах, но теперь это череп Мао, который скалится на нас с копейного древка. Россия должна защищать Запад в одиночку? До сих пор? Украина должна утонуть в свежей крови?
Я поклоняюсь Ему: Кyrios[127]. Боже. Христос Святого Павла. Греческий Христос. Я поклоняюсь Ему. Платон, Архимед, Гомер и Сократ – Бог предназначил их стать первыми пророками Иисуса, греческого Мессии. Вот почему евреи ненавидели его. Он проповедовал Разум и Любовь. Их завистливые черные глаза были обращены за Средиземное море, они видели восходящий Свет. Ах, Иерусалим. О Карфаген. Они разделят весь мир великой стеной. Что такое раса? Ничто. Свойство духа. Христос – грек. Ислам и сионизм обращают горящие черные очи на запад. Свет слишком ярок для них, чужд им. Они терзали его. Эти древние дьяволы, эти примитивные души. Что они знают о смирении, со своими коранами и талмудами? Все, что им ведомо, – месть. Смотрите, как они сражаются. Все, что им ведомо, – месть. Что мы им сделали? Огни горят на Ближнем Востоке, в Африке, в Азии, огни на алтарях невежества. Бог пытался убить собственного Сына и не смог. Его Сын вернулся из изгнания в Византию и сражается там до сих пор. Где гармонично слились Восток и Запад, там – Христос. И это знание каждый русский хранит в сердце своем. Вот что пытался поведать нам Тихон, наш мученик Тихон. Ирод. Нерон. Сталин. Они стремились убить Пастыря. Но они только резали овец. Бандиты-правители приходят и уходят. Они умирают, недоумевая, удивляясь, почему же они ничего не выиграли, почему не смогли одержать победу. И великодушие Пастыря сильнее, чем когда-либо. Он – наш защитник, наше успокоение и наша надежда.
Когда настала ночь, в поезде похолодало, и я вынужден был достать цыпленка и салями из моей привлекающей внимание корзины. Все соседи были мне благодарны. Даже Маруся Кирилловна ела не по-женски жадно. Поезд двигался очень медленно. Мы до сих пор еще не проехали Винницу – значит, пройдет немало времени, прежде чем мы достигнем Одессы. Пару раз мы слышали выстрелы или видели вспышки ружейного или артиллерийского огня вдалеке, но ни один из нас не мог даже предположить, кто с кем сражался. Маруся Кирилловна высказала мнение, что бьются отряды гайдамаков. Я думаю, что она была права. Тысячи атаманов пытались удержать ничтожные территории, пока основные силы сближались, готовясь к решающим сражениям нашей Гражданской войны. Иногда выстрелы доносились из поезда. Нас сопровождали красноармейцы, которые должны были высадиться, когда поезд достигнет территории, занятой бандитами; эти негодяи, подобно вьетнамцам, сочли весьма благоразумным провозгласить себя большевиками. Так они получили оружие и деньги и теперь могли добиваться собственных ничтожных целей.
Потаки заскучал. Он то и дело выходил из вагона, возможно, чтобы посетить уборную, хотя одна была рядом с нашим купе, и возвращался, стуча башмаками и хлопая руками. Женщина смотрела на него все более раздраженно.
– Пытаетесь заставить поезд двигаться побыстрее, товарищ?
– Я надеюсь завтра утром оказаться в доках, – объяснил он. – Туда прибывает французский корабль.
– И что вы сделаете? – Другой пассажир поддержал Марусю Кирилловну. – Побеседуете с каждым французским моряком, сходящим на берег? Объясните, как они мешают делу мировой революции?
– Они выгружают боеприпасы. – Потаки уселся рядом со мной и вытащил бутылку водки. – Мне нужно узнать, с каким оружием нам придется столкнуться. – Сделав внушительный жест, он одним глотком допил водку.
– Надеюсь, что вы не станете сразу разглашать полученную информацию, – сказала женщина. Она встала, расправила темную юбку, потом аккуратно уселась на место. – Кто-нибудь знает, который час?
Я вытащил свои часы. Они остановились. Я убрал их в карман:
– Увы, нет.
– Мы, должно быть, приближаемся к территории Григорьева. – Потаки нагнулся к смуглолицему человеку, который сидел у окна и читал газету. Он протер запотевшее стекло, но увидел только лед – и изнутри, и снаружи. Он потер живот. – Эта ваша колбаса, должно быть, сделана из кошек и крыс. – Он рыгнул. – Вряд ли она из собачатины, с собаками я всегда лажу. – Он рассмеялся. Мы становились все более раздраженными. Он почувствовал это, извинился, пустил газы и удалился в коридор, наполнив купе дурным запахом. Мы оставили дверь открытой, несмотря на холод, пока воздух не очистился. Никто не стал обсуждать источник запаха. Поезд остановился. Со стороны локомотива слышались крики. Мимо нашего вагона пробежали. Раздался стук. Шаги удалились. Труба локомотива снова задымила, мы двинулись вперед. Потаки вернулся и сообщил нам, что на линию упало дерево. Солдаты расчистили дорогу. – Они к этому привыкли. Я никогда не видел такой слаженной работы. – Он сделал паузу. – Я надеялся на более спокойную поездку. Как вы думаете, они позволят беженцам проехать?
Смуглый мужчина с газетой был озадачен:
– Мы не беженцы.
– Они этого не знают, не так ли? Вот ублюдки! Хуже поляков.
– Вы из Галиции? – спросила женщина.
– Я много лет провел в Москве. И два года в Сибири.
– А где в Сибири? – задал вопрос мужчина, сидевший напротив Потаки.
– Поблизости от Кондинска. Потом несколько месяцев пробыл в армии.
– Я бывал в Кондинске, – сказал человек, задавший вопрос. Он посмотрел на меня. – А вы тоже сибиряк?
– К счастью, нет, – ответил я.
– Это хороший опыт, – сказал Потаки. – Так гораздо лучше понимаешь, за что борешься. Ты живешь как крестьянин. Каждый должен испытать это добровольно, это не позволит оторваться от земли.
– Или оказаться под ней, – заметил смуглый человек.
Только мы с Марусей Кирилловной не стали смеяться над этими словами.
– Молоко там можно резать на куски, – ностальгически произнес Потаки.
– У вас было молоко?
– У крестьян было. Они подчас очень добры. На это стоит посмотреть. Вы видели, как они режут молоко?
Мужчина, сидевший напротив, кивнул, но теперь скептически смотрел на Потаки, как будто не верил, что его спутник вообще был политическим заключенным. Элита в те времена создавалась очень быстро. Вне зависимости от интеллектуальных способностей один только срок заключения в Сибири придавал особый вес каждому замечанию. Большевики напоминали дикарей. А ведь почти все они получили изначально неплохое образование.
Поезд шел все быстрее. Скоро он мчался так же, как один из довоенных экспрессов. Это нас обрадовало.
– Мы можем к утру оказаться в Одессе, – сказал Потаки. Он расслабился.
Его товарищ-сибиряк спокойно сказал:
– Теперь я больше не чувствую себя одиноким. Особенно после такого долгого одиночества. Каждую весну я как будто возрождаюсь. Становлюсь новым человеком. Но с теми же самыми политическими убеждениями, разумеется. Все это, однако, – разум. Разум остается. Но душа перерождается каждую весну.
Он стал таким же скучным, как Потаки. Мужчина у окна зашелся в приступе тяжелого, чахоточного кашля, который усилился, и человек начал фыркать и хрипеть.
– Полагаю, это астма, – сказала Маруся Кирилловна и попыталась открыть окно.
Все запротестовали:
– Выведите его в коридор.
Потаки помог мужчине встать на ноги. Кровь выступила на губах больного. Он пытался сдержать кашель и в то же самое время набрать в легкие воздуха.
– Вам нужен доктор. – От скуки и от желания показать, что я хороший товарищ, я встал и прошел по вагону, спрашивая, есть ли здесь врач.
Естественно, его не было. Люди с настоящей профессией не пожелали бы ехать в политическом вагоне. Они занимались реальными делами. Кашель утих, когда я вернулся. Лед осыпался с одного из окон и растаял в клубах налетевшего пара. Я разглядел несколько голых деревьев и маленькие заснеженные холмы. Мы миновали что-то, напоминавшее цыганские костры. Я почувствовал себя намного лучше, как только мы набрали скорость.
Я оставался в коридоре в течение следующего часа или двух, курил и размышлял. Мне повезло. Ни один из большевиков не стал задавать вопросы. Все решили, что я еду по важному делу, потому что меня привезли на служебном автомобиле. Наступил рассвет. Ход поезда не замедлялся. Мы были примерно на полпути к Одессе. Из купе вышла Маруся Кирилловна. Она явно закоченела, вытягивала ноги и руки, как балерина. Ее пистолет висел на бедре. Я заметил, что и юбка, и черная блуза сшиты из дорогого шелка. Она не знала лишений, привыкла к лучшему. Женщина кивнула мне и попросила сигарету, которую я охотно дал. У меня с собой было несколько сотен. Этот запас, вероятно, окажется бесценным. Мы закурили. Она то и дело потирала шею. Кажется, моя спутница побледнела еще сильнее. Я подумал, а не еврейка ли она. В линии ее рта было что-то такое… Она зевнула, разглядывая серый снег. Небо было тяжелым и мрачным. Между ним и землей повис желто-серый туман. Я никогда больше не видел ничего подобного. Казалось, все окружающее угнетало мою соседку. Я ощутил нелепое желание обнять ее за плечи (хотя она была почти с меня ростом). Я пошевелился. Она начала всматриваться в мое лицо. Казалось, ее что-то поразило. Она быстро произнесла:
– Вы устали. Вам нужно отдохнуть.
– Ага, – вздохнул я. Мне показалось, что это прозвучало многозначительно.
– У вас, должно быть, много всякого на уме. Слишком много думать – это изматывает, да?
– Да, конечно.
Она запнулась:
– Я… вам мешаю?
– Нисколько. – Я протянул к женщине руку, но так ее и не коснулся. – Мне просто скучно.
Это ее успокоило.
– Не могу долго стоять без дела. Наверное, именно это важнее всего для революционера. Нетерпение.
Как человек, основным достоинством которого всегда было терпение, я не мог ничего ответить. Возможно, ее обобщение оказалось совершенно точным и объясняло, почему я не стал революционером. Хоть я и не слишком терпелив с дураками, но не стану негодовать, если автобус опоздает на пять минут.
Маруся Кирилловна продолжала:
– Кто-то хочет создать Утопию в одно мгновение. Трудно понять, почему люди сопротивляются, не так ли? У них просто нет воображения, мне кажется. Или мечты. Мы должны дать людям все это. Вот наша задача. У каждого из нас своя роль, свои обязанности, свой долг.
Я кивнул. Поезд замедлил ход, затем снова набрал скорость. Он громыхал по склону, медленно поворачивая, и все было серым, включая локомотив, часть которого я мог теперь разглядеть. Серой стала наша кожа. Серыми стали окна. Дым от наших сигарет сливался в одно серое облако у самого потолка.
– Но интересно, что такое долг? – спросила Маруся Кирилловна.
И тут снаружи донесся шум. Я осмотрел насыпь и увидел мужчин в тяжелых пальто. Некоторые из них сидели возле пулеметов, другие стояли во весь рост и стреляли в нас из винтовок.
Стекло разбилось. Я упал на пол, потянув за собой Марусю Кирилловну. Поезд заскрежетал и закачался. Холодный воздух заполнил коридор. Состав трясся, как будто смертельно раненный; он прополз по склону еще немного, потом содрогнулся и замер, безжизненный, за исключением звука вырывающегося из топки пара, напоминавшего последние вдохи умирающего.
Кровь Маруси Кирилловны залила мою рубашку и куртку. Руки стали теплыми от крови. Лицо женщины превратилось в окровавленную массу. Единственное, что я смог разглядеть, – глаз, смотревший на меня грустно и неодобрительно. Заползая обратно в купе, я подумал, что она умерла точно так, как должна была, – в соответствии с романтическим складом характера. Такая возможность выпадает немногим.
Большевики в купе искали в своих сумках пистолеты, которые все они, казалось, везли с собой. Я был очень удивлен, увидев столько металла в этих мягких руках. Я снял с полки свои мешки и, подталкивая их перед собой, перебрался через тамбур в следующий вагон. Я не хотел, чтобы меня сочли одним из красных.
Я очутился в толпе крестьян. Кто-то из них кричал, другие же сидели молча, прикрыв головы руками. Все стекла в этом вагоне тоже оказались разбиты. Несколько человек было ранено, кого-то убили наповал, но мертвые сидели между соседями-пассажирами, которые не могли или не хотели пошевелиться. Это было странно. Крестьяне решили, что я чиновник, и начали расспрашивать, что случилось. Я сказал, что намерен выяснить. Но для этого они должны пропустить меня. Они отпихивали друг друга, некоторые даже снимали шапки, позволяя мне протиснуться вперед. Снова застучали пулеметные очереди. На сей раз стреляли с поезда. Потом последовали еще залпы. Раздались крики со стороны насыпи и из поезда. Перестрелка прекратилась. Казалось, начались переговоры.
Я дошел до конца второго вагона и решил переждать здесь. Уборная была занята. Я поставил свои мешки на кучу чьих-то вещей и сделал шаг в сторону, притворившись, что просто хочу попасть в уборную. Через разбитое стекло я увидел, что какие-то приземистые фигуры сползали с насыпи. Они казались темными шрамами на белом снегу. Люди смеялись и произносили слова «товарищ» и «советский». Я начал понемногу успокаиваться. Это были большевики, которые случайно открыли огонь. Но они находились далеко от линии фронта Красной армии и не носили красных звезд на одежде. По правде сказать, у них не было вообще никаких опознавательных знаков. Я предположил, что это люди из нерегулярных войск.