Кажется, девочка в сером подлатала мою одежду, вычистила и привела в порядок. У меня был новый мундир. Пистолеты и документы остались на своих местах. Подарки Ермилова лежали в глубоких карманах темно-синего кафтана. Но внутри я по-прежнему чувствовал холод. Повсюду звучали выстрелы. Нас высадили из поезда и погрузили на обычные крестьянские подводы. Махно исчез. Кто-то сказал, что он ускакал на лошади. Махно редко ездил верхом – из-за простреленной лодыжки ему тяжело было подниматься в седло. Многие уехали вместе с ним. Гуляйполе захватили. Я не знаю, кто одержал победу, белые или красные. Возможно, и те и другие. Они приходили и уходили.
Белые сначала сражались за Бога, потом за собственную гордость. Красные начали сражаться за народ, а кончилось все борьбой за власть. Русские от природы тяготеют к общине. Нам не нужен был Маркс и его вредоносная философия мести и разрушения. Толстой и Кропоткин пытались создать философию, подходящую для нашего национального характера. Коммунизм подчеркивает общность, он отдает сообществу преимущество в сравнении с индивидуумами. Он не стремится к равновесию. Чтобы выжить, мир должен пребывать в гармонии. Величайшие знамения Божии – Человек и Вселенная. Это равновесие нам следует пытаться обрести вновь. Человеческая порядочность… Если б только евреи оставили меня в покое. «Месть!» – кричат они.
Русское рыцарство обречено. Танки сокрушают русские сердца. Варварские путы впиваются в русскую плоть. Коварные чужеземцы используют нас. Герои Киева изгнали турок и монголов, но город стал безопасным для врагов. Мы могли бы столь многого достичь. Но все пропало…
Они уничтожили русский разум, русский язык, русские сердца. И все променяли на грошовую западную ерунду. Они забирают нашу мирную землю, наши древние города, нашу церковь. Они заигрывают с исламом. Сколько ошибок они могли натворить за эти годы? Они создали расу безмозглого скота, который теперь уничтожает мир – с водородной бомбой в руках, бессмысленно рычащий, не способный отличить правду от лжи. Темные силы угрожают нам изнутри. Бойтесь Карфагена!
Мы слышали уже множество голосов, предостерегавших нас: Кропоткина, Толстого, Блока, Белого. Смотрите вглубь! Смотрите на Россию! Но все смотрели на Германию. И они прокрались, проползли через Финляндию в немецком поезде. Марки. Что вынудило Гитлера угрожать великому союзу? Шептуны-евреи? Не греки, это точно. Я верил в Гитлера. А он предал всех нас. Тевтонцы всегда завидовали славянам. Они ждали тысячу лет, пока не подготовились. А потом перешли через горы. Отправились в поход на славян. В поход на Грецию. Они лишились основы. Так с ними будет всегда. Что у них есть? Бадья пива и кусок свинины. Все обрело смысл, когда турки и тевтонцы объединились. И британцы, как обычно, шли по этому пути и так прокладывали широкую дорогу в ад. Еврейские знаки жгут мою душу, клеймят мою плоть. Отпустите меня!
Маленькие зубы выгрызают мозг из моих костей. Эсме… Как ожесточило тебя отчаяние, когда вся твоя жизнь, твой идеализм сгинули в серой пене большевизма! Мать… Тевтонцы убили тебя, когда я летел на своей первой машине? Тевтонцы убили тебя – ибо клянусь, что слышал твой крик. Твой мир вспыхнул в 1941‑м. А затем он сгинул. Завоеватели сделали тебя счастливой. Неужели потому, что сражалась с Сатаной всю жизнь, всякий раз, видя, что он шагает по Крещатику, ты приветствовала его как знакомого противника? Я не хотел потерять тебя. В твоих глазах никогда не было любви. Но ты была счастлива.
Западная Европа слишком уютна, слишком тепла, слишком мила. Суровость нашего климата дает нам все – изоляцию, духовную жизнь, язык, гениальность. Мы теряемся в толпах, в тепле. Позвольте мне вернуться! Нас обездолили; нас изгнали. Теперь мы обитаем в подвалах. Нас оскорбляют и осмеивают. Мы, может быть, и выжили. Но Бог оставил нас. Он оставил Деникина. Махно и Григорьев, как Вилья и Сапата[152], могли сражаться за либералов, они допустили религиозную свободу, привели большевиков к Балтийскому морю – и стали эмигрантами. Но белые были слишком горды, националисты – слишком глупы, а Союзники никогда не понимали, что происходит в России. У русских есть их самость. Они уходят в себя, как англичане уходят в рационализм, чужой, заемный, отравляющий и разрушающий русскую душу. Вера в Бога и Его власть дарует единственную истинную свободу – свободу жить духовной жизнью.
Махно отомстил за меня. Он отправился в Александрию для переговоров с Григорьевым, осудил его погромы. Атаман рассмеялся. Он не послушал. Неужели это было настолько важно? Один из командиров Махно, я полагаю, Каретник, выхватил свой кольт и пристрелил атамана. Махно добил его. Другие анархисты убили телохранителей Григорьева. Махно выстрелил Гришенко прямо между глаз, и тот рухнул в июльскую пыль Александрии, вместе со своей нагайкой. Махно сумел тотчас завоевать поддержку людей Григорьева. Это была старомодная бандитская отвага. Его поступки и слова произвели впечатление на остатки запорожцев, многие из которых теперь оказались босыми оборванцами, потому что Григорьев так и не использовал все свои завоевания. Люди согласились последовать за батькой. Но они были обречены. Этот анархист, любитель евреев, в конце концов отделался от них. Он сбежал в Румынию, а оттуда в Париж; его мучила мысль о том, что он покинул Россию. Махно, по крайней мере, никогда не был националистом. Он, его жена и дочь любили Россию. Они говорили по-русски. Я встречался с ними в Париже. Его жене приходилось нелегко. Думаю, что его дочь вернулась назад. Он жил за счет других эмигрантов и пил дешевое французское вино, которое делает всех до неприличия сентиментальными.
Телеги ехали по пыльным летним дорогам; вокруг были маки, пшеничные поля, запах пороха и свист пуль. Я почти поправился, но решил, что неблагоразумно оставлять раненых. Кто стал бы связываться с полутрупами? Мы добрались до полусожженной деревни, и нас разместили в католической церкви, которую уже давно разграбили. Мы лежали среди мусора, который не представлял ценности даже для крестьян, среди старых следов лошадиного дерьма; сам навоз уже кое-чего стоил. Мы следили за тощими крысами, которые, в свою очередь, следили за нами, думая, кто же умрет первым и кто кого съест. Крестьяне не выпускали нас. Наши товарищи так и не вернулись. Двери были заперты, а окна – высоки. Крестьяне оказались слишком трусливыми, чтобы нас убить.
Мой кокаин украли – думаю, это сделала Эсме. Наркотик дал бы мне силу. Он помог бы мне. В свою очередь я сумел бы помочь другим. Мы молили о милосердии. Наши тихие голоса отзывались эхом в пустой церкви. Священник погиб; его повесили милиционеры. Крестьяне ненавидели нас. Они слушали наши мольбы. Наши голоса, вероятно, воодушевляли их, как других воодушевляло пение «Dries Spaseniye Miru». В тот день спасение пришло. «Dries spaseniye mini byst. Poyem voskresshemu iz groba». Воспоем, обращаясь к Тому, кто воскрес из мертвых. «Inachalniku zhizni nasheya: Inachalniku zhizni nasheya». Поправ смерть смертью. «Razrushiv bo smertiyu smert». Он даровал нам победу и великую милость. «Pobedu dade пат, i veliyu milost»[153]. Наш дух. Наш дух. Они бежали от нас, от наших душ. И многие из нас могли убедиться, что Бог и Его Небеса все еще существуют. Мы погружались в ту легкую эйфорию, которая свойственна всем пребывающим на грани между жизнью и смертью.
Затем раздались выстрелы – пулеметы и пушки. Это могло быть спасение. Умирающие лежали среди трупов. У меня по-прежнему были пистолеты, но не было пороха. Мы услышали, что артиллерия приближается к поселку. Лошади. Мы услышали их ржание. Церковь начала сотрясаться. Раздался благословенный шум – шум двигателей. За дверью звучали крики. Потом прогремел выстрел. Я закричал от радости: в дверном проеме замер офицер Белой гвардии с дымящимся револьвером в руке. Он поднес к лицу носовой платок. На офицере была светло-серая пехотная куртка с красно-золотыми погонами. На фуражке виднелся старый значок царской армии. Синие галифе заправлены в черные сапоги. На куртке сверкали орденские ленты. У пояса висела шашка. Его борода была аккуратно подстрижена, и хотя лицо покрывал слой грязи, а форма пропиталась пороховым дымом, офицер олицетворял все то, чего я не ожидал увидеть снова. Он позвал солдат в касках и форме цвета хаки. Они ворвались в церковь с винтовками наперевес, но начали кашлять. Некоторые раненые умерли уже несколько дней назад. Я выполз вперед, поднялся на ноги и улыбнулся. Но меня вновь обманули.
Белый офицер сказал: «Возьмите тех, которые могут ходить. Остальных расстреляйте на месте. Это будет милосердно». Сержант-пехотинец приказал людям идти. Меня вывели наружу. Я увидел маленький пехотный отряд. Здесь были всадники с длинными кнутами и широкими красными нашивками донской казачьей кавалерии. И наездники и лошади выглядели усталыми. Здесь стояло два танка, покрашенные в цвет хаки: массивные машины с орудийными башенками и боковыми пулеметами системы Льюиса. Также поблизости находились три больших пушки и с десяток пулеметов. Рядом стоял большой открытый автомобиль. Я попытался заговорить с офицером, но он направился к танкам, люки которых как раз открывали. За танками, как будто поклоняясь новым богам, на коленях выстроились в ряд крестьяне, держа шапки перед собой. Меня толкнули. Я воскликнул: «Я верный подданный царя!»
«Вот сам ему и скажешь, – произнес один из солдат, сдвигая каску, съехавшую на лоб. – Скоро будешь там же, где он».
Я был слишком слаб. Я снова попытался привлечь внимание офицера. Они собирались ограбить меня. Было очень важно сохранить то, что у меня осталось. Моя жизнь казалась чем-то менее важным. «Капитан! Капитан!»
Четверых раненых швырнули к стене – они начали падать еще раньше, чем пули коснулись их тел. Это было пустой тратой боеприпасов. Все раненые умерли бы через несколько часов.
Высокий стройный офицер, в рубашке и шортах цвета хаки, с большим носом и массивной челюстью, в фуражке, надетой задом наперед, и в очках, сдвинутых на лоб, быстро направился к нам. Он закричал по-английски. Солдаты отвели меня к стене с тремя другими пленными. «Остановитесь! Вы кровожадные ублюдки. Разве не видите, что он – джентльмен!» Они заколебались, посмотрели на белогвардейского капитана, который как раз отвернулся. Солнце било мне в глаза. Капитан пожал плечами и сказал по-русски: «Мы узнаем, кто он такой». Он заговорил по-французски с низеньким широколицым лейтенантом, который дурно перевел его слова на английский язык: «Говорят, нужно допросить».
Командир танка оказался австралийцем, как и все прочие танкисты. На лице его застыло выражение отвращения. Он пожаловался, что хотел вернуться в Одессу и оттуда отправиться на корабле прямиком в Мельбурн. Он все время потирал нос, как будто у него зудела кожа. Я заговорил с ним по-английски, когда он, вздохнув, наклонился и начал осматривать днище своей машины:
– Я очень вам признателен, сэр!
Его реакция меня поразила. Он как-то сразу переменился. Офицер усмехнулся и осмотрел своих людей. Они вскарабкались на машины и сидели на нагретом солнцем металле, потягивая что-то из фляжек.
– Хоть кто-то говорит на настоящем чертовом английском.
Выстрелы доносились из церкви и из-за угла, куда уводили раненых.
– Господи Иисусе! – сказал командир танка. – Что еще можете сообщить?
– Я говорю по-английски, – заявил я. – Катись, О’Рейлли, подальше! – Так я показал, что могу говорить и на нормальном наречии, а не только на книжном языке, как это называла госпожа Корнелиус. – Я учился в Киеве. Я доктор наук из местного университета и квалифицированный инженер. У меня звание майора.
– В чьей армии?
– В армии, верной законному правительству, уверяю вас, – я начал было объяснять, но упал в обморок.
Я очнулся в сумерках. Австралийский солдат держал у меня под носом кружку с горячим бульоном. Еда меня не интересовала. Я чувствовал себя как-то странно.
– Тебе нужно поесть, приятель. – Он напоминал русскую бабушку. Ради него я выпил бульон. Часть жидкости даже попала мне в желудок. – Какие же ублюдки эти крестьяне, – сказал солдат. Ему было столько же лет, сколько и мне. – Я ненавижу их сильнее, чем красных, а ты?
– Они пострадали, – ответил я.
– Разумеется. – Он кивнул. – Наши русские творят ужасные вещи. Все они – чертовы дикари. Неважно, какую чертову форму они носят. – Солдат вздохнул. Он не мог ничего понять. Он не хотел оставаться в России. Как и его командир, он стремился вернуться в буш, в свои дикие родные края. – Мы хотим помочь тебе. Нам нужен переводчик и инженер. Мы уже потеряли двоих наших парней из-за сыпного тифа. Ты что-нибудь знаешь о танках?
– Немного.
– А как насчет карбюраторов?
– Думаю, что разберусь.
– Превосходно. Теперь тебе надо бы немного вздремнуть. Утром позавтракаешь и сможешь взглянуть на Бесси. – Как я понял, австралийцы почти все танки называли «Бесси». Я не раз спрашивал, почему. Ответа никто не знал. Солдат говорил доброжелательно и уверенно, как человек, произносящий заклинание, действенность которого несомненна.
Я провел ночь в спальном мешке около танка. Русские свалили на землю ничтожную добычу, которую сумели отыскать; капитан Куломсин наблюдал за ними. Солдаты считали его добрым командиром. Они, конечно, называли себя добровольцами, но на самом деле таковыми являлись очень немногие. Австралийцы обращались с ними свысока, словно стыдились союзников. Говоривший по-французски офицер оказался сербом. Я предположил, что он был неудачливым авантюристом, который завязал дружбу с белыми, чтобы спасти свою шкуру. Я позавтракал хлебом и большой порцией очень жидкого супа. У австралийцев имелись собственные запасы, с добровольцами они не делились. Они выдали мне сигарету. Она оказалась гораздо слабее тех, к которым я привык. Это был настоящий виргинский табак. Я почистил карбюратор и подсоединил его. Солдаты проверили двигатель. Он работал вполне прилично, но был ужасно перегружен; австралийцы ездили слишком быстро. Проблем у меня возникло не больше, чем с обычным трактором. Мы выехали из деревни. Белые сожгли ее. За то, что жители укрывали красных, сказали они. Я этого не видел. Меня взволновало первое путешествие в душной кабине танка. Те машины были куда более тесными, чем современные танки, которые по сравнению с ними кажутся настоящими «роллс-ройсами». Мы медленно продвигались вперед. Австралийцы практически не разговаривали друг с другом. Я спросил, куда мы направляемся. На соединение с несколькими другими отрядами, ответили они, для какого-то настоящего сражения. Я решил, что танкисты имели в виду нападение на крупный город.
В танке было жарко и душно. Меня это не беспокоило. Я впервые за два года чувствовал себя в безопасности. Мы очень часто останавливались, изучали карты. Я переводил беседы капитана Уоллиса, австралийского командира, и русского офицера, который ехал в штабной машине. Мое сердце пело. Мы приближались к Одессе! Серб с негодованием смотрел на меня. В его услугах больше не нуждались. Когда видел его в последний раз, через одну из боковых танковых щелей, его лицо выражало боль и отчаяние. Меня попросили настроить двигатель другой машины. Я был, по словам австралийцев, на вес золота.
Все золото скоро исчезло из России. Теперь вы еще можете найти его в кенсингтонских антикварных лавках, поблизости от советского посольства.
Наступил август. Становилось все жарче и жарче. Всякий раз, когда предоставлялась возможность, мы открывали люки и вертелись в орудийной башенке, пытаясь насладиться прохладой. Мое лицо и руки стали совсем коричневыми. Я был счастлив и доволен к тому времени, как мы достигли низких, поросших лесом холмов. «Это очень похоже на Дорсет», – сказал капитан Уоллис. Мы остановились. Уоллис посовещался с Куломсиным.
Тот указал на пыльную дорогу, достаточно широкую, чтобы по ней проехать на танке, если сохранять осторожность. Куломсин поехал впереди на автомобиле.
Листья деревьев мерцали в солнечном свете. Запах земли, недавно пропитанной влагой, а теперь высохшей на солнце, действовал на меня расслабляюще. Я с тех пор обнаружил, что аромат гиацинтов, роз, сирени и лилий может быстро успокоить меня, в отличие от побочных продуктов мака.
До меня как раз дошла очередь, я поднялся в орудийную башенку – и тут мы выехали из леса и двинулись по заросшей лужайке к старому озеру, окруженному разрушенными балюстрадами. В центре водоема находился искусственный остров. Там росли ивы, рядом виднелись жалкие останки домика в японском стиле. На другом берегу, вдалеке, я разглядел большой неоклассический особняк, поврежденный недавним артиллерийским обстрелом. Южная стена наполовину обвалилась – мне показалось, что в доме произошел пожар. Несомненно, крестьяне, большевики, националисты, эсеры, анархисты, бандиты всех мастей побывали в доме и в поместье. Но оно отчасти сохранило свое древнее достоинство. Теперь над особняком развевался флаг Добровольческой армии. Хозяин, несомненно, мертвый или спасшийся бегством, скорее всего, успокоился бы, увидев этот флаг, но утомленные сражением белогвардейцы, разбивавшие лагерь вокруг дома, выглядели отнюдь не умиротворенно.
Танк проехал вдоль берега, и мы оказались в своеобразном загоне, где уже располагалось несколько других танков. К своему величайшему восторгу, я сумел разглядеть у причала на дальнем берегу озера два гидросамолета. На них в спешке нанесли отличительные знаки добровольцев, но изначально машины, очевидно, принадлежали немцам. Один самолет был большим, второй – крошечным, одноместным. Первый – двойной биплан с огромными крыльями от носа до кормы, «Эртц Флюгшунер». Второй – «Ганза-Бранденберг W 20»[154], предназначенный для взлета с подводных лодок, но никогда не использовавшийся для этого. Его можно было очень быстро разобрать, сложить и легко собрать снова. Это был идеальный самолет для военных кампаний, в ходе которых вода, конечно, не всегда была доступна. «Ганза-Бранденберг» казался замечательным самолетом. «Эртц», с другой стороны, заслужил дурную репутацию. Его было нелегко поднять даже со спокойной воды. Я не мог отвести взгляд от самолетов, пока двигатель танка не заглушили. Мы начали разгружаться, австралийцы обменивались громкими приветствиями и жаловались на своих русских союзников. Наконец ко мне подошел капитан Уоллис. Он пожелал представить меня русскому командиру, и мы пошли вокруг озера к особняку. Легкий запах гнили показался мне приятным. Отряды добровольцев сделали дом своей штаб-квартирой.
Я пожалел о том идиллическом прошлом, когда дом и имение представляли высшую ступень развития цивилизации на юге России. Однако я был счастлив уже оттого, что видел остатки былой роскоши. Я воображал, как все это должно было выглядеть во времена Тургенева, который чудесно писал о таких местах, где человек мог мысленно перенестись во Францию. В просторном холле было прохладно. Винтовая лестница вела наверх. Как и следовало ожидать, и картины, и все остальное, что представляло хоть малейшую ценность, было украдено. Я увидел несколько складных стульев и разборных столов для офицеров, карты на стене; атмосферу усталости, по-моему, усиливала жара, стоявшая на улице. Большинство солдат оказались русскими в роскошных мундирах царских времен. В штабе также были французские, греческие и британские офицеры. Я выяснил, что мы находились менее чем в двадцати верстах от Одессы и совсем близко от побережья. Я так и чувствовал дивный аромат цветов и соленой воды. Я вошел в большую комнату и увидел одного из русских, показавшегося мне знакомым.
Он был среднего роста, с моноклем и маленькими усиками, в темной кожаной куртке, которая распахнулась; под ней виднелась гимнастерка. На нем был мундир русских инженерных войск с красными, желтыми и черными нашивками. По званию – подпоручик. Этого человека я встречал в Петербурге, когда он приезжал домой в отпуск. Я приветствовал майора Пережарова, русского офицера, равного мне по чину. Пережаров находился, судя по всему, в дурном настроении. Он сидел за столом и курил. Капитан Уоллис представил меня как майора Пятницкого, из разведки. Пережаров угрюмо осмотрел меня. У него было смуглое, печальное лицо. Он заговорил на чистейшем французском языке, поинтересовался, как обстоят дела в Николаеве. Я объяснил, что занимался танками. Он кивнул:
– Вы говорите по-английски. Это уже кое-что. – Пережаров вздохнул. – И вы шпионили за красными? – Он с отвращением взглянул на мою одежду. – Запасной формы у нас нет.
– Я был в плену. И спас меня капитан Уоллис.
– Где вы были до этого?
– В Гуляйполе. До того в Александрии. Еще раньше – в Киеве.
– Знаете, чем сейчас занят Антонов?
– Разные фракции ссорятся, они не могут прийти к единому решению. Их перемещения, увы, для меня теперь – загадка.
– Что ж, их боевой дух не лучше нашего. Я очень рад. – Он отвернулся от меня.
Я приветствовал подпоручика и щелкнул каблуками, не сумев в точности повторить это движение истинного русского солдата.
– Полагаю, что мы знакомы. Вы не Алексей Леонович Петров, кузен моего старого друга, князя Николая Федоровича Петрова? Мы встречались у Михишевских несколько лет назад. В Питере. Меня тогда звали Дмитрий Митрофанович Хрущев.
– Ах да. – Он моргнул и снял монокль. Теперь он обращался с этим предметом гораздо увереннее. – Мы говорили о Распутине. – Он как-то неприятно рассмеялся.
– Мы с Колей были очень близки. Я занимался наукой.
Он посмотрел на меня с прежним высокомерием. Мне не приходилось сталкиваться ни с чем подобным со времени жизни в Петербурге. Я вспомнил, как раздражало меня его поведение. Но теперь мы были, в конце концов, равны. Я даже превосходил его чином.
– Не знаете, как поживает Коля? Где он? Мне известно, что он занялся политикой.
– Коля? – Смех был вызывающим, как будто он потешался над победителем. Мой собеседник был озадачен. Он произнес: – Кто знает, где он? Чека?
– Он в тюрьме?
Петров снова засмеялся:
– Вряд ли. Они не держат слишком много заключенных, не так ли? Особенно князей, близких к Керенскому.
Я очень огорчился. В словах Петрова слышалось обвинение. Я задумался, не считает ли он меня политическим союзником Коли.
– Вы говорите по-английски, как я слышал?
– Да. – Я оплакивал Колю, моего лучшего друга. – Я служу в разведке. Я работал переводчиком у австралийцев.
– Мне потребуется переводчик. Мы тратим слишком много времени, чтобы перевести сообщение. Из-за этого мы потеряем Одессу. Почему бы вам не отправиться со мной в качестве летчика-наблюдателя?
Форма инженера ввела меня в заблуждение. Я вспомнил давний разговор в петербургской гостиной. Он был, конечно, летчиком. Один из самолетов на озере принадлежал ему. Это могло стать моим первым путешествием в летающей машине, построенной не мной. Мне было любопытно исследовать различия.
– На «Эртце»? – спросил я.
– Это единственный двухместный самолет. Вам раньше приходилось работать наблюдателем?
– Нет, скорее нет.
– Это забавно. – Он снова рассмеялся, по-прежнему язвительно, как будто я сумел обойти его в какой-то игре. – Что скажете, Хрущев?
– Если ваше начальство согласно…
– У меня нет начальства. Я летчик. Как и танкисты, мы – сами по себе. Мы слишком ценны, чтобы заставлять нас терпеть всю эту болтовню. Я скоро вылетаю, у меня есть дело в Одессе. Вы знаете церковь Победителя?
– Странное название для церкви. – Я решил сыграть в его игру, какова бы она ни была. Но мысли о Коле не оставляли меня.
– Не правда ли? В самолете есть карта. Вы можете обозначить на ней позиции. – Он как будто преисполнился отчаяния. Все его идеалы исчезли. Он хотел за что-то отомстить, но не мог отыскать виновных. Мне следовало бы опасаться его, но я пытался перестать думать о Коле – и еще изо всех сил стремился полетать на самолете.
Петров отдал честь майору Пережарову.
– Господин майор, этот офицер будет мне очень полезен в качестве наблюдателя. Он может также передавать сообщения непосредственно английским офицерам. Я хотел бы взять его с собой в полет.
Пережаров пожал плечами:
– Как пожелаете.
Простившись с капитаном Уоллисом, я покинул особняк и направился с неожиданно примолкшим Петровым к берегу озера. Маленький деревянный причал восстановили и протянули туда, где были пришвартованы гидросамолеты.
– Вам знакомо устройство «Эртца»? – спросил Петров.
– Я знаю, что немцы отказались использовать их в военных целях.
– Не совсем. Вот так мы его и получили. С этой машиной дьявольски трудно управляться, но в ней есть особая прелесть. Малышка «Ганза» – просто сокровище. Вы даже не почувствуете, как она взлетает и приземляется. Как стрекоза. Но «Ганза» – одноместная.
– Вы управляете обоими самолетами?
– Я единственный оставшийся авиатор. У вас имелся какой-то опыт воздушных полетов? Кажется, Коля упоминал об этом.
– Мой самолет был экспериментальным.
– Да. – Он задумался. – Конечно; в Киеве.
– Я Коле очень обязан.
– Вы – из его ближайших друзей? Он был по-настоящему богемным человеком, но осознавал свое предназначение.
– В политике? – Я пожал плечами. Мне никак не удавалось ухватить нить разговора.
Мы дошли до конца причала.
– Жарко, как в пекле, а? – Петров снял фуражку. – Там прохладнее. – Он, казалось, тосковал по небу. Солнечный луч отразился от его монокля. Стекло сверкнуло подобно глазу дракона. – Вам, однако, удалось выжить. Вы отчасти мошенник, не так ли? И так попали в разведку.
Я сделал вид, что не заметил оскорбления:
– Это было единственное, что я мог сделать.
– Шпионить.
– И заниматься саботажем. Мне следовало наилучшим образом использовать свои инженерные способности. В борьбе с врагом.
– Вы всегда были против красных?
Я удивился, почему он так тщательно меня допрашивает:
– Я решительно сопротивлялся им.
– Вы с Колей расходились во мнениях?
– Только в этом вопросе.
– Я его поддерживал. Я был за Керенского, понимаете? Мы все виноваты.
– Революция Керенского стоила мне академической карьеры.
Петров посмотрел вниз, на радужные масляные разводы на воде.
– Мы все виноваты. Но мы с вами пережили Колю.
– Виноваты? В чем?
– В том, что не прислушались к нашим сердцам. Каждый может предвидеть будущее, разве не так? Дело в том, что мы отказались принять то, что увидели.
– Будущее?
– В кофейной гуще или на наших ладонях. В колоде карт или в очертаниях облаков.
– Я не суеверен. К сожалению, я рационалист.
– Ха! И вы живы – а Коля мертв. – Он окликнул механиков, лежавших на траве у самого берега. – Нам понадобится «Эртц».
Потом его внимание, казалось, привлекли стоящие вдалеке ивы.
– Мы сейчас отправимся? – спросил я.
Петров поморщился.
– Почему бы и нет? – Он погрузился в свои мысли. Я подумал, что он слишком непостоянен. – Есть кое-что, что я хочу сделать. Ради будущего.
Я предположил, что он думает о смерти и хочет написать завещание.
– Хотите передать это мне?
– Что? Да, если пожелаете. – Он потер пальцем левое веко, потом усмехнулся. – Если пожелаете. Так вы не можете предвидеть будущее? А ведь вы ученый!
Возможно, он позаимствовал что-то из модного мистицизма в доме Михишевских, что-то у своей сестры Лолли, той Наташи из минувших счастливых дней.
– Идемте.
Я возвратился с ним в особняк, в маленькую комнату на первом этаже; теперь в ней обитало несколько человек, а раньше она была кладовкой. Здесь все еще пахло хлебом и мышами. Из-под матраца Петров вытянул непочатую бутылку французского коньяка.
– Вы такой любите?
– Когда-то любил.
– Хорошо. Мы выпьем. За Колю.
– Не могу отказаться.
Мы расположились на подоконнике. За окном был виден неопрятный огород. Двое рядовых пытались привести его в порядок. Они работали умело, как крестьяне. Петров откупорил бутылку и вручил ее мне. Я пил медленно, с удовольствием. Он нетерпеливо отобрал у меня коньяк и запрокинул голову, выпив почти половину одним глотком. За время войны его горло, очевидно, загрубело. Он вернул мне бутылку. Я сделал большой глоток, но в бутылке еще оставалось немало. Петров разразился неприятным смехом, запомнившимся еще с петербургских времен, одновременно напряженным и негодующим. Он прикончил бутылку, оставив на дне лишь несколько капель:
– Вот как пьют авиаторы. Нам это необходимо. Вы слышали о тех глупых ублюдках, которые тянули самолеты на санях несколько сотен верст, чтобы сражаться за Деникина? Какова энергия, а?
– Выпивка не помешает вам управлять самолетом?
– Наоборот, поможет. Я последний оставшийся в живых из целой эскадрильи.
– Я знаю, каково это, – к тому времени я уже был слегка пьян, – потерпеть крушение.
– Знаете? – Он улыбнулся.
– Я сконструировал несколько экспериментальных самолетов. Я потерял управление, испытывая один из них. В Киеве.
Он опустошил бутылку.
– Все из-за братьев Райт. Черт их побери! И все изобретатели… Фауст не заслужил спасения.
– Может, вам лучше отдохнуть? – предложил я, не понимая его намеков.
– Очень скоро, доктор. – Он порылся под матрацем. – Очень жаль. Это была последняя бутылка. Теперь отправимся в высший мир.
Выпив, я нервничал гораздо меньше. Мы пошли к озеру; «Эртц» уже подготовили к полету. Пропеллер работал, поднимая волны. Механики, благодарные за дуновение ветра, держали самолет за хвостовое оперение и огромные задние крылья – так казаки могли бы удерживать опутанного веревками дикого, непокорного жеребца. Запах керосина казался приятным. «Идите вперед, – сказал Петров. – Садитесь в переднюю кабину. Там найдете ремень безопасности. Пристегнитесь. Рядом очки и прочая ерунда. Все, что вам понадобится». Он засунул что-то массивное, завернутое в ситцевую тряпку, себе под куртку. Я подумал, не бомба ли это. Я поначалу сомневался в том, что смогу добраться до кабины. Фюзеляж был сделан из дерева и ткани. Но мне удалось взобраться на качающийся самолет, цепляясь за стойки, и в конце концов усесться в маленькую кабинку наблюдателя с сиденьем и рукоятями, на месте которых в другой кабине располагались контрольные приборы. Изнутри в кабине был закреплен бинокль, здесь обнаружились также пистолет в кобуре, полевая сумка и планшет, несколько карандашей и летные очки, резина на которых истерлась и затвердела. Я был по-прежнему в кафтане, пистолеты давили мне на бедра, я уселся и закрепил ремень безопасности, потом надел очки. Петров сел сзади и начал подавать сигналы. Двигатель и пропеллер, конечно, производили слишком много шума, поэтому бесполезно было даже пытаться разговаривать.
Машина внезапно рванулась вперед, разом набрав безумную скорость. Самолет напоминал взбрыкнувшую лошадь, запряженную в сани, мы как будто мчались по неровному склону на салазках; это одновременно и бодрило, и тревожило. Грязные брызги неслись мне в лицо. Я почти тонул в них. Вода в озере оказалась стоячей.
Самолет завибрировал, развернулся на воде, наклонившись на правый борт. Потом я заметил движение элеронов на крыльях, и мы поднялись над зеленым озером и ивами; самолет резко накренился, и коньяк внезапно согрел все мое тело, разум и душу. Мы летели над лесом, разрушенными домами, заброшенными полями; летели к холмам и синему морю, мчались в тумане между небом и землей. Я видел блестящие мелкие лиманы с заброшенными курортами, колонны марширующих людей, всадников, автомобили, составы с боеприпасами и артиллерией. Я ощутил свободу полета. Не существует удовольствия превыше этого. К чему люди взбирались по горам, когда они могли извлечь гораздо больше пользы, летая? Ветер ревел и при этом успокаивал; такого сочетания риска и умиротворения не испытывал ни один завсегдатай модных курортов. Серый туман обернулся городом. Одесса с воздуха, с ее фабриками и храмами, портами и железными дорогами, выглядела точно так же, как в тот день, когда Шура показывал мне город: в его облике было что-то нездешнее и чудесное; но я настолько привык убегать от действительности, что меня нисколько не взволновала новая встреча с городом после долгих месяцев отсутствия. Я был добросовестным работником и занялся своим делом.
В доках собирались большие группы людей, широкие причалы были заполнены. В бирюзовом море я разглядел несколько кораблей. Виднелись большие пушки. В дальних предместьях располагались орудия, конница, пехота, но их было явно недостаточно. Красные плохо подготовились к встрече с Деникиным. Потом снизу донесся стук. На мгновение двигатель умолк, и я слышал только грохот орудий и визгливый смех Петрова. Он опустил самолет. Я почувствовал слабость. В нас стреляли. Двигатель снова заработал. Зенитная артиллерия вела по нам огонь. Шрапнель рассекла ткань, но серьезного ущерба выстрелы не нанесли.
Петров вел самолет вниз, в дым, на верную смерть; он летел низко над конторами, гостиницами, многоквартирными домами, а я делал пометки на картах. Мы промчались над лестницей церкви Святого Николая, по которой я бродил в первый одесский день вместе с Шурой. Мы облетели вокруг купола с огромным распятием; по одну сторону от купола простирались обрывы, сады и деревья, модный Николаевский бульвар, по другую – море и корабли; мы кружились и кружились, как игрушка на палке. Это было глупо и опасно. Петров все смеялся. Орудия из доков продолжали стрелять по нам. Неужели он рассчитывал, что нас подобьют? Повсюду висели клубы дыма. Петров распахнул свою летную куртку и вытащил предмет, который спрятал перед полетом. Он держал сверток в левой руке. Тряпка сорвалась и умчалась прочь, как мертвая птица. В руке Петров держал не бомбу, а большие песочные часы на мраморной подставке, возможно, работы Фаберже, из белого с синими прожилками мрамора. Стекло блестело. Песок искрился серебром. Петров вытянул руку, потом заложил вираж, наклоняя самолет еще ближе к куполу. Я почувствовал, что меня сейчас стошнит. Продолжали стучать пулеметы. Я мог различить их грохот сквозь шум двигателя, как будто издалека.
Самолет почти коснулся креста. Петров бросил песочные часы вниз, на золоченую крышу храма. Он смеялся. Я мог разглядеть его зубы. Очки превращали его лицо в череп с двумя огромными черными впадинами. Летчик побледнел. Его ноздри пылали. В бинокль я смог разглядеть, как часы коснулись купола и разбились; я видел, как мрамор раскололся на куски. Песок рассыпался, как монеты. Потом мы понеслись вниз, прямиком на пушки, стоявшие на верфи. Я, обезумев, начал делать новые пометки на карте. Внезапно самолет накренился. Я оглянулся назад. В Петрова попала шрапнель. Пули разорвали ему пальто, была видна окровавленная плоть. Он продолжал усмехаться. Из-за очков я не мог разглядеть истинное выражение его лица. Он махнул мне простреленной рукой; потом самолет поднялся в сине-зеленое небо Одессы, и вновь воцарилась тишина. Двигатель окончательно умолк. Мы плыли по ветру. Петров позвал меня. Думаю, он был безумен, потому что называл меня полковником и говорил о победителе. Его смех уже не прерывался. Он закричал: «Прощайте!» – и вновь запустил двигатель. Смех и шум машины слились для меня воедино. Мы начали пикировать прямиком в море. Я понял, что он хотел меня убить. Что-то оторвалось от самолета. Думаю, это была часть верхнего переднего крыла. Потом самолет беззвучно вошел в штопор. Двигатель издавал шум, напоминавший смех.
Несмотря на охвативший меня ужас, я пытался урезонить Петрова. Он совершенно обезумел. Ненависть ко мне или к тому, что я, по его мнению, воплощал, погубила его разум. Я до сих пор не могу понять этого. Он был мертв или, по крайней мере, без сознания повис на своих ремнях. Я не мог дотянуться до рычагов управления. Я отстегнул свой ремень безопасности и спрыгнул. Самолет врезался в воду и понесся по ней так, как будто все еще летел по воздуху. Я тонул. Мне показалось, что мои ребра сломаны. Я стал продвигаться к поверхности воды. Петров и «Эртц» исчезли в глубине. Я не мог как следует плыть. Но течение понесло меня, и я, изумленный, выбрался на пляж, поднялся и начал пробираться через скользкие камни. Пляж круто уходил вверх, почти сразу зарастая травой. Я уже мог разглядеть несколько зданий. Я задыхался. Мои ребра, казалось, уцелели. От Петрова не осталось и следа. От самолета тоже. Эта прекрасная машина исчезла навеки. Не думаю, что такие еще производят. Ноги меня не держали. Мне с трудом удавалось выпрямиться, я то и дело сгибался и опирался на руки. И все же почувствовал себя воскресшим, когда, полностью одетый, ощущая тяжесть пистолетов при каждом шаге, выбрался с пляжа и увидел на выгоревшем променаде пустынную эстраду. Я сошел на берег в Аркадии.