Я проснулся, открыл глаза – и сразу зажмурился от яркого солнечного света. Несколько мгновений я прислушивался, улавливая новые, незнакомые прежде звуки: звон трамваев, гул товарного поезда, стук лошадиных копыт и скрип тележных колес по мостовой; крики, смех. А еще чувствовался удивительный запах: смесь ароматов океана, переспелых фруктов, цветов, как будто все богатства восточных морей принесло сюда утренним приливом. Я медленно направился к окну. Большинство величественных зданий на площади оставались закрытыми, поскольку было слишком рано. И над Одессой взошла осенняя заря. Все крыши, ограды, кирпичи, деревья, кусты и стены словно светились. Сочные краски неуловимо сияли в теплом городском воздухе.
Киев был наделен особой красотой, но она казалась скучной по сравнению с этим великолепным очарованием. Каждый силуэт: животного, цветка, камня или дерева – окружало слабое сияние. Красно-золотистый автомобиль пересек площадь и остановился возле недавно открывшейся бакалейной лавки. Он был похож на машину из волшебной страны. Мужчины и женщины, сидевшие в нем, были разряжены в белые костюмы, павлиньи перья, японские шелка, лакированную кожу – казалось, они явились прямо из роскошной постановки «Веселой вдовы»[39].
Не хватало лишь музыки, но я ожидал услышать ее в любое мгновение. Я вытягивал шею поверх железной оконной решетки и смотрел в ту сторону, где, как я надеялся, находилось море. Но увидеть удавалось только тротуары и деревья – возможно, там был парк. Я почувствовал запах кофе. Увидел, как девочки в черно-белой униформе выходят на улицу, вынося кувшины, которые заполнятся, когда приедет тележка молочника. Я почувствовал аромат свежего хлеба и определил его источник, булочную в дальнем углу площади. Почтальон медленно прошагал по улице, разнося письма. Женщины из близлежащих домов окликали друг друга. Именно так я представлял себе город, подобный Парижу, но никак не нашу Одессу. Можно было понять, почему многим русским она казалась вульгарной, но полюбилась художникам и писателям, например Пушкину, который хотел поселиться здесь.
Я чувствовал одновременно и возбуждение, и умиротворение. Я отдыхал. Такое раньше попросту не приходило мне в голову – от занятий я отвлекался, работая по дому. Но здесь, насколько я знал, этого не требовалось. Я был гостем, меня следовало развлекать. Я почувствовал голод.
Ванда постучала в дверь и позвала меня. Я осознал, что не одет, и устыдился своего тела, пожалуй, в первый и единственный раз (хотя я так всю жизнь и стыдился отметины на моем члене). Возможно, я вспомнил свои фантазии о Ванде. Я попросил ее подождать, надел брюки и рубашку и отпер дверь. Она вошла, улыбаясь.
– Скромный маленький мальчик.
Она была только на год старше меня, но все одесситы выглядели взрослее киевлян. У меня сложилось впечатление, что они наделены каким-то первобытным, язвительным лукавством. Возможно, это связано со смешением разных кровей. В местных жителях соединились черты характера разных народов, но самые примечательные пришли с Ближнего Востока. Сама Одесса названа в честь греческого героя Одиссея, и примерно половину ее населения в те времена составляли евреи и иностранцы. Вероятно, именно поэтому погромы были такими жестокими. Людям не давало покоя могущество чужаков, хотя я первым признаю, что Одесса обязана своей атмосферой иноземцам.
Разумеется, не только евреи и преступники обитали на Молдаванке. Такую репутацию район приобрел благодаря Исааку Бабелю, прожившему там не более недели и изгнанному рассерженными обывателями, которых оскорбляло его любопытство и вранье. Говорят, кого-то даже убили из-за его лживых россказней.
Мой дядя Семен был уважаемым коммерсантом, торговал со множеством иностранных держав через свою контору. Он занимался импортом и экспортом самых разных товаров. На него работали более двадцати служащих в конторе по соседству; с его фирмой не было связано никаких скандалов. Следует добавить, что никто никогда не пытался напасть на него или выкрасть деньги, хранившиеся в сейфе.
Многие говорят, что проблема русских – в неумении отличать правду от вымысла. Мы верим всему, что слышим. Может быть, это так. Но лично я всегда легко мог провести границу между истиной и ложью.
Ванда принесла мне на подносе маленький завтрак – кофе и рулет. Роскошь никуда не исчезла. Ванда казалась еще эффектнее этим утром, но ее речь уже звучала не так сексуально. Возможно, в голосе девушки ночью была просто усталость, которую я принял за тайну. Я почти равнодушно поприветствовал Ванду и взял поднос.
– Что мне делать после завтрака?
– Я спущусь и все узнаю. – Она крутила рыжий локон у шеи. – Мадам в хорошем настроении. Месье тоже.
Мне следовало привыкнуть к тому, что в Одессе многие говорили по-французски. Город считался практически наполовину французским, хотя на самом деле большинство иностранцев были немцами; они даже издавали собственную «Одесскую газету»[40]. Многие из книг, прочитанных мною тогда, тоже были немецкими. Кроме того, я читал английские издания Таухница – Уильяма Кларка Расселла, Герберта Уэллса и Уильяма Петт Риджа[41].
В конце концов за мной пришли – но не Ванда, а мой кузен Шура. Он в это утро казался более представительным – в рубашке, галстуке-бабочке, сером костюме с жилетом, с соломенной шляпой в руке. Шура был добр, он понял, что мне будет не по себе в незнакомом городе. Он вошел без стука, прислонился к дверному косяку и, как обычно, подмигнул. Затем закрыл дверь и спросил, нравится ли мне моя одежда (вполне приличный темный пиджак и галифе). Я сказал, что у меня практически ничего больше нет. Шура ответил: «Сейчас что-нибудь придумаем», – а потом посоветовал мне причесать волосы на английский манер с пробором посередине и предложил свою расческу, пропахшую бриллиантином. Я взялся за дело и попытался соорудить пробор. Шура усадил меня перед маленьким туалетным столиком и, высунув язык от усердия, расчесал волосы точно по линейке. Потом сосредоточенно пригладил расческой свои короткие волосы и удовлетворенно кивнул. Я надел свитер и пиджак.
– Думаю, сойдет, – заявил Шура. – Все полагали, что ты будешь похож на школяра.
– Я и есть школяр, – подтвердил я. – Потому дядя Сеня и послал за мной – посмотреть, кого он отправляет на учебу.
Шура цинично усмехнулся:
– Конечно, он – старый филантроп.
Я рассердился:
– Дядя Сеня очень добр, он столько сделал для нас с матерью! Он в меня верит. Верит сильнее, чем мой собственный отец!
Шура смягчился:
– Ты прав. Что ж, пойдем.
Мы встретили на лестнице раскрасневшуюся Ванду. Она была очарована Шурой так же, как и я. Он коснулся ее щеки и что-то прошептал на ухо. Девушка радостно вздохнула и зашагала дальше.
Мы спускались по лестнице. В воздухе пахло едой. Мы достигли первого этажа. Солнечный свет проникал сквозь грязные стекла. Его лучи сияли на портьерах, на картинах, на вешалках для шляп и зеркалах. Мы прошли в заднюю часть дома, мимо комнаты, где я повстречал тетю Женю, мимо гостиной, где мы накануне ужинали, и приблизились к двери из красного дерева, в которую Шура, внезапно остановившись, постучал.
– Входите!
Голос был приветливым и радушным. Мы перешагнули порог.
– Максим Артурович! Я твой двоюродный дед, Семен Иосифович.
Я ожидал увидеть дородного патриарха, богатыря с длинной серой бородой, облаченного в деловой костюм. А столкнулся с невысоким мужчиной с резкими чертами лица, заостренной бородкой, одетым в льняные пиджак и брюки; из-под блестящего воротничка виднелся аккуратно завязанный старомодный черный галстук, выделявшийся на фоне накрахмаленной рубашки. На руках были серебряные кольца, на нескольких пальцах темнели чернильные пятна. Дядя Сеня казался слегка смущенным. Он снял очки, взял их в левую руку и, вытянув вперед правую, бросился ко мне через всю комнату. Схватив меня за локоть, постепенно, в несколько приемов, нащупал ладонь, которую сжал и потряс. Он оказался лишь на несколько сантиметров выше меня.
– Мой мальчик! Мой внук! Единственный сын моей племянницы. Какое счастье! Твоя мать гордится тобой, как следует? Так же, как я горжусь ею? Я твой двоюродный дедушка; можешь звать меня дядя Сеня. Шура все тебе расскажет. Он позаботится о тебе. Он хороший мальчик. Но ты должен помочь ему с учебой. Ты должен стать самым умным в нашей семье, да? – Он провел по бороде очками, которые все еще сжимал в руке, как будто придя в восторг от этой мысли. – Ты отправишься в Питер и станешь там Иисусом в синагоге, а? – Столицу тогда часто называли Питером. Мой двоюродный дед выражался более четко, чем большинство одесситов, но и он время от времени переходил на одесский говор, как будто пытаясь придать своим словам особое значение. – Ты вернешься к нам и станешь нашим голосом. У тебя нет призвания к юриспруденции?
– Боюсь, что нет, Семен Иосифович… Наука…
– Вот именно. Законник в семействе нам не нужен. Пока нет. Но ученый прекрасно подойдет, конечно. Профессора постоянно общаются с юристами, так что ты будешь полезен семье не меньше, чем адвокат. Адвокаты в Одессе, Максимка, сплошь негодяи. И так можно сказать, полагаю, о большинстве профессий. Но как только ты станешь интеллигентом, получишь доступ к лучшим из них, а? Они поделятся с тобой секретами, будут считать своим. Ты единственный интеллектуал, который у нас есть. Тебе цены нет! Ты должен стать гордостью нашего семейства. Любишь Шекспира, Пуччини, как и я? Мы будем вместе ходить в оперу и в театр.
Он сдержал свое слово. Мне было скучно, но я смог получить знания в области драматургии и музыки, которых в противном случае был бы лишен.
Я начал понимать, почему дядя Сеня так хотел, чтобы я преуспел в Санкт-Петербурге. Все прочие родственники добились успеха в различных коммерческих предприятиях. Мне же следовало заняться чем-то более отвлеченным.
– Шура предложил тебе посмотреть город? – спросил дядя Сеня. – Должен был. Я и сам бы этим занялся, но у меня контора. Корабли никого не ждут. Мыло нужно отправить в Севастополь. Из Рио-де-Жанейро должен прибыть груз кофе. И это несмотря на то, что немецкие мины угрожают мирным судам. Не скажу, что война так уж вредит делу. Откровенно говоря, наоборот. Если, конечно, нам и впредь позволят работать. Пусть Шура покажет тебе нашу Одессу. Она тебе понравится. – Дядя Сеня расстегнул пиджак и отыскал во внутреннем кармане бумажник. Он протянул Шуре десятирублевую банкноту. – Позавтракайте где-нибудь за мой счет. Увидимся вечером за ужином. До свидания. И старайся не перенапрягать мозги, пока ты здесь. Прибереги их для Санкт-Петербурга. – Он растягивал звук «р» в каждом слове, будто хотел описать какой-то необычайный деликатес.
Мы откланялись.
Возле кабинета моего деда мы столкнулись с тетей Женей. Она держала в руках ворох светлой одежды.
– Ты не можешь выйти наружу в таком наряде. Уже сейчас жарко. Вот Ванины вещи. Они будут тебе впору. А он уже надел свою форму.
Сын тети Жени служил в армии. Она была намного моложе дяди Сени, который вполне разумно подождал, пока его дела не пойдут в гору, – а потом решил жениться. Я подумал, что постараюсь последовать примеру деда. Мой отец, в конце концов, женился молодым, и ничего хорошего из этого не вышло.
Взяв старую летнюю одежду Вани, мы снова поднялись по лестнице. Под присмотром Шуры я переоделся в костюм цвета шоколада, шелковую рубашку с мягким воротником и шляпу. Мне, привыкшему к северной сдержанности, эти вещи казались немыслимо яркими и безвкусными, но Шура удовлетворенно вздохнул.
– Настоящий денди, – заметил он. – Ваня, конечно, был щеголем, пока его не забрали.
– Забрали?
– В армию.
Ваню убили полгода спустя. Я так никогда и не смог поблагодарить его за то, что он помог мне вписаться в жизнь «русской Ривьеры».
Я повесил свои галифе на спинку кровати. Мы с Шурой спустились вниз, попрощались с тетей Женей и Вандой, которые были заняты какими-то домашними делами, и вышли из дома.
Сверху площадь казалась фантастическим миром, сценой для музыкальной комедии. При ближайшем рассмотрении она предстала еще более чудесной. С самого утра ее заполонили люди. Теперь вокруг маленького сквера в центре площади появились прилавки, где расположились мужчины в кепках и темных передниках, беседовавшие друг с другом. Полные женщины в красных или синих косынках раскладывали бутылки и коробки, демонстрируя прохожим свои товары – фрукты и овощи, некоторые из них казались мне очень странными; цветы и ткани добавляли красок этому миру. В тени больших деревьев скрывались зеленые холщовые навесы. Пахло лошадьми, сладостями, кровью (когда мясники раскладывали свой товар на деревянных лотках и отгоняли мух). И все-таки самым сильным оставался запах моря и цветов. Собаки лаяли на мальчишек с тюками, бежавших, не разбирая дороги. Шарманщик начал настраивать свой инструмент. На него закричала огромная круглолицая женщина в украинской рубахе, и он ушел, не сыграв ни единой ноты.
Издалека слышались долгие завывания и короткие гудки – должно быть, корабельные сирены. Шура спросил меня, как я хочу отправиться в гавань – на трамвае или пешком. Я сказал, что предпочту пройтись, несмотря на то что мне не терпелось поскорее увидеть море.
– Отлично, – ответил он, – тогда мы пройдем через старое кладбище, это кратчайший путь.
Мы свернули за угол и вышли на улицу. Несмотря на то что здесь находилось множество людей, кричавших на поливальную машину, которая проехала мимо и промочила их обувь, было почти тихо. Ошеломленный, я свернул на центральную улицу как раз в то время, когда там проходил эскадрон; пики были украшены небольшими вымпелами, красные и синие гусарские мундиры казались совершенно обычными в этом разноцветном мире. Думаю, что увидел тогда часть парада рекрутов.
Мы прошли через ворота и окунулись в тишину старого кладбища; помпезные памятники из черного мрамора, гранита и известняка, огромные мавзолеи, древние ивы. Дойдя до конца, Шура сказал, что можно пролезть через трещину в стене, но не хочется портить костюм.
– Я теперь редко здесь бываю, – произнес он, желая пояснить, что отказался от детских забав.
Я увидел еще одну большую улицу, очень широкую, похожую на Крещатик. Вдоль нее росло множество деревьев, полагаю, вязов. Роскошные магазины, витрины которых были скрыты синебелыми жалюзи; киоски, напоминавшие миниатюрные готические соборы; небольшие деревянные прилавки, у которых инвалиды продавали газеты роскошным дамам, носившим зонтики из белой парчи или японского шелка. Экипажи, открытые четырехдверные повозки с izvoshchiks в униформе, стояли у обочин, ожидая клиентов, которые могли выйти из гостиниц, ресторанов, магазинов и контор. В те дни извозчиков было больше, чем пассажиров. В наше время стало много такси, и практически любой может воспользоваться ими. Я даже видел, как женщины из рабочего класса с пятью детьми останавливали машины в Лондоне.
Улицы Одессы уходили в бесконечность. Когда мы мельком увидели море в проходе между двумя высокими зданиями, я уже почти вымотался. Затем мы поднялись по лестнице на железнодорожный мост и увидели гавань – зеленую воду и множество кораблей. Я лишился дара речи.
Шура решил, что я разочарован увиденным.
– Подожди, пока не увидишь все остальное. Вот там прогулочные шлюпки. Оглянись.
Я замер, изучая изогнутую линию огромного каменного мола, который тянулся, как мне показалось, на многие мили к морю. Я посмотрел дальше, в сторону горизонта, уходящего в бесконечность, широкого и бескрайнего, как степь. Весь остальной мир внезапно стал очень далеким и в то же время более реальным. За горизонтом находились Китай, Америка, Англия, а корабли, среди которых были и военные суда, могли увезти меня в эти дальние страны. Я видел, как небольшие буксиры пересекали гавань с тяжелым пыхтением, вспенивая зеленую воду; видел, как лениво поднимался дым над большими лайнерами; видел красные корпуса наемных грузовых пароходов; и над всем этим простиралась сверкающая сеть подъемных кранов и вышек.
– Наверное, – сказал Шура, – я уже привык. Я вырос здесь, поэтому так люблю все это. – Он зашагал вперед по мосту. – Мы спустимся по лестнице. Тебя это должно впечатлить. А потом можем проехать на трамвае к Фонтану[42] или пойдем к лиманам. Ты слышал о лиманах?
Я знал о соленых озерах Одессы, куда богачи ездили поправлять здоровье, но не испытывал никакого желания осматривать их. Мне хотелось просто стоять на этом мосту, в то время как поезда проносились взад и вперед у меня под ногами, от центральной железнодорожной станции к гавани и обратно; хотелось мечтать о Шанхае, Сан-Франциско и Ливерпуле, о которых никогда не мечтал прежде. Я не желал никуда идти, пока Шура не потащил меня вперед.
– Знаешь, есть еще много чего интересного.
В тот момент я не хотел разговаривать и переубеждать его и позволил отвести меня вниз, в гавань, мимо ангаров, складов и величественных труб огромных кораблей, мимо еще одного мола и совсем другой гавани (в Одессе их было много), мимо занятных машин, осуществлявших разгрузку и погрузку, починку и бункеровку, мимо магазинов, торговавших инструментами и провиантом. Наконец прибрежная дорога стала бульваром, деревья и окрашенные в зеленый цвет железные ограды пришли на смену подъемным кранам, и теперь можно было разглядеть другую гавань, куда приплывали маленькие шлюпки и быстрые пароходы. Шура привел меня к подножию знаменитой гранитной лестницы, к месту, где снимался тот жуткий эпизод из большевистского фильма «Броненосец Потемкин»[43].
Мне это сооружение показалось лестницей в небеса. Позади нас была церковь Святого Николая с огромным золотым куполом. Я хотел продолжить прогулку по гавани, но Шура настоял на том, что нам следует свернуть к лестнице. С правой стороны располагалась маленькая касса; мы заплатили четыре копейки за двоих и разместились в небольшом вагончике фуникулера. Как только сторож решил, что пассажиров собралось достаточно для подъема, мы начали движение вверх по склону. По мере того как мы приближались к вершине, море становилось зеленее, а горизонт – шире. Наконец мы оказались на залитом солнцем, восхитительном Николаевском бульваре. Здесь, как сообщил Шура, летом можно встретить самых модных обитателей Одессы. На бульваре находились рестораны и гостиницы, обращенные фасадами к морю. Внизу раскинулась Угольная гавань, в которой расположились два фрегата и канонерская лодка Императорского флота, украшенные яркими вымпелами. С одной стороны от нас располагались неоклассические здания, с другой – деревья городского сада. Мы слышали, как играет оркестр. Частные экипажи приезжали и уезжали. Изящные леди и джентльмены прогуливались по бульвару. Шум гавани звучал приглушенно, почти нежно.
Я был очень рад, что надел костюм Вани, потому что все кругом было светлым: белые шелка, страусиные перья, бледные сюртуки и кремовые мундиры. Лестница и впрямь вела в небеса.
– Теперь мы снова спустимся вниз.
Шура взял меня за руку. Мы медленно пошли вниз мимо продавцов сувениров, торговцев газетами, лотков с игрушками и фотографиями. Шура купил нам мороженого и указал далеко вправо. Там находился Фонтан, а вокруг раскинулись летние дачи и парки. Можно было повернуться в одну сторону и посмотреть на море, повернуться в другую – и окинуть взглядом степь. Но «самая богатая пожива» была слева от нас – там, где находились лиманы и курорты.
– Там полно глупых старых дам, которым совершенно нечего делать; целыми днями они только обналичивают чеки или просят кого-то этим заниматься. Рядом еще есть казино. У меня там друзья. Мы как-нибудь вечером сходим туда.
Вдалеке виднелись роскошные здания, церкви и памятники (в Одессе их было множество) и участки, скрытые зеленью.
– Там живут настоящие богатеи. Сидят в своих неприступных крепостях и уязвимы, лишь когда прогуливаются по Никитской или отправляются за покупками к Вагнеру[44].
Я не совсем понимал, о чем говорил Шура. Неужели завидовал богатым? Сочувствовал революционерам? Но он никогда в открытую об этом не упоминал. Возможно, так думали и говорили все одесситы?
Шура повел меня обратно в город. Я надеялся позавтракать в одном из маленьких кафе с видом на гавань. Шура сказал, что там слишком дорого. Да и кормили там плохо.
– Пойдем в одно место, где я постоянно бываю, познакомишься с моими друзьями.
Эта перспектива меня встревожила. Обычно мне не слишком-то удавалось сходиться с людьми. Но теперь я стал гораздо спокойнее. Я шагал рядом с Шурой сквозь розоватые солнечные лучи, восхищаясь всеми подряд рекламными объявлениями, даже теми, что призывали вступать в армию. Большинство иностранных надписей было на знакомых мне языках, за исключением нескольких греческих и азиатских; мне они казались бессмысленными, несмотря на приобретенное на Подоле поверхностное знание иврита. Одесса казалась одновременно и древним, и современным городом. Подобно Нью-Йорку, она объединила все нации в одну. Улицы наводнили толпы солдат и матросов из гавани – встречались французы, итальянцы, греки, японцы, турецкие моряки, главным образом с торговых судов, а также англичане разных чинов и званий. Турки и японцы держались вместе большими группами. Их считали ближайшими союзниками немцев в городе, в котором военные события переживали достаточно остро. Мы находились неподалеку от Галицийского фронта и после наших первых успехов в Восточной Пруссии столкнулись с трудностями.
Город был, по словам Шуры, «слегка переполнен», но это позволяло местным жителям успешно вести дела. Черный рынок быстро развивался; шлюхи «обслуживали трех клиентов разом. Они сразу принимали бы и четверых, имей пупки побольше». Я тогда еще оставался настолько невинным, что совершенно не понял смысла его слов.
Мы протолкались сквозь группу французов, которые были сбиты с толку куда сильнее, чем я. Благодаря Шуре я начал чувствовать себя так, будто всегда жил в Одессе. Мы, рискуя жизнью, проскочили перед звеневшими трамваями, заставив лошадей подняться на дыбы; на нас гневно кричали старые дамы – а мы просто потешались над этим. Мы глазели на переполненные витрины «Английского магазина» Вагнера и флиртовали с цветочницами, потом покинули шумные парадные улицы и скрылись в лабиринте маленьких переулков. Здесь находилось гетто. Крошечные лавки торговали подержанной обувью и инструментами; еврейские мясники и пекари развешивали объявления на идиш; ателье, похоронные бюро и заведения, где совершались обрезания (мы называли их еврейскими пивнушками), располагались рядом. Я увидел и выстиранное белье, и вопящих детей, и говорливых старух, и одетых в черное торговцев-хасидов, и раввинов, и нищих, и невообразимую смесь барахла, консервов, резного дерева, немецких игрушек, готовой одежды, скобяных товаров, домашней птицы, рыбацких снастей, музыкальных инструментов, готовящейся еды – такого я ни раньше, ни позже не встречал. Как и сами евреи, этот район и отталкивал, и привлекал одновременно, он казался страшным и романтичным, спокойным и тревожным. Если бы я был один, никогда не посмел бы зайти туда.
Шура свернул в темный маленький подвал, поманив меня за собой. Миновав разбитую дверь, мы оказались в шумном, дымном полумраке кабака. Стены украшали старые рекламы туристических контор, исписанные язвительными комментариями. На полу виднелись остатки красивой кафельной плитки. В дальнем конце помещения располагался облицованный плиткой прилавок с жутким самоваром и двумя кувшинами с водкой или гренадином. За ним сидел древний бородатый еврей, опустив руку на железную кассу и сохраняя на лице неизменное выражение одновременно свирепости и добродушия. Он был одет практически во все черное, за исключением серой рубашки без воротника, его жилет был наглухо застегнут, несмотря на дым и жару. Шура фамильярно приветствовал еврея, но не дождался никакого ответа, за исключением легкого кивка. В помещении находились женщины и девушки, а также юноши и взрослые мужчины, одетые на роскошный одесский манер. Все ели одно и то же – жирный bortsch, ножки ягненка (клефтико), шашлык в жирном соусе, с макаронами и черным хлебом. Также на столах стояли блюда с салатом из перца, соленых огурцов и помидоров. Возможно, что-то еще подавалось в заведении «У лохматого Эзо», как его называли, но я никогда не видел, чтобы это ели, и не мог набраться храбрости, чтобы заказать. Надменная, с тонкими чертами лица, черноглазая еврейка принесла нам с Шурой тарелки с борщом и немного хлеба почти сразу же, как только мы нашли свободные места. Я немного нервничал; моей матери всегда не нравилось, если я связывался с евреями, но они, казалось, принимали меня с большой охотой, и я был готов жить и дать жить другим. В самом деле, надо сказать, среди одесских евреев, ни на кого не похожих, я чувствовал себя почти как дома.
Около прилавка, поставив одну ногу на скамью, аккордеонист наигрывал модные песни об известных актерах и актрисах, о Распутине, о наших поражениях и победах на войне, о местных знаменитостях (эти песни были самыми популярными, но непонятными для меня). Эти песни встревожили меня гораздо больше, чем здешнее общество. Некоторые куплеты казались очень радикальными. Я прошептал Шуре, что в кабак, вероятно, скоро явится полиция. Шура расхохотался.
– Кабак под Мишей, – сообщил он мне. – А Миша главный на Слободке. Никто: ни армия, ни полиция, ни сам царь – не посмеет совершить налет на Эзо. Только сам Миша, но зачем ему это? Он ведь один из владельцев этого заведения.
Я поинтересовался, кто такой Миша. Несколько посетителей услышали вопрос и похлопали меня по плечам.
– Спроси еще, кто такой Бог! – сказал один из них.
Я узнал, что речь шла о скандально известном местном бандите, одесском Аль Капоне, известном как Миша Япончик. У него в банде было якобы пять тысяч человек, и власти предпочитали вести с ним переговоры, нежели угрожать ему. Почти все в Одессе имели прозвища. Меня Шура представил как Макса Гетмана из-за того, что я рассказал ему в поезде о своей казачьей крови.
– Он киевский гетман, – пояснил Шура.
Хотя Шура преподнес это как шутку, его друзья все равно посмотрели на меня с уважением. Я понял, что меня приняли. Еще несколькими днями ранее я бы испугался, оказавшись в компании богемы, но теперь начал учиться одесской терпимости. Я решил не судить об окружающих по внешнему виду – так же, как они не судили обо мне. Шура ловко пользовался своими преимуществами и умело использовал всех вокруг. Он восхищался и вызывал восхищение. Кузен был в большом фаворе у взрослых завсегдатаев Эзо. У него имелось множество друзей-ровесников, и он гордился ими:
– Это Витя Скрипач, он когда-нибудь станет великим музыкантом. Это Исаак Якобович, самый ловкий зазывала на рынке. Это Малышка Граня, тебе нужно посмотреть, как она танцует. Познакомься с Борей – он ничего не видит без очков, но числа слушаются его; все хотят, чтобы он занимался их счетами… Вот Лева, он живописец получше Мане, попроси, чтобы он пригласил тебя в гости… Купи картину, если сможешь… У него там такие холсты! Новый Шагал!
По словам Шуры, все были героями и героинями, и хотя он говорил шутя и никогда не относился к своим словам серьезно, все-таки мог возвеличить самого что ни на есть обычного человека и воодушевить его. Еще до конца завтрака я сам превратился в великого изобретателя, ожидающего патентов на дюжину различных машин, получившего десять золотых медалей от академии и уже готового пожинать плоды успеха в Петербурге. Я начал в это верить. По крайней мере, я верил Шуре. Он всегда оставался оптимистом.
Я опьянел от водки и гренадина и от общества девиц в ярких блузах и юбках, с густыми темными волосами, нежными восточными глазами, громким смехом и быстрым, мягким, почти неразборчивым говором. Мир теперь не был ограничен домашними делами и учебой. В нем нашлось место развлечениям и радостям. Я начал смеяться. Я пытался подпевать, моя рука обвилась вокруг толстой дамы, от которой пахло одеколоном и грузинским вином; она любезно подсказывала мне слова.
Подпевая, я заметил: кто-то указывает рукой в нашу сторону. Мужчина в костюме в тонкую полоску, в желтом жилете, в желтом галстуке-бабочке, в желтых с белым ботинках остановился в дверном проеме, поглаживая пальцем усы. Он казался неуверенным в себе и в то же время необычайно высокомерным. Он походил на короля, оказавшегося рядом с простолюдинами, который сам не мог понять, как следует себя вести. Мужчина прошел между столами, приблизился к Шуре и вежливо заговорил на идеально правильном русском. Я повернул голову и предположил, что он француз. Он еле заметно улыбнулся и ответил, что это правда. Мы обменялись несколькими фразами. Потом мужчина обратился к Шуре:
– Я все еще интересуюсь зубными протезами. Их сейчас в Париже не найти.
– Идет война, сейчас все в дефиците, месье Ставицкий, – рассмеялся Шура. – В прошлом году вы занимались экспортом, теперь перешли на импорт. Вы увидите, что с голландцем легко иметь дело. Он сам заинтересован, и у него большие связи.
– Как его найти? – спросил Ставицкий.
– Позвольте мне устроить встречу. Он не любит, когда приходят к нему в операционную. Есть на чем записать?
Ставицкий вытащил отделанную серебром записную книжку. Шура взял карандаш и написал там несколько слов.
– Увидимся там около шести. Я вас не подведу.
Ставицкий стиснул плечо Шуры:
– Знаю. Я слышал, что голландец в деле.
Когда Ставицкий ушел, я спросил про дантиста: я чувствовал приступы зубной боли уже давно, возможно, что-то случилось с коренным зубом.
Шура улыбнулся:
– Вся семья к нему ходит. Если болят зубы, надо его навестить. Услуги дантиста стоят дорого, но у нас совместные дела, так что можно договориться подешевле. Но лучше в Одессе никого нет. Мы можем как-нибудь сходить к нему вместе. Идеальный предлог.
Я сказал, что, если зубная боль усилится, я воспользуюсь Шуриным предложением. Связи моего семейства преодолевали все социальные барьеры. В Англии или Америке это было обычным делом, но в России в 1914 году существовало бесчисленное множество замкнутых каст. Они могли пересекаться лишь в богемных или интеллектуальных кругах, но даже здесь присутствовала некоторая натянутость. Вот почему, мне кажется, заведение Эзо в Слободке произвело на меня столь сильное впечатление. Больше никогда я не чувствовал такого товарищества. Несомненно, я ощутил это, потому что не знал механизмов, управлявших отношениями между людьми, встречавшимися у Эзо. Я был, попросту говоря, невинен. Тем не менее я отбросил предвзятость и предубеждение в одно мгновение. Здравый смысл не посещал меня все те несколько месяцев, что я провел в Одессе.
– Он голландец, – добавил Шура, – хотя я могу поклясться, что на самом деле – гунн. Надеюсь, никто об этом не узнает.
– Ты хочешь сказать, что он шпион? – Я внимательно читал газеты.
– Это мысль. – Шура усмехнулся. – Но я не совсем это имел в виду. Идем, у нас есть время прогуляться к Фонтану. Тебе нужно немного осмотреться, а я смогу подышать свежим воздухом.
– Я лучше бы остался здесь, – ответил я.
Шуру это обрадовало.
– Можешь приходить сюда, когда захочешь, – теперь все знают, что ты – мой друг.
Когда мы уходили, все пели шуточную песенку о китайце, который влюбился в русскую девушку и, не добившись взаимности, сжег дотла ее дом. Это на самом деле недавно случилось в Севастополе. Китайцам в России всегда не доверяли. Ирония, конечно, заключалась в том, что они трудились рука об руку с евреями в годы революции: евреи действовали умом, китайцы – силой. Нашу славянскую настороженность по отношению к азиатам легко объяснить: ведь они пытались вторгнуться на нашу территорию многие сотни, если не тысячи, лет.
Шура повел меня к остановке трамвая, расположенной на тихой широкой улице. В конце концов мы сели на трамвай номер шестнадцать, который шел к Малому Фонтану[45]. Шура, устроившись на переднем сиденье, показывал мне достопримечательности, ни одной из которых я не запомнил. Я хорошо помню номера трамваев и имена людей, но в моей памяти не остается никаких сведений о соборах и музеях. Мы оставили позади длинные прямые улицы и оказались на открытой местности. Вдали было бескрайнее изумрудное море.
Шура сказал, что у нас нет времени. Мы сели на открытый трамвайчик до Аркадии и отправились обратно. Кузен обещал привести меня домой к ужину, а в шесть у него были какие-то дела. Я с невинным видом поинтересовался, чем он занимается. Вероятно, я смутил его, но он никак этого не выдал:
– Я все для всех устраиваю. Но работаю в основном на семью.
– На дядю Сеню?
– Верно. Чтобы торговать, ему нужна информация. Я своего рода связной.
Я понимал, что связи Шуры могли оказаться полезными для делового человека, желающего быть в курсе событий. Мое восхищение усилилось, когда я понял, насколько прагматичен дядя Сеня. Вместо того чтобы принудить Шуру заниматься обычной работой в конторе, он платил ему, чтобы тот налаживал связи с людьми, с которыми дядя Сеня по какой-то причине не мог иметь дело лично. С людьми, которые не поверили бы ему, даже если бы он все-таки решился подойти к ним.
Я спросил Шуру, как он впервые попал к Эзо. Оказалось, что случайно; он вырос в том районе. Ему приходилось самому зарабатывать на жизнь в течение многих лет. Мать Шуры, как и моя, была вдовой. Когда ему исполнилось десять, она сбежала в Варшаву вместе с торговцем оружием, должно быть, решила, как выразился Шура, что он уже достаточно взрослый, чтобы жить самостоятельно. Я посочувствовал, но он усмехнулся и потрепал меня по руке: «Не волнуйся обо мне, малыш. Я ее содержал. А когда она исчезла, стал богачом».
Я не стал упоминать о дяде Сене. Было очевидно, что он пожалел Шуру точно так же, как пожалел меня. Он в полной мере использовал Шурины таланты и таким же образом собирался использовать мои.
Проходя мимо парков и лужаек, деревьев и datchas близ Фонтана, мы вдыхали аромат отцветающих акаций. Ровные пляжи; скалы, поросшие желтой травой, цветом напоминавшей яичницу-болтунью; белые готические особняки промышленников; более скромные дома людей, приехавших в Одессу для поправки здоровья. «Здесь, кстати, жили и знаменитые художники», – сообщил Шура.
Мы расстались на площади, перед домом дяди Сени. Кузен не хотел опаздывать на назначенную встречу. Было уже около пяти. У меня оставалось время, чтобы вымыться и переодеться во что-то более привычное. Я перебросился парой слов с Вандой и спросил, когда мы будем есть. Она сказала, что около шести. Я мог спуститься на первый этаж, если пожелаю, и встретиться с тетей Женей. Окно уже не привлекало меня, как утром, поэтому я решил согласиться на предложение Ванды.
Я постучал в дверь комнаты. До меня донеслось приятное воркование тетушки, которая приглашала войти. Комната была залита светом с улицы. Здесь находились книги, журналы и газеты, растения в горшках, фотографии и глубокие кресла. Зеркало с многочисленными открытками, прикрепленными к раме, главным образом от Вани, висело над модной этажеркой в стиле ар-нуво. Я увидел и картины на стенах, в основном романтические пейзажи украинской деревни. Тетя Женя отложила свою книгу, предложила мне сесть в одно из удобных кресел напротив нее (в комнате не было печи, зато у дальней стены и окна стояли обогреватели) и спросила, понравилась ли мне Одесса. За исключением нескольких эпизодов, которые могли ее встревожить, я рассказал тете обо всем, что увидел, в том числе и о поездке на трамвае к Фонтану. Тетя Женя согласилась, что там очень красиво, что она сама туда переедет, если Бог даст. В этом районе изначально располагался источник, снабжавший всю Одессу водой. Теперь половина домов зимой пустовала. Это началось еще во времена тетушкиного детства – все больше и больше домов отпираются только летом. По ее словам, там стало слишком много ресторанов и увеселительных садов.
– Ты видел Аркадию?
– Да, – ответил я.
– Это ужасное место, – сказала тетя. Прозвенел гонг. Она со вздохом встала. – Пора обедать. У Фонтана слишком много детей летом и слишком мало зимой, в то время как у лиманов на другом конце города обитают только старухи, пытающиеся продлить себе жизнь на несколько мучительных месяцев. Подобные женщины ищут бессмертия в грязевых ваннах или в монашеских кельях. Выбор не слишком богат.
Я задумался, не относится ли это и к Распутину. Одесситы, несмотря на то что были окружены осведомителями, рассуждали на удивление свободно.
Дядя Сеня переоделся к обеду в темный костюм, и на пальцах у него больше не было чернильных пятен. Ванда подала нам еду, а затем тоже села за стол. Дядя Сеня некоторое время говорил о грузах и накладных, наслаждаясь восхитительной холодной yushka. Когда Ванда отправилась за маринованной селедкой, он пожаловался на московских мошенников, задешево купивших у него несколько бочек маслин. К тому времени, когда мы перешли к основному блюду, отварной говядине с хреном и картофелем в масле, он достаточно смягчился, чтобы перейти к рассуждениям о ходе войны. Я не мог сосредоточиться на словах деда, потому что был поражен обилием еды. Одно блюдо следовало за другим. Я думал, что наелся супом. Потом нашлось место и для сельди. Теперь мне следовало управиться с говядиной. Я впервые в жизни волновался из-за того, что еды слишком много. Но, судя по тому, как дядя Сеня отнесся к обеду, это была самая обычная трапеза.
– Ты устал, – сказала мне тетя Женя. – У тебя совсем нет аппетита. Ты переволновался?
Я кивнул. В тот момент я не мог говорить. Мне казалось, что если я открою рот, картофель вывалится наружу.
Но случилось кое-что похуже. Дядя Сеня прекратил говорить о военных возможностях немцев и их превосходстве в оружии и спросил меня:
– Чем ты сегодня занимался?
Я поперхнулся. Дядя Сеня спокойно улыбнулся:
– Надеюсь, что Шура не научил тебя ничему дурному. Я предупредил его, что ты вырос в приличной семье и в Киеве жил в уединении. Он не водил тебя в то казино?
Я энергично затряс головой, опасаясь, что Шуру обвинят уже потому, что я слишком испуган, чтобы отвечать.
– Или в тот дом… Как зовут девушку?
– Мы ходили в гавань, – ответил я. – И к Фонтану.
– Да… – Дядя Сеня, казалось, был почти разочарован. – Так ты видел море?
– Мм… – Я все никак не мог справиться с картошкой. – Впервые в жизни.
– К нему быстро привыкаешь. И все же, живя на берегу океана, как мы, гораздо проще сохранять остроту ума. Не только благодаря бодрящему воздуху, конечно, но особому мироощущению. Чувству перспективы. Кроме того, здесь можно ощутить собственную уязвимость. Нас одолевают стихии, не говоря уже о наших собратьях, людях. – Он явно наслаждался. – Мы, городские жители, склонны забывать, что смертны. Но море напоминает нам об этом. Из него мы вышли и в него возвратимся. – Перед ним поставили компот. – Море – наша колыбель.
Так я впервые столкнулся с умеренным пантеизмом дяди Сени. Тогда мне показалось, что он излагает нечто вроде эволюционной теории.
После обеда дядя Сеня удалился в свой кабинет, а я остался с тетей Женей и Вандой и начал читать научную статью в «Знании»[46]. Этот журнал, считавшийся радикальным, у нас дома был под запретом, а здесь я обнаружил несколько номеров. В каждом имелись статьи, которые могли бы меня заинтересовать, но сегодня я был переполнен свежими впечатлениями. Прочитав пару абзацев, я обнаруживал, что думаю о теплых телах и смеющихся ртах, о непристойных песнях и дружеском обществе. И вот ощущение причастности к чему-то большому полностью овладело мной. Одесса была самой жизнью, и эта жизнь легко меня приняла.
Возможно, сейчас мне следовало бы совсем по-другому относиться к Шуре – но я не могу. Полагаю, он делал все возможное, чтобы познакомить меня с миром, который нежно любил и который, по его мнению, мог полюбить и я. Я был счастлив здесь в течение нескольких месяцев, и мне очень жаль, что все закончилось. Я не оценил тогда великодушия кузена. Шура познакомил меня с Одессой в ее последние, славные, декадентские времена, до того как война, голод, революция и торжество буржуазии превратили Одессу в обычный портовый город, построенный для торговли, наполненный людьми, сбивающимися в серые толпы вокруг автострад, эстакад и обводных каналов. Он показал мне упадок, а я увидел лишь жизнь, красоту и дружелюбие. Этот плод созрел под жарким солнцем Одессы. Возможно, он начинал гнить – наступило последнее лето старого мира.
Тетя Женя посмотрела на меня поверх страниц своего романа. Ей показалось, что я очень бледен. Она заметила, что мне следует позаботиться о себе ради матери, загореть под солнцем Аркадии, пока стоит хорошая погода, и ни в коем случае не шататься по темным закоулкам с Шуриными сомнительными приятелями. Я согласился, что немного устал, но о сне не могло быть и речи. Я пытался обдумать все свои впечатления разом.
– Ты уснешь, – сказала она, – я дам тебе кое-что послушать.
Она подошла к большому граммофону, то ли немецкому, то ли английскому, и спросила, есть ли у меня музыкальные пристрастия. Я сказал, что нет. У тети было очень много плотных черных пластинок с красивыми ярлыками; они как раз вошли в моду в те времена. Она поставила несколько оперных арий в исполнении Карузо (тогда я впервые услышал Пуччини и Верди), что-то из Моцарта, пару популярных песенок в исполнении самой модной тогда певицы (думаю, это была Иза Кремер[47]) и модное танго, которое, быть может, потому, что инструмент немного расстроился, звучало как-то необычно. Эта мелодия преследовала меня, когда я отправился спать, и преследует до сих пор.
Я погрузился в глубокий сон сразу, как только лег.