Назавтра, после ночи, проведенной под девизом «просыпаюсь в шесть часов, где резинка от трусов?», я рулю в бюрологу, соответственно одетый. Время пнуть Берюрье. Щебечут пташки, мышки мне делают глазки, мотор «МГ» работает ровно. Тем не менее я обещаю себе, что, не далее как намедни, расколочу копилку, чтобы купить «ягуар». Давай скорей! Таков был лозунг покладистой подружки, и я присвоил себе — и лозунг, и подружку.
Манье ждет в кабинете, почитывая бульварную сплетницу и жуя булочку. Обе свежие.
— Скажите, господин комиссар, — мурлычит рыжастик, — дело вроде бы продвигается?
Он показывает газетенку. Там, на развороте можно видеть воскрессонскую обитель Фуасса и в углу, в овале, жиртрест мадам Ренар. Клише было оттиснуто добрый десяток лет назад, на нем у компаньонки (которая лишила нас своей компании столь ужасным образом) меньше отвислых щек, усов, и ханженский вид боа под баобабом.
— Неслыханно, правда? — произношу я с таким видом, чтобы только что-то сказать. Это позволяет мне выразить заинтересованность, но не показывать моего участия. — Ну, так что, — продолжаю я, — вы нашли что-нибудь, старина?
— А это вам решать, господин комиссар, — ответствует таинственно дорогой Манье.
Он вынимает из конверта семь банкнотов по десять тысяч, которые я ему вручил.
— От вашего ответа зависит значимость моих наблюдений, господин комиссар. Когда вам передали эти банкноты, они были проколоты?
— Нет, — говорю я. — Они были в конверте.
— И их взяли, как вы сообщили, из разных посылок?
— Это Пинюш сообщил.
Манье наклоняется над моим столом. Его взлохмаченная рыжая шевелюра похожа на костер.
Он раскладывает банкноты, как игральные карты.
— Из семи бумажек на трех только по одному булавочному проколу, вы видите?
Концом разрезального ножа он показывает две маленькие дырочки — следы проколов.
— Ну и что? — я пока не понимаю.
— Я исследовал купюры под микроскопом: два прокола на этих трех бумажках сделаны одной и той же булавкой, это означает, что их прокололи вместе и в одно время, понятно? Следовательно, они из одной пачки.
Я присвистываю как истинный ценитель.
— И это не все, — продолжает Манье, — на двух из четырех оставшихся купюр, которые проколоты во многих местах, есть те же проколы, что на первых трех.
Он показывает мне соответствующие дырочки.
— Вот они. Могу показать под микроскопом: полное соответствие краев.
— Я вам верю, старина, я вам верю. Дорогой Сан-А подпирает подбородок, демонстрируя сомнение.
— Стало быть, папаша Фуасса соврал, говоря, что взял купюры из семи разных пакетов?
— Похоже на то.
Не говоря ни слова, я снимаю трубку треплофона и вызываю Пино. Старый матрасник на проводе, собственной персоной. Он сообщает мне, что только что принял первую утреннюю рюмку мускателя и интересуется, который сейчас час в Сен-Клу. Поскольку уважаемый живет в Венсенне, то можно понять его стремление к точности.
— Скажи-ка, Дорогое Сокровище, это ты выбирал образцы купюр из пачек?
— Нет, я попросил Фуасса, и он их принес.
— Они были сколоты вместе?
— Нет, они лежали в конверте, который ты получил-с в собственные-с руки.
На меня снизошло озарение.
— В общем и целом, мой оккультист, ты никогда так и в глаза не видел эти четырнадцать миллионов?
Молчание рахитика, измеряющее всю глубину моего замечания и его недомыслия.
— Верно, — признает он по прошествии интенсивного отупления. — Ты верно излагаешь: вообще-то, я их никогда не видел! Он мне показывал обертки, купюры, но все вместе — нет!
— А сейчас ты уже рискуешь так и не полюбоваться ими, милое старое отребье, потому что их украли. Загляни до обеда, побеседуем…
Я отключаюсь, пока он пытается рассказать о варикозных язвах соседского сапожника.
Треплофон — это предатель. Как только вы начинаете им пользоваться, он спускает с вас шкуру. Едва я положил трубку, он начал наигрывать «возьми меня скорее, милый, мне так плохо без твоего… уха». Я внимаю призывы. Голос с овернским акцентом сообщает мне, что он из кафушки снизу.
Я осведомляюсь снизу от чего, ибо на нижнем этаже Большой Хижины нет никакой кафушки. Голос, становясь гнусно-овернским, сообщает, что заведение расположено под апартаментами Берюрье. Он добавляет, что помощник инспектора Берюрье хотел бы срочно меня увидеть по поводу преступления этой ночи. Удивление мое прямо-таки турецкое, настолько оно истинно-правоверное. Оно могло быть, по крайней мере, каркающим, потому что оно пр-равовер-рное, а может быть квакающим, ибо без овернского «р» оно становится п-а-а-в-е-ным. Что может сообщить его великое Толстячество по поводу дела мадам Ренар? Я решаю, что лучший способ утолить любопытство — поехать повидать Толстителя. Благодарю Манье и советую ему делать, как тот негр, то есть продолжать. Он заверяет, что теперь займется обертками.
Медленно вальсирую к Берю. Из авторадиоприемника доносится мелодия, способная навеять хандру даже на профессионального юмориста. Звоню, и мне открывает сущая обезьяна. Мартышка с голосом простуженной цесарки. Вообразите нечто вот такое огромное, нет чуть-чуть поменьше, со впалой грудью, хотя эта грудь и принадлежит представительнице прекрасного пола, с волосами Людовика XIV, скулами, выступающими даже впереди прогресса; глаза, как у чахоточного, и плохо захлопывающийся рот из-за вставной челюсти типа Людовика XV. Ноги а ля Людовик XVI, руки а ля Людовик XII, все в целом напоминает изображение Людовика Х Сварливого. Я решаю, что ошибся этажом, но отдаленный рев китообразного — уфф! — успокаивает мои опасения. Редко приходится слышать рев китихи, должен признаться, но другими словами не описать то, что вырывается из легких Б. Б. (Берты Берюрье).
— Что там такое? — изрыгает Толстительница.
— Один господин, — отвечает образина.
— Из-за чего? — требует восхитительная Берта.
— Не знаю, — объясняет мартышка.
— Спроси! — рекомендует жена Цезаря.
— Я спрошу, — уверяет уродина.
И в самом деле, она спрашивает меня «из-за чего». Я отвечаю, что это не из-за того типа, который видел типа, который, в свою очередь, видел типа, который видел кость, и вхожу, отодвигая образину к вешалке. Продвигаюсь к кухне. Там нахожу Б. Б. в прозрачно-паутинной комбинации, увы, увы, увы, принимающей горчичную ванну для ног в тазу, дымящем, как Везувий! Ну и окорока! Можно подумать, это цветовой кошмар фирмы «Техниколор» на широком экране. Мамонтиха разгоняет окружающее ее облако пара и дарит мне улыбку, густо-красную как смородиновое желе.
— Смотри-ка! Наш дорогой комиссар!
Она показывает на свою обезьяну и представляет меня:
— Это о нем всегда речь…
И, адресуясь ко мне:
— Элоиза, моя новая служанка.
Служанка! У Берю! В их бардаке!
Я кланяюсь Новой Элоизе.
— Добавьте горячей воды и достаньте из дильника холодный паштет! — приказывает мадам Берюрье. — Вы попробуете кусочек, комиссар?
Комиссар замечает, что еще только девять утра, и ссылается на недавно съеденную булочку, чтобы отказаться от паштета. Б. Б. начинает поглощать его соло. С полным ртом она объясняет, что горчичная ванна усиливает кровообращение.
Я хотел бы порекомендовать ей использовать гидравлический насос, но засомневался, не поперхнется ли она.
— Производитель-то дома? — спрашиваю я.
— А как же! — ответствует она. — В разгаре лечения. Представляете, этот дурило собирался утром спуститься в кафешку внизу. Я вот что скажу. Здоровье, это как спичка: нельзя играть с… Надо лечиться — будет лечиться! Хотите его повидать — валяйте прямо в спальню. Думаю, он отдыхает…
Следую в спальню. В полутьме, подходящей для отдыха или медитации, Берю распластан на кровати брюхом вниз. Голый. Недвижимый. Храпящий. Его впечатляющие полушария, щедро открытые человеческому вожделению, похожи на Скалистые горы. Что-то белое торчит из Большого Каньона Колорадо. Это термометр. Я щелкаю по инструменту, и вибрация доходит до неисследованных областей Скалистых. Берю зевает и переворачивается на спину. Включает мигалки, зевает снова и узнает меня.
— А, Сан-А!
— Ты меряешь температуру? — говорю я вежливо.
— Да.
— Хотел бы заметить, что он у тебя еще вставлен.
— А! — ответствует Толститель хладнокровно. — Я тоже так думаю…
Он пытается достать термометр, но безуспешно[6].
— Дерьмо! Я его заглотил! — громыхает его Важнячество. — Кто мне приволок такой малюсенький и скользкий термометр? Вот подлюга: проскальзывает, зараза!
— Надо было заказать шипованный термометр, — советую я.
Он пробует с усилием снова, терпит опять неудачу и раскатисто зовет.
— Элоиза!
Появляется тихая образинушка.
Толстяк объясняет ей драматизм ситуации, требует от субретки приложить все силы, чтобы извлечь гуляку. Та, в свою очередь, исследует проблему вблизи и заявляет, что придется попотеть. Для достижения успеха она вооружается древними пружинными щипцами для сахара и начинает операцию без анестезии пациента. Если бы это видели операторы «Антенна-2», они примчались бы с камерой. Прямой репортаж из пукальника Берю, ничего себе? По Евровидению, пожалуйста!
Образина испускает крик триумфа!
— Поймала! — говорит она.
И объявляет:
— 36,9! Незачем было так глубоко и засовывать!
— Да ты горничная на все руки, — замечаю я.
— Но позволь, — брюзжит Берю, — за восемь тысяч в месяц можно и постараться, не так ли?
— Где ты откопал эту жемчужину?
— В деревне. Она прозябала у одного старого навозного вдовца, который отстегивал ей пятнадцать сотен в неделю и подбивал клинья сверх нормы. А я теперь — старший инспектор, мне же нужна служанка и страж в конуре, чтоб соответствовать рангу без вопросов. Ну вот, я и предложил Элоизе. Ее смущало то, что она не любит город. Но явление заработка и моя обольстительная улыбка сподействовали, как же.
Он свешивается со своего дебаркадера, чтобы схватить мятую газету, валяющуюся на изношенном ковре. Он свешивается слишком и оказывается вверх тормашками, ругаясь как ломовой извозчик, приложившийся ладонью к вращающемуся колесу. Я помогаю ему взгромоздиться на «семейный суперавтомобиль с двумя выхлопными трубами».
— Не гожусь я для режимной жизни, — вздыхает Берю. — Я не сообщал тебе, что Берта провозглаквакала чрезвычайное положение? Эта корова заставляет меня заглатывать отварной рис и овощи, а сама чмакает деликатесы типа свинины с картошкой и квашеной капустой прямо на моих глазах. Не хочу сказать ничего плохого, Сан-А, но не удивлюсь, если ей понравится чем дальше, тем больше.
— Ты станешь милашкой, Толстяк, — обещаю я, чтобы скрасить его убогое настоящее.
— Ну, я никогда не буду на обложке журналов мод, — отказывается Толстяк. — У каждого в жизни свое гнездо. Моя стезя — суп-жульен и седло барашка; фруктовый салат — это для мисс Шпингалет. Старшему инспектору необходимы калории. На морковном соке не осилишь двести кило в толчке.
Он ностальгически глядит на свои красивые плечи орангутанга, покрытые шерстью и шрамами. Да, он не плотоядный, наш Берю. В разворошенной койке, с огромным брюхом, по которому вьются зигзаги следов многочисленных хирургических чревосечений, с обильной щетиной, усталым взглядом и ртом в форме вентиля сливного бачка, можно сказать, чудовищный король лентяев или околевающая корова, на выбор.
— Ты хотел меня видеть, о преданный друг?
— А, да, подай-ка мне эту мятую штуку, из-за которой я чуть себе морду не разбил.
— Это называется «Аврора», — говорю я, перепасовывая газету.
Он останавливается на первой странице, где расположено фото дамы Ренар.
— Я хотел тебе сказать, что я знаю эту дамочку с претензиями, — изрекает он. — Я прочел статью и сказал себе, что это может полить воду на твою мальницу…
— Давай, я весь внимание.
— Эту мамашу я встретил в прошлом году. Она была кассиршей в гостинице около Восточного вокзала.
— Верно. И при каких же обстоятельствах ты ее узнал? Ты что, прищучил какую-нибудь монашку в ее борделе?
Берю изображает выражение ужаса.
— Не ори так громко! — умоляет он. — Если Берта, у которой такой слух, тебя услышит, это будет целая драма: она же ревнучая, как тигрица! Нет, я узнал эту добрую женщину не в частном порядке, а во время расследования. Ты помнишь дело Симмона?
— Матрасника?
— Ну, ты балда, клянусь! Нет, ты не можешь помнить, как потому ты был за границей, когда это произошло. Ты что, не слышал о Рудольфе Симмоне?
— Секретном агенте?
— Да. Он умер в прошлом году. Отравился в гостинице, где работала мамаша Ренар.
Я навостряю уши. Вот это начинает меня интересовать.
— Надо же!
— Ага, задергал носом? — ликует Здоровяк, потрепывая шерсть на груди. — Вот история в двух словах. Рудольф Симмон появляется в гостинице «Дунай и кальвадос». Заказывает комнату с видом на вокзал, с ванной и прочее. Устраивается. Утро. Выходит позавтракать. Возвращается в три пополудни с видом весельчака. Подымается к себе в конуру. Ты следишь?
— Шаг за шагом, — уверяю я, — дальше, мальчик!
— Где-то в 17 часов, ему телефонный звонок. Поскольку в комнате треплофона нет, горничная-субретка карабкается, чтоб его позвать. Но он не отвечает, и его ворота задвинуты изнутри… На задвижку! Фиксируешь?
— На мраморных скрижалях! Следуй далее!
— Субретка взывает! Ни фига! — как говорят в народе. — Она беспокоится и зовет настоятельницу… Та прибывает на место. Ответа нет как нет. Тогда она вызывает полицию. Ворота взламывают и находят месье Симмона не живее макрели в белом вине вместо воды. Этот олух проглотил отбеливательную кислоту…
— Это что, коктейль?
— Постой, промашечка вышла: я хочу сказать синильную кислоту, разгрыз ампулу. Осколки стекла нашли во рту…
— Ну и?
— Когда комиссар транспортной полиции усек, что речь идет о международном агенте, он свалил дело на нас. И я был задействован разобраться вплотную. Так я узнал мамашу Ренар.
— А по Симмону расследование что-нибудь дало?
— Черта с два! Приятель действительно покончил с собой. Окно закрыто, задвижка задвинута, сечешь рельеф? Я перетряхнул шмотки и даже отдал их ребятам в лабо: ничего. Впрочем, у него и был-то всего один чемоданишко с вещичками.
— Ты должен знать Фуасса, хозяина гостиницы.
— Да так, видел издалека. Он отсутствовал, когда это случилось.
— Это он вчера явился с Пинюшем.
— А я и не узнал его. Да я и смотрел-то только на нашего хрыча.
— И дело Симмона так и замерло? — спрашиваю я после некоторого раздумья.
— Ага, А что там могло быть после установления факта самоубийства? У этого типа наверняка были заботы. При его ремесле обычное дело.
— Он был постоянным клиентом гостиницы?
— Нет. Остановился там впервые.
— А телефонный звонок? Не навел на что-нибудь?
— Анонимный. Чей-то голос просит месье Симмона. Управительница говорит: «Подождите, сейчас его позовут». Логично? Апосля начинается дерганье из-за клиента. Мамаша Ренар говорит абоненту: «Его никак не найдут, позвоните попозже».
— И что, потом позвонили?
Масис[7] краснеет.
— Я не знаю.
— Ты должен был знать, дистрофик! Не понимаю, как это присваивают Старшего Инспектора таким бездарным легавым.
Ребенок подземелья артачится.
— Я повторяю, речь шла о банальном самоубийстве, Сан-А. Не стану же я выдергивать ноги из задницы нашему Пинтрюшу, чтобы пытаться узнать девичью фамилию его прабабушки!
— Самоубийство может быть и банально, но не личность самоубийцы! — уточняю я. — Задача настоящей ищейки — это именно попытаться раскрыть тайны, которые прячутся под различными фактами.
Толстяк, заметно униженный, выбирается из ситуации воистину нестандартно:
— А мою ж… видел? — спрашивает он твердым голосом.
И поскольку он дал мне возможность полюбоваться вышеупомянутой частью своего тела, я формулирую приговор без обжалования:
— Она заставила бы, Берю, покраснеть даже обезьяну.
Тут происходит явление Китихи. Она надела кимоно, привезенное из Японии знаменитым супругом. Кимоно черное, с громадным солнцем на груди и огромной луной на заду (великий шелковый путь). Мадам Берюрье: жует куриную ножку (чтобы кое-как дотянуть до обеда, объясняет она). Ее партнер не прочь бы тоже.
— Клянусь, немного белого мясца мне бы не повредило, — жалобно канючит Толстяк.
Берта негодует.
— Никогда не видела большего обжоры! — вопит она. — Этот сундук готов жмакать весь день, дай ему волю!
— А сама-то что делаешь! — стонет Сундук.
— У меня особый случай, по утрам спазмы желудка, — парирует Китообразная.
Я чувствую, что дискуссия может очень быстро обостриться, и решаю исчезнуть, внеся свою лепту в конфликт.
— Я вас покидаю, дети мои. Берю, если та рыженькая малютка, которая каждое утро приходит к тебе в контору, позвонит опять, что ей сказать?
У бедняги выкатились шары, как в кегельбане. Его мегера синеет, заглатывает куриную конечность и требует голосом, похожим на гром, запертый в стиральной машине:
— Это что за история?
— Да он чушь несет! — неубедительно отпирается Пузо. — Я клянусь, Бертунечка, что он сказал это в шутку…
Я поднимаюсь.
— Ну вот, опять я оплошал, — говорю я, — как всегда. Счастливого излечения, Пузо!
И я удаляюсь, тогда как первая фаянсовая ласточка вольтижирует по комнате, а сенбернар, запертый в нужнике, начинает выть, как по покойнику.