Глава шестая

— Ты едешь слишком быстро, — сообщает Пино. — Я не так уж боюсь большой скорости, но думаю, что нет ничего глупее в жизни, чем лопнувшая шина.

Чтобы притушить его беспокойство, я жму на акселераторный грибок, который становится ядовито-опасным, поскольку стрелка указателя скорости соседствует со ста швейцадесятью (это швейцарский циферблат). Беспокойный мой сразу краснеет, как формочка в процессе полного обжига. Он привязывает верхнюю часть вставной челюсти к нижней во избежание клацанья жвалами.

За время, меньшее, чем необходимо кондитеру для сотворения пасхального яйца, мы уже в Воскрессоне перед обиталищем бедняги Фуасса.

Дор из оупен (как говорят англичане), и чудовищный сенбернар находится в процессе поливки цветочной поляны. Животное вызывает у меня тик. Никто так не похож на сенбернара, как другой сенбернар, при условии минимального отличия в окрасе, хотя мне кажется, что этот похож на того, что у Берюрье.

Я делаю псу «чмок, чмок», и зверюга приближается с угрюмым видом. Он обнюхивает низ наших брюк и выбирает штанину старого Пугала, чтобы закончить облегчаться. Да, игрушку Берю узнают не по ошейнику, а по мочевому пузырю. У него, наверное, ротационный насос (а у других — авиационный понос) вместо почек.

Мы все трое рысцой продвигаемся вверх по аллее. Я — напевая, Пино — протестуя, а сенбернар на трех лапах, заканчивая на ходу поливку.

Входим без стука. Боже мой, на что это похоже! Порядочный беспорядок. Голос Берюрье наполняет громом все помещение. Он вызывает волны, создает эхо, колотит по барабанным перепонкам, взрывает звукоприемники и заставляет трепетать глухих, растрескивает витражи и вышибает клапаны в унитазах.

Я затыкаю уши в надежде что-то услышать, ибо без фильтра это грохочет параксизматически, без цвета, без запаха, без спасения и невидимо для невооруженного глаза.

— Я обещаю тебе, приятель, небо с овчинку покажется! Хочу, чтобы ты усек одну вещь: когда старший инспектор Александр Бенуа Берюрье дает себе труд обеспокоиться, то не для того, чтобы сосчитать, сколько граммов картошки в одном кило бататов, понял, крысиная задница? Вместо того, чтобы тут беседовать с тобой, я должен быть в постели-с и лечить-с свою анемию. Ты видишь перед собой человека, у которого почти уже нет красных шариков в крови, но еще достаточно, чтобы вырвать твой кадык и заставить тебя сожрать его без сахара. Я понятно излагаю?

— Не мучьте меня, — умоляет угасающий голос папаши Фуасса.

— У тебя что, расширение вен, и ты боишься за свои конечности? — регочет Толстяк.

Я вопросительно смотрю на Пино. Его изумление не меньше, чем мое. Каким чудом толстяк Берю, которого я оставил несколько часов назад прямо умирающим на постели, оказался здесь?

Фуасса бормочет:

— Если вы дотронетесь до меня, я буду жаловаться! Я болен!

— Если я дотронусь до тебя, то у тебя не останется сил ни на что, не то что на жалобу, ха! Огурчик ты мой свеженький! Могу обещать, что скоро ты потеряешь последний коренной зуб! А гляделочки, чтобы их разлепить, придется спецпримочку состряпать. Что до хрюкальника, так никакой эстерический хирург не сумеет его починить. Знаешь, на что он будет похож? Знаешь? На зрелый помидор, на который усядусь я, Берюрье. Именно так!

Пино дергает меня за руку, но я делаю ему знак заткнуться. Мой конвейер Рено функционирует, как сталеплавильный цех в военное время. Продолжаю задавать себе вопросы по поводу поведения Берюрье и продолжаю не находить ответов.

Я же хорошо знаю толстяка Берю. Если он устраивает это представление, значит, неожиданно обнаружил что-то важное по поводу Фуасса. Что? Уот Уопрос, как говорят испанцы, когда они свободно говорят по-немецки. Если продолжать, то может что-то прояснится. Поэтому пока лучше не выступать. Сенбернар продолжает поливать прекрасные пинюшевские панталоны. Это длится уже две с половиной минуты. Мой любезный друг танцует с ноги на ногу, но не может избежать неудержимой струи этого животного.

Дуэт Берю — Фуасса продолжается. Похоже на театр в Чикаго.

— Но я ничего не сделал, — плачет лучший из рантье.

— Согласен, ты ничего не сделал, — неожиданно уступает Толститель. — Ну, так я сообщу своим рахитичным начальничкам то, что ты ничего не сделал. И я им представлю доказательства того, что ты ничего не сделал, старая плевательница!

— Ма, ме, — блеет Фуасса.

— Оставь свою маме в покое, — голосит Берю. — И попытайся усечь, что происходит, приятель!

Его Величество Ужаснейший собирает воедино дыхание, временную паузу и кураж. Затем понижает голос до шепота так низко, что мне уже не нужно затыкать уши:

— Этой ночью, дедуля, я был вместе с комиссаром Сан-Антонио и Пино. Они оставили меня снаружи, в машине. Но я не из разряда осадочных пород, мне надо перемещаться. Чтобы размять ходули, я прогуливался вдоль ограды. И я все видел, слышишь, отрада палача, ВСЕ!!!

Снова тишина. Мне не нужно быть там, чтобы видеть притворство Фуасса. Я представляю, слушая. Иногда происходит смещение органов чувств. Уши служат для зрения, нос для слуха, зрение для пробы, пальцы для обоняния и слизистые для осязания.

Пинюш приближает к моему уху усы вида взъерошенной шерсти кокосового ореха.

— Что он надумал?

— Посмотрим! — прерываю я.

Первым не выдерживает Фуасса.

— И что же вы видели?

— То, что возбудит моих начальников, килька ты Б майонезе!

Слышен шлепок с немедленно последующим криком. Если мой дедуктивный ум работает немного лучше, чем водопровод дорожной гостиницы, речь идет о подзатыльнике в исполнении Толстяка.

Опять тишина.

Затем сломленный голос Фуасса.

— Но чего же вы от меня ждете?

— Кусочек торта, — отвечает Берюрье.

Мои евстахиевы трубы шевелятся.

— Как вы хотите…

— Нужно сказать не «как», а «сколько», приятель.

Голос Огромного принимает мерзкие модуляции.

— По-моему, мое молчание стоит зернышка, понятно, чувак: если я вспомню, что я легавый, ты попадешь в котел, если забуду — выползешь не ошпаренный. Это заслуживает пачечки, не так ли? Давай, заверни-ка пакетик и расстанемся друзьями.

— Это шантаж, — бормочет Фуасса.

Вторая оплеуха заставляет его испустить стон.

— Повежливее, — добавляет Берю. — Ну что, ты линяешь? Мне надо кормить жену, месье Фуасса, и собаку, и служанку, не говоря уж о моих красных шариках, которым необходимо полное восстановление. А лекарства, Жерар, кусаются. Фармазовты только и переклеивают этикетки с новыми ценами. В наши дни, если ты, к несчастью, идешь дальше, чем аспирин, твой бюджет срывается в свободное падение. Ну так сколько ставишь?

— Миллион? — предлагает Фуасса.

— Я же у тебя не прошу на сигареты! Если не хочешь говорить серьезно, будем объясняться жестами!

— Три?

— Скажем, пять кусков и заметано!

— Это много!

— Для твоей бедной шкуры, да. Но поскольку она твоя, и ты за нее держишься… О'кей, ты мне даешь кость?

— Ну, раз это необходимо. А где гарантия, что вы не вернетесь опять, что вы будете молчать?

Я жду протеста моего коварного сослуживца, но слышу огромный — что там: преогромный — раскат хохота, который подвергает другого в ступор.

— Бедный простофиля, — грохочет Берюрье, — ты поверил в мои сказки? У меня что, вид вымогателя, да?

— Но, но, — начинает опять бормотать рантье.

— Это была ловушка, — провозглашает умник Берю. — Я не был здесь и ничего не видел. Но я хотел получить-с признание.

— Я ни в чем не признался! — протестует полупомешанный Фуасса.

— Нет, но ты был готов отстегнуть пятьдесят тысяч новеньких за мое молчание.

— Это неправда!

— Не простестуй. Видишь у меня в руках чемоданчик? Внутри у него мегалофон. Я записал всю нашу болтовню, и это смешнее, чем два мешка смеха.

Хохот Берю и сразу же крик боли того же Берю. Самое время появиться на сцене. Мы рвем в салон: Пино, Сахара-Бернар и я — сам. И там обнаруживаем Берюрье, завалившегося на коврик с раной на голове. Над ним папаша Фуасса подымает второй раз громадные каминные щипцы:

— Положите ваши щипчики для сахара, Фуасса! — рычу я, направляя на него мой рабочий инструмент.

Он испускает крик испуга и опускает руку.

Момент настолько капитален, как капитальный ремонт вашего дома. Перед нами папаша Фуасса, который совсем не похож на маленького приятного зябкого рантье, вошедшего накануне в мой кабинет. Оскальная гримаса изменила его лицо. Взгляд сверкает.

Берю, чей череп измаран кровушкой, поднимается, массируя маковку. Похоже на высокоэффективную желдорожную катастрофу. Рыло землеройки, глаза, как пробки от шампанского, он налетает на Фуасса, освобождает его от щипцов и начинает навешивать ему от всей души. Примо, носопырка по-молдавски, с растяжением смежного хряща; диксио, пармантьерский батат в соусе; трозио, удар коленом по-кавказски с модерато-кантабиле. Фуасса быстро превращается в жалкий лоскут. Тройной кульбит через всю комнату, и рантье заканчивает свой путь в камине, как новичок на ринге, принявший хлебалом локомотив.

Я заштукатуриваю Толстяка. У него бреши в черепной броне. Пинюш останавливает кровотечение из них с помощью носового платка, который мог бы служить черным флагом над зданием, где приютилась эпидемия чумы.

— По какому удивительному случаю ты здесь, Толстище? — осведомляюсь я, как только бонсеньор Берю подремонтирован.

— По тому случаю, что ты, кусок куска того, что я и произносить не хочу, засветил меня перед моей Бертой, — парирует он.

— Я поссорил тебя с любимой?

— Вот именно! Наговорил черт-те чего про какую-то крошку, Берта заглотнула наживку. Я клялся ей, что ты пошутил, а она не поверила, и выгнала из дома. И это когда я на режиме! Соображаешь! Я плакал, умолял, но она не хотела ничего слушать. Собрала мой чемод и выкинула нас на улицу вместе с Сахарой-Бернар.

В качестве доказательства он открывает чемодан, где якобы находится магнитофон и выворачивает: три пары дырявых носков, две безрукавки, сожженные кальсоны, черную рубашку, которая была по замыслу белой, белую рубашку по замыслу голубую, две стельки от домашних тапок, ручку от зубной щетки, бритву на ручке без ручки, бритвенную кисточку без щетины, пластинку на 78 оборотов, сложенную вчетверо, с записанной на ней Марсельезой (слова и музыка Руже де Лиля), налоговую декларацию розового цвета, фотокарточку отца Берю (его звали Селест Анатоль), план г. Сюрена, номер «Маленьких Иллюстраций» за 1919 год, посвященный генералу Франше Д'Эперею, портновский метр, на котором не хватает двадцати сантиметров, желдорожное расписание линии Лион — Сен-Жени на Гиере (ликвидированной лет пятнадцать назад), пустой тюбик из-под майонеза, желтый ботинок, галстук для смокинга, каталог французской мануфактуры в Сент-Этьенне, рецепт приготовления тушеной говядины, целлулоидный рожок для обуви, боксерскую перчатку (левую), сломанный термометр, велосипедный насос, использованную шариковую ручку, зазубренный перочинный ножик, четыре коренных зуба в спичечном коробке, полувскрытую коробку сардин, сборник анекдотов Роджера Николаса, песню Харальда Николаса, хвостик батона сервелата, цветной портрет монсеньора Фельтена, фото клоуна Пино, бутылку вина «Николас», разводной ключ, мозговую косточку без мозга и гипсовую копилку в виде розовой свиньи, которую можно принять за бюст Берюрье.

Я высказываюсь.

— Извини, Толстый, за столь поганый трюк. Но какого беса ты сюда-то приперся? Рассчитывал начать новую жизнь с досточтимым Фуасса?

— Да нет, не это, — объясняет Чудило, — но твои закидоны по поводу расследования в его гостинице достали меня. Я поразмыслил и вспомнил одну штуку. Во время моего визита туда, когда мы с ним пересеклись, он курил. А ты, ты же мне рассказал об этой вчерашней сигарете, которую эта тухлятина не могла затягивать де-факто-с своей астмы.

— Он же мог курить год назад и бросить потом из-за ухудшения состояния здоровья? — возражаю я, поскольку люблю при случае выступать в роли адвоката сатаны.

— Может, дашь закончить доброму человеку? — грохочет Берю.

— Валяй.

— Я, значит, прибываю с чемоданом и Сара-Бернаром, решив чистосердечно побеседовать, я хочу сказать, получить чистосердечное признание Фуасса. Подваливаю к двери: заперто. Стою перед калиткой, тут кошка через улицу, и мой карликовый пудель газует за ней. Когтистая просачивается сквозь штакетник садовой калитки. Мой щен туда же. Калитка не засупонена на ключ и открывается. Я вхожу, чтобы забрать туту. Ты сечешь, милейший из комиссаров?

— Секу, но не забывай о субординации, Толстяк.

— Виза на визу с типом, разбившим мою семейную жизнь, не может быть субординации! — сообщает Толстый.

Он продолжает:

— Моя охота закончилась за домом. Я хватаю своего Медора. Возвращаюсь. И когда я перемещаю себя перед фасадом дома, что я узреваю? Этого апостола, возвращающегося к себе, с сигаретой в плевательнице. Всплеск адреналинчика. Я появляюсь. По его живому взгляду реализую, что он меня узнал. Ну а я, по мне может не заметно, но когда я в деле, то прямо спиритический медиулей. Я начинаю вешать ему лапшу на уши, что был с вами намедни и что…

— Причаливай, Толстый, остальное я слышал!

У Пино вид человечка со знаменитой рекламы автопокрышек «Мишелен».

— Мой клиент, которого я так уважал, — блеет старая развалина.

— Твое уважение гуляет само по себе, вот и все, — отрезаю я.

Я приближаюсь к камину, где папаша Фуасса потихоньку приходит в себя.

— Ну что, Жерар, — говорю я, — может, поболтаем?

— Этот человек лжет! — топает ножками рантье. — Я ничегошеньки не знаю! Все неправда, архиложь!

— Так вы ударили старшего инспектора каминными щипцами, потому что вам не понравилась его физиономия?

Он бормочет что-то неразборчивое.

— И вы были готовы, — продолжаю я, — отстегнуть ему за молчание хорошенькую сумму в пять кусищев?

— Нет!

— А мы слышали, месье Пино и я. Магнитофонная запись не имеет никакой легальной силы, напротив — три свидетельства, два из которых официальные полицейские, это другое дело!

Пино дергает меня за рукав.

— Ты мог бы сказать три официальных, — бормочет он, — раз уж мое возвращение в официальный…

Я отмахиваюсь от него, чтобы посвятить себя полностью папаше Фуасса.

— Хочу сказать вам правду, приятель, — продолжаю я. — Вчера вечером, когда мы вам позвонили у калитки, вы смотрели теле в компании с вашей крошкой. Вы курили. Вы бросили взгляд в направлении входа, узнали нас и скоренько поднялись в свою комнату, якобы в приступе…

— Но!

Небольшое внутримышечное, произведенное пальцем Берю, заставляет его умолкнуть.

— Ваша крошка, которая была в деле, хранила жетоны, и вы, вы боялись, что она расколется. Она пришла за вами. Вы же посоветовали ей слинять. Проводили ее до сада и там убили.

— Нет!

— Да! Но сначала открыли сейф и разбросали несколько банкнот по дому и в саду. Я догадываюсь о причине этой мизансцены: вы никогда не получали этих знаменитых миллионов, Фуасса, никогда!

Вы хотели заставить нас поверить, что мамаша Ренар с сообщником рвала когти с добычей, что вышеназванный сообщник ее прибил, чтобы заграбастать весь подарочек.

Выполнив задуманное, вы пришли в салон, где мы смотрели теле и сумели скормить нам вашу жвачку!

— Клянусь, что нет! — кричит Фуасса. — Постойте, господин комиссар, поразмыслите! Зачем мне ходить консультироваться к частному детективу, если бы я действительно не получил эти миллионы? Зачем бы я доверил это дело официальной полиции, а именно вам?

Я улыбаюсь.

— Именно этот вопрос я и готов вам задать, мой дорогой месье. И именно на этот вопрос вы сейчас и ответите.

Наступила глубокая тишина.

— Господин комиссар задал тебе вопрос, — вступает Берюрье, отвешивая бедняге ростбиф по-японски. — Отвечай, а не то я протащу тебя через смеситель умывальника.

Но бывший отелевладелец, кажется, не слышит реплики. Выпученные его глаза фиксируют что-то, находящееся позади нас. Я поворачиваюсь и обнаруживаю трех типов, двое из которых держат в лапах автоматы. Один из автоматчиков азиат: бронзовый цвет кожи, непроницаемый взгляд. Другой — вида гориллы, курносый нос (апельсин с виду), шерсть из ушей. Третий, напротив, очаровательный молодой блондин, хрупкий, как севрская фарфоровая статуэтка, одетый с иголочки и пахнущий отнюдь не конюшней. У него квадратный подбородок, розовая кожа, небесно-нежный взгляд и вежливая улыбка. Ему не более 25 лет.

— Соблаговолите поднять руки! — приказывает он медовым голосом с иностранным акцентом, возможно центральноевропейским. И, поскольку мы медлим, добавляет:

— Прошу отметить, что автоматы этих господ снабжены глушителями. Вы, все четверо, можете моментально умереть, ни капельки не потревожив ближайших соседей.

Мы торопимся поддержать небеса.

— Слушай, Берю, — шамкаю я, — твой сенбернар — дерьмо, а не сторож. Ты уверен, что это не ангорский кот, который слишком вырос?

Толстяк не созревает для ответа какой-нибудь колкой сальностью, на которые он мастер. Красавчик блондин приближается к нему. Он вынимает из кармана подобие револьвера. Пожалуй, это больше похоже на маленькую паяльную лампу, только она скорее не паяет, а распаивает. Блондин нажимает спуск. Газовый выброс попадает в ноздри Толстяка, а Толстяк попадает в обморок. Мне хочется сделать что-нибудь, но очень неприятное для блондина. А он в это время пшикает на меня. Унюхиваю что-то отвратительное. Окисленное… свежее… полевое… Вдруг вижу себя на берегу озера, весной, среди цветов. В ушах приятный щебет. Тело становится мыльным пузырем. Все вокруг колеблется, и я отправляюсь в небытие первым классом.

Загрузка...