3. Ночь вторая

— Бабушка, рассказывай.

— Ой, внученька, спать охота. Глаза слипаются.

— Ну расскажи! Так нечестно. Ты же обещала.

Тетка Лизавета прикрывает ладонью невольный зевок:

— Так, на чем, бишь, мы остановились?

— На нем. На твоем Топорке.

— Тьфу, окаянный! — Сон с ее лица как рукой сияло. — Чтоб ему… чтоб ему… — И вдруг смягчается: — Земля пухом. Сколько он, изверг полосатый, меня помучил! А ведь талант. Ничего не скажешь: талант. Артист! И меня приворожил своей трехстрункой. Хочу вскочить, гордо выйти из хаты и… не могу. Словно он, подлец, медом ту табуретку намазал, и я прилипла, что муха. Чую: все, крышка! Прощай, моя девичья воля!

— И как же вы назвали своего первенца? — неожиданно спрашивает Любаша. А в голове свое. Трудно оторваться от тайных дум, что гложат душу. Ой как трудно! Кто у нее родится? И родится ли?

— Угадай! — усмехается бабушка.

— Это — все равно что пальцем в небо.

— А ты думаешь, почему там, на этой самой целине, я согласилась, чтобы моя Леся, кровная, единственная… и вышла замуж за твоего отца? — вдруг резко переводит стрелку Топориха. — Почему? А! Молчишь! Только из-за того, что его зовут Сергеем, как моего первенца. Сергунь, Сергулек. «Э! — думаю. — Раз нету моего Сергуни, пусть будет хоть этот — молчун».

— Нет, папа хороший! — горячо вступается Любаша.

— Это он с тобой хороший, — сердито ворчит тетка Лизавета. — А со мной слова, бывало, клещами не вытянешь. — А мой-то Сергулек… Ну прямо соловей! Тьох, тьох, тьох! Тьох, тьох, тьох! С утра до вечера. Соловей-соловушка, буйная головушка… Весь в меня. Думала: станет артистом. А он, вишь, чего отколол! В летчики захотел. Сокол мой ясный! — Плечи ее вздрогнули, и она уткнулась лицом в смятую подушку. — Кровинка моя!

— Бабуня, не надо… — умоляет Любаша, а ее рука сама гладит седые волосы той, что подарила миру восьмерых детей. Той, у которой такая чуткая, ранимая душа.

— Это его под Смоленском сбили. Весь в меня был… — сквозь слезы повторяет тетка Лизавета. — Упорный, желанный.

— А где же был ваш сын?.. — Любаша запнулась. — Ну, тот, что после Сергуни родился?

— Колек? — встрепенулась тетка Лизавета. — Как где? В действующей. На фронте. Орел! А невесты еще не приглядел. «Кубари» носил в петличках. Как на баяне резал! Дружки потом рассказывали: герой! Чижовку оборонял…

— Какую такую Чижовку? — недоумевает внучка.

— Ты что? Как же ты детишек в Белогорске учишь? — удивляется Топориха. — Про Чижовку не слыхала? Да ту, что под самым Воронежем. Там такие бои, говорят, гремели! А мой Колек вроде песню сочинил: «Чижовка, Чижовка, родная винтовка!» По танкам гвоздил: «Огонь!» А они прут. Сложил молодую головушку… — охнула Топориха. И подушка мокреет от слез. — Да из него, может, писатель получился бы! Весь в меня был. Копия!

— На фото он похож на дедушку… — непроизвольно вырвалось у Любаши.

— Что-о-о? — Седая голова мгновенно оторвалась от подушки. Плач смолк. — На какого еще дедушку? Колек был красавец, орел! А этот задрипанный балалаечник…

— Бабуня, так нельзя! Ты же его, я чую, чую, любила… — И заглядывает в глаза. — Любила!

— Я? Кто тебе сказал? Да ни в жисть! Это соседка Лепестина на него глаза пялила. И что она в нем нашла, в этом несчастном кукурузном огрызке? Тьфу!.. Думаешь, я не знала, что он ей наши дровишки через плетень перекидывает? Все видела. Все. Да гордость моя говорить не позволяла. А мой-то хлющ как выпьет, так — за балалайку и про матаню петь. Ух, я ему за эту матаню и дала духу! В сундук от меня схоронился. Чуть не задохнулся от нафталину.

Любаша растерянно хлопает глазами. Сама не знает, плакать или смеяться.

Сердце у Топорихи вспыльчивое, да отходчивое. Вот уже она говорит совсем иным голосом:

— Ну, правда, чисто во всем мне признавался. Понимаешь? Словно мать я ему. «Лиза, — говорит, — какая это Лепестина прилипчивая! Ну прямо нет никакой возможности!..»

— Ты бы лучше эту самую Лепестину в сундук загнала! — с горечью советует внучка.

— Так она же вдова, — растерянно бормочет тетка Лизавета. — Жаль шалаву. — И торопливо крестится. — Вечная ей память!

— Бабушка, и часто он от тебя уезжал?

— Да что ни год. Как пташка перелетная. Известное дело — сезонник! Запланирует мне сынка или дочку, а сам ходу. То в Донбасс, то и на Днепрострой, то на самый Урал зальется. Ищи ветра в поле! По всей о России курсировал. До чего же, негодяй, додумался! Вроде нет у него законной жены, а заместо меня — она, проклятущая балалайка. Вон какую охальную частушку сочинил:

У меня матани нет.

Что же я поделаю?

Возьму чурку и топор

И матаню сделаю.

— А откуда же ты знаешь? Неужели при тебе пел?

Бабушка грустно качает головой:

— Люди сказывали. Словом, Топорок и есть Топорок. Что ему до того, что у меня в голодуху махонькая Верочка пластом лежала? На глазах таяла.

— Неужто и денег не присылал?

— Что деньги? — возмущается тетка Лизавета. Голос срывается. — Хочешь, расскажу, как она помирала? На моих руках.

— Не надо, бабуня… — умоляет Любаша. Только бы ее отвлечь! Только бы отвлечь и не обидеть! — Лучше завтра.

Загрузка...