— Когда мы, Любаша, с тем окаянным Топорком прощались перед фронтом, шепчу ему: «Кружку береги и голову!» Усмехается: «За голову не ручаюсь, а кружку сберегу. — И подмигнул. — В нее, дуреха, мне будут наливать наркомовскую норму».
— А как же он в плен-то попал?
— Погоди! — сердится Топориха. — Не лезь поперед батьки в пекло. Я люблю по порядку. Недаром в народе говорят: «Скоро робится — а слепыми родятся».
Любаша тихонько прыснула.
— Ты не хихикай! — грозит ей пальцем бабушка. — Софоня стал в одно время заливать за воротник, и моя Зоечка родилась неживой. Имя-то я ей придумала, а живой души не было.
— Бабушка, милая, а вдруг и у меня?
— Типун мне на язык. Тьфу! — клянет себя Топориха. — Память отшибло. Да не слушай меня, старую, Любушка ты моя голубушка! У тебя будет все в порядке. Твой же в рот не берет.
— И правда… — шепчет Любаша. — Спасибо, бабуня.
— А я-то при чем? — скромно потупилась тетка Лизавета. — Мужа, благодари. Вишь ты! За инженера выскочила. — Помолчала. — Может, и мой Феденька в инженеры затесался бы. Башковитый хлопчик был, — опустила голову. — Да проклятая бомба… — И вытирает глаза краешком простыни.
Теперь пришла очередь утешать внучке:
— Бабушка, не надо…
— Нет, слушай! — упрямствует Топориха. — Все, как было, расскажу. Может, полегчает.
— Он был в хате?
— А где же ему быть, когда в небе завыло? — удивляется бабушка. — И Федюшка, и Наденька. Ненаглядные мои… — И вдруг пальцы сжимаются в кулаки. — Да я бы того окаянного фрица своими руками… На кого, изверг, бомбу бросаешь? На кого, спрашиваю?
Любаше так и представилось равнодушное, холеное лицо молодого фашистского летчика.
— Прибегаю, ни хаты, ни деток… — Топориха вся дрожит. — Черная яма! А мой ушат с бельем как стоял у колодца, так и стоит.
— Где же вы были?
— Как где? У сестры Насти. С Клавдюшкой-старшенькой и с твоей мамкой. — Помедлила. — Грохнулась я, как сноп соломы, у той черной ямы. Ничего не помню. Настя потом ведром воды меня окатила. Отливала, отливала..: Слышу: плачут где-то рядом мои Клавушка и Лесенька: «Мамочка! Проснись! Встань!..» А я глаза открыть не могу. Хочу и не могу. Вроде кто их клеем с вишни намазал.
— Бабуня, родная, — не выдерживает Любаша. — Да не мучай душу хоть сейчас. Погляди на себя: извелась вся. Бабушка Лиза, умоляю: не надо.
— Как не надо? — вспыхивает дрожащая Топориха. — А если я ночами не сплю? Вое думаю, мучаюсь, вспоминаю.
— Где же вы жили после бомбежки?
— Как где? У сестры Насти. Это ж мой второй дом. Батя наш Пантелеймон так сказал про нас: «Лизавета ищет света, а Настя ищет счастья». А ее счастье повыше моего Топорка оказалось. Если уж твой отец молчун, то Настин Яшка был и вовсе бирюк. Сидит на кожаном стульчике, дратву, истукан, сучит. Но до моего Софони ему далеко.
— Ты же его проклинала! — удивляется Лизаветина внучка.
— Молчи! В сапожном деле он артист! А бедняга Яшка — так, самоучка. — Помедлила. — Но добрый. Ничего не скажу. Добрый. Не обижал меня и детишек. Лесеньке игрушки мастерил. Но мой Софоня…
— Как же он в плен угодил?
— Точка! — внезапно обрывает Топориха.
И тут, как бы подтверждая незыблемость ее слов, закуковала кукушка, на старинных деревянных часах.