— Когда в газетах про ту самую целину стали писать, твоя мамка аккурат сельхозтехникум закончила. Парни-то с роскошными гитарами в дальние края поехали. А Леся моя прихватила отцовскую балалайку. Письма мне слала. Описывала, как в Москве-матушке на Курском вокзале наняли они такси грузовое, чтобы все хорошо было видать. И катанули на Казанский вокзал через Красную площадь. На Кремль, на Мавзолей Ильича поглядели.
— Так мама уже была в Москве, — вырвалось у Любаши. — С тобой.
— Ну, была! — усмехнулась, бабушка. — А что видала? Я же ее на руках, крохотулю, носила, когда своего Софоню в этой самой метре, под землей сыскала. Ты, слышь, не перебивай, я люблю по порядку. — Вздохнула. — Послали ее, значит, в далекий совхоз. Сперва надо на поезде, потом на машине. А я так еще и пешочком топала.
— Где же у тебя, бабушка, порядок? — улыбается внучка. — Скачешь, как белка.
— Ладно, — ворчит Топориха. — Ты сперва с мое поживи. Так вот. Что-то вдруг замолчала моя Лесенька. Я все глаза проглядела, все нашу почтальоншу Арину с ее лисапедом ждала. К другим заезжает, а я — как заговоренная. Месяц, другой. Вот беда! И вдруг — радость! Присылает твоя мамка большущее письмо. Пишет, что болела. А чем — ни звука. В письмо вложена фотокарточка. А в ней моя Лесенька с каким-то чернявым парнем на конях. Верхами. Что такое? Так она же к коню и подойти боялась, а тут… У Леси в руке — балалайка, у парня — гитара с бантом. Чую: мне надо ехать, а то моя Лесенька нарубит дров. Мой упрямый Топорок с косичками. В письме-то про чернявого — ни словечка.
— И поехала? — ахнула внучка — В такую даль?
— А как же! — усмехнулась бабушка. — Напекла коржей. Целый мешок. И прихватила с собою медную кружку. Она как-никак батю моего Пантелеймона на двух войнах выручала, моего Софоню из такой беды спасла. Может, и мне пособит. Хоть маленько…
— И долго же ты ехала?
— Это нынче вы на самолетах распорхались. А тогда… — Помедлила. — Считала дни, потом сбилась; поезд-то «пятьсот веселый», как тогда звали. Потом ехала на попутном грузовике с бочками. Приветливые хлопцы. Говорят: «Нам в „Гвардейский“, а тебе, мамаша, налево. Дуй напрямую да на столбы поглядывай. Тут километров пятьдесят». «Спасибо, ребята!» — говорю. Взвалила на спину полный мешок и — топ, топ, топ. Вспомнила, как Топорок на фронт уходил. Отцовская кружка, выручай! Иду, иду, а степь гладкая, словно стол. Ни бугорка. Солнце жарит. А дороженьке — ни краю, ни конца. Только пот рукавом с лица утираю. Из сил выбилась, в глазах потемнело…
— Прости, бабуня… — не стерпела Любаша. — Да ты… ты… Ну как можно одной? В такую даль!..
Но Топориха вся во власти былых переживаний. Не слышит внучки.
— Грохнулась на пыльную траву вместе с проклятущим мешком. Только коржики захрустели. А дале ничего не помню. Темень. Только слышу: голоса…
— Какие голоса? — удивляется внучка, — Почудилось?
— Ты слушай! — обрывает ее Топориха. — Говорю: голоса. Обыкновенные, мужские. Открываю глаза: незнакомые лица. Парни. Дали мне что-то понюхать: «Куда, мамаша, путь держите?» Я — так и так. «Нам по дороге. Садитесь в кабину». А тот, что постарше, в очках: «В какую кабину? После обморока? Да ее в два счета укачает. Лезь, мать, в кузов! С ветерком!» И подсадили. Крепкие ребята! Напоследок мне повезло. Оказалось, парни-то из Лесиного отделения. До саменькой ее палатки довезли. А ты говоришь!
Любаша только руками развела:
— Я уже, бабушка, ничего не говорю!
— Вот радости-то было! Всю ночку напролет с твоей мамой мы прошептались. Про все, как есть, рассказывает, а про болезнь и про чернявого — ни звука. Ладно, думаю. Уже светает. Гляжу, одеяльце сползло. И при свете коптилки что-то забелело на ее ноге. Бинт! «Доченька! — ахнула я, — Кто это тебя? Уж не тот ли ухажер, что на коне с гитарой?» — «Мамочка, не волнуйся. Уже почти зажило. Никакой это не ухажер, а обыкновенная овчарка. Чабан молодой, неопытный. Только из Молдавии приехал. Кнутом машет, кричит собаке: „Долой! Долой!“ Куда там! Повалила меня, стала возле овец катать да как за ногу цапнет!» Я, конечно, в слезы… Тут вбегает в Лесину палатку радистка Таня: «Топорок! Срочно к Пал Палычу!..»
— К какому еще Пал Палычу? — изумилась Любаша.
— Завтра узнаешь.