Крайне редко мне доводилось работать над сценарием с таким драгоценным и мощным помощником как писатель из Романьи (область в Италии, где родился Тонино). В своем деле Гуэрра настоящий Маэстро. Некоторые считают, что «Путешествие на Киферу» — это автобиографический фильм. Принимаю лишь наполовину это мнение: потому что Тонино Гуэрра так много внес своего, что теперь надобно думать, что наполовину это моя биография, а наполовину его.
Тео Ангелопулос
Скверная погода. Вот уже два дня, как мы обосновались в Пеннабилли. В доме все устроено. К сожалению, много скорпионов, коих мы и убиваем безжалостно. У нас Мичико, кот, оставленный в наследство антикваром из Рима, и Джанни, друг, ему за пятьдесят. Маэстро — цирюльник и блестящий историк, он не только составляет нам компанию, но и помогает преодолевать повседневные трудности.
Жизнь в горах мне удобна в эти годы. Слышишь, как дождь падает на листву, а не голоса прохожих под окнами. Жить надо там, где слова способны превращаться в листья, раскачиваться на ветру или воровать краски облаков. За плечами наших бесед должны стоять изменчивые настроения времен года, отголоски пейзажей, где они происходят. Неправда, что слова не подвластны влиянию шумов или тишины, которые видели их рождение. Мы и говорим иначе, когда идет дождь, или при солнце, бьющем на язык.
Я помню, по этой долине,
Вдоль вод быстротечных, прошли
Данте, Джотто и Паунд,
А я пока здесь,
Стою на камнях, у реки,
Что зовется Мареккья,
И голос мой ветер уносит.
Болит горло, дня два или три не выхожу из дома. Последние клочки снежного ковра все еще держатся на покатом склоне горы, которая превращает оконные стекла в зеркало. Нет ни малейшего желания чем-либо заняться. Читаю житие святого, давшего обет молчания. Не имея возможности выйти на улицу, замечаю, что дом сделался непомерно большим. Пересаживаюсь с кресла на диван. Всякий раз переселение от камина в малую столовую — целое путешествие. С головой углубился в драму спокойствия. Считаю дни, торопя приход весны, когда стану смотреть, как цветут деревья и распускаются тюльпаны. За окном серое небо, стена туманного воздуха скрыла от глаз гору перед домом. Корки мандаринов и апельсиновая кожура резче выделяются на цементе у ворот от предчувствия спрятанного солнца. Прошлым утром появился в кабинете пожилой господин. Он, видимо, зашел с намерением развлечь меня и утешить. Двигался неторопливо, по-восточному, представился, назвав японское имя, которое я не запомнил. Потом начал говорить: «И я поступил точно так же, как и Вы, удалился ото всех. После бесконечной трагедии взрыва первой атомной бомбы над Японией, обитаю теперь недалеко от Киото, в долине, где у меня сад. Не знаю, могу ли назвать себя монахом, либо сторожем, или простым смотрителем деревьев, окружающих меня. Главное, я могу быть наедине с природой. Иногда беру кисточку и тушь, рисую слова, упражняюсь в искусстве каллиграфии. На рисовой бумаге, которую сам и изготовляю. Не придаю никакого значения смыслу выбираемых слов. Для меня важен плавный изгиб линий, обозначающий их, плененная этим рисунком пустота внутри знака. Выступающая емкость незаполненного пространства полна тайных посланий. Дарю эти листки тем, кто приходит в сад. Созерцательное спокойствие моего бытия всецело посвящено красоте, единственной, которая дает тебе возможность коснуться сердца вселенной. Но временами жизнь возвращает моим глазам великий атомный взрыв первой бомбы над Хиросимой, который я увидел из окон больницы, где работал тогда врачом. Первое, что потрясло мое сознание — удивительная красота растущего в нескольких километрах от нас гриба. Он вызывал ощущение сказочного вертикального заката. Спасся я чудом. И благодаря этому видению сделался навсегда рабом красоты».
На окраине, в доме последнем,
Где деревня кончалась пшеницей,
Обитала девчонка одна.
В ночи ясные ей не спалось.
Выходила с ведерком воды —
Отраженье луны в нем ловила.
И носила с собою луну.
Нетерпелось, чтоб все убедились,
Когда в небе сияла большая —
Ее маленький месяц светился,
Как плененный ведерком, на дне.
Вечером похолодало, и мы сидим дома. Вчера моя жена перевела мне одну из глав удивительной русской книги, которая называется «1185 год». Написал ее Можейко. Он изучал все наиболее крупные события, происшедшие в политической жизни мира и в литературе того времени.
В Сибири существовало тогда огромное государство СиСя, жителей которого называли тангутами. Орды Чингисхана истребили этот народ и разрушили столицу Хара-Хото, что в переводе означает «Черный город». Миновали столетия. Об этом царстве никто более не вспоминал. В конце девятнадцатого века русский путешественник Потанин, собиратель монгольских легенд, продвигаясь по высохшему руслу реки Эдзингол, где покоились окаменевшие стволы тополей, нашел в великом множестве черепки деревянных ваз и неизвестные монеты. Он добрался до места, где русло терялось в солончаковых песках пустыни Гоби, и обнаружил остатки Черного города. Известие об его необыкновенном открытии побудило в 1907 году другого известного русского путешественника Козлова отправиться с новой экспедицией в эти места. До Потанина никому не удавалось добраться до разрушенного города. Монгольские племена ревностно оберегали тайну, не подпуская никого к морю развалин. Они верили, что в этих развалинах хранится сокровище народа, стертого с лица земли Чингисханом. Проходили века, и монголы потихоньку ослабляли свою охрану этих мест. Помогли этому и проводимые в конце девятнадцатого века археологические раскопки, потревожившие двух огромных змей. Великий монгольский мудрец вообразил, что это были души двух жен царя тангутов, убитых незадолго до прихода Чингисхана. И тогда, в начале века, русской экспедиции было позволено войти в таинственную столицу. Люди Козлова исследовали развалины, шли вдоль высохших оросительных каналов, где находили остатки окаменевших деревьев. Солнце вставало над черной границей обожженных камней и заходило там, где город растворялся в поросшей щетинистым бурьяном степи. Непонятным образом сохранились нетронутыми лишь несколько закрытых башен с куполами без окон и дверей. Это были субурганы, храмы тангутских богов. Из предосторожности монголы не дерзнули их разрушить. В одном из субурганов хранилось десять тысяч рукописей. Это необъятное количество слов заставило мир вспомнить о царстве Си-Ся, его истории и науке.
Сегодня утром я долго рассматривал опубликованный на первой странице газеты цветной снимок театра «Фениче» в Венеции, сгоревший этой ночью. Впервые открыл для себя его чудный интерьер. В какой-то момент что-то, возможно желание пережить случившееся, подтолкнуло меня зажечь спичку и предать огню эту страницу газеты. Растрогался, увидев, как ложи и золоченые декорации превращаются в пепел. Ветер постепенно смел эту горстку пыли с центра стола, который держим на террасе.
Выпал снег. Долина сделалась кружевной, и птицы, маленькие темные пятна, прыгают с ветки на ветку, стараясь утолить голод хурмой и мушмулой, оставленной мною на деревьях. У нас постоянные вести из Москвы. Во многих районах города батареи чуть теплые, и старики, сидящие по домам, кутаются в пледы, платки и одеяла. И Эльвира, мама Лоры, тоже мерзнет. К сожалению, живет одна, и ей уже восемьдесят лет. Те, кто навещал ее в эти дни, видел маму сидящей в кресле посреди столовой в своей квартире, одетой в тяжелое черное пальто и с укутанной расшитой шалью головой. В ногах — горячая грелка. Она часами не отрывала взгляда от пола, скованная холодом. Наш друг режиссер зашел к ней и дал совет — вытащить из шкафов и чемоданов всю самую красивую одежду и платья, разложить это по комнате на столе и стульях, мама вняла совету, и память унесла ее в прошлое. Она всегда хранила лучшие платья, и ей стало теплее в окружении старых нарядов. Крепдешиновое платье в цветах, которое сшила для нее знаменитая портниха Ефимова, впервые было надето на курорте в Сочи, у Черного моря. В тот день на сочинскую Ривьеру прибыл Сталин в сопровождении генералов и высших военных чинов. Парк санатория «Кавказская Ривьера» был срочно оцеплен, чему предшествовала таинственная суматоха и всеобщее возбуждение, должное столь неожиданному событию. В это утро Эльвиру, решившую подойти к вождю, легко пропустили охранники, правда сумочку пришлось оставить мужу. Она направилась к беседке-бельведеру, которая возвышалась над пляжем из отшлифованных морем круглых камней. Сталин, заметив, что к нему подходит красивая молодая женщина, поднялся для приветствия, и Эльвира, с удивлением для себя, увидела, что он мал ростом, и лицо его изрыто оспой. Он так крепко пожал ей руку, что она вскрикнула от боли, причиненной стиснутыми пальцами с надетым бриллиантовым кольцом. Генералы, окружившие ее, рассматривали снятый перстень, а диктатор поцеловал ей руку и жестом указал на свободное кресло. Тем временем подносили и раздавали детям конфеты и фрукты. Один из генералов галантно предложил свою порцию мороженого прекрасной женщине. На следующее утро охрана безуспешно искала по пляжу Эльвиру для памятного группового снимка. И еще долгое время спустя присмиревшие поклонники Эльвиры шутили по поводу мемориальной доски, которую заслуживает ее рука. Теперь, в холодной комнате, закутанная, замерзшая, она смотрит на зеленое платье с погонами и застежками в виде золотых кинжальчиков. Его создала другая знаменитость — Данилина, шившая удивительные шубы по заказу актрис и московских модниц. Эльвира видит себя в нем, сидящей в «мерседесе» Геббельса, вывезенном как трофей из Германии маршалом Осликовским. Она — на заднем сиденьи вместе с маленькой дочкой Лорой. Быстрый проезд по улицам Москвы. Для них в карманах чехлов машины приготовлены любимые конфеты — «Клюква в сахарной пудре». На улицах послевоенной Москвы машин почти не видно. В то утро она надела в первый раз туфельки с бантом из мягкой кожи, сделанные Гольдиным, глухим евреем-сапожником, мастерская которого была в Столешниковом переулке. А сейчас на ногах хоть и удобные на меху, но «стариковские» шлепанцы. Она поспешно перенесла взгляд своих все еще прекрасных голубых глаз на следующее платье, чтобы снова погрузиться в воспоминания. Жакет и юбка из светлого льна, которые ей подарила дочь, вышедшая замуж в Италию. Костюм был куплен в магазине «Большие размеры» для уже располневшей семидесятидвухлетней Эльвиры. Она надела его в путешествие на пароходе «Тарас Шевченко», который отплывал из Одессы в Италию. Стояла жара, и она постоянно вытирала вспотевшее лицо кружевным платочком, который не выпускала из своих белых пальцев, украшенных как всегда кольцами. Когда пароход проходил через Дарданеллы, и вдали показались мечети Константинополя, похожие на огромных белых голубей в золотистом воздухе заката, к ней подошла и представилась высокая, худая, элегантная старуха. «Припудренная», — подумала про себя Эльвира. Женщина была заметно взволнована, растрогана неожиданной встречей. Обожание и восторг светились в ее глазах, как будто она видела любимую сестру или родственницу, восставшую из могилы. Старуха присела рядом, гладила ей руки, подносила к своим худым щекам и говорила о прошлом. «Какая Вы были красавица! О Вас шла слава по всей России. Помните зимы на Кавказе, на курорте в Бакуриани? Вы шли по расчищенной дорожке вдоль деревянных домиков на фоне гор и бросали апельсиновую кожуру прямо на снег. Обожатели, следовавшие за Вами на расстоянии, подбирали эти корки, чтобы хоть что-то осталось у них от Вас на память. Ваша прогулка по улице Горького в Москве никогда не оставалась незамеченной». Старуха вспоминала пляж в Сочи и «Храм воздуха» на горе в Кисловодске, где вместе с дирижером оркестра Эльвира пила не только шипящий нарзан. А маленький летний ресторанчик в саду «Эрмитаж» в Москве? Какие замечательные форели можно было там откушать! На Красной площади в День Победы все целовали друг друга. И каждому хотелось поцеловать именно ее, Эльвиру. Наконец, после стольких лет, они опять встретились! Вдруг «припудренная», не сводя своих покрасневших от волнения глаз с Эльвиры, воскликнула: «Но Вы-то сами, дорогая, помните, какой Вы были в молодости?» Эльвира испуганно оборотилась к сидящей с ней рядом женщине, лицо которой было теперь совсем близко. И наконец, под слоем тающей от жары пудры и остатками стекающего по лицу тщательно наложенного грима, Эльвира узнала черты дирижера оркестра, который любил ее в молодости. На старости лет он дал волю своей ранее всегда подавляемой женственности. К счастью, судно подходило к маленькому турецкому порту, и она решила посидеть на берегу в чайхане, перед которой выстроились в ряд лавки с товаром. Дирижер сел в автобус с экскурсией в город Эфес. На пароход Эльвира возвратилась с огромным букетом роз, который преподнес ей незнакомый молодой турок, последний поклонник, отдавший дань ее былой красоте. Сегодня она мерзла в своей квартире. Колени были укрыты старинной вышитой скатертью, которая напоминала скоропостижный отъезд из Карса, где она родилась. В 1918 году эти территории были возвращены Турции. Она, пятилетняя, вместе с матерью и младшей сестренкой с невероятными трудностями и пересадками добралась до Харькова, на Украине, к родителям матери. Отец, генерал Белой армии, был сослан с остатками своих солдат в лагерь у Белого моря под Архангельском. В Харькове не оказалось никого из родных. Дед, ученый-грек, и богатые сестры матери бежали за границу. Город был пуст, и власть постоянно менялась. Когда они с матерью и сестрой смогли наконец сесть в поезд с открытыми товарными вагонами, направляясь к отцу в Архангельск, вокруг ее шеи для тепла была завязана эта самая скатерть. Из всей Белой армии под Архангельском в заледенелых бараках выжило не более ста человек. Ее отец и еще несколько офицеров были освобождены по указу об использовании белых специалистов в возрождении и развитии индустрии. Прожили они под Архангельском долгих три года, где она ходила в школу по деревянным мостовым, проложенным поверх грязи. И теперь еще живы в ее памяти ледоходы на Двине, невероятный грохот ломающихся льдин. Однажды, по своей детской отчаянной смелости, она прыгнула на огромную льдину, и чуть не была унесена ею в Белое море. Спас ее отец. Холод в квартире показался Эльвире весенней оттепелью в сравнении с пережитым в местах ее детства. К счастью, в Москве наступили солнечные дни. Эльвира сняла с себя пальто и платки, ей надоели старые наряды, она собрала их и сложила в полиэтиленовый мешок. Вышла на улицу, полная решимости насладиться еще одним солнечным днем и раздарить платья своего прошлого. А я вспоминаю фразу из сочинения мальчика в Савиньяно, написанного на тему об отношении к старикам. В доме с ним жил его дед, которому было за девяносто. Он часто сетовал на жизнь. Однажды мальчик не выдержал и сказал: «Дедушка, уж тебе-то грех жаловаться! Ты ведь и так долгожитель». Старик отвечал: «Ты думаешь, Джорджио, что жизнь бывает чересчур длинной? Ошибаешься. Когда приблизится смертный час, ты поймешь, что вся жизнь сосредоточена в этом последнем дне, и не вспомнишь о прошлом».
В часовне Кастельдельчи маленькое овальное оконце. Каждое утро в девять часов луч солнца освещает через него памятную надгробную плиту крестоносца, возвратившегося из Иерусалима с первыми привезенными им в Италию розами. Ныне нет уж ни плиты, ни оконца. Его замуровали для укрепления наружной стены. Крыша часовни обвалилась, и на куче каменных обломков растут дикие кусты, заслонившие небо. И лишь старик из Сенателло называет церковь по-прежнему «Часовней роз», хотя никогда никаких роз в этом месте не бывало.
Вчера так безгранично веселился,
Смотря на снег, который вышивал
Деревья, окружающие дом.
И от себя не ожидал я мысли,
В тот самый миг пришедшей,
О быстротечной и короткой жизни
Всех праздников.
Во второй половине дня площадь в Пеннабилли была залита красным светом. Джиджи Матеи показал мне старинный ботанический атлас. К обложке подклеены две рукописные страницы из дневника местного священника, которому и принадлежал прежде сей редкий том. В дневнике — короткие записи, в основном о погоде: дни, когда выпадал снег или светило солнце. В заметке, помеченной датой 29 июля 1849 года, говорится, что в Пеннабилли пришли из Баньо ди Романья тысяча австрийских солдат, которые направлялись в Сан-Марино. Там укрывался Гарибальди, бежавший из Рима. Сегодня ночью в горах выпал снег. Перед глазами на вершинах «Лунных Альп» он лежит разбросанными белыми пятнами. Огромный спящий леопард. У нас солнце, пахнет весной. Вместе с Джанни Джаннини поехали воровать луковицы диких тюльпанов, готовых к цветению. Тайком накопали их на поле Святой Мадонуччи под кустами кровянки. Высадили вдоль аллеи, ведущей к дому. Вечером Джанни отобрал четыре самые плоские картофелины, завернул их в серебряную фольгу и положил печь под раскаленные угли в камине, засыпав пеплом. Вскоре они были готовы. Мы разламывали их руками, беспрестанно дуя на обжигающую мякоть. За окном снова пошел снег. Когда я отправился спать, в комнате меня уже ждал Тео. Пес погиб два года назад из-за отравленной котлетки. Тео улегся, растянувшись рядом со мной на кровати, и лизнул мне руку. «Где ты был все это время? Где же ты был?» В ожидании ответа я заснул. И сразу же мне показалось, что я бреду в степи по жаре, где железные клетки-ограды охраняют старые могилы, коих великое множество. Это Киргизия, где кумыс — конское молоко — держат в маленьких кожаных бурдюках. На вкус оно напоминает горгонзолу — пикантный сыр, только в жидком виде.
Вот уж два дня, как я в Лозанне. Читаю курс лекций. Почти все время провожу в гостинице, наблюдая постояльцев. Расплывшиеся мягкие черты лиц под элегантными шляпами, нерешительная поступь любителей сливочного масла и ценителей сладкого крема, избыток которых переливается через края дрожащих губ.
Во взгляде — постоянная тоска, вызванная мыслью о нежелательной смерти. Страх костей потерять слишком удобную привычку к взбитым перинам. При закатах озеро поднимается и становится небом. Знаю, что маленькие поезда с прозрачными крышами вагончиков ползут по узкоколейке в горы со снежными шапками вершин, чтобы добраться до деревянных шато, пахнущих сыром и мхом. Там, наверху — старый деревянный замок, приют гениального Бальтюса, в окнах которого — лица японок, охраняющих восточные мазки его полотен.
Навестили человека, почитаемого мною одним из самых великих художников мира. Он живет в дальнем районе на окраине Москвы, где все ново и просторно. За исключением квартир. Сугробы и гололед не раз осложняли нам путь. Я нашел Михаила Матвеевича Шварцмана с еще более поседевшей бородой и уже меньшим интересом в чуть прикрытых глазах к тому, что могло бы увести его от собственных мыслей. В одной из двух комнат его квартиры, где обедают, говорят и пьют чай, в великом множестве и определенном порядке поставлены к стене полотна. Показывает их нам жена Михаила Матвеевича, милая, нежная Ира. Она осторожно переставляет их, унося в коридор, где в маленькой прихожей гора тапочек для тех, кто снимает обувь с прилипшим снегом и грязью. Михаил Матвеевич Шварцман созидает, строит, собирает великий собор (вот что пришло мне в голову, смотря на его творения). Разобранные части этого гигантского сооружения покоятся в этой комнате, до той поры, пока не попадут к нему те счастливцы, которым он решит показать свои работы. Тогда собор вновь выстраивается воедино, часть за частью. На первый взгляд нечто похожее на готические храмы, с их сложной паутиной уступов, удерживающих кружева из камня. Однако его механические конструкции, видимые промышленные структуры стремятся к небу и образуют единый организм, полный духа. В глубине изображенного — память фресок и великой живописи прошлого. Наблюдая за великолепным старцем, я вдруг понял, что он все более становится пленником создаваемого им собора. И когда спросила его моя жена, которой показалось, что он на миг ушел в себя: «Михаил Матвеевич, где теперь Ваши мысли?», он искренне ответил: «Похоже, что со мной».
Бывают вечера, когда я выхожу
И трогаю руками камни —
Светлее конопли; углами стен они
В хлеву крестьянском служат.
Когда-то плитами фасада были
Той церкви, что теперь уж нет.
Деревья миндаля вокруг дома, они взбираются до развалин дворца Малатеста и так полны цветов, что мы с женой поднялись вслед за ними, чтобы окунуться головой в ароматную гущу кроны самого низкого из них. Нас настигло оглушительное жужжание тысячи пчел, которые слетелись со всей долины, чтобы выпить первый нектар. Я вспомнил долгий ряд параллельных столбов вдоль покинутой железной дороги в долине Ум-Баки Азербайджана. Они были обернуты воздухом, который дрожал, и мы с Антониони приложили ухо к их дереву, как делали это мальчишками.
Вот уже второе утро как мы с Джанни приходим на площадь и садимся на ступеньки лестницы перед собором. Ждем первых ласточек, у которых гнезда под карнизом колокольни. Воздух горячий, и миндаль в цвету светится даже ночью. Пенсионеры греются на солнце у фонтана. Кладут руки на горячие камни и время от времени стараются лишь поймать мух. Когда порфирные кубы рядом с порталом становятся влажными от сырости, это означает, что в долине туман.
Сидела женщина.
Юбка широкая не скрывала
Белую нежность ляжек,
Она становилась черной
Там, где прячется щель.
В машине с Джанни, вечер. Кто-то зажег костры в честь святого Иосифа. Какая-то девочка посреди поля одиноко смотрит на огонь своего маленького костра. Ясно, о чем будет молиться святому Иосифу — просить, чтобы у нее выросли груди, так принято в этих горах.
Очень сильный ветер, и падают цветы миндаля. Мы стараемся поймать их на лету в перевернутые зонты. Один лепесток прилип ко лбу. Я оставил его там. Знаю, что многие монахи-буддисты хоронят их. Необходимо, чтобы в человеке ослабли амбиции и чувство превосходства для того, чтобы достигнуть понимания всех остальных жизней. Единство мира окружает нас, и все сотворенное на земле равноправно. Одним дан голос, чтобы общаться звуками и словами, другие выражают себя цветом и ароматом. Жить — это значит чувствовать сокрытое дыхание и одного единственного листка. Необходимо почувствовать страдание цветка или послание дружбы, которое приносит нам запах. Восток — это не только географическая зона. Восток — это и создание нашего ума. Восток — это обтекаемая позиция относительно вертикального мира. Восток — это внимание к дрожанию одного листа. Восток — это отказ от желаний. Восток трогаешь руками. Или не трогаешь.
Я не ощущаю себя писателем. Хотя бы потому, что, путешествуя в языке, мне не удается превратить его в нечто более значимое, чем история, которую хочу рассказать. Я лишь один из тех, кто пытается помочь другим скрасить одиночество, обозначить пути, ведущие к поэзии жизни. Вот уже десять лет как я отдаляюсь от книг, где эксперимент становится сущностью рассказа. Люблю дневники, исповеди и слова, которые рассказывают светлячки, появляясь в небе нашего бытия.
Падает снег. Редкие хлопья. Мы укрыли герань прозрачными пленками из пластика. Жаль деревьев в цвету. Я стоял с раскрытым зонтом над персиковым деревцем, которое посадили лишь месяц назад. Не могу понять, продолжают ли опадать на землю лепестки цветов миндаля, или снежные хлопья. Вижу, что моя жена принялась накрывать все тюльпаны страницами старых газет. Когда мы сели у камина, спрашивает меня — могут ли страшные известия о войнах, происходящих в мире, о которых напечатано в газетах, повредить цветам. Не дожидаясь ответа, бежит в сад, чтобы сорвать с них эти страницы. В темноте ночи грустно говорит мне: «Я постоянно вижу березовую рощу и собаку, гоняющуюся за бабочками. Это было в детстве, и моя мама, молодая, смеялась на краю рощи». Я попросил, чтобы на террассе сгребли снег перед стеклянной дверью моей студии. Пирамида из снега высотой в два метра. Несколько дней часами смотрю на нее вместе с придворными дамами, описанными великой Сей Шонагон. Иногда они были со мной, но чаще я был с ними и с принцессой Тейши, которая в тысячном году повелела сделать пирамиду из снега в парке прилегающего сада императорского дворца. Сегодня в направлении Уфулиано я открыл одно из многих «окаменевших русл» реки Мареккьи. Быть может, миллионы лет назад часть Монтефельтро[9]поднялась, оставив навсегда долину. Теперь слой камней и сухая грязь служат берегами канавы и держат корни кустов. Мы заметили, что камни, плоские, как камбала, указывают своим более острым концом на Сан-Марино. Понятно, что это было направление течения реки до того, как началось огромное перемещение земляных пластов. Действительно, камни всегда указывают движение потока.
Снег идет и ложится на листья
и на перья летящих птиц.
Они в стекла стучат, у-
даряясь, чтоб о чем-то спросить.
В доме мебель скрипит,
словно семечки щелкает кто-то.
Сегодня утром я увидел море разлитого в воздухе дымного тумана, который поднимался и закрывал собой миндаль в саду. Я вышел, и все уже спряталось под этой влажной ватной пеленой. Джанни пришел за мной, чтобы отвезти выше в горы, где нет тумана и куда, как он думает, доходят иногда порывы африканского ветра. Медленно поднимаемся на машине по дороге, ведущей в Миратойо, пока наконец мир полностью не открылся глазам. Поднимаемся все выше, чтобы добраться до Палаццаччо — группа покинутых домов. Останавливаемся и усаживаемся на лежащие глыбами серые камни. И сразу же нас окутывает теплый ласковый воздух. Джанни указывает мне на расщелину, которая разделяет надвое гору. «Оттуда приходит африканский ветер», — говорит он со сдерживаемым восторгом. Тогда и я начинаю наслаждаться усталым ветром, которым дышал Ганнибал. После обеда я стал смотреть на дверь, которая удерживала еще на своем старом изъеденном дереве изумрудную кору краски, блестевшей от влажности. Эти слои оставшегося цвета рассказывают тебе об их путешествии во времени. Я вспомнил старую дверь в Сеговье. Мы поднимались по дороге, идущей от дворца арабского стиля к центру, и на полпути я увидел дверцу в стене, которая ограничивала маленький огород. Прямоугольник старого дерева, иссеченного дождями и опаленного обжигающим солнцем Испании, которое полирует черные и волосатые спины быков и печатает тени дубов по всей Эстремадуре. Я погладил глазами морщины этого дерева и ржавые жестянки заплат, закрывающие щели. Слышал откровения крестьянских слов и старых рук, которые открывали и закрывали эту шаткую защиту огородов. Я был рядом с моими дедами, которые оставляли за домом длинные палки, тяпки и грабли, отполированные трудом рук. Я понял, что восхищение перед блеском архитектурных сооружений в Сеговье было лишь данью тому, что мне не принадлежало. За ними не было того заряда прямого наследства, как у этой бедной двери.
В воронках теплых воздуха,
Свернувшись, спят коты,
Уйдя из дома.
И в солнечной пыли
Я слышу иногда,
Как чей-то голос,
Идущую с ведром воды
Девчонку окликает.
Приехал Борис Заборов, замечательный русский художник, который вот уже пятнадцать лет живет в Париже с женой. Много старых фотографий хранится в архиве его памяти. Руки, застывшие на коленях, или локоть, облокотившийся о столик, на котором вечная вазочка с цветами. Время отложило свой след на людях и на их мечтательных взглядах в воздухе, который сделался запыленным от времени и старой печати. Желтоватая вуаль, почти прозрачная, приглашает тебя приподнять ее твоим воображением для того, чтобы помочь дотронуться реально до этих присутствий и ушедших далеких миров. Когда я впервые увидел мастерскую Заборова в центре Парижа, на секунду подумал, что возвратился в Москву. Борис работал над большим полотном, на котором была изображена девочка, сидящая верхом на своей старой собаке. В этом воздухе, где нагромождение предметов дышало пылью, двигалась лишь рука Заборова, ведущая кисть. Тем временем во дворике перед мастерской огромный конский каштан был усыпан птицами, которых художник защищал от рыжего кота, появлявшегося иногда наверху, на крыше.
Со вчерашнего вечера у меня болит правый локоть и чешется, когда облокачиваюсь им на деревянную ручку кресла. В полдень я наконец снял пиджак и закатал рукав рубашки, чтобы посмотреть на локоть. Обнаружил, что одна из моих многочисленных родинок начала отрываться. Я знал, что нужно быть очень осторожным с родинками. Позвонил доктору, но не застал его. Пришел столяр, я и ему показал черную выпуклость. Он тут же сказал, что это был клещ. И он мне вытащил его пинцетом, который использует моя жена, чтобы привести в порядок брови.
Я посетил несколько старых церквей. И заинтересовался исповедальнями. Часто похожи они на маленькие ширмы с прямоугольным отверстием, закрытым поржавевшей жестянкой с проделанными в ней дырочками, через которые проникают маленькие бедные грехи. Однажды по полудню я долго сидел на скамейке, которую использовал священник, чтобы выслушивать исповеди. Было это в капелле, покинутой более полувека назад. Передо мной алтарь с деревянными подсвечниками, окутанными паутиной. Лестницы и стремянки, и прочие инструменты крестьянской работы, прислоненные к обветшалым стенам. На земле зеленоватая грязь — куриный помет с плесенью. Жестяная пластинка исповедальни, прикрепленная к стене, оказывалась подвешенной между исповедником и грешником. Этот дырявый жестяной прямоугольник был у меня перед глазами. Я видел часть церквушки через дырочки, полные света. Мне захотелось приложить ухо к этой старой решетке, надеясь, что до меня донесется один из этих бедных голосов, быть может, оставшийся подвешенным в этом воздухе. В какой-то момент мне показалось, что я услышал чей-то вздох.
На огороде у Лизео показались первые зеленые листочки. Он сидит в плетеном кресле и смотрит на землю, которая слегка покрылась зеленой вуалью. Он признается мне, что всего лишь раз видел кино на площади в Пеннабилли, но более всего поразило его в жизни, когда в 1911 году — он был мальчишкой и находился в поле — вдруг в небе возникло чудовище овальное, длинное и круглое. Все испугались, и кто-то начал звонить в церковный колокол, чтобы предупредить о наступлении конца света, потом пришел сын Уникетты, который работал на почте, и объяснил, что эта вещь называется «дирижабль».
Вчера вечером нас навестили Ринальдо и Карла. Несколько дней назад они вернулись из долгого путешествия по Китаю, и у обоих в глазах растерянность и изумление от того мира, который они посетили с рюкзаком за плечами. Особенно Карла. Она еще до сих пор под большим впечатлением от того, что с ней произошло на юге Китая. Были они в деревне, где мелкие ремесленники в ожидании клиентов чинили старую одежду. Во второй половине дня гид хотел повести их вместе с группой других туристов в буддийский храм на вершине горы, которая закрывает собой все вокруг, вместе с маленькой долиной, где они были. Карле не захотелось подниматься по бесконечной лестнице, которая вела к храму, и гид посоветовал ей остановиться в маленькой пещере около реки. Она приняла этот совет. Подошла к пещере, прохладной и тенистой, и оказалась в обществе двух китайцев: мужа и жены, которые пришли из ближнего селения. Карла захотела сфотографировать вид, открывающийся из пещеры, и выглянула из-за скалы. Пришлось немного выдвинуться вперед. Втягивая голову обратно, она задевает ухом маленький кустик, родившийся в расщелине скалы. Замечает, что жемчужина правой сережки упала в воду на самое дно, глубиной в метр. Китаец тоже замечает, сразу же снимает туфли, загибает брюки до колен, входит в воду и подбирает маленькую жемчужину, чтобы отдать ее владелице. Карла благодарит, восхищенная жестом удивительной восточной вежливости. Позднее гид рассказывает ей, что много времени тому назад жил в пещере великолепный дракон, хранитель огромной жемчужины, которая переливалась серебром и всеми цветами перламутра.
Все жители деревень и гор приходили любоваться ею. Но однажды какой-то рыбак украл ее и увез в открытое море. К сожалению, он тотчас же заметил, что жемчужина вдали от своей пещеры и от глаз великолепного дракона, потеряла весь свой блеск. Она сделалась тусклой и мертвой, тогда рыбак возвратил ее в пещеру, где она вновь обрела все свое волшебство. С той поры пещера называется «Грот возвращенной жемчужины». Легенда и история собственной жемчужины вот уже много дней не дают Карле покоя, и она думает все время об этом. Спросила меня, может ли быть тут какая-то связь. Вчера вечером нам захотелось поступить так же, как сделал это поэт Балотай, который жил в Петербурге во второй половине восемнадцатого века. Мы начали собирать светлячков заранее повсюду: и в саду, и по берегу реки Мареккьи. Потом на траве на верхней лужайке нашего сада разложили эти маленькие тельца. Вечером трава засветилась множеством сверкающих точек.
С Сальваторе Джаннелла я вновь побывал в великолепной крепости, созданной в пятнадцатом веке Франческо ди Джорджо Мартини в форме черепахи. В подземельях этого самого дворца Паскуале Ротонди решил спрятать огромное количество картин итальянского возрождения, чтобы держать их вдалеке от ненасытности немцев и разрушительных бомбардировок союзников. Хитроумная изобретательность сотворила чудо. Когда я вспоминаю профессора Ротонди, который был моим преподавателем в Урбино, вижу его таким, как увидел однажды из окна университета, в полуденный час лета. Он казался мне сверху маленьким, и строго следовал вдоль линии, которая разделяла розовую тень кирпичей Палаццо Дукале и белизну камней длинной площади. У меня создалось впечатление, что при ходьбе он ступал лишь на пятки, не прося помощи у пальцев ступни. Подумал, что ему было забавно чувствовать себя канатоходцем. Когда он повернул ко входу в Палаццо Дукале, сделал это так неожиданно и неловко, как будто падал в пустоту.
Люблю развалины храмов, теперь уже окончательно покинутые. Стою и дышу воздухом диких трав и деревьев, выросших по их выбору там, где в прошлом собирались верующие, испуганные и готовые к тысячи исповедей, проговариваемых ими шепотом в заржавевшие дырочки решеток исповедален. Дождям и грозам удалось проделать щели в крыше, которая потихоньку разрушилась. Тогда люди ушли отсюда. Лишь двое братьев и сестра, так мне сказали, продолжали ходить в церковь и стояли посреди крапивы. Двое из них умерли, а третий все ходил в нее. Особенно в дождливые дни, потому что шум воды, падающей на зонт, создавал впечатление, что с ним было много людей. Я стоял там часто в тишине, как-будто ждал чего-то. Вчера ко мне подошла принцесса Багратиони, сосланная в изгнание в 1922 году коммунистами. Несла, как и тогда, большой чемодан, полный фотографий. Лишь запечатленные образы ее юности могли утешить ее. И тогда на траве мы стали вместе смотреть на ее жизнь принцессы, на долгие путешествия в карете в Европу, особенно в Мариенбад, рядом с отцом-царем и сестрами. Они часто останавливались в Мариенбаде. Мы обнялись на прощание, как брат и сестра. Потом она возвратилась в лагерь, в Сибирь.
Ко дню рожденья черную
Мне книгу подарили.
Ее в монастыре тибетском отыскали.
Неважно, что читать ее я не смогу.
Довольно на ветру раскрыть страницы,
Как в небо полетят слова.
Вот уже несколько лет, как я восхищаюсь форменным невежеством. Но не тем, тщательно скрываемым образованными людьми, которые стараются любым способом не обнаружить свою темноту. Невежество настоящее, сказал бы, примитивное, близкое к земле, к грязи, в которую не упадет ни зерно злаков, ни семена цветов. Невежество, способное родить сказочные жесты, иногда прозрения, которые мы иногда получаем от сумасшедших, или от детей. Феллини часто привязывался надолго к людям, живущим у последней черты принятого, упорядоченного способа бытия. Я был знаком с двумя из них: Фред, бывший танцор, победитель бального конкурса на выносливость, и другой, боксер, давно не у дел. Они с утра дожидались под домом, чтобы подняться и опустошить его холодильник. Однако взамен дарили свое внимание и загадочную способность слушать. Федерико бросал свои слова в тишину их молчания и, с деланным равнодушием внимал их проблемам до тех пор, пока, так или иначе не разрешал их. Ему было необходимо несведущее внимание, сходное с тем, которое дарят кошки или любое другое домашнее животное. Для многих необходимо присутствие рядом человека, способного выслушать тебя и создать иллюзию твоей защищенности. Бывший боксер, в то время как Федерико принимал ванну, вручал ему гирю и заставлял поднимать ее медленно до трех раз. Вот и вся утренняя гимнастика. Внимание Фреда сопровождалось скромной жестикуляцией рук и гримасами лица, чтобы еще более подчеркнуть свой интерес и поддержку к рассказам маэстро, который был вполне удовлетворен этой непритязательной публикой, ему было иногда необходимо выплеснуть перед кем-нибудь, освободиться от накопившихся неприятностей. На диванах студии, во время сонного летнего отдыха, Фред тихо рассказывал об ужасах и перепетиях своей семьи. Для Федерико, вероятно, было облегчением выслушивать бесконечные жалобы, это помогало ему забывать о собственных муках, причиняемых бессонницей, которой страдал по ночам. Ему удалось-таки передать Фреда Мастроянни, который держал его возле себя долгие годы до тех пор, пока тот не умер вдали от дома, как это делают коты. Для меня более чем для других, остается загадкой, какого рода пищу могли получать как Федерико, так и Мастроянни от этих поверженных ангелов-хранителей. Как вдруг, прошлой ночью, я спросил себя: а не был ли и я сам тоже какое-то время одним из этих бедняг, составляющих компанию. В те первые годы в Риме, когда Федерико каждый день подбирал меня на тротуаре рядом со стадионом Фламинио, где я в тесноте обитал в то время. Мы ехали в Остию или Фреджену, чтобы взглянуть на море. Между тем он мне рассказывал о фильме, который хотел снимать о «маменькиных сынках», и я внимательно слушал или, возможно, говорил с ним на диалекте, чтобы в воздухе раздавались звуки, которые позволили бы ему перенестись в годы его юности в Римини. По воскресеньям он вез меня в Чинечита[10] и просил зажигать свет в павильоне № 5. Он шагал в тишине этой огромной пустоты, а я стоял за ним на некотором расстоянии, помогая ему потеряться на тропах его воображения. Быть может, и я, когда приезжаю теперь в забытые места долины реки Мареккья и останавливаюсь, чтобы поговорить с одинокими стариками со свойственным только им первозданным способом жизни и пониманием мира, питаюсь их счастливым неведением.
Сегодня утром я перебирал листья на кустах роз. Кто-то их ест. Мне сказали, что это могут быть улитки. Я ищу их в камнях высоких стен, которые ограждают собой вытянувшиеся поля, покрытые травой. После ужина я отдыхал в сумерках. Поднимаюсь с матерчатого кресла, потому что заметил в темноте воздуха маленькие огоньки. Это первые светлячки, которых вижу летящими в Пеннабилли. Потихоньку направляюсь к сливе, стоящей на краю лужайки. Делаю первые три шага — и что-то хрустит, раздавленное моими туфлями. Потом еще и еще. Понимаю, что убиваю улиток. Мне ведь говорили, что они выползают ночью. Чувствую, что это моя месть за листья роз. Более не обращаю внимание на туфли — которые оказались виноватыми в этом. Смотрю на небо и стараюсь отыскать Большую Медведицу. Вчера один знающий человек сказал мне, что главные пожиратели листьев — это маленькие черные долгоносики.
Я бывшую невесту сына
В Париже повстречал
На улочке, где много африканцев.
Лет двадцать уж тому,
Когда впервые я ее увидел,
Бабочкой казалась
С огромным бантом в волосах.
Застывшая, на мир смотрела,
И он ей улыбался.
Должен признаться, что большую часть направлений моим мыслям дал мне маленький дворик, за которым ухаживал художник Федерико Морони, когда ему было едва двадцать лет. Это маленькое закрытое пространство, окруженное стенами старых домов и отделенное решеткой от кампо Мелотти, было тенистым по вине виноградных лоз муската и огромного дерева инжира посередине. Для кур существовал небольшой, покрытый зеленоватым мхом, сарайчик с деревянной лесенкой, чтобы спускаться по ней лапками на влажную землю. Федерико двигался под этой неустойчивой тенью, раскладывал случайные камни и розоватые кирпичи вокруг кустиков мяты и розмарина. Он мне часто показывал огород в дни легкого дождя, когда капли падали с широких листьев инжира, и куры прятались от воды как и мы. Не знаю, когда страсть к Востоку захватила Морони. Крупные плоды инжира, которые созревали поздним летом, часто падали на землю, и две курицы бежали клевать их. Где теперь эти дни и рассказы, приносимые из Монтетиффи, молодым учителем, когда он был отрезан снегом на несколько месяцев? Теперь я редко вижу Морони, идущего неуверенной и шаткой походкой по тротуару Сантарканжело, где он появляется лишь для мелких покупок, которые несет в закрытых пакетиках, свисающих с рук. Я испытываю огромное восхищение к его работам и ко всем тем загадочным тропам, по которым он нас водил. Возможно, благодаря ему, мне необходимо сейчас все чаще добираться до покинутого городка Трамареккьи, где дышишь воздухом, который был когда-то в его дворе за домом. Трамареккья — это средневековый городок пыли, стен, покрытых мхом, комнат без крыш, полных битой черепицы и осколков цемента и гальки. Мертвый город, как мертвый инструмент. Улицы, площади, переулки, которые раньше собирали голоса, образуя точную гармонию музыкального ящика, более не существуют. Шумы и голоса птиц тонут в дикой траве. Падают на землю, как пустые гильзы к ногам стреляющих. Но, однако, правда и то, что в этих покинутых мирах можно еще встретить те звуки, которые современная цивилизация полностью старается стереть. Шуршание сухих листьев кукурузы, например, под тяжестью ворочающегося во сне тела. Удобство матрасов давно оценили и в самых отдаленных уголках, и листья стали лишь помехой за ненадобностью, если исключить крестьянские костры. Это сухое поскрипывание, совсем забытое нашими ушами, я вновь открыл для себя, когда вытащил старый матрас из-под мусора в погребе. Разложил его на солнце, и листья раздышались и наполнились воздухом. Как только я улегся на этот мешок, вновь пережил памятные мне снегопады, которыми я наслаждался когда-то вместе с этими листьями. Тогда я понял, что покинутый городок сделался прибежищем шумов и звуков, принадлежащих прошлому, рожденных нищетой крестьянского мира. Я уверен, что внутри тишины существуют обрывки каких-то звуков, которые по необъяснимым причинам остались плененными внутри закрытых пространств, откуда нет выхода воздуху. Или в щелях стен, затянутых паутиной или тонким слоем влажной пыли, которые не позволяют им просочиться наружу. Однажды вечером я опустил мой диктофон внутрь пещеры, погребенной под слоем нанесенной земли, где до 1940 года жил один отшельник. Этот святой человек находил, что наши размашистые жесты слишком театральны и исходят скорее от лукавого. Потому он ходил, скрестив руки на груди, не делая лишних движений. Умер он в пути, на проселочной дороге, и его пещера обрушилась во время дикой грозы. Когда я возвратился за диктофоном и стал прослушивать запись, то, помимо тихого скрипа изъеденного дерева, послышался приглушенный и страждущий голос. Казалось, что бедный отшельник взывал: «Господь, спаси меня от красоты». Позже я прослушивал много раз запись и, к сожалению, не нашел более слов молитвы. Отчего они сразу исчезли? Или это был лишь плод моей фантазии, уверенности в том, что смогу найти обрывки звуков, подвешенных в воздухе как пух. Я опять принялся искать в старом городе жалобные голоса, плененные в закрытых пространствах. Мне удалось собрать лишь искаженные звуки. Скорее чем шумы, это были запахи, запахи плесени, например, и вызывали они в памяти забытые голоса, услышанные бог знает когда. И несмотря на это, я все же уверен, что воздух должен быть полон потерянных звуков. И где-то в небе, вполне возможно, натолкнуться на сокрытый грохот всемирного потопа.
Вчера явилась девушка-почтальон. Крепко сбитая, с соблазнительными округлостями. Улыбка, которая излучала свет, вызванный непознанными соблазнами. Легко ступая на носки мягких туфель, чуть приминающих землю с неведомой еще, но ожидаемой чувственностью. Вручала письма, не переступая порога двери, и с легким, быть может, не осознанным желанием придержать их немного, чтобы продлить контакт на расстоянии. Или это было лишь только видение?
Старик, который живет в уединенном жилище с четырьмя павлинами в нескольких километрах от Фрагето, говорит, что источник реки Мареккьи (еще до сих пор не открытый) — это поле травы, находящееся всегда в тени. С травы постоянно стекает роса, и тогда образуется тот первый тонкий слой воды, необходимый для рождения источника. Я тут же направился искать это поле на нижнем склоне горы Зукка, как мне объяснил старик. Когда я наконец дошел до конца широкого поля влажной травы, у меня пропала память. Казалось, время потекло вспять. И правда, я выехал на рассвете, а теперь нахожусь в лучах заката. Присаживаюсь на камень и вижу, как сверкают маленькие капли росы на сухих пучочках травы. Море светлячков, которые, стекая, возрождались вновь. Затвердевшая почва, покрытая блестящей коркой льда оттого, что во время дня сюда не доходит солнце. Потому капельки росы не могли проникнуть в землю и быстро стекали к той щели, где образуется первый рукав реки Мареккья. Каждый из нас может оказаться в каком-то месте, где возникает ощущение, что ты достиг последнего предела. Встреча с полем травы, покрытым росой, вызвала у меня это ощущение.
В траттории «Фаттура» я оказался сидящим рядом с одним охотником. Он объяснил мне, что скворцов можно ловить в холодные и ветреные дни, когда птицы вынуждены летать низко, чтобы получить от земли хоть немного тепла, и должны прятаться за холмами, которые служат преградой ветрам, дующим с моря. В другом случае они всегда летают в вышине и похожи на маленькие, выстреленные в воздух сумасшедшие пули. «Хотел бы, чтобы всегда было лето», — сказал ему я. И он не сразу понял мои слова в защиту птиц.
Часто и всегда неожиданно настигает меня своей полнотой тот или иной запах. Он дотрагивается до меня, и его благое воздействие вызывает воспоминания или будит давно ушедшее. Это и есть истинные, настоящие встречи в жизни. Запахи, дорога, покрытая сухими листьями, звук капель из дырявой водосточной трубы. Несколько лет назад мы оказались с Тарковским в замке Сан-Лео. Завороженные, слушали горящие дрова в камине. Горы за окнами были еще зеленые, чуть припорошенные снежной пылью. И он закрыл глаза. Потрескивание горящих дров переносило Тарковского в его деревню, в Россию…
Теперь я более не верю ни в интригу романа, ни в грандиозность музыкального концерта, ни даже в блеск и великолепие таких городов, как Венеция. Мне нужны бедные, простые слова у горящего огня или же тайное присутствие природы. Подозреваю, что искусство всегда было и остается пьянящим наркотиком, чем-то, что уводит тебя от собственной жизни к чужим берегам, в путешествие, которое не станет твоим.
Я должен вновь отыскать тропинки, которыми идут люди, не искушенные знанием, где загораются иногда последние вспышки крестьянских поверий, истории обманных миражей, не предлагающих абсолютной правды.
Сегодня утрам в спальне —
Я в зеркале заметил это —
Из-за спины смотрела на меня
Та девочка с ведром воды.
Мы были в очень отдаленном месте под Миратойо. Искали два старых дерева белой черешни. Нашли их. Оставалось дней десять до того, чтоб ягоды полностью созрели. Теперь они были твердыми, как шарики из белой керамики.
Пришел Чино Валентини с пучком колосьев в руках, несколькими розами и множеством ароматных трав. Наполнил водой старый керамический таз и медленно, как бы совершая обряд, опустил в воду сначала розы, а вокруг них потихоньку и все остальное. Но прежде чей поместить в воду ароматные листья, дал мне понюхать каждый из них. Я узнал траву Луизу и траву Мадонну. Как принято еще и сегодня в Пеннабилли, утром нужно умыть лицо этой водой.
Вышел во двор, из тазика зачерпнул ладонями воду, на поверхности которой плавали цветы и трава. Смочил себе лицо. Мне нравится твердо верить в то, во что не верю. Слишком трезвые мысли нашей цивилизации приносят вред, отрицая все. Часто смысл и красота жизни таятся в ошибке. Я вытер лицо, смотря на солнце, которое поднималось над гребнем горы Карпенья.
В сенной щели покинутого дома
Таился мед.
Он капал вниз с осиного гнезда,
И некому его отведать.
Сегодня ночью мне приснилось, что я шел вдоль реки и в какой-то момент оказался в густых зарослях камыша. Стоял и прислушивался в тростниковом лесу, молча и настороженно, как дикое животное, нашедшее убежище после погони. Вдыхал воздух, согретый теплом длинных пожелтевших и безжизненных листьев, которые иногда падали на мягкую землю. Тело было в плену, но глаза любовались длинными водорослями в воде между камышами. Поднявшийся шум, без сомнения, производимый животным, которому надо было успокоиться и перевести дух, заставил меня бросить взгляд в глубь зарослей. Я заметил темное пятно, огромное и тяжелое. Сразу же подумал о кабане, но серая шкура была сверху настолько гладкой, что казалась выбритой. Она более походила на ткань, да и пятно имело человеческие очертания. Возможно, бродяга нашел себе убежище. Чем-то потревоженный, он поднялся на ноги, обернулся, как бы боясь быть узнанным. Ткань его одежды была хорошей и благородной шерсти. Какая загадка таилась в том, что человек предпочел убежище в камышах дому, полному удобств? Если бы я смог ответить на этот вопрос, то сумел бы и объяснить собственное желание уединиться в камыше. Спина человека, которого я видел в нескольких метрах от себя, вызывала у меня странные ощущения. Было нечто, что заставляло меня думать о Феллини. Я начал разглядывать округлые очертания под тканью, которая почти скрывала шею и делала массивным тело. Более того, этот тип ткани был очень похож на те, которые он предпочитал. «Это ты, Федерико?» — спрашиваю тихим голосом, пользуясь правом дружбы и полного взаимопонимания. Тогда он оборачивается и обнимает меня. «Отчего ты пришел отдыхать сюда?» «Я здесь оказался случайно, в эти дни я прячусь где придется. Приехал с группой русских туристов и захотел взглянуть на Римини… на то, что считают моей могилой». «Отчего с русскими?» «Вот уже три года как я живу в Москве и готовлю фильм, который хочу сделать. Живу на окраине, меня никто не узнал… говорю по-английски и представился австралийцем. В квартире, которую я снял, жила старая актриса: две комнаты, полные раздутых подушек и множества маленьких пудрениц с пуховками. Ночью, лежа в постели, смотрю и вижу за стеклами окна белизну снега, свет от которого заполняет комнату, смягчая очертания мебели и предметов, Я все же был рад, когда узнал, что многие горевали от того, что поверили в мой окончательный уход. А здесь я никому не доверяюсь, и все принимают меня за скрытного и загадочного иностранца». «В общем тебе хорошо и ты работаешь». «Ты ведь знаешь, что до работы над фильмом „И корабль плывет“ мы хотели написать что-то о большом параде карабинеров на лошадях в парадной форме. В России я снова вернулся к этой теме. Но теперь это будет парад армии Буденного в 1925 году на Красной площади». Видя, что я слушаю его невнимательно, он начинает рассказывать очень подробно: «Сначала проходят всадники и сразу же за ними вся конная армия, по двадцать всадников в каждом строю, одетые в форму с красными полосками на груди. С гордо поднятой головой и с огнем в глазах, на тренированных лошадях, гарцующих в едином ритме. Это настоящий танец. Принимает парад сам Буденный на персидском скакуне перед деревянными трибунами, забитыми публикой и высокими представителями власти, отягощенными орденами. Как вдруг одна лошадь поскользнулась и падает, увлекая за собой на землю всадника. За ним другая, и еще, и еще — всеобщая свалка, месиво из ног, тел, голов, знамен, шашек и навоза по всей площади. Бесполезная борьба за восстановление порядка, напрасные усилия. Лошадиные крупы, стряхивающие с себя пену, отчаянные усилия подняться, плоть, взрывающаяся экскрементами, всадники, влекомые по земле поводьями, теряющие порванную одежду и сапоги. Крики, катящиеся по снегу, к ногам маршала Буденного, шапки. Спускаются сумерки, но на площади продолжается отчаянная борьба людей и лошадей за потерянное равновесие. Иногда луч света выхватывает из общего месива отчаявшиеся морды животных, запутавшиеся в стременах ноги солдат. Но вот, в этой куче борющихся тел, появляются и отдельные части разбитых статуй, катятся несколько лиц Сталина (возможно, лишь его рука, держащая трубку), падают буквы слов, слагающие коммунистические лозунги на домах, изображения серпа и молота. В общем, все те символы, которые держались до сих пор, мешаются с участниками этого падения. На белом коне маршал Буденный оплакивает свое полное поражение». Федерико умолкает и ждет моего ответа. «Замечательно, — говорю, — вижу, что ты как всегда не равнодушен к крушению миров». «Мы ведь на стороне тех, кто теряет». Он опять замолчал, потом помахал мне рукой на прощание. «Только не рассказывай никому, что ты меня встретил». На его руке я заметил опять множество веснушек табачного цвета, которые однажды мы с ним пересчитывали: их было около тридцати. Он осторожно выбирается из камыша и растворяется в пыльном свете.
Брожу между большими и темными домами окраины. Район, где ночь дышит влажным и грязным воздухом и свет растворяется в нем, как растекаются тухлые яйца, разбившиеся о стекла окон. Я иду вдоль редких деревьев бульваров, где каркающие вороны сбивают с ветвей снежную пыль. Вчера вечером за мной увязался пьяный юноша. Ускоряю шаг, но лед мешает этому. Добегаю до двери, однако незнакомец не позволяет войти в нее. Вытаскивает из кармана сверток и начинает осторожно разворачивать его. Я воображаю себе, что это нож и начинаю кричать. Мой голос сливается с карканьем ворон. Незнакомец подносит к самому носу развернутый кулек, чувствую сильный запах салями. Говорит мне дружеским тоном: «Очень вкусно. Беги и бери ее в магазине, пока не кончилась. Стоит недорого». И удаляется. А я остаюсь со своим страхом, от которого сделались ватными ноги, и он постепенно оставляет меня.
Когда возникнет подозренье
В том, что умираешь ты —
В карман коробку спичек положи,
Ведь ночь длиннее дня настанет.
Наш пароход отплыл из порта Одессы в 8 часов вечера. Я снова увидел лестницу, которую Эйзенштейн использовал в фильме «Броненосец Потемкин». Она еще виднелась на какое-то время среди подъемных кранов с опущенными плечами в воды гавани. Одесса произвела на меня впечатление своей пыльной веселостью. Буду помнить высокий виноград, который вьется по стенам и несет неровную тень на выступающие балкончики зданий начала девятнадцатого века. Есть что-то не совсем элегантное в маленьких дворцах, отягощенных украшениями и покрашенных в инфантильные и вызывающие тона. Редкие вещи действительно достойны внимания, как Дворец Оперы или покинутая гостиница «Большая Москва», однако меня очаровали сами фасады, испачканные временем. Но более всего завораживает волшебство одесских дворов, где гнездятся маленькие подобия неаполитанского мира. Часто столетние деревья держат немного подвешенным солнце и тогда коты и старики сидят в тени и смотрят на развешанное на веревках белье для просушки. Я не мог оторвать взгляда от балкончика, огороженного светлым деревом, который выступал в центре огромной кирпичной стены. Я мысленно в нем поселился, чтобы наблюдать сверху тайны проходящей перед глазами жизни. Первый совет, который хочется дать властям, мог бы быть совет о тщательной реставрации домов. Но тотчас же я раскаиваюсь в этой поспешной мысли. Нельзя уничтожить следы времени, а времени присущи старость и недуги. Одесса, как забытый окаменевший сон или театр марионеток всего мира.
Мы приехали в Артек, Международный детский лагерь, внимательно и умело ведомый Михаилом Сидоренко. Пешком отправились в Гурзуф. Маленький городок, который многими улочками спускается к каменному пляжу. Старые татарские дома отчасти закрывают небо деревянными балконами. В конце одной из этих улочек, пройдя по узкой дорожке с остатками асфальта, приходишь наконец к дому Чехова, который он купил за 3000 рублей в девятисотом году и здесь начал писать «Три сестры». Море разбивается о скалу в бухте, защищенной ее выступом. Небольшая терраса оберегает от дождя и солнца, выходя в маленький сад с двумя кипарисами, тростником и множеством цветов. Крик чайки, пролетевшей над домом, оживил тряпочную чайку на коврике, повешенном на стене перед небольшой железной кроватью великого художника, больного туберкулезом. В саду я старался останавливаться в тех местах, которые мог бы выбрать и он, и тогда мои глаза видели волнение моря в бухте и солнечную зелень деревьев.
Я нашел Ленина, сидящим в городском парке Гурзуфа. Наконец-то его желание открыть светлые горизонты указующим перстом поднятой руки сбылось. Девушки фотографируются, опираясь на его блестящие бронзовые колени. Потом прогуливаются по набережной, грызя семечки или кукурузные початки, которые здесь же продают простые женщины.
Большой круглый стол в зале нижнего этажа дворца в Ливадии, где в 43-м году встретились Сталин, Рузвельт и Черчилль, чтобы разделить Европу в конце последнего мирового конфликта, вызвал у меня нежность. Я опять увидел его на фотографии, выставленной на втором этаже, где за этим же самым столом обедает многочисленная семья царя Николая II в дни их отдыха в Крыму.
Мы вернулись в Москву. Как приятно оказаться вновь в наших двух комнатах рядом с «Мосфильмом». Кажется, что мы в караван-сарае во время долгого путешествия по старым дорогам шелкового пути. Возможно, что ковры, повешенные на стены и расстеленные на полу, дарят это чувство. В Москве страшно жарко. В воскресенье большие аллеи безлюдны, и кажется, что они ширятся у тебя на глазах, и ты чувствуешь себя малым насекомым на раскаленной почве. Предпочитаю сидеть дома. Вчера утром я принялся переставлять пустую бутылку. Заметил, что она вбирала в себя свет даже в самых темных местах комнаты. Перед книжным шкафчиком посылала отблески света до самого корешка томика стихов Пушкина, стоящего на верхней полке шкафа. И лишь у входа наполнялась темнотой.
И в Монтефельтро стоит жара. У деревьев повисли листья, как уши у охотничьих собак. В Монтироне, средневековом городке, пусто из-за жары и праздников. Голос проповедующего в церкви священника выходил за приоткрытую дверь и катился по камням переулка вместе с пустой пластмассовой бутылкой. Открываю дверь, и священник перестает говорить, удивленный моим появлением у входа в пустую церковь.
Сократ весь ясен, как ночь,
Полная светлячков.
Мы пробыли недолго за мостом Пресале. Шли пешком до того высокого места долины, где хотели увидеть убежище, вырытое немцами в сорок четвертом году. Когда мы остановились на вершине холма, старик, сопровождавший нас, указал на громадную стену скалы в направлении Виамажжо и сказал: «В одну из ночей августа свет луны падает таким образом на эту стену, что освещает своим отражением всю долину и тогда возникает то, что мы называем „рассветом луны“».
Бывает вечерами, перед сном
Я жду кого-то, сидя неподвижно
На лавке. С террасы видно мне
Внизу реки долину,
И кажется, что должен друг зайти,
Родня, прохожий, звонок, в конце концов,
Иль телеграмма.
Но лишь вода в реке, скользя по камням,
Со мною хочет говорить.
Я бросил восхищенный взгляд на маленький городок, заключенный в стенах монастыря Баденхаузен в 10 километрах от Тюбингена, где серое солнце проливает на остроконечные крыши теплый дождь, который мне напомнил сказочную Грузию и лучезарные глаза Параджанова в свободных домашних туфлях на ногах. В монастыре листья столетней липы шевелились под тяжестью голодных пчел.
В дверь постучал нищий, так мне во всяком случае показалось, в запыленной одежде и с залатанной сумой наперевес. Замечаю, что на ногах у него старые веревочные сандалии. Приглядевшись внимательно, вижу, что во всей его фигуре есть что-то монашеское, он мог бы оказаться, к примеру, монахом с Востока. Открывает свой старый мешок и вешает его на террасе. Показывает мне малюсенькие лимоны, предлагая сделать из них лимонад. Потом усаживается на свой растрепанный ковер и начинает длинную речь на своем языке, который, неизвестно почему, мне понятен. «Если не задавать вопросов, то тогда на тебя не посыпятся бесполезные ответы. Нужно говорить не спрашивая и давать словам слетать с губ. Наполнить воздух этими звуками и музыкой дыхания. Это неправда, что слово имеет лишь тот смысл, которому нас научили. Слово — это прежде всего звук, производимый инструментом, которым и являемся мы. Отнимите весь смысл у слов и слушайте только звуки, которые слетают с наших губ. Двигаться, перемещаться, излишне жестикулировать — это и создает суету жизни. Увы, и сама мысль порождает движение, но ведь надо бы спросить себя при этом: куда идем? Оставайтесь неподвижными, пусть мир движется вокруг вас, пусть фрукты сами катятся по полу и по лестнице. Пусть все рождается ветром и перепадами тепла. Наша конечная цель — лишь внутренняя неподвижность». Он поднимается, медленно складывает свой ветхий коврик, укладывает его в мешок и уходит, но сразу же возвращается как-будто что-то забыл. «Я возвратился попрощаться с самим собой», — говорит и несколько мгновений молча смотрит на то место, где недавно сидел на ковре.
Один сведущий человек повез меня посмотреть буковую рощу на высоте 1200 метров. Если выпадут и другие годы жары, бук исчезнет с гор Монтефельтро. Потому что деревья не смогут забраться на облака в поисках прохлады. Так я узнал, что на протяжении веков было много переселений деревьев: какие-то из них искали свежести, а другие — более теплый воздух. Часто и люди шли за деревьями.
…Я добрался до света в низине,
Будто муха до лакомой ложки.
И сижу в траве моих мыслей.
Они падают с губ, между тем
Как глаза наблюдают
Облака плащаницы белой.
Так случилось теперь, что Мареккья —
Вода жизни моей.
Река небо выводит гулять,
И катает как камни до моря
Кости мира.
Вода гор между пальцев струится,
Точно бьется в руках рыба в страхе,
Постепенно становится тоньше
Подвенечного тюля невесты,
И лицо мое в ней отразится.
Все интересы моей жизни и мои радости — теперь я в этом уверился — составляют короткие путешествия по долине вместе с Джанни. Мы приезжаем с ним в покинутые городки, чтобы собирать забытые шумы: влажный скрип подгнившего дерева, обрывки ржавых звуков, может быть, журчание умирающей воды. В общем, это смесь старинных отзвуков, поглощенных застывшим воздухом или движимых легким дыханием травы, когда она выпрямляется, чтобы стряхнуть с себя иней. В этом подобии музыки, которое почти не слышат уши, способные различать лишь взрывные и отскакивающие звуки современной жизни, гнездится мое детство. Следуя мощеной дорогой, проходящей перед кладбищем в Таламелло, пришел в рощу столетних каштанов. Свет пожелтевших листьев и тех, что покрывали землю, заворожил меня. Мне показалось, что я был уже в этом месте много лет назад. И вдруг я вспомнил, что спрятал когда-то пуговицу от военной формы в старую щель ствола. Тогда стал внимательно оглядывать все стволы и шарить гвоздиком в самых глубоких отверстиях. В одном дупле, засыпанном землей и кусочками камней, на самом дне и правда отыскал металлическую пуговицу старой военной формы. На какое-то мгновение увидел себя офицером австрийской армии на площади в Пеннабилли во время охоты на Гарибальди, когда он прятался в Сан-Марино. И в памяти прозвучал зовущий меня голос: «Альберт».
Семья не есть более надежное убежище в жизни. Мы вынуждены все чаще мириться с изменами и разрывами отношений. То, что раньше помогало сдерживать и бороться с желаниями, не существует. Мы теряем все, что созидалось вдвоем или вместе. И потому мы сами должны найти в себе те силы, которые смогут еще спасти от всеобщего крушения.
У реки есть укромная заводь,
Где сижу, вод касаясь руками.
Вчера в сумерки я наклонился —
Отмыть камень в Мареккье —
И увидел седину своей головы.
Гроза. Шесть часов утра. Лежа в постели, слышим жалобное мяукание котят. Лора надевает плащ и выходит, чтобы укрыть их под черепичным навесом. Выбивается свет. Я тоже встаю и зажигаю свечу. Сижу со свечой в руке. Возвращается Лора, за которой следуют мокрые котята. Останавливаются передо мной и смотрят. Замечаю, как пламя свечи дрожит в их глазах.
Когда перед солнцем появляется дымка влажного тумана, тогда жара застилает глаза. Сегодня так тяжело ходить. Гора напротив в светлой туманной пыли, и лишь вершина Фумайоло освещена лучом солнца. Каждые два, три дня у меня собирается куча газет. Сплошное мученье рвать их. Зимой легче, когда они исчезают в пламени камина. Инжир налился, но не созрел. Мушмула ждет ноября. По всей долине дикие яблони, которые мне показал Джанни, остались без плодов. Сегодня ночью в Сан-Марино шел дождь, у нас ничего. Небо спокойно. От жары даже на кончиках пальцев выступает пот. Мне вспоминается старый документальный фильм о Грузии, когда в горах не хватало соли, и животные облизывали вспотевших людей и землю, смоченную мочой.
Вот уже несколько дней меня занимают старые фрески, постепенно исчезающие со стен маленьких сельских часовен. Они рядом с большими крестьянскими хозяйствами. Я фотографирую в основном легких летающих ангелов, окруженных цветами, утонувшими во влажности стен. Вчера вечером мысленно перенесся вновь в Самарканд. Ел белую мякоть дыни на покосившейся террасе голубой чайханы, которая облокотилась своим деревом на воды пруда. И как и тогда, мы с Антониони садимся на мотоцикл с коляской, который везет нас к берегам Амударьи. Потом путешествие на барже — медленное, по причине отмелей на нашем пути, отмеченных стволами тростников в илистом дне, которые мы вынуждены были огибать. Он и я, сидящие на длинной балке, укрепленной на палубе, где толпятся дети и женщины с золотыми искрами сережек в ушах, грызем семечки подсолнуха. Сегодня я приехал в маленький средневековый город Аквавива. Ходил среди скелетов тех домов, которые образуют узкие средневековые улочки, где и глазам не хватает воздуха, а стены гладят тебе плечи. Пять низких стен делили на множество пустых комнат с одинаковыми дверьми длинное пространство. Мне казалось, что я нахожусь внутри подзорной трубы. В небе у меня над головой было несколько веток двух огромных вековых дубов, и тени листвы качались на стенах и на полу этого забытого мира. Я видел, что птицы не боятся меня, достаточно не совершать резких движений. В какой-то момент огромная тень пробежала по стене напротив. Я сам почувствовал себя той же стеной или балкой, или небом над головой, лишенным памяти, как и городок, где я был гостем. Погружаюсь в тишину без мыслей и ощущаю спокойствие, которое никогда не испытывал прежде. Но внезапно в ушах возник сильный шум моря. Потом он перешел в глухой гул, как будто его покрыло плотное облако пыли. Нечто похожее на звуки, исходящие из недр земли, которые росли, расширялись, превращаясь в мощный рев ветра, способный повалить деревья и разрушить стены. Следом вода морей и рек покрывала долину. К счастью, я иногда возвращался в тишину этого покинутого городка. Но не надолго. Ум вновь начинал в этой тишине обрушивать на меня странные видения потопленных городов и лесов, которые сопровождались стихами поэмы о Всемирном потопе. Я думал о ней уже много дней. Мне не удавалось отрешиться от этого загадочного и неожиданного наваждения грядущих катастроф. Единственный способ оставался — бежать домой и начать писать то, что возникало у меня в голове.
Мы побывали в маленьком скиту Чербайоло, возникшем ранее тысячного года, там останавливались как святой Франциск, так и святой Антоний. Он был приведен в порядок заботами одной женщины из Равенны. Она начала восстанавливать его с 1966 года — ей необходимо было одиночество и молитва. Просит называть себя сестрой Кьярой. Я встретился с ней впервые посреди овечьего стада. В свои 66 лет она выглядела сильной. Мы пошли вместе на маленькое кладбище, квадратное с двумя железными крестами на земле, поставленными там — кто знает когда. Возможно, могилы двух старых монахов. Я постоял перед ними — этими двумя неизвестными усопшими. Уже давно я с нежностью смотрю на бедные поржавевшие кресты старых кладбищ долины. Это скромные знаки, во власти которых обозначить смерть каждого из нас. Я попросил сестру Кьяру не ставить на этом квадрате травы мраморных памятников с надписями и портретами. Довольно и крестов из железа. Если бы было возможным найти еще и другие и сделать кладбище поржавевших крестов. Она мне сказала, что надеется осуществить мою идею, забрав кресты со старого кладбища, которое будет все равно затоплено водами искусственного озера. Когда я уже прощаюсь с ней, она мне вдруг говорит, что дьявол искушает ее, оставляя нацарапанные гвоздем на камине слова: «Будьте прокляты!». И теперь еще стал появляться иногда, чаще по ночам, странный попрошайка: одет чисто и туфли блестят. Все свое имущество он носит за спиной в маленьком рюкзаке. Копается на кухне, в поисках яиц и сыра. И когда наедается, нападает на Кьяру, потому что она олицетворяет собой власть. Он и вправду раб той немногой еды, которую находит у нее. Ругаясь с Кьярой, надеется освободиться от зависимости, держащей его в плену.
Моей матери Пенелопе
О ПОТОПЕ, ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО!
Поначалу была черная туча,
Она поднималась с моря
И заполнила тенью землю,
Как пролитые на промокашку,
Расплываются чернила.
Вслед западали редкие капли,
Глубоко утопая в пыли,
Отсекая деревьям уши.
Под конец дождь заладил
Десять дней непрерывно и нудно,
Через край наполняя канавы.
И не только у нас, но в Америке,
Всюду, сорок долгих недель ливни шли,
Не давали на миг передышки,
Ведра вод дождевых, как потоки,
Казалось, что вниз головою
С неба реки текли.
Полегли все деревья на землю.
Хлябь земная, как хлеб испеченный,
Что ломают крестьянские руки
Второпях на горячие ломти.
Не стало в воздухе опоры точек,
Где птицы могут дух перевести,
На головы людей отважились садиться,
Бредущих по колено в грязи,
Вода китайских рек, что с гор,
Желтее, чем шафран, спускалась,
На площадь Тяньанмынь сначала показалась
И дальше разлилась, дотронувшись до моря.
В Калькутте лодки стали на причал по крышам,
И плавает вокруг домашний скарб, и мебель,
И дыни, как головы утопших, в воде качаются.
Кавказа люди в горы шли
Цепочкой длинною, как муравьи,
Спасаясь от воды, пролитой из кувшина,
Вверх по стене ползут.
Весь Юг Америки сокрыт водою,
На Севере лишь выступают из-под нее
Вершины небоскребов, вкруг которых
Плывут отбросы, мусор, тряпье и банки…
Листва сопровождает резиновые трупы
Раздутых от воды животных.
Морские крейсеры на рейде:
Но плыть куда им?
Страницы книг во всех библиотеках,
Хранилищ мировых размыло.
Истории и сказки листами белыми
Плывут, как стаи голубей уснувших.
Напрасно мудрецы в горах
Взывают солнцу —
Земля, как мутный шар воды,
Скользит в безмолвии пространства бесконечном.
Наш дом стоит в таком месте, с которого можно видеть удивительные закаты. Моя жена спешит насладиться ими и отчаянно зовет меня. Я нахожу всегда извинения, чтобы не выйти из дома, потому что меня раздражает этот ее слишком романтичный восторг. В Дубулты, на Балтийском море, я был более послушен ее призывам и после ужина садился с ней вместе на одной из многочисленных скамеечек, расставленных на вершинах дюн над песчаным пляжем. Впрочем, и цари ехали из Санкт-Петербурга, чтобы увидеть и насладиться этим праздником красок, который не мерк до одиннадцати вечера. Сколько лет уже мы не останавливаемся, чтобы любоваться закатом?
Сегодня утром стало прохладнее, и в мастерской оказалось множество залетевших туда мух и шмелей. Они жужжали и бились о стекла. Тогда я открыл окна, но у них не было никакого желания улетать. Снова закрыл их, и они опять стали биться о стекла. Кто-то упал, оглушенный, на землю. Я увидел, что другие были уже мертвы. Наконец жужжание утихло, и мастерская наполнилась тишиной. Слишком высокая цена за наступившее спокойствие. Вышел в сад.
Четыре брата моего отца
И старшая — ей девяносто —
Сестра, что звали Назарена, —
В Америке все жили.
Иногда открытку посылали.
Так моряки бросают в море
В бутылях закупоренные вести.
Я отыскал записку Назарены,
Отправленную моему отцу.
Писала брату: «Эдвардо, мы дошли до дня,
Когда последние подводят счеты жизни.
Здесь, далеко от Вас, в Бразилии,
Я часто вспоминаю тот день,
Когда на ярмарку мы направлялись
В Веруккьо, рыбой торговать
В одну из пятниц тыща девятьсот
Тринадцатого года.
У нас перед глазами мост унесло
Рекою в половодье.
Мы ждали целый день в повозке
С надеждой переехать вброд,
Но не дано в тот день нам было
На берег ярмарки попасть.
И дома рыба в ящиках протухла.
Я временами слышу эту вонь,
Теперь мне кажется, что это запах
Прожитой мною жизни».
Едем на машине по каменистым дорогам, которые соединяют горные овраги вблизи Пеннабилли. Время от времени остановка, где вспаханная плугом земля показывает розоватые осколки кирпичей и римской черепицы. Подбираем почерневшее острие стрелы. Я держу его в кармане и иногда вынимаю и верчу в руке. Спрашиваю себя, какое животное могло быть им убито.
Бывают такие дни, когда независимо от времени года хочется скрыться от боли или от скуки, обидеть этим кого-то или самого себя — тогда мысленно я ухожу и закрываюсь в неизвестной квартире на окраине Москвы, но там, где менее всего хотелось бы жить. В районе Косино, где все строения одинаковы, я заметил молодых людей, которые на лыжах выводили гулять собак, а магазины, почти всегда пустые, были полны мертвенно-голубого света. Квартира, в которой я иногда закрываюсь в мысленном изгнании, состоит из двух комнат и ванны. Именно там жила старая поэтесса из Тбилиси. Благородная и готовая нежно одарить тебя своим изяществом и легкостью своей грусти. Одетая в черное с огромными белыми воротниками из прозрачной ткани. В маленькой гостиной стены были покрыты грязными зеркалами, затуманенными серыми пятнами плесени. В другой комнате находилась маленькая кухня и короткая кушетка. Возможно, зеркала гостиной старались как-то увеличить комнату, создать обманчивую глубину лабиринтов. Теперь эта гостиная сделалась моим пристанищем, когда я хочу убежать от жизни, которая часто вешает мне на шею печаль и скуку. Во время моего мысленного переселения я играю в то, чтобы не дать зеркалам поймать мое отражение. Быть и не быть.
«Заика» — девушку прозвали,
Которая ходила в сабо,
И тряпки плотно облегали
Грудь крепкую, как камень.
Она так сильно заикалась,
Хотелось сразу бросить слово
Меж слов ее, помочь догадкой,
Покуда фраза не слагалась.
Тогда она взрывалась смехом,
От удовольствия дрожала
Всем телом.
Сегодня вечером внезапно прекратился ветер. Миндаль на деревьях перестал дрожать и успокоился на ветвях, украшенных закатом. Я дошел до площади, чтобы услышать фонтан, на который падала розовая тень фасада собора. Там случайно оказался и немецкий архитектор Роланд Гунтер, который часто живет в Ангьяри. Мы подумали о том, что надо бы создать маленький передвижной университет для изучения и поиска поэтических мест. В одном из брошенных домов с провалившейся крышей было бы неплохо сделать фонтан из водосточных труб. Это можно было бы назвать «Домом воды».
Идет дождь. Уезжаем в Кортону. Вдоль по дороге до Виамаджио охотники выпускают собак в местах, где вывешены запреты на охоту. Охотники дрессируют собак и наблюдают за ними в бинокли. На огороженной поляне, покрытой сухой травой, мне удается разглядеть рассвирепевшего кабана, который бежит в сторону вспаханного поля на границе с лесом, стоящим чуть выше. Сосновая аллея, ведущая к Сан-Сеполькро, теряет сухие иглы, которые осыпаются на нас дождем вместе с последними его каплями. Небу уже хочется просветлеть. За Ангьяри растянулись поля с зелеными листьями табака, обгоревшими головками подсолнуха, свесившегося с сухих стеблей, с кукурузой еще не спелой, но гордой своими початками. Кортона принимает нас каменными стенами времен этрусков и маленькими площадями между старинных домов, где на раскаленных от солнца стенах плавятся гербы. Нас окружает непрозрачный воздух, присущий снам. На обратном пути мы остановились в Сан-Сеполькро, чтобы поприветствовать «Воскресение Христа» Пьеро делла Франческа. Пейзаж на картине кажется написанным с гор Монтефельтро. Тогда, возвращаясь, ищем ту гору, которая могла бы вдохновить великого художника. «Да вот же она», — вырвалось радостно у нас при виде Монтеботолино.
Волна из пыли влажной
Накрыла, с гор спустившись,
Последнее дыханье лета.
И я надел вельветовый пиджак.
У меня рассеянные глаза, как и у волов, которые тянут за собой плуг. Сажусь, встаю, хожу, городок пуст, никого нет, и начинаю читать газеты. Отрываю от них глаза, чтобы посмотреть на стены площади. Городок превратился в разбитый инструмент. Люди, приезжающие сюда на лето, возвратились в свои городские норы.
В 7 вечера сделалось холодно. Я побежал по лестнице искать себе что-нибудь теплое. Долго разговаривал с адвокатом Берти из Сан-Марино, который навещает загадочного человека, предрекающего опасности. Он налил несколько капель оливкового масла в кастрюлю с холодной водой. Масло вдруг закипело, и это был знак, что против адвоката действует какой-то злой дух.
В определенном смысле можно испытывать тоску и по нищете, по трудным временам бедности. Точнее, по утраченному здоровому отношению к великим и истинным ценностям жизни. Оттого иногда я опять вижу, как жарят каштаны, которые я, мальчишка, украдкой таскаю с раскаленной жаровни. И часто прошу отвезти и оставить меня одного возле старого крестьянского дома, покинутого где-то в расщелине гор. Там я не только ищу прошлое, но и нахожу влажные запахи земли со следами куриных лапок, да скрежет ржавых водосточных труб. Мы опьянены детством — тем временем жизни, когда все мы были бессмертны.
Иногда я и сам не знаю, чего жду. Чувствую себя в подвешенном состоянии. Некое предчувствие, не имеющее оснований. Кажется, что должно прийти озарение, предварить собою чудесное открытие. И правда, на днях меня поразила одна встреча. Поднимаясь по незнакомому извилистому проулку, мы оказались перед покосившимся одноэтажным домиком, два метра на три. Старушка, которая в нем обитала до недавних пор, питалась тем, что собирала в горах, лечилась травами, которые росли у стен дома. Смотрела на мир из узкой щели окна, обрамленного нарезанным древним способом камнем. Жила, отмывая грязные бутылки шершавыми листками, которые называла стеклянной травой. В горах остались еще эти скромные укрытия, где кончают жизнь в одиночестве старые крестьяне, единственными родственниками которых являются земля и облака. Они часами глядят на мир из своего маленького окна, держа под рукой и нюхая иногда листья лимонной мяты. Почему я ощутил тоску при виде этого убогого домика и бедноты? Я все более убеждаюсь, что моя память хранит древние источники жизни, прожитой, быть может, другими, кто знает когда, и кто знает где. И в тот полдень у меня возникло ощущение, что и я был когда-то в этом жилище и наблюдал мир из этой же щели.
Даже если окно
В длинных строках дождя,
А за ним — вода плотной стеною,
Все равно над горами видна
Луна полная в ярком сиянье.
Иногда сажусь в маленькое кресло на открытой террасе моего дома. Передо мной стена горы с зеленым куполом дубовой рощи, а под ней до самой реки Месса — вспаханные поля, где выделяются еще одиноко стоящие старые дубы. Перед глазами, на постаменте ограды, которая соединяет две колонны террасы, разложены напоказ камни, похищенные у реки. Среди них и осколки средневекового кирпича, вылизанного и округленного водой. Передо мной мир в миниатюре, и другой — открывающийся глазам мир долины. Между ними поднимаются с края нижней террасы ветви инжира с широкими листьями, пострадавшими от жары прошедших дней. Часто я спрашиваю себя: закончилось ли мое путешествие именно этой длинной остановкой, или есть еще возможность, чтобы мне приглянулось какое-то селение, затерянное в сибирской тайге или у водяных террас древних рисовых полей Китая. И все же, что-то подсказывает мне не заглядывать слишком вперед, не планировать долгие путешествия. Чувствую, что должен выбрать пройденный путь, который остался за плечами. Вернуться домой и закрыться в нем, чтобы открыть для себя горизонты памяти. К сожалению, ростки спокойствия появляются на границе ужасающих волнений и страха. Редко можно найти спокойствие в замке, где до этого царит долгий мир.
Сегодня утром я ходил с опущенной головой, разглядывая трещины на дороге, как будто меня утомили открывающиеся за левым парапетом красоты и просторы. Возможно, надену теплые брюки, пожалуй, из вельвета.
Я помню дни
С пожатьем крепким рук —
На камне высекались обещанья.
Ничто сегодня не имеет веса —
Обнять кого-то, все равно,
Что ворох тряпок
Заключить в объятья.
Мы встретили Гарика, племянника Параджанова, в Римини, где он показывал свой короткий документальный фильм о доме, опустевшем после смерти дяди. Он рассказывал нам о похоронах дяди в Ереване в первые дни июня 1900 года. Было под сорок градусов жары, и вода едва капала с фонтанов города. Пот стекал и с поднятых рук толпы, протянутых, чтобы дотронуться до открытого гроба, который выносили из будущего музея Параджанова. Дерево гроба намокло от пота этих горьких рук. Лицо Параджанова, обложенное кубиками льда, приняло сразу же естественный розоватый оттенок. Лед таял, и над гробом поднялась легкая дымка испарения. Машина, которая медленно тянула подвижную платформу с покоящимся на ней телом, остановилась из-за неполадки. Тотчас же молодые люди начали толкать ее. Город почернел от горя. Улицы Еревана медленно пересекла эта темная тень толпы. Жажда начала мучить сразу же. Дети просили воды сначала шепотом, потом криком. Кто-то даже лизал влажный мрамор высохших фонтанов. Толпа испытывала такую жажду, что многие по ходу процессии стучались в дома и просили пить. Пока кто-то не обратился к старикам, оставшимся в прохладе своих домов, и тогда открылись окна и двери первых этажей, и появились руки со стаканами, полными воды. И так продолжалось до самого кладбища, где ночью руками была вырыта могила, как принято делать для почитаемых личностей. Когда тело опустили в могилу, люди встали на колени и начали руками бросать на гроб горсти земли, пока пустота не заполнилась.
Порой тебя находит запах,
Которого не слышал много лет,
И сразу же по комнате проходит
С ведром воды забытая девчонка.
Море держит рыб в своих руках.
После дождливого лета — вот они наконец великолепные первые дни октября. Под ногами — сухие листья, а перед глазами дождь их красок, до самой горы Карпенья, которая собирает закаты, держа их на своих плечах, когда Мареккья уже в тени.
Бывает — кружатся сухие листья
Вдоль улицы осенней вечерами,
Шуршат под башмаками,
Когда ночной порой тебя послали
Купить коробку спичек.
Сегодня утром добрался до покинутого городка Трамареккья рядом с Бадиа Тедальда. Сидел в саду какого-то дома, где множество брошенных старых башмаков и оставленных кем-то кукурузных початков, аккуратно завязанных в пучки. Поехал сюда, узнав от Мары из Рофелле, что у стен этих брошенных домов росли кустики лечебной травы, сохранившейся здесь еще с римских времен. Нашел низкие кривые веточки, которые держали чуть влажные, мохнатые листочки. Это их пользовали древние римляне. Тогда-то я и расположился в саду. Дул ветер, стучал незакрытыми ставнями, собирал в кучу бумажки по переулкам. Потом начала содрогаться земля, как будто до меня доносились равномерные шаги гигантского существа. И правда, вдали, из-за старых развалин, показался слон. Это был один из тех слонов, которых Ганнибал, перейдя со своей армией, вел на Рим. Слон потерялся. На нем сидел африканец, погонщик заснул на спине слона.
Дождь, и в больнице Папа.
Я у окна стою
И наблюдаю за каплями воды,
Что медленно стекают
Вдоль по стеклу.
Эти дни хорошо использовать для того, чтобы отыскивать в буковых еще зеленых лесах дикие фруктовые деревья. Они стоят, покрытые осенними листьями, которые выделяются живостью красок. Мы начинаем составлять карту наших открытий. Я пользуюсь при этом маленьким перламутровым биноклем, который служил мне в Москве в Большом театре. Обнаруживаем двадцать вишен, покрытых кораллово-красной листвой, тринадцать груш с листьями винного цвета и четыре яблони, уже почти оголенные, с розовыми маленькими плодами, которых теперь нельзя найти нигде.
Девочка,
Поставь ведро воды на землю,
Давай смотреть с горы на море,
Что кажется полоской синей,
Где облокачивается небо.
Оставим старости невзгоды,
Она в постелях растянулась,
И силится клубок распутать —
Найти его начало.
И сегодня утром, положив голову на подушку дивана, я думал, что должен непременно поехать в Иерусалим, чтобы узнать хоть что-то о последних днях жизни Ладыженского, великого художника, с которым я был знаком в России. Он стремился уехать из Советского Союза и все время думал о дочери, живущей в Иерусалиме. Ему удалось эмигрировать, однако это привело его вскоре к полному отчаянию и самоубийству. Я снова вижу наши встречи в Москве в его мастерской недалеко от Черемушкинского рынка, куда мы с Лорой ходили покупать узбекские абрикосы и белые дыни Самарканда. Ладыженский рисовал с десяти лет. После революции, когда в Одессе вошла в моду татуировка, он изображал Ленина на плечах просивших его об этом ребят. Покинул свой город в 1940-м году и больше туда не возвращался. Но рисовал лишь картины своего детства в Одессе. В его огромной мастерской многочисленные полотна, прислоненные к стенам, погружали тебя в еврейский мир Одессы, существовавший до войны. Лошади, в жаркий вечер стоящие под ветхими балконами. Толпа людей, облаченная в белый лен, под каштанами на аллеях. Семьи, сидящие за столами в розовом воздухе весны. Коляска доктора. Одинокий скрипач — владелец танцевального зала. Светлые столы с желтеющими сифонами рядом со свадебным тортом. Поминки. Еврейские уличные музыканты. Бедняги, пилящие деревья вдоль дорог. Гробовщики. Живодеры. Продавцы арбузов. Цыгане, глотатели огня. Портной. Библиотека. Старухи, обертывающие конфеты в фантики. Ни на одной из картин не видно неба. Свет исходит от голубых булыжников мостовой, от полов и уложенных на площадях плит. В последний раз, когда мы его видели, он сидел и вертел в руках кусочек бечевки. Рассказывал об одной из своих поездок за Каспийское море, в сторону Туркмении. В то время он был театральным художником и отправился туда вместе с труппой. Они остановились в маленьком городке, за которым начинались солончаки. Солнце высушивало озера, оставляя соль на поверхности пропитанной влагой почвы. Однажды утром он решил отправиться на одно из этих соляных полей, растянувшихся на необозримое пространство. Ботинки проваливались в соль, оставляя глубокие следы, которые тотчас же наполнялись водой. Ему тоже захотелось поглядеть на пеликанов. Кто-то сказал, что видел их в этих местах. Он продвигался вперед, окутанный туманом теплого пара, который солнцу все еще удавалось поднимать с влажной земли. В какой-то момент ему показалось, что стая больших птиц опустилась на соляное поле метрах в ста от него. Это были пеликаны. Они шли ему навстречу, окружая его в тишине. Казалось, что пеликаны рады ему, и он наклонился, чтобы погладить одного из них. Ему никак не удавалось дотронуться до спины птицы; когда рука прикоснулась к клюву, в ней осталась лишь пыль. Тогда у него возникло сомнение, не мираж ли все это. И правда, пеликаны так скоро исчезли с соляного поля, что подтверждало его сомнение — они были плодом его воображения. И все же шум хлопающих многочисленных крыльев над головой выше полосы туманной пыли говорил о том, что пеликаны летели в небе. Его широкополую шляпу унесло ветром, поднятым их крыльями. Он еще долго бегал за ней по соляному полю.
Лука Чезари принес мне букетик из вереска, который является частью скромного зеленого покрова этой долины. Пучок тончайших веточек-пальцев с маленькими головками засохших цветов, которые превращаются в ароматную пыль. Эликриз-вереск цветет в июне, а собирают его осенью. Мне кажется, что именно эти сухие кустики собирали в октябре монашки для своего монастыря Сант-Аполлинаре в Монтефельтро. Они искали цветы по склонам ущелий, спускавшихся к руслу реки Мареккьи. Потом развешивали корзиночки с собранной травой по стенам трапезной и ели, вкушая воздух с запахом сладкого сена.
На жизни важные явленья
Смотреть необходимо стоя.
Небо спокойное и ясное. В машине едем до Мачано, чтобы отыскать старое дерево сорбы[11], уже полное зрелых плодов. Одно из немногих оставшихся. Пучки из его веток подвесим на деревянных балках кухни под потолком. Сворачиваем, покидая асфальт, на средневековые тропы и, наконец, едем по античной римской дороге. К сожалению, землевладельцы рубят деревья, которые обозначают эти старинные пути, и тем самым, уничтожают послания древних. Я мельком увидел каменную тропу, по которой въезжали в Пеннабилли первые епископы. Один из них, в октябре, непременно собирал сухие листья тополей около мельницы Бергантини. И правда, если бросить листья в огонь камина, они очень душисты.
Ветер жестоко треплет деревья вокруг дома и внизу в долине. Хожу по упавшему миндалю, орехам и раздавленному на земле инжиру. Собрал с десяток еще зеленых плодов хурмы и неспелую мушмулу. Я уже успел забыть, что в июле вода в реке была теплой, а в воздухе был разлит аромат цветущей липы. Часто вечером я смотрю на огонь в камине. Три года назад, 31 октября, умер Феллини. Вспоминаю его стремление к одиночеству, к пустому пространству вокруг себя. Быть может один молчаливый друг рядом или Джульетта, или секретарь, готовая, лишь слушать. Беды многих сваливались на него, и он старался помочь в разрешении их, чтобы не звучали в ушах постоянно повторяемые жалобы.
Он проводил мягкой рукой, слегка касаясь, по своим редким волосам. Путешествия и любопытство туриста раздражали его. Лучше придумывать самому, создавать эти миры в павильоне № 5 в Чинечите. Говорил мне о Нью-Йорке, как о городе золотой мечты, поскольку был покорен его красотой, в момент взлета самолета в аэропорту. Некое раскаяние в том, что прежде он смотрел на этот гигантский город с безразличием. Теперь все наши дни, проведенные вместе в его студии или на улицах Рима, наши откровения, жесты — все это останавливается, оседает в моих мыслях, как оседает пыль на предметах даже если они бесценны.
Когда старик, в горах живущий,
Почуял смертный час,
Прощаться начал со своим добром.
У леса попросил прощенья
За сломанные руки.
На дрова
Рубил их, продавал в пекарню.
В саду погладил нежно
Деревья груши, яблони и сливы,
Согретые осенним солнцем.
На огороде долго взглядом нежил
Салата листья, лук, капусту.
Усталость лечь в постель тянула.
Ее превозмогая, дошел до родника
Воды, со скал скользящей,
Как влажное дыханье.
Сказал: «Вода, ты вниз бежишь,
До моря, его я видел только раз,
Ему привет мой шлю с тобою —
Я был им поражен.
Отсюда сверху мне оно казалось,
Лишь линией прямой и синей».
Средневековые монастыри всегда строились в уединенных местах, где нетронутая природа говорила о присутствии Бога. В эпоху Возрождения, люди сделались центром вселенной — почувствовали себя всесильными и позволили себе изменять окружающий их мир. Мой поиск нетронутых и, по возможности, диких мест связан прежде всего с желанием обрести в себе способность дикого животного распознавать нюхом первозданный аромат тайны сотворения мира. Желание обрести в себе взгляд животного.
От Петрелла-Гвиди спускаемся по серпантину к долине. Небо набухло тучами, в разрывах между ними — светлый воздух. Неожиданно за поворотом возникли две параллельные радуги. Расстояние между ними метров двести. Быстро спускаемся, чтобы подъехать к подножию небесных арок, которые ясно рисовались на сером небе. Большая из них рождалась на маленьком поле ярко-зеленой травы на правом берегу Мареккьи, а другая поднималась прямо от реки. Останавливаемся у моста и бежим к ногам большой радуги. Чудом успеваем прикоснуться к этой дуге цветной пыли, уходящей в небо, и, почти тотчас же, все исчезает, и лишь на коже остается едва ощутимая влага, как от кошачьего дыхания. Дома меня ждет известие о том, что восемь тысяч километров льда начали таять под огнем вулкана Ватнайекулла, и тысячи мутных потоков бросаются в море. К счастью, в этой же газете объявление, что Поланка потерял вставную челюсть во время концерта.
Ветер сотрясает Италию. На площади в Пеннабилли развевались на ветру уши у тех, кто выходил из церкви. Шел домой, надвинув кепку до бровей и держа ее обеими руками. Последние метры перед домом преодолеваю пятясь как рак. Меня ждал молодой человек с бородкой. Одни из тех юных европейцев, для которых поэтическое дыхание, идущее в Востока, опирается на их хрупкие плечи и на духовность, которую излучают их глаза. Он привез мне весть от Параджанова, письмо, которое Сергей вручил ему в Тбилиси перед смертью. Параджанов просил передать его мне. Потом юноша говорил о своей любви к Персии и ее воздуху, полному свежести, которая встречает тебя в Исфахане по возвращении из пустыни. Он ушел из нашего дома, и в темноте аллеи сказал мне, видимо, уловив грусть в моих глазах: «У персов — солнечная печаль».
Этому дому недостает красок осени. Хотелось бы видеть вокруг желтую листву, прежде чем останутся лишь оголенные ветви миндаля. Деревья инжира свертывают свои сухие листья, на земле они кажутся плохо скрученными сигарами. Правда, королевская мушмула держит свои прекрасные листья с упорством акробата, который сорвавшись с каната, повисает на нем, испуганно раскачиваясь. Думаю посадить горный клен и деревья, которые обозначали бы для меня осень. Мне нравится, когда падают все эти листья. Горничная сообщает мне, что миллионы африканцев из Заира идут неведомо куда и падают на землю, как листья, умирая от голода.
Вот уже несколько дней, как собираю сухие листья. Сначала в горах, постепенно спускаюсь все ниже, потому что там, наверху, деревья уже окончательно оголились. Наполняю ими пустые коробки из-под обуви, которые предоставил в мое распоряжение странствующий торговец. Три коробки с красными листьями вишни, две — с желтыми горного клена и одна с листвой королевской мушмулы. Несколько листьев я заложил между страницами книг, и сейчас они расправились и затвердели как тонкие пластинки старинного золота. Но большую часть начал использовать для разжигания огня в камине. Беру горсть сухих листьев и бросаю их между сырых еще дров. Огонь от вишневых листьев отличается от пламени горящей мушмулы. Вся моя нежность, когда я собрал их, обратилась конечным злом.
Посреди широкого поля
Одинокая груша стояла
В одеянии осени красном.
Листья были готовы опасть.
Лишь последнего ветра порыва
Ждали листья, и я вместе с ними.
Мы приехали в Сольянона Рубиконе в день, когда из римских пещер вынимали созревший сыр. Но я хотел увидеть маленький музей звукозаписи, который Роберто Паренти собрал в собственном доме. Три комнаты, полные пластинок, граммофонов, восковых цилиндров и публикаций. У него есть немецкая пластинка в 78 оборотов, записанная в 1913 году по случаю празднования юбилея кайзера Франца Иосифа. Я захотел послушать ее. Начиналась она с гимна кайзеру в исполнении хора и оркестра. В мире всего лишь 6 экземпляров этой пластинки. На улице туман совершенно уничтожил пейзаж. Лишь кое-где видны оставшиеся красные листья на ветвях виноградника, который выглядит совсем по-зимнему. Под ватой тумана мы не видим старинные городки Ронтаньяно, Монтеджелли, Барлотто. На мгновение показывается грузовичок, который приехал из Сардинии со сладостями для семей пастухов-сардинцев, живущих в этих ущельях. Мы останавливаемся на вершине горы Мелето, самой высокой точки этого края. Я оказываюсь рядом с колонной красных кирпичей, шириной в метр и толщиной в два. Молодой человек, который сопровождает нас, показывает разные места на огромном ковре тумана, который покрывает долину до моря, где в ясную погоду мы могли бы увидеть Сан-Марино, Сан-Лео и Римини. К сожалению, под нами лишь молочное облако. Тогда начинаю разглядывать колонну рядом со мной. И замечаю большую мемориальную доску из белого мрамора с уже стершейся надписью. Бедный памятник, воздвигнутый по воле фашистов из Ронтоньяно в память четырех молодых немцев, упавших с самолетом на эту гору в 1944 году. Стараюсь прочитать посвящение, но это невозможно, потому что темная краска исчезла из углублений высеченных букв. Тогда поднимаюсь на выступающий угол широкого фундамента колонны и начинаю гладить мраморную плиту в попытке прочесть руками буквы. Я находился между двумя мирами, похороненными плотной белизною. В то время как я глазами старался различить в море тумана, который закрыл долину, хотя бы очертания гор Сан-Лео и Сан-Марино, пальцы, следуя за маленькими углублениями букв на этой белоснежной доске, старались воссоздать имена четырех молодых людей. Мне показался любопытным и странным тот факт, что за короткое время я услышал гимн кайзеру и теперь стараюсь понять имена немцев. Потихоньку мне удалось прочесть все четыре имени: Отто, Фридрих, Гейнц и Иоганн. Кто знает, быть может, кто-то за эти пятьдесят лет нашел случайно и подержал в руках тот камень, на котором во время моего плена в Цигенайне я написал свое имя однажды утром в мае 1944 года.
У тумана сегодня голос родника, скрытого в нем. Это бесформенная масса пара, которая иногда позволяет разглядеть деревья, похожие на мягких зверей, которые то вытягиваются, то увеличиваются до небес. Охотники стреляют наугад внутри облака пара, которое уничтожило крылья птиц и шкуру кабанов. Через окно комнаты с камином мне хорошо видна верхушка мушмулы. На дерево напали голодные воробьи. Прилетел тяжелый дрозд, который раскачивался на ветках и с силой клевал плоды, оставленные мною на дереве. Плод мушмулы на самой высокой ветке не выдержал встречи с острым клювом и упал на землю. Я потихоньку открыл окно и шепотом посоветовал дрозду быть осторожным. Он поглядел на меня и сразу же сбил еще два плода.
В этих стенах, которые укрывают от холода и гроз, меня настигает сострадание и жалость к самому себе.
Эта нежность к самому себе единственное, что может нас по-настоящему растрогать. Когда меня охватывает недовольство всем вокруг, я начинаю подолгу всматриваться в окружающие вещи. Вчера мне составил компанию камень, который посоветовал мне быть неподвижным, и тогда я прекратил жестикулировать и долгое время смотрел на капли дождя, которые застыли на стеклах двери. Зажженные лампы студии отражались во множестве этих капель. Казалось, что я и камень застыли внутри одной люстры, собранной из тысячи ледяных жемчужин. Мысли вели меня по тропам, которые уводили в никуда.
Бывают дни, когда смотрю подолгу
На вещь, быть может, на стакан
До той поры, пока его не вижу вовсе,
И невесомым становлюсь, и легким,
Как мыльный пузырек, летящий
Неведомо куда.
Встал с кресла, чтобы захлопнуть приоткрытую дверь из кабинета на кухню. Остановился, привлеченный необычным для меня видом комнаты через оставленную щель. Старинные сифоны для газированной воды празднично выделялись на полке цветными пятнами в сером воздухе помещения. Так я открыл еще одну точку, которая позволяла увидеть нечто новое в доме. Подумал, со скольких же разных углов зрения я мог бы открыть самого себя.
Прошлым вечером туман окутал долину реки и добрался до ветвей японской вишни перед оконными стеклами. Повис на них, отдыхая. Все исчезло вокруг, и намокшие звуки теряли силу, еле слышно уносились вдаль или растягивались в пространстве, словно кто-то волок их за волосы. Я стоял и смотрел на этот пепел глазами, время от времени отыскивая в памяти цветные мысли.
Туристы из России и, особенно, ослепительные путаны, которые в огромном количестве едут теперь на Адриатику, одеваются с большой элегантностью. Имена Армани, Криции, Валентино не сходят с уст, как будто это их близкие родственники. Пожилая русская женщина, продавщица в ювелирном магазине Сан-Марино, в центре этих перемен и отчаянно тоскует по России. В Москве у нее своя маленькая квартира. Могилы близких разбросаны по украинским погостам. В эти туманные дни ей часто вспоминается давняя прогулка с собакой ранним, таким же туманным утром в своем районе на периферии города. Неожиданно из окна последнего этажа психиатрической больницы, мимо которой она проходила, раздался крик. Молодой парень, которого было едва видно, вцепившись в решетку, кричал: «Люди, где вы?» Испугавшись, она выронила из рук собачий поводок. А теперь она, когда по утрам смотрит вниз с высоких террас маленькой республики под названием Сан-Марино, ощущает себя иногда сестрой того отчаявшегося безумца. Ей хочется прокричать в туман, покрывший долину: «Люди, где вы?»
В жизни каждого человека бывает день, когда особенно остро чувствуешь, открываешь для себя всю красоту мира. И если даже суждено после того прожить еще тысячу лет, все последующие дни будут ожиданием или, в лучшем случае, повторением пережитого откровения. Есть бабочки, живущие всего лишь сутки. В этот единственный день им выпадает насладиться светом исполнения всех желаний.
Всякий раз, когда кто-либо устремляется к тайнам мироздания и раскрывает секреты, окружающие нас, в хрупком здании моей неуверенности, жаждущей неясности и тайны, появляются трещины. Сомнения, тайна дают большую возможность испуганным ушам найти приют, укрыться.
Бывает, что мои стихи,
На вещь забытую похожи.
Хотелось бы слова без связи,
Лишенные историй слушать.
Как человек, прощаясь с миром
Не ищет слов, привет последний шлет.
Известие о смерти Мастроянни только что дошло до меня в Пеннабилли. Оно не поразило, как удар ножом в грудь. Месяцами я мучился и страдал, ожидая его. Пришло оцепенение, от того что, наконец, наступило полное безмолвие. Оно росло во мне, уничтожая вокруг шумы и звуки мира, как снег, у меня на глазах покрывавший долину.
Идти на звон колокола за приходским священником, стоять, прислонившись к стене маленькой сельской часовни, отвлеченно, может быть, равнодушно, прислушиваясь к религиозным проповедям. Часто успокоение приходит к тебе от чувства смирения в послушании — всегда проще переложить ответственность на других за наши собственные беды. Вчера вечером наведался в монастырь Саяно, церковь недавно восстановили, и теперь четверо или пятеро молодых монахов из Колумбии оберегают ее. Долго осматривал бронзовые врата церкви — дар Арнальдо Помодоро. Войдя внутрь, столь же долго стоял перед фреской Мадонны с почти полностью стертым со временем ликом. Какой-то крестьянин громко исповедовался, до меня доносились его слова. Он, видимо, был убежден, что чем выше тон его голоса, тем понятнее становится покаяние Тому, Кто не вникает в смысл наших слов. Я вышел из церкви и присел на выступ скалы. Подумал, что необходимо будить, искать в себе зло, направляя его против нашего тщеславия, нашей постоянной неудовлетворенности. Тогда, возможно, будет дано обрести оздоровляющую неуверенность.
И все-таки еще висело солнце над дальними хребтами гор, освещая долину, когда появились белые бабочки в воздухе над рекой. С террасы мне были видны все домики и средневековые городки, которые едва выступали из буковых лесов, венчающих вершины. Я следил и за «солнечным полем», зеленеющим озимой пшеницей. Сюда падали самые первые лучи рассвета. Внезапно весь мир потемнел, и пыль потеплевшего воздуха стала липнуть к коже. То, что я принял за маленьких, редких белых бабочек, превратилось на моих глазах в миллионы снежных хлопьев, которые вертикально полосовали небо. Но за необъятной кружевной завесой ни на минуту не пропадал, виделся весь горный мир. Снег падал на меня и на наш сад. Моя жена выбежала из дома и вручила мне старые газеты. Нужно было защитить, укрыть ими цветы, в первую очередь герань и редкие кустики олеандра. Казалось, что я сворачиваю, готовлю газетные кульки для товара на продажу. Спускались сумерки, но долина, побеленная снегом, светилась и поднималась в сером воздухе уже темного неба.
Идет снег, и у меня белеют мысли. Хотелось бы больше ничего не делать. Перебирать в руках дерево, как четки. Вот-вот взорвутся утомительные новогодние праздники. Хорошо бы провести их с простыми людьми, которые сохранили во взгляде скромность. С теми, чей хлеб пополам со слезами, кто умеет говорить с животными. Душевный комфорт и определенная ясность приходят ко мне случайно, от необъяснимых примет и предчувствий. Прозрения, полные тайны. Они далеки от нашего высокомерного рационализма. Важно согнуться, чтобы слушать деревья или исповедь памяти неискушенных людей. Чаще всего я плаваю внутри «ночного равновесия нашего бытия», как великолепно сказал кто-то однажды… Значит, можно верить только тому, что вне правил логики. Мне хорошо на закате, при последних лучах уходящего солнца. Кажется, что я тоже часть этого света. Мне в нем просторно, как пролитой на полотно олифе или краске с палитры художника. Становишься легким, как запахи трав, почти как в прежние времена, когда в час солнечного заката я был молодым и сильным.
Не помню ни дня, ни часа
(Мы жили в канун Рождества) —
Увидел, как перышко птицы
Кружилось, летя с колокольни.
Смотрел на полет его плавный,
Как будто и сам тихо-тихо
Земли, долетевши, коснулся,
Легкий как никогда.
Московское Рождество в опустевшей гостинице «Метрополь» делает все лампы, люстры и бра, цепляющиеся за мрамор стен, похожими на огромные застывшие слезы. Такси мчится в холодном воздухе Москвы, и я начинаю испытывать всю глубину боли человека, чувствующего себя в изгнании.
Едем вдоль кремлевских стен, за ними — золотые купола. Снег уничтожил все уродства этого огромного города, оттеняя своей белизной воздух святынь и багряность кирпичной кладки стен ренессанса.
С некоторых пор меня не покидает мысль об одном спектакле. Тема его — Всемирный потоп в театре марионеток. Раздвигается занавес, открывая сцену, на которую сверху спускается белое полотно. На нем, как на экране, идет дождь. За ним еще один такой же экран, другой, третий. Пять или шесть белых страниц дождя опускаются под грохот грома и вспышки молний. Над головами кукол, что заняли места в партере, образуя публику, повисают дождевые полотна. Постепенно на этих страницах появляются силуэтами самые известные города мира — Рим, Париж, Нью-Йорк, Москва, возникают горы и пейзажи. Но вот снизу на страницах-полотнах начинает проступать вода. Она прибывает и постепенно поглощает все пейзажи и города, оставляя на поверхности лишь мусор и отходы. И тогда страницы исчезают, взмывая вверх. Только теперь мы замечаем, что вся сцена залита водой. Она уже начинает стекать к креслам в зале. Публику охватывает паника, куклы-зрители бегут, но вода настигает их, и вот уже весь этот маленький мир скрылся под ней. Голос повторяет слова Библии…
И продолжалось на земле наводнение сорок дней… и усилилась вода на земле чрезвычайно, так что покрылись все высокие горы, какие есть под небом. И лишилась жизни всякая плоть, движущаяся по земле… Остался только Ной, и что было с ним в ковчеге…
Маленький бумажный ковчег покачивается на поверхности воды, затопившей игрушечный театрик.
В какой-то момент жизни падают, разрушаются стены комнат и городов, которые ты видел, в которых жил, и остаются лишь прозрачные перегородки памяти.