ГЛАВА XXIV

Настал наконец момент, когда я уже вполне поверил в свой успех. Хотя, если говорить со всей иск­ренностью, я никогда не переставал удивляться этому. Успех приносил необычайно приятное ощущение. Но я начинал также понимать, что тут есть и оборотная сторона медали, безусловно, менее неприятная, чем бедность, но все же достаточно скверная. Когда человек по отчетам билетной кассы становится заметной фигурой, он все более оказывается в зависимости от разных людей, видеть которых у него нет никакого желания, — это импресарио, агенты рекламы, разные приживалы. От них нет спасения, хотя они и нужны. Но все это порождает своеобразное «одиночество в толпе» и ненормальный ритм жизни, который совершенно не отвечает моему характеру.

Как читатель уже мог понять, я во всем, за исключением голоса, самый обыкновенный человек. Я никогда не жаждал власти, я не философ и по характеру ничем не отличаюсь от других людей. Я самый обыкновенный итальянец, заурядный и нестроптивый. И желания у меня самые обыкновенные. Я чувствовал, что начинаю уставать от постоянных переездов с места на место, от того, что не могу побыть со своей семьей хотя бы несколько дней подряд и не имею собственного дома.

После возвращения из Южной Америки в октябре 1919 года я две недели провел в Реканати. Дочка моя доставляла мне огромную радость. Была самая чудесная пора года — золотое время сбора винограда. Внешне я как будто был спокоен, но на самом деле очень нервничал. Я устал от того, что семья моя ютилась в маленьком и простом доме вместе с моими родителями, устал бродяжничать. Я решил, однако, ничего пока не менять, оставить все по-прежнему, а когда кончится вторая серия гастролей в Южной Америке, обосноваться где-нибудь навсегда и завести свой дом. И, конечно, мне хотелось жить в Риме. Но еще мне очень хотелось купить родителям новый дом.

Все эти планы требовали, однако, денег, и поэтому в начале ноября я опять двинулся в путь: мне предстояло петь в Триесте. На рождество я все же снова смог вернуться в Рим, но это было моей последней пере­дышкой. В январе 1920 года я пел в Мюнхене, а в феврале очень неохотно согласился вернуться в Монте- Карло. Публика здесь не изменилась; она по-прежнему покидала зал в середине спектакля и шла играть в рулетку.

После выступлений в Монте-Карло я с марта по май ездил по другим городам — пел в Турине, Неаполе и Флоренции. В Милане мы очень подружились с композитором Умберто Джордано. Я пел тогда в его «Федоре» в театре «Даль Верме». Его свекор был владельцем гостиницы «Спатц», в которой я случайно остановился, так что мы виделись с композитором довольно часто. Немало времени проводили мы, проигрывая партитуру «Федоры». Это было чрезвычайно важно для меня, так как композитор детально объяснял свой замысел, свои намерения. И я сделал все возможное, чтобы передать их. Но независимо от этого, его общество очень нравилось мне. Джордано был очень шумным, веселым человеком, от души, как ребенок, смеялся шуткам и анекдотам.

С годами наша дружба все крепла. Другая его опера — «Андре Шенье» — стала впоследствии одной из самых любимых опер в моем репертуаре, а у меня их было шестьдесят. Опера эта больше всего подходила моему голосу. Когда много времени спустя я построил дом в Реканати, Джордано часто приезжал ко мне туда летом, и мы отдыхали с ним, катаясь на парусной лодке или играя в деревянные шары.

У меня сохранилось забавное и славное воспоминание о его милом аппетите. Однажды он заметил за обедом, что я соблюдаю специальную диету, чтобы похудеть.

— Пожалуй, я последую вашему примеру, Беньямино, — сказал он. — Мне бы тоже не мешало сбавить несколько килограммов. — Это был, разумеется, лишь тонкий намек, потому что потом он добавил: — Вы едите, по-моему, что-то очень вкусное. Можно мне попробовать?

Я ел спагетти, которые от обычных отличались тем, что в них было меньше крахмала. Джордано с аппетитом съел целую тарелку таких спагетти, потом заинтересовался тем, что едят все остальные за столом, и обнаружил, что это был рис с грибным соусом. Он внимательно посмотрел на кушанье и выразительно потянул носом.

— Послушайте, Беньямино, — решился он, наконец, — спагетти ваши были отличные. Но это, сдается мне, еще лучше. Вы не будете возражать, если я немного попробую и этого?

Немного — это две полных тарелки. После этого он уже спокойно отдал дань и всему остальному, что было на столе. С тех пор так и повелось — все время, пока он гостил у нас, он начинал обедать вместе со мной — съедал тарелку диетических спагетти — и лишь потом принимался за обед. Нужно ли объяснять, что при такой «диете» он не добился больших результатов.

15 июня 1920 года я начал свое второе южноамериканское турне. На этот раз с Вальтером Мокки. Первый спектакль — опера «Джоконда» — состоялся в городском театре в Рио-де-Жанейро. Партию Джоконды пела бразилианка Дзола Амаро. В Рио я пробыл около месяца. Я пел там в «Тоске», «Богеме», «Ирисе» (с Джильдой далла Рицца) и в двух новых партиях — в «Лорнгрине» Вагнера 28 июня, и в «Лорелее» Альфредо Каталани 6 июля.

Это был, пожалуй, единственный раз в моей жизни, когда я пел в опере Вагнера. Я сделал это по настоянию Мокки и не особенно верил, что сумею достаточно точно передать эту музыку. Я чувствовал, что для этой оперы нужен другой голос. Так или иначе, я приложил все силы, чтобы создать собственное толкование партии, свое прочтение. Я постарался, меняя окраску голоса, подчеркнуть разницу между Лорнгрином — мистическим рыцарем святого Грааля, сыном Парсифаля, и Лорнгрином — человеком, возлюбленным Эльзы. В начале и конце оперы и старался придать своему голосу, я бы сказал, «божественное» звучание. И, напротив, в середине оперы, когда Лоэнгрин — земное существо, я пел драматически взволнованно, подчеркивая, что он захвачен и увлечен земной борьбой.

«Лорелея» имеет много общего с «Лорнгрином» в том смысле, что она построена тоже на немецкой легенде и что, сочиняя эту оперу, Каталани стремился, как и Вагнер, к драматизации ее сюжета, к гораздо более глубокому выражению смысла, к большей жизненности. Но музыка Каталани не имеет никаких следов вагнеровского влияния. Партитура ее — вариант предыдущей его оперы «Эльда», напи­санной в 1880 году. Либретто «Лорелеи», как и знаменитая поэма Гейне, основано на старинной легенде о неземном существе — фантастической девушке, которая сидела на высоком утесе, вознесшемся над спокойными водами Рейна. Она расчесывала свои золотые волосы и пела удивительную песню, которая манила путешественников и обрекала их на гибель.

«Лорелея» была поставлена впервые в королевском оперном театре в Турине 16 февраля 1890 года. Три года спустя Каталани умер от туберкулеза на руках у Тосканини. Каталани преподавал в Миланской консерватории композицию, сменив Понкиелли. Умер он тридцати девяти лет. Тосканини очень уважал его. Своих детей, Вальтера и Валли, он назвал именами героев опер Каталани. Я полностью разделяю восхи­щение Тосканини этим композитором. Он был настоящим музыкантом, который умел смотреть далеко в будущее. Если бы он жил дольше, то мог бы стать новатором в музыке; его влияние сказалось на многих композиторах, даже на Верди и Пуччини[25]. Жизнь его была печальной, а не только краткой. Оперы его ставились редко, на его долю выпало в жизни много разочарований. Наша «Лорелея» была великолепно встречена в Рио-де-Жанейро (заглавную партию пела Офелия Ниете, а партию Вальтера — я). И я больше гордился успехом самого спектакля, который явился последней данью уважения Каталани, чем своим успехом.

Прежде чем уехать из Бразилии, мы провели сезон в городском театре Сан-Паоло, где 18 августа я впервые пел в опере «Франческа да Римини» Риккардо Зандонаи. Сюжет оперы заимствован из песни бессмертного Дантова «Ада» о печальной любви Паоло и Франчески. И все же опера недостаточно жизненна и в целом довольно скучна. Заглавную партию на спектакле в Сан-Паоло пела Джильда далла Рицца, а партию обманутого супруга Джанчотто Малатесты — Сегура-Тайен.

Когда мы вернулись в Буэнос-Айрес, меня снова втянули в междоусобную войну между Бонетти и Мокки. Но на этот раз, я оказался в лагере победителей. Две труппы снова были в тех же театрах, что и год назад, но я, разумеется, пел не в театре «Колон», а в театре «Колизео», у Мокки. Это изменение внесло большую путаницу в планы зрителей. Многие из них, полагая, что я снова буду петь у Бонетти, приобрели абонементы на сезон в театре «Колон». Когда же стало известно, что я буду петь в «Колизео», они поспешили вернуть билеты, чтобы купить другие — на мои спектакли. Но оказалось, что в «Колизео» все билеты уже распроданы. Поднялся невероятный шум, посыпалось множество протестов. В результате спешно договорились о нескольких дополнительных спектаклях... Для Бонетти это был полный крах. Когда я вернулся в Буэнос-Айрес на следующий год (и снова с Мокки), мы уже пели в театре «Колон».

Надо сказать, что еще в «Колизео» я пел впервые в «Мадам Баттерфляй» Пуччини — 26 сентября 1920 года. Партия Пинкертона по сравнению с другими теноровыми партиями очень незначительна, и теноры не очень любят эту оперу. Настолько, что трудно найти обычно кого-либо из первоклассных певцов, кто согласился бы петь в «Мадам Баттерфляй». На это обстоятельство обратили внимание и критики в Буэнос-Айресе, когда хвалили мое исполнение. У нас, теноров, есть по этому поводу особая шутка: в опере нам больше всего нравится II акт. Почему? Потому что во II акте лейтенант Пинкертон, покинув жену, заодно совсем оставляет сцепу.

Сезон в театре «Колизео» подходил к концу. За несколько месяцев я добавил к своему репертуару четыре новые оперы. Теперь я думал сначала немного отдохнуть на пароходе по пути в Неаполь, затем провести несколько дней в Реканати и после этого отправиться в Рим, чтобы заняться устройством своего дома. Но еще в Буэнос-Айресе я получил письмо из Нью-Норка, которое заставило меня изменить планы. Писал мне Джулио Гатти-Казацца, генеральный директор «Метрополитен-опера», крупнейшего оперного театра в мире, бывшего «царством Карузо». Гатти-Казацца предлагал мне контракт на два с половиной месяца. Если меня это устраивает, писал он, я могу сразу же приехать в Нью-Йорк и о подробностях договориться на месте.

Я сел в Буэнос-Айресе на пароход и отправился в Нью-Йорк. Когда корабль входил в Гудзонов залив, я стоял на палубе и смотрел на необычный вид, который представлял собой Манхрттэн со своими небоскребами. Это, действительно, был Новый свет. Наконец- то, думал я, увижу тот самый Новый свет, о котором мечтали у нас на площади Леопарди. Да, конечно, это было бы великолепно — петь в «Метрополитен»! И по­жить немного в Нью-Норке — тоже было, несомненно, очень интересно. И все же я не очень был расположен ко всем этим новым испытаниям: как никогда раньше, мучило меня желание поскорее устроить свой дом в Риме. Однако в Нью-Йорке дела сложились так, что город этот стал моим домом на целых тринадцать лет.

Загрузка...