С шести лет рос я под сенью собора. Он стал моим главным наставником и учителем, он же дал мне случай испытать свой голос. Мне, мальчику из бедной неграмотной семьи, сами камни собора давали многое — гораздо больше того, чему учили меня в начальной школе. Пять обязательных лет смиренной скуки должны были составить все мое официальное образование.
Вряд ли кто слышал что-нибудь о соборе в Реканати. Он упоминается только в самых подробных путеводителях, и туристы, которые всегда спешат отыскать дом, где родился поэт Джакомо Леопарди[2], бросают на него лишь беглый взгляд. В художественном отношении, я думаю, собор — не самое интересное, что есть в Реканати. По существу, он ничем не отличается от обыкновенной церкви. Небольшой, уютный, построенный еще в средние века, он много раз потом переделывался, перестраивался — лучшего и не надо, чтобы дать ребенку представление об истории. Многие годы собор был для меня как бы продолжением или даже частью моего дома. Церковные службы стали таким же моим обычным делом, как сон, еда, занятия в школе, тем более, что все это украшалось колокольным звоном. Отцу приходилось всякий раз взбираться для этого на колокольню. Среди пения, музыки, ладана и церемониала церковной службы я впервые узнал таинство поэтического творчества.
Там, в тихом сумраке собора, озаренном лишь слабым мерцанием свечей и лампады у алтаря, глазам моим открылся целый мир. Я вовсе не был развитым или слишком восприимчивым ребенком. Честно говоря, я был самым обыкновенным мальчиком. И все же в привычной близости скульптурных и живописных портретов святых, созданных мастерами давно прошедших дней, я не мог не впитать в себя прошлого, истории, во всяком случае прошлого Италии. Я никогда не изучал искусства, историю и вообще что-либо еще, кроме пения, исключая те исторические имена, что встречаются в операх, я знаю лишь несколько других и не помню ни одной даты. Но благодаря тому, что мое детство проходило под сенью собора, я рано стал чувствовать, что мне близки те художники, архитекторы и мастера, чей труд вдохновлялся любовью к красоте, любовью столь сильной, что, щедро одарив своими творениями Рим, Флоренцию и Венецию, она смогла создать замечательные произведения искусства и в таком захолустном уголке, как Реканати.
Я сроднился с этими художественными творениями. Ведь они жили буквально на пороге моего дома. И в то же время я питал к ним большое почтение. Настал момент, когда я начал вдруг сознавать, что я тоже, как и творцы этих картин и скульптур, итальянец, и это доставляло мне радость и гордость. Позднее, в каких бы далеких краях я ни находился — будь то Буэнос-Айрес, Сан-Франциско или Читта дель Капо, где бы мне ни аплодировали, я всегда понимал, что это выражение благодарности скорее Италии, чем мне лично: ведь без Италии я был бы ничем. И образ Италии всегда связывался у меня прежде всего с картинами моего детства — милые, простые, старинные дома в Реканати, знакомый сельский пейзаж окрестностей.
Иногда мы с матушкой ходили слушать службу в другие церкви. И я всегда тянул ее в церковь Санта- Мария деи Мерканти, потому что там я однажды увидел картину, на которую никак не мог насмотреться. Матушка объяснила мне, что на ней изображено благовещение. Мне картина нравилась из-за кошки. Кошка превращала для меня благовещение в реальное событие. Она стояла посредине обители «пресвятой девы», выгнув спину дугой, напуганная и удивленная появлением ангела, этого непрошенного гостя с лилией в руках. Локоны ангела развевались по ветру, казалось, он спустился сюда прямо с неба. На переднем плане слева была изображена юная дева Мария с книгой в руках. Прекрасная и скромная, она только что услышала слова ангела и теперь всем своим видом выражала покорное согласие. Я был уверен, что именно такой была настоящая дева Мария, что именно так все и происходило на самом деле. В глубине, слева, помещался умывальный столик — по-видимому, для девы Марии — и на нем кувшин, покрытый сложенным полотенцем: точно такой, как у нас дома, только размером, конечно, побольше. За балконом справа, в глубине, виднелись обвитая виноградом беседка, сосна с раскидистой верхушкой и стройный кипарис. «Святая земля» была, видимо, совсем такой, как Италия. Тут мой взгляд снова обращался к кошке. Мне очень нравилось, что у мадонны была кошка. И еще мне было очень интересно, позволит ли ангел и потом держать ее.
Много лет спустя, когда я уже пел в «Метрополитен-опера», я приехал как-то отдохнуть в Реканати и снова пришел в церковь Санта-Мария деи Мерканти, чтобы посмотреть на любимую в детстве картину. Кошка больше не интересовала меня. Но картина оставалась для меня по-прежнему прекрасной. Это было лучшее «Благовещение» из всех, которые я когда-либо видел. Я узнал тогда, что это работа Лоренцо Лотто — великого венецианского художника эпохи Возрождения. Когда я снова увидел столик для умывания и виноградные лозы беседки, я подумал о своих детишках, оставшихся в Нью-Норке, где им читали лекции по искусству и каждую субботу водили в музеи. Да, несомненно, они знают об этой картине гораздо больше того, что знал о ней я.
Выйдя из церкви, я решил вернуться домой пешком. Реканати расположен высоко на холме. Долина, раскинувшаяся вокруг небольшими волнистыми пригорками, тянется далеко в обе стороны — и к склонам светлых Апеннин, и к берегу Адриатического моря. Море всего в восьми километрах от города. Недавно на половине этого пути я построил себе дом. Я шел по кипарисовой аллее и смотрел на крестьян, которые пахали поля, медленно ступая за большими белыми быками, на девушку, которая мыла в ручье свои длинные черные волосы. Затем поля сменились небольшими оливковыми рощами, где виноградные лозы оплетали кривые ветви деревьев. Нужны столетия упорного труда, чтобы виноградник дал хорошее вино. И вердиккьо — светлое золотисто-зеленое вино, которое делают в деревнях нашей округи, действительно великолепно.
Прав был художник, написавший «Благовещение», когда изобразил «святую землю» похожей на Италию. Он, думалось мне, не обманулся в своем представлении: пейзаж, открывавшийся в ту минуту моему взору, был превосходной иллюстрацией к Ветхому завету.
И я снова порадовался, что вырос в Реканати, где все, что я знал о земле, и все, что мне было известно о небе, слилось в одно целое — в единую реальность. Дети мои росли в Нью-Йорке; мне стало вдруг почему-то очень тоскливо. Несмотря на все преимущества, сколько они все же теряли при этом! Так ли уж хорошо для них, что они там?
Я попытался рассказать о том, как много дал мне собор, но не сказал еще самого главного — он научил меня петь. Мне не было еще и семи лет, когда маэстро Квирино Лаццарини, органист собора, предложил моим родителям отдать меня в «Скола канторум»[3]. Это был детский хор, который он создал недавно при соборе по примеру церкви Базилика в соседнем городе Лорето. Я многим обязан маэстро Лаццарини. Это был замечательный человек, беззаветно влюбленный в музыку, бесконечно ласковый и терпеливый с детьми, даже с теми, которые не проявляли ни малейших признаков какого-либо таланта. Он очень гордился тем, что сумел организовать хор, который, действительно, очень скоро приобрел солидную репутацию, по крайней мере в наших краях.
Помнится, в то время григорианское пение не было обязательным. У нас был смешанный репертуар, в который входила духовная музыка Россини и Руно, и сочинения, написанные специально для нас маэстро Лаццарини, и произведения молодого дона Лоренцо Перози[4], к которому наш маэстро питал необычайное почтение.
Дон Перози был уже в то время руководителем хора Сикстинской капеллы в Риме (он оставался им бессменно до конца жизни) и выдающимся сочинителем той традиционной духовной музыки, которая в Италии получила свое начало от Палестрины. Для меня всегда было огромнейшим удовольствием исполнять его произведения, и я с гордостью вспоминаю сейчас, что он удостоил меня своей дружбы.
В «Скола канторум» нас было человек двадцать, а я был самым маленьким, и маэстро приходилось ставить меня на скамеечку, чтобы голова моя виднелась из-за решетки органных труб. Маэстро был очень ласков со мной и уделял мне много внимания, а я не находил в этом ничего особенного — ведь я был самым младшим в семье и привык, что со мною нянчились. Только когда он стал разучивать отдельно со мной сольные партии, я понял, как много он делал, чтобы научить меня пению.
Однако, развлекать мастро Парб и петь в хоре собора — это совсем разные вещи. Пение стало для меня самой большой радостью, необычайно прекрасной и волнующей. Я чувствовал, что в этом есть смысл и цель. В школе я был более или менее ослом, а в хоре, как казалось, — самым многообещающим учеником. Маэстро Лаццарини вводил меня в новый мир, и я понял, что не только в состоянии следовать за ним, но и страстно стремлюсь к этому сам. Когда я спел свою первую сольную партию во время большой папской мессы, то окончательно понял, что хочу стать певцом.
Но это, разумеется, было еще делом далекого будущего, тогда же я и не представлял себе, как это может произойти. Я был еще совсем юным и имел весьма смутное понятие о жизненных трудностях. Между тем
хор наш стали приглашать на концерты в разные места, главным образом в соседние города и селения нашей провинции Марке. Однажды нам представился совершенно великолепный случай проехать чуть не по всей Италии. Мы добирались до города Кортона, чтобы петь там па специальной церемонии в честь покровительницы города — св. Маргариты, иногда нам полагалось небольшое вознаграждение, и я очень гордился своими первыми профессиональными заработками, когда вручал их матушке.
Я довольно быстро понял, что в жизни певца есть свои трудности и свои преимущества. Однажды летом наш хор поехал в Анкону. Это недалеко от Реканати. Мы выехали на рассвете. Поезд был переполнен, и нам пришлось всю дорогу стоять в коридоре. А приехав, мы все утро, пока пели мессу, провели в душном, тесном соборе. Наш маэстро позаботился, чтобы потом нас хорошо накормили. В знак признательности нас щедро одарили несколькими бутылками вердиккьо. Днем мы были уже свободны и отправились «открывать» Анкону. Это был самый большой город, который я видел до тех пор. Мы с Катерво, полные изумления, исколесили его вдоль и поперек, и когда пришло время садиться в поезд, чтобы вернуться в Реканати, мы уже были совершенно без сил. Полусонные, шатаясь от усталости, мы пробрались по темному коридору вагона в свободное купе. Скамьи там были из какого-то невероятно твердого дерева, но все равно, едва растянувшись на них, мы моментально уснули как убитые.
Пока все шло хорошо. Но на станции Реканати поезда останавливаются лишь из величайшей снисходительности и стоят, разумеется, не больше минуты, так что, когда маэстро Лаццарини пересчитал на перроне свою сонную паству и обнаружил, что не хватает двух ребят, поезд, попыхивая парами, уже показывал хвост.
Мы с братом крепко спали. Нас разбудил доносившийся с перрона визгливый голос продавца горячего кофе. Это произошло спустя три часа на станции Сан Бенедетто дель Торонто. Мы, как сумасшедшие, почти на ходу выскочили из поезда. Было 6 часов утра. У нас нашлось лишь несколько медных монет. На них, конечно, нельзя было купить билеты до Реканати. Нам, естественно, оставалось только одно — отправиться домой пешком. И тогда, оторвав взгляд от соблазнительного горячего кофе (монетки решено было потратить в полдень), мы двинулись в путь.
Июньское солнце палило нещадно, а мы устало брели по пыльной дороге. Иногда какой-нибудь добрый крестьянин подсаживал нас к себе на тележку, запряженную ослом. Осел тащился почти так же медленно, как мы, зато какая это была благодать — отдохнуть немного, устроившись среди мешков с навозом, по соседству с серпами. В пути мы дважды заходили в остерию и чувствовали себя совсем взрослыми, когда заказывали по куску хлеба и стакану вина на каждого. К несчастью, эффект был неполным, потому что сначала нам непременно надо было справиться о цене и поупражняться немного в устном счете.
В 6 часов вечера мы добрались наконец до дома. Грязные, голодные, со сбитыми в кровь ногами, близкие к обмороку.
— Никогда больше, — плакал я, уткнувшись матушке в колени, — никогда больше я не уйду из дома, чтобы петь где-то!
Никогда!