Разумеется, друг мой повар, разгоряченный мечтами, несколько преувеличил все. Я понял это через месяц или два после приезда в Рим. Никаким преподавателям пения он не представил меня. И я стал несколько сомневаться, знает ли он вообще кого-нибудь из них.
Довольно часто я по-настоящему голодал. Но виноват в этом был только я сам. Я не мог объяснить Дзерри, что понял его слова почти буквально, когда он говорил, что будет кормить меня на кухне семинарии. Всякий раз, когда я приходил к нему туда, он встречал меня очень церемонно, с таинственным видом усаживал за стол, и глядя на него, можно было подумать, что он собирается угостить меня каким-то невероятным лакомством. Но он доставал стаканы, наливал в них фраскати и, как ни в чем не бывало, снова пускался в бесконечные разговоры об оперных певцах. Так могло продолжаться час или два — в зависимости от того, был ли он занят. И нечего было даже думать о том, чтобы перебить его каким-нибудь осторожным намеком на истинную причину моего визита. Перед уходом, правда, он давал мне попробовать что-нибудь вкусное. Но это обычно не успокаивало, а только еще больше разжигало мой аппетит. Может, все это было каким-то недоразумением; может, ему было прости неловко за меня, и он стеснялся предложить мне поесть, раз я сам не решался просить его об этом; а может быть, он просто забыл про то, что говорил в Реканати, когда обещал помогать мне. Так или иначе, но я решил, что рассчитывать на каждодневную помощь его совершенно бесполезно. Однако я был все- таки глубоко убежден — и не ошибался в этом — что в настоящей беде он всегда поможет мне. Так же верно и другое — его дружба, хоть и чудная немного, все же весьма достойна благодарности, потому что именно она заставила меня отправиться в Рим.
Ни голод, ни разочарование не меняли, однако, главного — я был наконец в Риме, и даже в самом центре его, потому что мансарда, где жил мой брат, находилась на Пасседжата ди Рипетта, тихой зеленой улице между Академией изящных искусств и Тибром. В нескольких минутах ходьбы оттуда была виа Корсо, главная улица Рима, где моим глазам провинциала представал весь изысканный римский свет. В конце дня элегантная, кичливая публика имела обыкновение прогуливаться по виа Корсо в колясках или верхом. От виа Корсо было совсем недалеко до пьяцца дель Пополо. Эта площадь известна своими пятью церквами, фонтаном и египетским обелиском. И наконец, сады Пинчо. Там я с пуританским ужасом подсматривал за солдатами, бесстыдно флиртовавшими с девицами, или отправлялся на спектакль кукольного театра и замирал там в упоительном восторге.
Когда бы я ни пел впоследствии «Богему», я всегда вспоминал при этом первые месяцы моей римской жизни и мансарду, где мы ютились с братом. Это тоже была богема, правда без Мими или Мюзетты. И все-таки нам жилось весело, хотя и приходилось порой очень туго. Катерво был у нас тем студентом, что изучает искусство, — осунувшееся лицо, широкополая шляпа и черный галстук-бабочка, иногда к нам приходили его друзья по академии. Мы не могли предложить им какого-нибудь угощения и поэтому развлекали как могли, чаще всего пением. А иногда забавлялись, подражая крикам уличных торговцев. Подражать мы умели классически. Мы упражнялись в этом от нечего делать по вечерам, когда сидели дома при свете свечи. У меня оказался настоящий талант чревовещателя. Спрятавшись за занавеску у окна, мы оглашали улицу призывными криками точильщиков и водопроводчиков или же настойчиво предлагали всем починить свои зонты. Соседи долго терялись в догадках, пока не обнаружили наши проделки.
Ужин у нас всегда был один и тот же — небольшой, стоивший несколько сольдо пакетик «пеццетти». Это римское блюдо, которое готовят из разной рыбной мелочи — мелкой кефали и мелкой соленой трески. Все это перемешивается с полентой — очень крутой кукурузной кашей — и поджаривается на масле. Я чертовски точно научился определять время, когда нужно было спуститься вниз, и свернуть за угол, в маленькую закусочную, чтобы поспеть туда как раз в тот
момент, когда там снимают со сковородки добрую порцию «пеццетти». Прижав пакетик к груди, чтобы не остудить по дороге, я бегом возвращался в мансарду. У нас не было ни тарелок, ни вилок, ни скатерти. Но Катерво всегда стелил на стол чистый лист бумаги. Молчаливо и быстро, словно банковские служащие, мы пересчитывали «пеццетти» по кусочкам и затем, честно разделив на две равные части, так же молчаливо и быстро съедали все.
Нам порядком надоело это неизменное меню, и мы не раз вспоминали густой мучной суп, которым кормила нас матушка. И все же «пеццетти» — это лучше, чем ничего. Вернувшись однажды вечером домой, я увидел, что у Катерво какой-то подозрительно торжественный вид. Он только что заплатил хозяину за жилье, пояснил он, и у него не осталось ни чентезимо. И если я не прибегну к помощи моего друга Джованни Дзерри, то нам предстоит остаться без ужина. Я напомнил Катерво, чем кончались раньше мои визиты к повару.
— А почему бы тебе сейчас прямо не сказать ему, в чем дело?
Пустой желудок давал себя знать. Набравшись храбрости, я пустился со всех ног в португальскую семинарию — она была недалеко. Примчавшись туда, я сразу же забарабанил в дверь кухни. Дверь приоткрылась немного, и я увидел красное, пышущее жаром лицо Дзерри.
— Нам нечего есть! — выпалил я ему с ходу.
— Тише! Падре экономо на кухне!.. Подожди, я принесу тебе сейчас что-нибудь. Только подожди тут, под лестницей, и не показывайся никому на глаза.
Минут через десять он появился на площадке лестницы, приложив палец к губам в знак молчания.
— Лови! — шепнул он, бросив мне какой-то сверток, и тотчас же исчез.
Я сделал неловкое движение и не успел поймать сверток на лету, грязноватая жидкая каша — вот все, что осталось от сочной золотистой яичницы. Следы выступили у меня на глазах. Шатаясь поплелся я домой. Как бы то ни было, я сумел преодолеть свою робость перед Джованни Дзерри и в дальнейшем не боялся прямо говорить ему, что нам нечего есть.
Работа в аптеке «Фаллерони» была нудной и скучной -— совсем не то, что в аптеке синьора Вердеккья с ее простой и дружеской обстановкой. Однако тут была и другая сторона медали. Чтобы добраться от Пасседжата ди Рипетта до виа Кавур, где находилась аптека, мне нужно было пройти по виа Корсо. Все чудеса света, казалось мне, были собраны и выставлены здесь в витринах магазинов, мимо которых я проходил каждый день. Я не завидовал этому богатству. Мне было только любопытно, кому предназначены все эти шелка, меха, эти хрупкие стулья, обитые старинными тканями, крохотные золотые часики, большие серебряные кубки дивной чеканки, все эти невероятные драгоценности. Чтобы получить ответ на этот вопрос, мне достаточно было перевести взгляд на проходившую мимо публику. Никогда в жизни не видел я такой поразительной красоты и изящества: все эти женщины, думал я, должны быть по крайней мере герцогинями.
С виа Корсо я выходил на площадь Венеции и оттуда попадал в лабиринт узких улочек и переулков, которые в дальнейшем уступили место большой магистрали, ведущей к Колизею. Здесь я оказывался совсем в другом мире, напоминающем по своей скромной простоте Реканати, но все-таки совершенно чужом мне из-за своего шумного многообразия. На каждом шагу тут попадались сапожники, портные, столяры; они работали прямо на улице, сидя на пороге своих домов. Там и тут останавливались торговки молоком, бродившие по улицам со своими козами, которых они доили прямо в посуду покупательниц. А рядом, на жаровнях, в больших, брызжущих маслом сковородах готовились ароматные рисовые фрикадельки и тут же продавались прохожим. Утром я обычно очень спешил, но вечером всегда мог задержаться, чтобы утолить жажду куском арбуза или погреть руки, купив на несколько сольдо печеных каштанов, — в зависимости от времени года. Так, слоняясь без Дела, я бродил по улицам, с радостью думая, что воздух, которым я дышу, — это воздух Рима, и свобода, которой я наслаждаюсь сейчас, — это свобода Рима.
Рим, Рим... Сердце испуганно замирало. Зачем я приехал сюда? Зачем так бессмысленно уходят дни, недели, месяцы? Почему я теряю время и ничего не делаю для того, чтобы стать певцом? Встревоженный, я в панике бросался к Катерво и умолял его немедленно предпринять что-нибудь.
В своем неведении мы делали множество глупых ошибок. Много времени потеряли мы, преодолевая всяческие трудности, и потому лишь, что не знали толком, как поступить. Уже много лет, с тех пор, собственно, как я впервые услышал от маэстро Лаццарини о доне Перози, я стал мечтать о хоре Сикстинской капеллы. И теперь, более чем когда-либо, я был убежден, что это единственная возможность выдвинуться, проникнуть в заколдованный круг. Разумеется, думал я, после того, как я столько лет пел в соборе, меня непременно возьмут в этот хор. Я написал Абраму, который уже стал священником в Реканати, чтобы он достал мне какую-нибудь рекомендацию к дону Перози. Но просьбе Абрама архиепископ Реканати написал письмо князю Античи Маттеи, офицеру почетной папской гвардии (он был родом из той старинной семьи, которой принадлежит в Реканати дворец, где родился поэт Леопарди). Князь принял меня в своих роскошных римских апартаментах. Я так растерялся, что у меня задрожали колени. Но смущение мое прошло, как только князь заговорил на нашем родном диалекте. Он дал мне рекомендательное письмо, но не к дону Перози лично, а к его помощнику, вице-директору хора Сикстинской капеллы маэстро Бецци.
Теперь, казалось мне, успех был обеспечен. Разве мог маэстро отказать кому-либо, если ему приносят рекомендацию от столь знатной особы, как князь Античи Маттеи? (Я не знал еще тогда, что рекомендательные письма в Италии — слишком мелкая монета. Ведь гораздо легче написать несколько красивых фраз, чем сказать неприятную и горькую правду.) Радостный и веселый, помчался я искать Катерво, и мы вместе отправились к маэстро Бецци. Маэстро жил на четвертом этаже, и волнение мое росло с каждой ступенькой, на которую мы поднимались.
Маэстро сам открыл дверь. Он как раз собирался уходить, объяснил он. Мы стояли на лестнице, трепеща от волнения, и ждали, пока он распечатает драгоценное письмо. Едва взглянув на него, маэстро тут же вернул письмо и сказал:
— Мне очень жаль, мой мальчик, но вы уже вышли из того возраста, когда можно петь в нашем хоре. Дон Перози ни за что не согласится взять в хор человека, которому уже минуло семнадцать лет. К тому-же голос у вас уже не детский, а прошедший мутацию. Боюсь, что я ничем не могу помочь вам.
Я стоял ошарашенный, не понимая, что он говорит. Катерво тем временем поблагодарил его, и маэстро закрыл дверь. Затем Катерво взял меня за руку, и мы медленно спустились вниз. Нам не о чем было говорить. Я проводил Катерво до академии, и в полном отчаянии машинально побрел к своей аптеке. Все складывалось совсем не так, как я предполагал. Наверное, мне не надо было уезжать из Реканати. Конечно, я был дураком, когда надеялся, что смогу добиться чего-то в этом громадном городе. До сих пор, кроме приятелей Катерво, которые, конечно, не в счет, никто ведь и не слышал, как я пою. И очень возможно, что кто-нибудь, послушав меня, посмеется и скажет:
— И вы хотите стать певцом? Неплохая шутка! Неужели вы не понимаете, что это Рим, а не провинция?!
Матушка тосковала без меня. Мне писал об этом Абрам. И если уж мне суждено провести всю жизнь в аптеке, то, конечно, прямой смысл вернуться в Реканати. Там у меня были, по крайней мере, друзья, своя постель со свежей простыней, горячий фасолевый суп вечером и — матушка.
На этот раз я не мог сдержать слезы и шагая по твердой мостовой виа Кавур, горько плакал. Лучи полуденного солнца, отраженные в окнах больших, похожих на казармы домов, слепили меня. Я почти не различал, куда иду, и шел, натыкаясь на прохожих. Они думали, должно быть, что я пьян. Но разве это имело какое-нибудь значение? Ведь никто из них не знал меня. Все они были чужими мне.