ГЛАВА V

Разумеется, друг мой повар, разгоряченный меч­тами, несколько преувеличил все. Я понял это через месяц или два после приезда в Рим. Никаким препода­вателям пения он не представил меня. И я стал не­сколько сомневаться, знает ли он вообще кого-нибудь из них.

Довольно часто я по-настоящему голодал. Но вино­ват в этом был только я сам. Я не мог объяснить Дзер­ри, что понял его слова почти буквально, когда он говорил, что будет кормить меня на кухне семинарии. Всякий раз, когда я приходил к нему туда, он встречал меня очень церемонно, с таинственным видом усажи­вал за стол, и глядя на него, можно было подумать, что он собирается угостить меня каким-то невероят­ным лакомством. Но он доставал стаканы, наливал в них фраскати и, как ни в чем не бывало, снова пускался в бесконечные разговоры об оперных певцах. Так могло продолжаться час или два — в зависимости от того, был ли он занят. И нечего было даже думать о том, чтобы перебить его каким-нибудь осторожным намеком на истинную причину моего визита. Перед уходом, правда, он давал мне попробовать что-нибудь вкусное. Но это обычно не успокаивало, а только еще больше разжигало мой аппетит. Может, все это было каким-то недоразумением; может, ему было про­сти неловко за меня, и он стеснялся предложить мне поесть, раз я сам не решался просить его об этом; а может быть, он просто забыл про то, что говорил в Реканати, когда обещал помогать мне. Так или иначе, но я решил, что рассчитывать на каждодневную помощь его совершенно бесполезно. Однако я был все- таки глубоко убежден — и не ошибался в этом — что в настоящей беде он всегда поможет мне. Так же верно и другое — его дружба, хоть и чудная немного, все же весьма достойна благодарности, потому что именно она заставила меня отправиться в Рим.

Ни голод, ни разочарование не меняли, однако, главного — я был наконец в Риме, и даже в самом центре его, потому что мансарда, где жил мой брат, находилась на Пасседжата ди Рипетта, тихой зеленой улице между Академией изящных искусств и Тибром. В нескольких минутах ходьбы оттуда была виа Кор­со, главная улица Рима, где моим глазам провинциала представал весь изысканный римский свет. В конце дня элегантная, кичливая публика имела обыкновение прогуливаться по виа Корсо в колясках или верхом. От виа Корсо было совсем недалеко до пьяцца дель Пополо. Эта площадь известна своими пятью церк­вами, фонтаном и египетским обелиском. И наконец, сады Пинчо. Там я с пуританским ужасом подсматри­вал за солдатами, бесстыдно флиртовавшими с деви­цами, или отправлялся на спектакль кукольного теат­ра и замирал там в упоительном восторге.

Когда бы я ни пел впоследствии «Богему», я всег­да вспоминал при этом первые месяцы моей римской жизни и мансарду, где мы ютились с братом. Это тоже была богема, правда без Мими или Мюзетты. И все-таки нам жилось весело, хотя и приходилось порой очень туго. Катерво был у нас тем студентом, что изучает искусство, — осунувшееся лицо, широко­полая шляпа и черный галстук-бабочка, иногда к нам приходили его друзья по академии. Мы не могли пред­ложить им какого-нибудь угощения и поэтому развле­кали как могли, чаще всего пением. А иногда забав­лялись, подражая крикам уличных торговцев. Подра­жать мы умели классически. Мы упражнялись в этом от нечего делать по вечерам, когда сидели дома при свете свечи. У меня оказался настоящий талант чре­вовещателя. Спрятавшись за занавеску у окна, мы оглашали улицу призывными криками точильщиков и водопроводчиков или же настойчиво предлагали всем починить свои зонты. Соседи долго терялись в до­гадках, пока не обнаружили наши проделки.

Ужин у нас всегда был один и тот же — неболь­шой, стоивший несколько сольдо пакетик «пеццетти». Это римское блюдо, которое готовят из разной рыб­ной мелочи — мелкой кефали и мелкой соленой тре­ски. Все это перемешивается с полентой — очень кру­той кукурузной кашей — и поджаривается на масле. Я чертовски точно научился определять время, когда нужно было спуститься вниз, и свернуть за угол, в ма­ленькую закусочную, чтобы поспеть туда как раз в тот

момент, когда там снимают со сковородки добрую пор­цию «пеццетти». Прижав пакетик к груди, чтобы не остудить по дороге, я бегом возвращался в мансарду. У нас не было ни тарелок, ни вилок, ни скатерти. Но Катерво всегда стелил на стол чистый лист бумаги. Молчаливо и быстро, словно банковские служащие, мы пересчитывали «пеццетти» по кусочкам и затем, честно разделив на две равные части, так же молчаливо и быстро съедали все.

Нам порядком надоело это неизменное меню, и мы не раз вспоминали густой мучной суп, которым кормила нас матушка. И все же «пеццетти» — это луч­ше, чем ничего. Вернувшись однажды вечером домой, я увидел, что у Катерво какой-то подозрительно тор­жественный вид. Он только что заплатил хозяину за жилье, пояснил он, и у него не осталось ни чентезимо. И если я не прибегну к помощи моего друга Джован­ни Дзерри, то нам предстоит остаться без ужина. Я на­помнил Катерво, чем кончались раньше мои визиты к повару.

— А почему бы тебе сейчас прямо не сказать ему, в чем дело?

Пустой желудок давал себя знать. Набравшись храбрости, я пустился со всех ног в португальскую семинарию — она была недалеко. Примчавшись туда, я сразу же забарабанил в дверь кухни. Дверь приот­крылась немного, и я увидел красное, пышущее жа­ром лицо Дзерри.

— Нам нечего есть! — выпалил я ему с ходу.

— Тише! Падре экономо на кухне!.. Подожди, я принесу тебе сейчас что-нибудь. Только подожди тут, под лестницей, и не показывайся никому на глаза.

Минут через десять он появился на площадке лест­ницы, приложив палец к губам в знак молчания.

— Лови! — шепнул он, бросив мне какой-то свер­ток, и тотчас же исчез.

Я сделал неловкое движение и не успел поймать сверток на лету, грязноватая жидкая каша — вот все, что осталось от сочной золотистой яичницы. Следы выступили у меня на глазах. Шатаясь поплелся я домой. Как бы то ни было, я сумел преодолеть свою робость перед Джованни Дзерри и в дальнейшем не боялся прямо говорить ему, что нам нечего есть.

Работа в аптеке «Фаллерони» была нудной и скуч­ной -— совсем не то, что в аптеке синьора Вердеккья с ее простой и дружеской обстановкой. Однако тут была и другая сторона медали. Чтобы добраться от Пасседжата ди Рипетта до виа Кавур, где находилась аптека, мне нужно было пройти по виа Корсо. Все чудеса света, казалось мне, были собраны и выстав­лены здесь в витринах магазинов, мимо которых я про­ходил каждый день. Я не завидовал этому богатству. Мне было только любопытно, кому предназначены все эти шелка, меха, эти хрупкие стулья, обитые старин­ными тканями, крохотные золотые часики, большие серебряные кубки дивной чеканки, все эти невероят­ные драгоценности. Чтобы получить ответ на этот вопрос, мне достаточно было перевести взгляд на про­ходившую мимо публику. Никогда в жизни не видел я такой поразительной красоты и изящества: все эти женщины, думал я, должны быть по крайней мере герцогинями.

С виа Корсо я выходил на площадь Венеции и оттуда попадал в лабиринт узких улочек и переулков, которые в дальнейшем уступили место большой ма­гистрали, ведущей к Колизею. Здесь я оказывался сов­сем в другом мире, напоминающем по своей скромной простоте Реканати, но все-таки совершенно чужом мне из-за своего шумного многообразия. На каждом шагу тут попадались сапожники, портные, столяры; они ра­ботали прямо на улице, сидя на пороге своих домов. Там и тут останавливались торговки молоком, бродив­шие по улицам со своими козами, которых они доили прямо в посуду покупательниц. А рядом, на жаровнях, в больших, брызжущих маслом сковородах готовились ароматные рисовые фрикадельки и тут же продава­лись прохожим. Утром я обычно очень спешил, но вечером всегда мог задержаться, чтобы утолить жажду куском арбуза или погреть руки, купив на несколько сольдо печеных каштанов, — в зависимости от времени года. Так, слоняясь без Дела, я бродил по улицам, с радостью думая, что воздух, которым я дышу, — это воздух Рима, и свобода, которой я наслаждаюсь сейчас, — это свобода Рима.

Рим, Рим... Сердце испуганно замирало. Зачем я приехал сюда? Зачем так бессмысленно уходят дни, недели, месяцы? Почему я теряю время и ничего не делаю для того, чтобы стать певцом? Встревоженный, я в панике бросался к Катерво и умолял его немедлен­но предпринять что-нибудь.

В своем неведении мы делали множество глупых ошибок. Много времени потеряли мы, преодолевая всяческие трудности, и потому лишь, что не знали толком, как поступить. Уже много лет, с тех пор, соб­ственно, как я впервые услышал от маэстро Лаццарини о доне Перози, я стал мечтать о хоре Сикстинской капеллы. И теперь, более чем когда-либо, я был убеж­ден, что это единственная возможность выдвинуться, проникнуть в заколдованный круг. Разумеется, думал я, после того, как я столько лет пел в соборе, меня непременно возьмут в этот хор. Я написал Абраму, ко­торый уже стал священником в Реканати, чтобы он достал мне какую-нибудь рекомендацию к дону Перози. Но просьбе Абрама архиепископ Реканати написал письмо князю Античи Маттеи, офицеру почетной пап­ской гвардии (он был родом из той старинной семьи, которой принадлежит в Реканати дворец, где родился поэт Леопарди). Князь принял меня в своих роскош­ных римских апартаментах. Я так растерялся, что у меня задрожали колени. Но смущение мое прошло, как только князь заговорил на нашем родном диалекте. Он дал мне рекомендательное письмо, но не к дону Перози лично, а к его помощнику, вице-директору хора Сикстинской капеллы маэстро Бецци.

Теперь, казалось мне, успех был обеспечен. Разве мог маэстро отказать кому-либо, если ему приносят рекомендацию от столь знатной особы, как князь Античи Маттеи? (Я не знал еще тогда, что рекоменда­тельные письма в Италии — слишком мелкая монета. Ведь гораздо легче написать несколько красивых фраз, чем сказать неприятную и горькую правду.) Радост­ный и веселый, помчался я искать Катерво, и мы вместе отправились к маэстро Бецци. Маэстро жил на четвертом этаже, и волнение мое росло с каждой ступенькой, на которую мы поднимались.

Маэстро сам открыл дверь. Он как раз собирался уходить, объяснил он. Мы стояли на лестнице, трепе­ща от волнения, и ждали, пока он распечатает драго­ценное письмо. Едва взглянув на него, маэстро тут же вернул письмо и сказал:

— Мне очень жаль, мой мальчик, но вы уже выш­ли из того возраста, когда можно петь в нашем хоре. Дон Перози ни за что не согласится взять в хор чело­века, которому уже минуло семнадцать лет. К тому-же голос у вас уже не детский, а прошедший мутацию. Боюсь, что я ничем не могу помочь вам.

Я стоял ошарашенный, не понимая, что он говорит. Катерво тем временем поблагодарил его, и маэстро закрыл дверь. Затем Катерво взял меня за руку, и мы медленно спустились вниз. Нам не о чем было гово­рить. Я проводил Катерво до академии, и в полном от­чаянии машинально побрел к своей аптеке. Все скла­дывалось совсем не так, как я предполагал. Наверное, мне не надо было уезжать из Реканати. Конечно, я был дураком, когда надеялся, что смогу добиться чего-то в этом громадном городе. До сих пор, кроме приятелей Катерво, которые, конечно, не в счет, ни­кто ведь и не слышал, как я пою. И очень возможно, что кто-нибудь, послушав меня, посмеется и скажет:

— И вы хотите стать певцом? Неплохая шутка! Неужели вы не понимаете, что это Рим, а не про­винция?!

Матушка тосковала без меня. Мне писал об этом Абрам. И если уж мне суждено провести всю жизнь в аптеке, то, конечно, прямой смысл вернуться в Ре­канати. Там у меня были, по крайней мере, друзья, своя постель со свежей простыней, горячий фасолевый суп вечером и — матушка.

На этот раз я не мог сдержать слезы и шагая по твердой мостовой виа Кавур, горько плакал. Лучи полуденного солнца, отраженные в окнах больших, похожих на казармы домов, слепили меня. Я почти не различал, куда иду, и шел, натыкаясь на прохожих. Они думали, должно быть, что я пьян. Но разве это имело какое-нибудь значение? Ведь никто из них не знал меня. Все они были чужими мне.

Загрузка...