ГЛАВА XXXII

В Европе, если не считать Испанию и Италию, меня знали до сих пор лишь по имени, а голос мой звучал там только с граммофонных дисков. Макс фон Шиллингс [37], генеральный директор Берлинской оперы, послушав меня в начале 1924 года в «Метрополитен», уговорил приехать летом в Берлин. Я знал, что берлинская публика очень любит оперу и известна своим строгим и критическим музыкальным вкусом, поэтому был рад встрече с ней и расценивал это как очередное новое испытание.

Билеты на все спектакли во время моих шестнадцатидневных гастролей в «Штаатсопер» на Унтер ден Линден были раскуплены еще задолго до моего приезда, и понадобилось вмешательство полиции, чтобы публика не разнесла кассу. Начались мои гастроли в Берлине с оперы «Богема», в которой партию Мими исполняла русская певица Зинаида Юрьевская. Меня заранее предупредили, что в германии существует строгое правило — никогда не прерывать музыку и аплодировать только в конце акта. Поэтому я был буквально ошеломлен взрывом аплодисментов после пер вой же арии — «Холодная ручонка». Мне говорили потом, что это совершенно беспрецедентный случай в истории берлинской оперы.

«Тоску», в которой я пел с Маддаленой Сальватини, публика встретила несколько иначе. Первые два акта все сидели довольно спокойно. Не было никаких аплодисментов и после первой сцены. Но в III акте, особенно после арии «Сияли звезды», зал неистово потребовал бис. А потом, когда занавес опустился в последний раз, зал аплодировал еще минут двадцать. Это была «настоящая буря по мощи и продолжительности, — писала «Фоссише Цайтунг», — которая превзошла даже то, что выпало когда-то на долю Баттистини». В «Риголетто» мне пришлось дважды бисировать арию «Сердце красавицы». И каждый раз я пел ее по-новому, иначе говоря, в тот вечер я исполнил ее в трех вариантах. Критики заявили, что это была смелость, равной которой еще никогда не было в истории берлинской оперы.

Из-за моего концерта в Филармонии произошла невероятная путаница. Кто-то сфабриковал множество фальшивых билетов, и в зал прорвалась целая толпа лишних зрителей, запрудивших все проходы. Публика, у которой были настоящие билеты, не могла занять свои места и шумно выражала свое возмущение. Наконец подоспела полиция, и мне пришлось ждать минут пятнадцать, пока в зале водворяли порядок. Все это совершенно не походило на мое представление о сдержанной и холодной берлинской публике.

Телеграммы с приглашениями посыпались на меня изо всех городов центральной Европы — из Лейпцига, Праги, Будапешта, Монако, — но я всем отвечал отказом. Я сделал только одно исключение — для Копенгагена, где выступил с концертом. Мне не терпелось вернуться в Реканати. Меня ожидало там другое, более приятное занятие, о котором я мечтал уже давно. Я собирался наконец заняться строительством своего дома. Моя квартира на 57-й стрит вполне устраивала меня, но я прекрасно понимал, что настоящий дом, мой домашний очаг — в Реканати. Поэтому я выбрал подходящее место и решил устроить себе там приют и место уединения. Примерно на половине пути от Реканати к морю высится небольшой холм, который у нас в округе называют Кастеллетто. Вот там-то я и решил построить свой дом. С холма открывается великолепный вид на Адриатическое море и на раскинувшуюся вдали долину. Все лето мы с Катерво — он жил в Реканати — занимались планами строительства. Он же взял на себя заботу о строительстве во время моего отсутствия.

2 сентября 1924 года я снова был в Сан-Франциско. Там в «Аудиторио чивико» открывался второй оперный сезон, которым руководил маэстро Мерола. Из Сан-Франциско вся труппа, презрев страшные циклоны, которые бушевали над Калифорнией, отправилась на юг, чтобы дать несколько спектаклей в Лос- Лнжелосе.

Тем временем я получил телеграмму от Пуччини из Виареджо. Он просил меня спеть партию Калафа в его новой опере «Турандот», премьера которой намечалась в «Ла Скала» на апрель будущего года. Польщенный таким вниманием великого композитора, я, конечно, согласился. Но спустя два месяца после этого Пуччини скончался, и все планы расстроились. В конце концов на премьере «Турандот» партию князя Калафа пел Джакомо Лаури Вольпи, и честно говоря, я был ему весьма благодарен за то, что он снял с меня эту обязанность, потому что партия Калафа совершенно не подходила моему голосу.

Вернувшись к зиме в Нью-Йорк после концертов в Денвере и Детройте, я пел в «Марте» на открытии сезона в Музыкальной академии в Бруклине и в «Джоконде» на первом дневном спектакле в этом сезоне в «Метрополитен». Как и тогда, когда я в первый раз выступил перед нью-йоркской публикой в партии Энцо, во мне снова всколыхнулись далекие и забытые воспоминания — дебют в Реканати, милые старушки-акушерки, у которых я снимал комнату, и ужасное си-бемоль в конце арии «Небо и море». На этот раз вся трудность была не в си-бемоль. Всем снова вспоминался Карузо, известно было, как великолепно исполнял он арию «Небо и море». И в 1915 году, когда «Джоконда» ставилась в «Метрополитен» последний раз, партию Энцо пел он. Наш спектакль, я считаю, тоже был очень удачным, хотя в последний момент и заболела Роза Понселле, и ее пришлось заменить Флоренс Истон. Кроме нас, в спектакле принимали участие Джузеппе Данизе и Хозе Мардонес. Дирижировал Туллио Серафин — он впервые выступал в «Метрополитен». Критики благосклонно отозвались обо мне, но превосходство Карузо в этой партии, добавляли они, не подлежит никакому сомнению.

7 декабря 1924 года в «Метрополитен» состоялся большой концерт, посвященный памяти Пуччини. В зале собралось четыре тысячи человек, причем многие стояли, а тысяч пять желающих попасть на концерт ушли ни с чем. Дирижировали попеременно Туллио Серафин, Дженнаро Папи и Джузеппе Бамбошек. Были исполнены арии почти из всех опер Пуччини. В спектакле приняли участие едва ли не все ведущие актеры труппы. Мы с Марией Йеритца спели дуэт из I акта «Тоски» и арии из «Манон Леско». Часть сбора от концерта — сто тридцать семь тысяч лир Гатти-Казацца послал в Италию. Из них сто тысяч предназначались дому отдыха для престарелых артистов имени Верди в Милане, двадцать пять тысяч — муниципалитету города Лукка, где родился Пуччини, и двенадцать тысяч — на возведение ему памятника.

2 января 1925 года я впервые пел в «Фальстафе» Верди. Нужно ли говорить, что мне много пришлось работать над своей партией? Ведь опера написана в основном для баритона, и теноровая партия Фентона мало заметна. Партия Фальстафа всегда была одной из коронных партий Антонио Скотти. И в самом деле, и Верди, и Бойто считали, что никто, за исключением Мореля,[38] который пел на первом представлении оперы в «Ла Скала», не превзошел его. Скотти (о нем я упоминал в предыдущей главе) был уже стар и его немилосердно ругали за нежелание покинуть сцену. Однако в этот раз друзья его остались очень довольны, а критикам нечего было возразить — даже самым пылким своим противникам Скотти неопровержимо доказал, что может еще петь Фальстафа намного лучше любого молодого соперника.

Триумфальный вечер Скотти был несколько омрачеи одним неприятным эпизодом. Американский баритон Лоуренс Тибетт пел небольшую партию Форда, которая, на мой взгляд, вполне подходила ему, потому что не имела ничего общего с бельканто. Все, что требовалось от него, — это петь во весь голос. В конце сцены, когда Скотти и Лоуренс вместе вышли на вызов публики, Скотти встретили вполне заслуженной овацией. Он великодушно настоял на том, чтобы Тибетт вместе с ним выходил и на другие вызовы. Однако, к величайшему удивлению, в публике вдруг раздались требования, чтобы Тибетт вышел на сцену один. Сам Скотти ничего не имел против, но Гатти-Казацца нашел это нелепым, не позволил Тибетту выходить одному и потребовал, чтобы Скотти один выходил на сцену до тех пор, пока не утихнут аплодисменты.

Не совсем было ясно: дело ли это хорошо сработавшейся клаки Тибетта, или же сами зрители действительно загорелись вдруг патриотическим желанием устроить небольшой «кошачий концерт» заокеанскому певцу? Как бы то ни было, думаю, что в любом случае, упорствуя на своем, Татти-Казацца допустил ошибку. Публика моментально поняла, что Тибетту не позволяют выходить на вызовы одному, и это взбудоражило ее еще больше, и она в конце концов не очень достойно выразила свое возмущение директором «Метрополитен». Чтобы затянувшийся спектакль мог продолжаться, надо было как-то положить конец всему этому. И Гатти-Казацца очень неохотно и только раз разрешил все-таки Тибетту выйти на вызов публики одному.

Ясно, что этот неприятный эпизод стал отличной пищей для журналистов. На другой день отчеты о спектакле во всех газетах были совершенно забиты кричащими заголовками о новом «открытии», новом великом баритоне, молодом американце Лоуренсе Тибетте. Паблисити — мощное оружие. И Гатти-Казацца в невероятном гневе — мне даже не описать его — вынужден был перевести Тибетта из баритона-дублера с понедельной оплатой в ведущего исполнителя с астрономическим гонораром.

Нужно добавить, что Гатти-Казацца не ошибся в своей оценке Тибетта — об этом говорит карьера певца. Он не смог долго продержаться на положении «звезды» и через несколько лет снова стал исполнителем второстепенных партий.

Загрузка...