В первой квартире Ахматовой, где я была, стояло множество фарфоровых статуэток. Моя фаянсовая душа их не выносит. Они кажутся мне принадлежностью педерастивного уюта. Потом фигурок не стало — Ольга Глебова-Судейкина распродала их, чтобы раздобыть деньги на отъезд. У Ахматовой осталось лишь несколько увечных фаянсовых штук, и они прожили с ней всю жизнь в застекленной горке. На Неве вся стена была увешана иконами из собрания Судейкина. Они потом лежали в сундучке, и ими завладела Ира Пунина.
В первый раз мы шли к Ахматовой пешком. Мандельштам топорщился. Как я лелею обиду за путаницу с «первым посвящением», так он продолжал злиться на Ахматову за старое предложение пореже бывать у нее: «ахматовские штучки». Игра в уклончивость и с женщинами, и особенно с мужчинами, будто все потенциальные влюбленные, которых надо держать на расстоянии, действительно была нелепой и внезапно сменяла приветливость и прелестную дружбу, в которой Ахматова была непревзойденным мастером. Вторая причина, почему Мандельштам побаивался встречи, — два выступления в печати («Русское искусство»), где мельком говорилось об Ахматовой. Слова о столпничестве на паркетине — просто грубый выпад, в котором Мандельштам потом очень раскаивался. Третья причина тревоги — он боялся, как встретит меня Ахматова. Незадолго до этого он водил меня к Цветаевой и обиделся на то, что она огрела меня, как могла: «С этими дикими женщинами никогда не знаешь, чего ждать...»
Опасения оказались напрасными — Ахматова выбежала в переднюю, искренно обрадованная гостям. Я запомнила слова: «Покажите мне свою Надю. Я давно про нее слышала...» Мы пили чай, и Мандельштам окончательно оттаял. Они говорили о Гумилеве, и она рассказывала, будто нашли место, где его похоронили (вернее бы сказать — закопали). И еще про Оцупа, Горького и записку Гумилева, полученную женой. Оба называли Гумилева Колей и говорили про его гибель как об общем личном несчастье. По имени они называли друг друга только за глаза. Встретились они очень молодыми, но величали друг друга по отчеству. Еще в моем поколении люди рано обретали отчество, и это хорошо звучало. Сейчас отчество как будто отсыхает. Потом Ахматова спросила Мандельштама про стихи и сказала: «Читайте вы первый — я люблю ваши стихи больше, чем вы мои». Вот они — «ахматовские уколы»: чуть-чуть кольнуть, чтобы все стало на место. Это был единственный намек на статьи Мандельштама. Он долго читал стихи, и я почувствовала ее отношение к ним. Одним я могу похвастаться — я всегда умела спокойно молчать и не самоутверждаться, как многие жены, непрерывно влезая в разговор. Честно говоря, я считаю это большим достоинством. Почему мне не дали за это премии?
Во второй раз, на Неве, Мандельштам опять читал стихи, «отчитывался за истекший период», как они говорили. Тогда он прочел «1 января» и рассказал про «низко кланяюсь»... Это задело его больше, чем он показал Шилейке. «За истекший период» больше ничего не было, потому что «современника» он вытащил из небытия гораздо позже. Дважды они друг другу стихов не читали, так как запоминали их с первого чтения.
Мне было интереснее посмотреть на Ахматову, чем ей на «вашу Надю», и я запомнила наши первые встречи лучше, чем она. Она мне часто говорила, что ее дружба с Мандельштамом возобновилась благодаря мне. Я рада, если так, но считаю, что случилось это благодаря ей — она проявила настоящее желание дружить и избежать нового разрыва. Для этого она сделала все — и первым делом завязала дружбу со мной. В этом тоже ее активная доля, и я это очень ценю. Возобновлению добрых отношений содействовала и Оленька Судейкина. Из всех двойников (не говорить же — двойничих, чтобы указать на женский пол) Ахматовой она была самой приветливой и доброжелательной, легкая и милая попрыгушка, уже испытавшая тяжкий голод и беды страшных революционных лет.
Ольгу я видела дважды под крышей — с Ахматовой — и много встречала на улицах. Как говорил Мандельштам, у нее был «высокий коэффициент встречаемости». Она бегала по городу, собирая бумаги и продавая вещи для отъезда, и жаловалась на чиновников и управдомов, а также на отмену буквы «ять». С исчезновением «ять» фамилия Глебова, по ее мнению, получала йотированную гласную и становилась Глёбовой. Мила она была дома, а не на улице: у нее в запасе имелась тысяча игривых штучек, чтобы отвлечь от мыслей, развеселить и утешить усталого петербуржца. Штучки носили резко выраженный петербургский характер, отличавшийся от фокусов ее московских современниц, но и московские, и петербургские куклы разработали свой жанр до ниточки. И те и другие были изрядными кривляками, но москвичка перчила свое кривлянье грубоватыми фокусами, а петербуржанка стилизовалась под «котенка у печки». Оленька была вся в движении. Она стучала каблучками, танцующей походкой бегала по комнате, накрывая стол к чаю, смахнула батистовой или марлевой тряпочкой несуществующую пыль, потом помахала тряпкой, как платочком, и сунула ее за поясок микроскопического фартушка. Мне показалось, что Глебова-Судейкина вся в оборочках, рюшиках и воланах, но на самом деле оборочки исчезли вместе с молодостью и «кавалерами». Ольга была старше Ахматовой. Хоть она и вертелась как заводная, выглядела она поблекшей и усталой.
Голодные и холодные зимы даром пройти не могли. Гладкость кожи, бледность и отсутствие возраста — ей минуло тогда что-нибудь под сорок, а может, и «за» — у таких не разберешь, — безвозрастность характерна для женщин, которые умываются невской водой. Они всегда чуть блеклые — и на заре, и на склоне. Как все куклы этого города, Ольга казалась принаряженной, но совсем не хорошо одетой: все устарело, как воланчики и рюши, которые, может, мне просто приснились, чтобы стилизовать Ольгу.
Подав чай, Ольга исчезла, чтобы не мешать разговору. Характер своей подруги она изучила: Ахматова, когда приходили гости, всегда выставляла своих сожительниц из комнаты, чуть не хлопая перед их носом дверью. В Ташкенте, когда мы жили вместе, большинство народу приходило к нам обеим, но дважды она выставляла и меня, потому что я задержалась на секунду при ее, а не при общих знакомых. В бродячие годы старости, когда она проводила зиму, странствуя по Москве — от одной подружки к другой, задерживаясь у каждой по две недели, — она хлопала дверью перед носом каждой приютившей ее хозяйки, пока та не приучалась к молниеносному отступлению. В последние годы Ахматова «наговаривала пластинку» каждому гостю, то есть рассказывала ему историю акмеизма и собственной жизни, чтобы он навеки запомнил их и повторял в единственно допустимом ахматовском варианте. В Москве наговоренные пластинки быстро стирались. В Ленинграде, говорят, Найман хорошо их записал. Интересно, есть ли в перечне влюбленных Мандельштам? Он попал туда через тридцать лет после своей смерти. В короткие поездки за границу кое-какие пластинки запечатлелись, как она мечтала. Если что-нибудь запишет Эмма Герштейн, она исказит все до неузнаваемости. У нее есть дар путать. Она не раз рассказывала мне истории из моей собственной жизни, от которых я открывала от изумления рот. Ахматова смертно боялась потенциальных мемуаров Эммы и заранее всячески ее ублажала. Вариант акмеизма Ахматовой, в общем, совпадает с моим, полученным от Мандельштама, хотя он и был немногословен. И о том, что Гумилев действительно был в нее сильно влюблен, свидетельствуют все друзья юности и Андрей Горенко, а настоящей причины разрыва все-таки не знал никто. Мне кажется, никогда нельзя узнать о настоящей причине разрыва. Это всегда остается тайной, не очень понятной и двоим, которые расстаются друг с другом. Ахматова говорила, что, не будь революции, она, скорее всего, не развелась бы с Гумилевым, но заняла бы флигель во дворе и там собирала у себя друзей и активно вела «литературную политику». Для меня, подруги неистовой, бродячей Ахматовой, эта дама во флигеле гумилевского дома почти невообразима. Боюсь, что там бы заправлял Недоброво, который отучил бы ее от возмутительного жеста рукой о коленку... Кто бы сумел повторить этот жест?
В 23 году Ахматова еще не «наговаривала пластинок» и искренно хотела поговорить с гостем с глазу на глаз, не считая двух глаз жены друга. Поэтому-то Ольга сбежала, а потом то и дело появлялась в комнате, чтобы постучать каблучками и вызвать улыбку. Она возникла в комнате, когда Мандельштам читал стихи, и, стоя в сторонке, разыграла взволнованную слушательницу, а потом снова исчезла. Мандельштам обращался с Ольгой с шутливой нежностью, а с Ахматовой очень по-товарищески, открыто, прямо и серьезно. Она отвечала ему тем же.
Кто-то выдумал, что Ольга была выдающейся танцовщицей. Чепуха: «цветок театральных училищ» или «булавочно-маленькая актриса». Капля жеманства и чуть-чуть припахивает Кузминым. Герой «Поэмы без героя» ведь тоже от Кузмина. Я еще читала, что Кузмина считают на Западе единственным другом Ахматовой. Бред! Они относились друг к другу, как кошка с собакой, и Кузмин вполне закономерно примкнул к другой Анне — к Радловой. А вообще Ахматова дружила с миллионом людей, и со всеми у нее были глубоко личные отношения.
Толпы женщин и полки мужчин самых разных поколений могут рассказать о ее бессмертном даре дружбы, об озорстве, не покинувшем ее и на старости, о сидении за столом с закуской и водкой, когда «все попадали со стульев, так она их развеселила». Чего ей хотелось быть дамой, перед которой стоят на коленях (бывают ли такие?), когда она была чудной и шалой женщиной, поэтом и другом?
Ахматова считала Ольгу воплощением всех женских качеств и постоянно сообщала мне рецепты, как хозяйничать и обольщать людей согласно Ольге Афанасьевне Глебовой-Судейкиной, козлоногой героине «Поэмы», в которой нет героя. Тряпка должна быть из марли — вытереть пыль и сполоснуть... Чашки тонкие, а чай крепкий. Среди секретов красоты и молодости самый важный — темные волосы должны быть гладкими, а светлые следует взбивать и завивать. И тайна женского успеха по Кшесинской — не сводить «с них» глаз, глядеть «им» в рот — «они» это любят... Это петербургские рецепты начала века. Я говорила: «Старина и роскошь», но Ахматову переубедить не могла, хотя сама она брала совсем не этим.
Еще я наслушалась про Оленькины куклы из тряпок и всякие безделки в стиле «Мира искусства». К тому времени уже изрядно надоел и «Бубновый валет», и все «Ослиные хвосты», а про «Мир искусства» я и слышать не хотела[20]. Так Оленька продолжала жить с нами в другой жизни, которую она, к своему счастью, отведала в меньшей дозе, чем мы. Ольга не раз играла в жизни Ахматовой умеренно роковую роль, отбивая у нее друзей. Так случалось несколько раз, в частности с самоубийцей из поэмы. Тем милее дружба этих поразительно не похожих друг на друга двойников, что они не позволили пробежать между собой никакой черной кошке. Возможно, я недооценила красоту Ольги. Может, она действительно была «белокурым чудом». Но нельзя забывать, что вкусы меняются, и в моем поколении ценилась женщина, что в моде и сейчас. Она совсем не кукла, и у нее нет правил для блондинок и брюнеток. Или правила у нее другие. Впрочем, я отстала, и «подружка» уже тоже не в моде. Сейчас, говорят, появились энергичные и деловые покровительницы расслабленных мальчишек. Глаза бы не видели...
А теперь про женщину, переходившую Красную площадь[21]. Она семенила ножками, а в руках держала крошечную сумочку. Сложное светлое платьице-костюм было все в украшениях, а на голове шляпка, как грибок, с веночком из мелких цветов. Мандельштам тогда и написал про женщин, обдумывающих странные наряды (поздняя прибавка к стихам о Феодосии). «Она сумасшедшая, — сказала я, — какие у нее напряженные движения». «Это Оленьки», — сказал Мандельштам. Увидав «Оленек», я вспомнила про пешеходку, резко выделявшуюся на московской площади походкой, шляпкой, фестончиками и незаслуженным бедствием — отсутствием кареты. Оленьке Глебовой-Судейкиной была бы ни к чему карета. Попрыгушка, она бы выскочила из кареты, чтобы постучать по тротуару высокими каблуками. В Париже Ольга, наверное, приспособилась к входившим тогда в моду толстым резиновым подошвам. Каучук еще лучше — не скользит.