Я спешу по краю белого заграждения, протянувшегося вдоль музея. Перед тем, как Восстание заколотило окна музея, можно было увидеть звезды и разбросанное битое стекло. Люди пытались прорваться внутрь той ночью, когда мы впервые услышали голос Лоцмана. Я не знаю, что они надеялись украсть. Большинство из нас давно поняли, что в музее не хранится ничего ценного. За исключением архивистов, конечно, но те всегда знают, когда приходит время скрыться.
На протяжении нескольких недель после того, как Восстание пришло к власти, у нас появилось чего-то больше и чего-то меньше, чем раньше.
Каждый день я возвращаюсь домой позже обычного, потому что всегда после работы бегу совершать сделки.
Хотя офицер Восстания мог бы сказать мне, чтобы я не задерживалась, он или она не будет обвинять меня или предупреждать о неправомерности моих действий, так что у меня гораздо больше свободы, чем раньше. И еще мы больше знаем о чуме и о Восстании. Руководство повстанцев объяснило, что некоторым людям с самого рождения привили иммунитет против чумы и красных таблеток. Это, в свою очередь, объясняет способность Кая и Ксандера помнить все, несмотря на прием красной таблетки. Это также означает, что давным-давно Восстание не выбирало меня.
И теперь у нас гораздо меньше уверенности. Что же будет дальше?
Лоцман говорит, что Восстание спасет всех нас, но для этого мы также должны помочь. Никаких перемещений по стране — мы должны стараться остановить распространение чумы и расходовать ресурсы на лечение тех, кто болен. Остановить чуму, говорит Лоцман, это самое главное, — тогда мы действительно сможем начать жизнь с чистого листа. У меня есть иммунитет против чумы, как и у большинства в Восстании, и в ближайшее время, так или иначе, мы будем в безопасности. Тогда, обещает Лоцман, мы действительно сможем изменять положение вещей.
Когда Лоцман говорит с нами, его голос все так же великолепен, как и в первый день; а сейчас, когда мы к тому же можем его лицезреть, нет сил оторваться от его синих глаз и той веры, которую они излучают.
«Восстание, — говорит он, — для каждого», и я уверена, что именно так он и думает.
Я знаю, что с моей семьей все в порядке. Я разговаривала с ними несколько раз через порт. Брэм заболел чумой в самом начале, но он выздоровел, как и обещало Восстание, а мои родители были помещены на карантин и привиты. Но я не могу спросить у Брэма, каково чувствовать себя больным — мы по-прежнему общаемся осмотрительно. Мы улыбаемся и говорим не более того, что говорили при Обществе. Мы не до конца уверены, подслушивают нас или нет.
Я не хочу общаться, если хоть кто-то посторонний слушает.
Восстание только помогает установить связь с близкими родственниками. Согласно законам Восстания, Обручения слишком молодых людей более не существует, и у Восстания нет времени выискивать пару для каждого. — Предпочитаете ли вы, — спрашивает Лоцман, — тратить время, налаживая отношения? Или нам, прежде всего, следует расходовать ресурсы, спасая людей?
Так что мне не удалось спросить Ксандера про его секрет, упомянутый на тех бумажках, что я читала в Каньоне. Иногда мне кажется, что я разгадала его секрет, что это так же просто, как его пребывание в Восстании. Но в другие моменты я не так уверена.
Легко представить себе, что чувствуют люди, когда Ксандер приходит им на помощь. Он принуждает себя слушать их жалобы. Берет их руки в свои. Разговаривает искренне и мягко, точно так же, как это было в моем сне в ущелье, когда он побудил меня открыть глаза. Пациенты просто обязаны чувствовать себя лучше, лишь увидев его.
Я послала сообщения Каю и Ксандеру после нашествия чумы, сообщая им, что со мной все в порядке. После того, как вор стащил мои бумаги, эти послания стоили дороже, чем я могла позволить себе, но мне пришлось отправить их. Я не хотела, чтобы обо мне беспокоились.
Ответ я не получила до сих пор. Ни единого слова, написанного на бумаге или напечатанного. И я так же не получила ни стих «Недосягаем ты, но я...», ни микрокарту дедушки. Слишком долго.
Иногда я думаю, что микрокарта находится в руках торговца, слегшего от болезни в отдаленном месте; тогда она потеряна навсегда. Потому что Брэм отправлял ее мне, я верю в это.
Когда я работала в провинции Тана, до побега в Каньон, именно Брэм отправил мне сообщение насчет микрокарты и вызвал во мне желание взглянуть на нее снова. В своем послании Брэм описал, что он увидел на той микрокарте:
В самом конце списка информация о любимых воспоминаниях дедушки: по одному о каждом из нас. Его воспоминание обо мне: когда я произнес свое первое в жизни слово — «еще». А о тебе: то, что он называл «день красного сада».
Еще в Тане я убедила себя, что дедушка немного ошибся — он, наверное, имел в виду «дни красного сада», во множественном числе. Те дни весны, лета и осени, когда мы сидели во дворе его дома и беседовали.
Но позже я выяснила, что дело обстоит иначе. Ведь дедушка был умным и осторожным. Если он внес в список день красного сада, в единственном числе, как его любимое воспоминание обо мне, значит, он имел в виду один конкретный день. И я не могу его вспомнить.
Может, Общество заставило меня принять красную таблетку в тот самый день красного сада?
Дедушка всегда верил в меня. Это он первым сказал, чтобы я не принимала зеленую таблетку, что она не нужна мне. Он тот, кто подарил мне два стихотворения — Томаса, о том, чтобы не уходить без боя, и Теннисона, о берегах и Лоцмане. Я по-прежнему не знаю, какому из стихов мне нужно следовать, но дедушка доверил мне оба.
***
У входа в музей кто-то ждет — одинокая фигурка женщины на фоне серого весеннего полдня, который все никак не прольется дождем.
— Я хочу узнать больше о прославленной истории Центра, — говорит она мне. У женщины очень привлекательное лицо, я бы узнала ее, если бы видела раньше. Что-то в ней напомнило мне о матери. Женщина смотрит на меня с надеждой и опасением, как и любой, кто приходит сюда впервые. Слухи об архивистах распространяются быстро.
— Я не архивист, — отвечаю ей. — Но я могу совершить с вами сделку от их имени.
Те из нас, кто получил право торговать с архивистами, носят тонкие красные браслеты — обычно мы прячем их под рукавами, но показываем людям, обращающимся за помощью. Торговец, у которого нет браслета, долго не продержится, по крайней мере, в музее. Ведь люди, приходящие сюда, хотят быть уверены в безопасности и надежности торговли. Я улыбаюсь женщине, стараясь создать атмосферу непринужденности, и подхожу ближе, чтобы она разглядела браслет.
— Стойте, — выкрикивает она, и я замираю.
— Извините, — говорит она. — Просто я заметила, что вы чуть не наступили на это. — И она указывает на землю.
Буква, начертанная в грязи; Но я не писала ее. Мое сердце пропускает удар. — Это вы начертили? — спрашиваю ее.
— Нет. Вы тоже ее видите?
— Да, это похоже на букву Э.
Тогда, в Каньоне, я долгое время думала, что вижу свое имя, но это было настолько нереально, до тех пор, пока я не наткнулась на дерево, которое Кай разрисовал для меня. Но эта буква, начертанная в грязи сильными, грубыми штрихами, очень даже реальна. Как будто человек, создавший ее, решительно и целенаправленно стремился оставить послание.
Элай. Имя приходит на ум, хотя, насколько я знаю, он никогда не учился писать. И Элая здесь нет, несмотря на то, что Центр его родной город. Он сейчас должен быть где-то за горами, по ту сторону Отдаленных провинций.
Люди смотрят, думаю я. Может быть, они тоже приложат руки к камню.
— Кто-то умеет писать, — благоговейно шепчет женщина.
— Это же легко, — говорю я ей. — Очертания предметов просто должны стоять перед глазами.
Она трясет головой, не понимая, о чем я говорю.
— Я не писала это, но я знаю, как надо писать, — объясняю ей. — Вы смотрите на буквы и создаете их своими руками. Для этого просто нужна практика.
Женщина выглядит обеспокоенной. Глаза потемнели, она как будто замкнулась в себе, напряглась и погрустнела.
— Вы хорошо себя чувствуете? — спрашиваю я.
Она смеется и дает именно тот ответ, который был принят в Обществе: — Да, я в порядке.
Я перевожу взгляд на купол Сити-Холла и жду. Если она хочет что-то сказать, у нее есть такая возможность. Я научилась этому у Кая, затем у архивистов — если ты не нарушаешь тишину, то собеседник обязательно заговорит.
— Мой сын, — говорит она вполголоса. — С тех пор, как пришла чума, он не может спокойно спать. Я постоянно говорю ему, что есть лекарство, но он все равно боится заболеть. Он просыпается много раз за ночь. Даже учитывая, что у него есть иммунитет, он все равно боится.
— О, боже, — сочувствую я.
— Мы так устали. Мне нужны зеленые таблетки, столько, сколько их возможно купить. — Она достает кольцо с красным камнем. Как и где она нашла его? Я не должна спрашивать. Но, если это не подделка, то оно имеет свою ценность. — Он боится. Мы не знаем, что еще можно придумать.
Я беру кольцо. Мы видели множество подобных вещей, с тех пор как Восстание изъяло у нас все контейнеры с таблетками.
Хотя я и рада, что красных и синих таблеток больше нет, но я также знаю людей, нуждающихся в зеленых таблетках и испытывающих без них много неудобств. Даже моей матери как-то понадобилось принять одну.
Я вспоминаю, как она склонялась над моей постелью, когда я не могла уснуть, и пела мне колыбельную о растениях, и грудь пронзает мимолетная боль. «Морковь посевная», — медленно и нежно пела она. — «Дикая морковь. Ешь ее корень, пока он молодой. Ее цветочки белые и кружевные. Красивые, как звезды».
Однажды Общество направило ее для изучения растений в Отдаленные провинции. Она должна была выяснить, какие культуры выращивали и, возможно, использовали в пищу Отклоненные. Мама потом рассказывала, что видела в Грандии целое поле моркови, а в другой провинции — поле белых цветов, еще более красивых. Она разговаривала с земледельцами, разрабатывавшими поля. Она видела страх разоблачения в их глазах, но все равно выполнила задание и написала рапорт Обществу, потому что защищала свою семью. И Общество оставило ей эти воспоминания и не стерло память.
Мама выращивала растения всю свою жизнь. Может быть, воспоминание дедушки о дне красного сада как-то связано с ее работой?
Меня овевает легкий весенний ветерок, срывающий последние листочки с веток кустарников. Они падают на одежду, и я представляю, что, если смахну их, то и оставшиеся у меня бумаги улетят вместе с ними. Я понимаю, что пришло время перестать так сильно цепляться за вещи.
Женщина поворачивается в сторону озера — длинной полосы воды, сверкающей на солнце.
Вода, река, камень, солнце.
Возможно, именно об этом пела Каю его мать в Отдаленных провинциях, когда рисовала на скалах.
Я вкладываю кольцо обратно в руку женщины. — Не давайте ему таблеток, — говорю я. — Не сейчас. Попробуйте петь ему.
— Что? — с искренним недоумением спрашивает она.
— Вы можете петь ему песни, — повторяю я. — Это должно сработать.
И тогда ее глаза расширяются. — Я бы могла. В моей голове звучит музыка. Постоянно. — Теперь ее голос полон энергии. — Но какие слова мне нужно использовать?
А какие бы слова напевал Хантер своей умершей дочери, Саре, в поселении фермеров? Она верила в то, во что не верил он. Так что же за слова ему нужно было подобрать, чтобы перекинуть мостик между верой и неверием?
А что бы пел Кай? Я думаю обо всех местах, в которых мы побывали вместе, обо всех вещах, что мы видели:
На холме и под деревом ветер резвится.
Никому не заметен, далеко за границей.
Стоя здесь рядом с женщиной не спящего ребенка, я задаю себе тот же вопрос, что и раньше — когда Сизиф достигал вершины холма, встречал ли его там кто-нибудь?
Касался ли его кто-то украдкой, прежде чем он снова оказывался у подножья горы с камнем наготове? Улыбался ли он себе, когда вновь начинал катить камень?
Я никогда не сочиняла песню, но начинала писать стихотворение, которое не смогла закончить. Оно было посвящено Каю и начиналось словами:
К тебе карабкаюсь во тьме,
А ждешь ли ты меня при звездах и луне?
— Сейчас, — говорю я, вытаскивая обугленную палочку из рукава и бумажку из-за манжета.
Я пишу внимательно. Никогда еще слова не приходили ко мне с такой легкостью, но я стараюсь не совершать ошибки в их написании. Иначе придется идти к архивистам за новой порцией бумаги. Все строчки стихотворения уже крутятся у меня в голове, поэтому я пишу быстрее, чтобы не потерять ни слова.
Я всегда думала, что мое первое оконченное стихотворение будет для Кая. Но это все же кажется правильнее. Этот стих о нас двоих, и в то же время о других. Он рассказывает обо всех местах, где можно встретить свою любовь.
Чайная роза, плетистая роза, кружевная морковь.
Вода, река, камни и солнце вновь.
На холме и под деревом ветер резвится.
Никому не заметен, далеко за границей.
К тебе карабкаюсь во тьме,
А ждешь ли ты меня при звездах и луне?
Я использовала начальные строчки из стихотворения к Каю, чтобы закончить этот стих. Наконец-то я написала что-то от начала и до конца. После секундного колебания я приписала свое имя — автора — внизу страницы.
— Держите, — говорю я. — Можете наложить музыку на эти слова и станете владелицей песни.
Меня будто осенило: вот так, в действительности, и надо создавать творения. В этаком сотрудничестве, когда ты даешь слова, а другие берут их и придают им смысл, или кладут на них музыку, или откладывают в сторону, если это не то, что им нужно.
Сначала она не берет бумажку. Наверно, думает, что придется предложить что-то взамен.
В это мгновение я осознаю, что идея торговать искусством была в корне неверной.
— Я даю это для вашего сына, — говорю я. — От меня лично. Не от архивистов. И не как торговец.
— Спасибо, — отвечает она. — Вы очень добры. — Она выглядит удивленной и довольной, и засовывает бумажку в рукав, повторяя за мной. — Но вдруг это не сработает...
— Тогда приходите снова, — предлагаю я. — И я дам вам зеленые таблетки.
***
Простившись с женщиной, я направляюсь в тайное убежище архивистов, чтобы разузнать, есть ли для меня какая работа, и в то же время проверить сохранность своих вещей. После кражи тех ценностей, я отдала свою коробку на хранение архивистам. Ее спрятали где-то в потайной комнате, которую я никогда в глаза не видела. И только у нескольких архивистов есть ключи от дверей.
Мне выносят коробку, и я сразу заглядываю внутрь. Некогда заполненная бесценными документами, теперь она хранит рулон бумаги из порта, пару туфель производства Общества, белую рубашку — часть униформы чиновника, и красное шелковое платье, которое я надевала, когда шла на озеро на свидание с Каем. И два стихотворения, которые я всегда ношу с собой. Все вместе, это не выглядит впечатляющей коллекцией, но для начала сойдет. Всего несколько недель. А потом, либо Восстание доставит меня к тем, кого я люблю, либо я сама найду способ уйти.
— Все на месте, — говорю я архивисту-помощнику. — Спасибо. Есть ли на сегодня еще какие-то сделки для меня?
— Нет. Но, как обычно, ты можешь постоять у музея в ожидании заказчиков.
Я киваю. Если бы утром я не потратила время на ту женщину, то моя коллекция пополнилась бы еще на один предмет.
Я отрываю длинный кусок бумаги из рулона и оборачиваю его вокруг запястья, пряча под рукав. — Это все, — оповещаю я архивиста. — Спасибо.
Глава архивистов ловит мой взгляд, когда я появляюсь из-за стеллажей. Она мотает головой. Еще нет. Мой стих и микрокарту все еще не доставили.
Иногда я представляю, что глава архивистов и есть настоящий Лоцман, ведущий нас в воды наших желаний и нужд, доставляющий нас в безопасное место в лодках, наполненных различными предметами, необходимыми нам, чтобы начать новую, настоящую жизнь.
Это не так уж невозможно.
Какое место подойдет для повстанцев лучше, чем эти подземелья?
***
Взбираясь по лестнице на поверхность земли, я чувствую усиливающийся запах травы и приближение сумерек.
Возвращаясь в город, я уже не так уверена, что смогу это сделать. Ведь я так долго хранила этот стих. Возможно, я трачу и отдаю слишком много. Но избавиться от своих самых больших сожалений мне так и не удалось. Я столь долго берегла стихи, и вот они украдены; я так и не научила писать ни Ксандера, ни Брэма. Почему я не подумала сделать это? Брэм и Ксандер умные мальчики; они могли бы сами научиться, но ведь иногда бывает так приятно, когда кто-то помогает тебе сделать первые шаги.
Я медленно пробираюсь в темноте, разматывая бумагу с запястья. Разглаживаю рулон на гладкой холодной металлической поверхности скамьи в парке, а потом начинаю писать, мягко надавливая на бумагу обугленной палочкой. Так легко творить, когда знаешь как; это все равно, что закинуть ветку в аппарат для сжигания мусора. Когда я заканчиваю, мои ладони черные и замерзшие, но сердце кажется горячим, раскаленным.
Ветви деревьев протягивают свои руки, и я растягиваю на них свою бумагу. Ветер дует мягко, и, кажется, что деревья убаюкивают слова с такой же заботой, что и мать свое дитя. С такой же заботой, как Хантер обнимал Сару, когда нес ее на кладбище в Каньоне.
В белом свете уличных фонарей кажется, что этот парк может существовать только в хорошо развитом воображении или в глубинах сна. Я представляю, что вдруг проснусь, и все это исчезнет. Эти бумажные деревья, эта белая ночь. Мои угольные слова, ожидающие своего читателя.
Знаю, что Кай поймет, почему мне пришлось написать этот стих, почему я не согласилась на меньшее.
Не уходи безропотно во тьму,
Будь яростней пред ночью всех ночей,
Не дай погаснуть свету своему!
Даже если на эти строчки наткнется сторонник Общества, он все равно увидит слова, когда будет снимать бумагу с дерева. И даже если он захочет сжечь их, они будут скользить меж его пальцев на пути к огню. Эти слова станут общими, несмотря ни на что.
Хоть добрый видит: не сберечь ему
Живую зелень юности своей,
Борись, борись,
Не дай погаснуть свету своему.
В мире есть много добрых мужчин и женщин, думаю я, способных даже на мелкие поступки. Они спрашивают себя, что может произойти, как закружится водоворот вещей, если мы только осмелимся выделиться из толпы.
И я — одна из них.
Отматываю еще немного бумаги и вижу строчку
А ты, хватавший солнце налету
Я наматываю бумагу на ветки, делаю длинную петлю, вверх и вниз, сгибаю колени. Руки приподнимаю над головой, совсем как те девушки на картине, увиденной мною в пещере. Я чувствую ритм, время застыло.
Я представляю, что танцую.