Любовь к прекрасному

Мне так и не удалось полюбоваться цветением знаменитой японской вишни — сакуры, наслаждаться которым — давняя национальная традиция. Крестьяне с натруженными руками и знатные путешественники специально останавливались в дороге, чтобы провести какое-то время в созерцании цветов сакуры.

Как вишни расцвели!

Они с коня согнали

И князя-гордеца! —

радовался древний поэт.

Увы, сезон цветения сакуры остался за границами моего «японского» полугодия.

Зато я имел возможность познакомиться с другим обычаем, менее известным за пределами Японии, но, пожалуй, в не меньшей степени свидетельствующим о том, сколь развито у японцев чувство прекрасного. Я имею в виду «момидзигари» — «кленовую охоту», если переводить буквально. Самую гуманную из всех возможных охот.

Подобно тому как весной любуются вишнями, осенью специально ездят любоваться многоцветием кленовой листвы. Ездят семьями, дружескими компаниями, туристскими группами. От перронов токийских вокзалов отходят специальные поезда «момидзигари». В местности Никко, недалеко от столицы, горы пылают медным и малиновым пламенем. Молодожены, проводящие медовый месяц (это только так говорится — месяц, вообще-то он длится два-три дня), бродят по берегам озер. Туристы фотографируются у теплых водопадов — дымных, шумных, инфернально припахивающих сероводородом. Падающие листья за несколько минут покрывают сплошным ковриком крышу остановившейся автомашины.



Ива — одно из любимых деревьев в Японии


Вдоволь наглядевшись на клены, «охотники» направляются созерцать творения рук человеческих: старинные храмы. В одном из них предметом паломничества служит статуя буддийского святого, вырезанная некогда из живого дерева — корни его и поныне глубоко в земле. В другом — зал «поющего дракона»: если, остановившись в строго определенной точке, хлопнуть в ладоши, раздается причудливое многократное эхо; если вы хотите, можете поверить, что это «поет» дракон, изображенный на потолке. Знамениты «Ворота Целого дня» — говорят, для того чтобы рассмотреть в деталях всю резьбу, которой украсили их мастера, нужно провести здесь целый день, не менее.

А когда сгущаются сумерки и резные фигуры становятся неразличимы, зажигаются вдоль аллей желтые крупные фонари, тоже старинной формы — это, пожалуй, самое красивое. Японию называют, как известно, страной Восходящего солнца, но мне почему-то показалось, что лучшее время суток в этой стране — все-таки сумерки. С желтыми фонарями.

Я обрадовался, узнав, что мое ощущение, по-видимому, не случайно. Профессор Ёсидзо Нодзаки, театровед, русист, окончивший в свое время театральный институт в Ленинграде, подарил мне русский перевод известного эссе Дзюнъитиро Танидзаки «Похвала тени». Написанная в те годы, когда начавшееся широкое внедрение электричества и другой бытовой техники заставило по-новому посмотреть на многие предметы повседневной жизни, «Похвала» может считаться энциклопедией традиционного японского вкуса. Поскольку в нашей стране она никогда не публиковалась, я позволю себе привести несколько пространных цитат из этого произведения.

«Во всякого рода художественных изделиях, — пишет Танидзаки, — мы отдаем свои симпатии тем цветам, которые представляют как бы напластование тени, в то время как европейцы любят цвета, напоминающие нагромождение солнечных лучей. Серебряную и медную утварь мы любим потемневшей, они же считают такую утварь нечистой и негигиеничной и начищают ее до блеска. Чтобы не оставлять затененных мест в комнате, они окрашивают потолок и стены в белые тона. При устройстве сада мы погружаем его в густую тень деревьев, они же оставляют в нем простор для ровного газона…»

Несколько ранее автор произносит восторженный панегирик японской столовой посуде из лакированного дерева:

«…прелесть лакированной посуды немыслима без одного привходящего условия: «темноты». В наши дни появилась лакированная посуда белого цвета, но в старое время обычным цветом ее был черный, коричневый или же красный — цвет ряда наслоений темноты, естественно родившийся из окружающего мрака. Когда смотришь при дневном свете на лакированные блестящие шкатулки с яркой золотой росписью либо на такие же настольные пюпитры для книг и этажерки, — они кажутся безвкусными, лишенными спокойной солидности, иногда даже мещански пошлыми. Но попробуйте заменить окружающий их дневной свет темнотою, попробуйте направить на них не лучи солнца или электрических ламп, а слабый свет японского светильника «тоомео» либо свечи, и вся эта кажущаяся безвкусица спрячется куда-то глубоко на дно — вещь будет выглядеть строго и солидно. Несомненно, что старинные мастера, покрывая вещи лаком и нанося на них золотой узор, всегда имели в виду эту темноту комнат и предвидели тот эффект, который должны дать лакированные вещи при слабом свете…»

И далее, уже не просто об эстетическом любовании лакированной посудой, а о том, как приятна она в повседневном пользовании:

«Я ничего не люблю так, как эту живую теплоту и тяжесть супа, ощущаемые ладонью сквозь стенки лакированной суповой чашки, когда берешь ее в руки. Ощущение это подобно тому, когда держишь в руках нежное тельце новорожденного младенца… Когда я сижу перед лакированной чашкой с супом, слушаю неуловимый, напоминающий отдаленный треск насекомых, звук, льющийся из нее непрерывной струйкой в ухо, и предвкушаю удовольствие, какое получу сейчас от того, что буду есть, — я чувствую, как чья-то невидимая рука увлекает меня в мир тончайших настроений…»

Так говорит Танидзаки. Многое в его словах, очевидно, субъективно, кое-что неубедительно — особенно в тех случаях, когда от тонко наблюденной реальности перекидываются мостики чуть ли не в мистические области. Но бесспорна поразительная утонченность эстетического восприятия в самом что ни на есть повседневном быту. И не производит эта утонченность, как бывает иногда, впечатления некоей болезненности. Чувствуется, что принадлежит она не только одному человеку, как бы талантлив и эстетически развит ни был он. Угадывается за нею многовековая традиция, опыт народа.

Об эстетической утонченности японцев многое сказано и написано, она стала чуть ли не легендарной. Мне хотелось пойти немного дальше обычных туристических «ахов» и «охов», попробовать, отнюдь не претендуя на роль специалиста, разобраться: как поддерживается эта традиция сегодня, чем жива она — тем ли неуловимым, что передается от поколения к поколению вместе с кровью, с генами, как говорят сейчас, или воспитанием в семье, в школе?

…В городок Цуруга, что на побережье Японского моря, мы с переводчиком попали неожиданно, вне программы: из-за забастовки железнодорожников на некоторых линиях пришлось несколько изменить маршрут. В Цуруга предстояла пересадка, поезда нужно было ждать около трех часов. Миновав в привокзальном скверике местный «манекен пис» — подражание известной брюссельской статуэтке, — мы углубились в город. Город как город, как десятки небольших и, надо сказать, весьма схожих друг с другом японских городков. На площади перед небольшим храмом мы заметили оживление и подошли ближе.

— А! — сказал переводчик. — Все понятно. Выставка хризантем. В эти дни вы можете увидеть их по всей стране.

«Экспозиция» расположилась под навесами, выстроенными в виде большой буквы «П» — «покоем», как говорили старые русские архитекторы. Виновниц торжества было несколько сотен, и по мало-мальски внимательном рассмотрении можно было убедиться, что нет среди них двух одинаковых цветков, как нет двух одинаковых бронзовых лиц в знаменитом храме «тысячи и одного будды» в Киото. Были хризантемы абсолютно белые, были — с чуть заметной желтинкой, как будто однажды в неяркий день их осветило солнце да так и оставило навсегда свой слабый свет на лепестках, были — с лиловатой сумеречной подсветкой. Были — остро-лучистые, как электрический разряд, были — томные красавицы с чуть привялыми кончиками лепестков. Были стройные, подтянутые, благовоспитанные барышни — и дерзкие растрепы. На некоторых из них можно было увидеть красные и золотые бумажные ленточки «лауреатов» выставки. Группы людей, среди которых можно было различить рабочих с соседней стройки — был час перерыва, — не спеша двигались вдоль выставки. Я попросил переводчика послушать, о чем они толкуют.

— Вот тот господин в комбинезоне, — доложил переводчик через несколько минут, — говорит своим друзьям, что он не совсем согласен с оценкой уважаемого жюри. Он считает, что на выставке имеются хризантемы несравненно более примечательные, чем отмеченные премиями. Он говорит, что жюри исходило из чересчур традиционных вкусов, что настала пора более чутко прислушиваться к новым веяниям.

Подошли и представились трое мужчин: Киндзо Окуда, кондитер, президент местного общества цветоводов «Цуруга кикуюкай», вице-президент бухгалтер Ка-дзуо Кубота и член общества Рётаро Микаи, торговец. Общество цветоводов, рассказал Окуда, создано в городе лет десять назад, с тех пор такие выставки устраиваются ежегодно. В нынешней участвуют около пятидесяти человек. Между прочим, исключительно мужчины, ибо выращивать цветы — дело в основном мужское. В предыдущих выставках домохозяйки также принимали участие, но конкуренции со стороны своих мужей, увы, не выдерживали.

Кроме хризантем были показаны и другие образцы творчества цветоводов — в иных, так сказать, жанрах. «Икэбана» — прославленное искусство составления букетов — была представлена произведениями одной из современных школ — «икэнобо», автор одной из композиций — Томидзи Исобэ — смело ввел в нее элемент современности: электрический шнур в синтетической изоляции. Было тут и «мокудзукури», относительно которого всякий знает, что это разновидность «хачиуэ» — выращивания деревьев и кустарников в горшках, было «итацукэ» — композиция из мха, деревьев и цветов на вертикальной доске, «ивацукэ» — дерево на камне, «ио-суэ» — как бы крохотный пейзажик из «живого» материала. Даже сложнейший жанр «бокудзукэ»» — живой цветок, выращенный на стволе старого дерева — можно было увидеть на выставке. Окуда объяснил, что создание этого произведения искусства потребовало тринадцати месяцев терпеливого, внимательного труда.



Надеть по всем правилам кимоно,

а в особенности пояс «оби» — тоже искусство!


Из всех этих жанров в нашей стране наиболее известна «икэбана». Еще до поездки мне приходилось слышать, каким серьезным, топким искусством является в Японии составление цветочных букетов: чтобы достигнуть сколько-нибудь удовлетворительного любительского уровня, нужно учиться минимум три года, а чтобы стать авторитетом в этом деле, надо посвятить ему всю жизнь.

Мне рассказали, что в мире служителей «икэбана» существует поныне чуть ли не феодальная иерархия авторитетов, поддерживаемая не только традицией уважения младшего к старшему, ученика к учителю, но и определенной системой материальных зависимостей. Есть течения консервативные и прогрессивные, и вопрос о допустимости, например, использования камней или прутьев при составлении букета становится подчас предметом непримиримых и бескомпромиссных расхождений.

В Токио меня привели однажды в одну из школ «икэбана», расположившуюся в доме ее наставницы-хозяйки. Урок был в разгаре. Десятка полтора девушек и молодых женщин (и один юноша среди них) творили букеты, хозяйка оценивала завершенные создания, вносила легкие коррективы, показывала, как лучше расположить в низкой и плоской вазе изящные водяные лилии.

Слов нет, все букеты были красивы.

И все-таки сторонним своим умом я никак не мог понять, чему именно здесь нужно учиться три года, кстати, за немалые деньги. Я не хочу сказать, что учиться нечему, я только честно признаюсь в том, что почувствовал тогда. Мне показалось, что при наличии элементарного вкуса можно составлять букеты ничуть не хуже тех, которые показали мне в школе. Я спрашивал: может быть, существует какой-то особый «язык цветов», позволяющий выражать конкретные человеческие чувства. Нет, отвечала учительница, такого языка не существует. «Икэбана» — импровизация. Но существует ряд правил. Будут ли букеты, составленные без соблюдения этих правил, обязательно некрасивыми? Как для кого, ответили мне. Для того, кто не знает правил, они могут показаться прекрасными. Но для того, кто правила знает…

Тут мне подумалось: может быть, весь смысл «икэбана» в знании правил и следовании им, в наслаждении знанием?

Нет красоты абсолютной, всечеловеческой, беззаконной, красота существует лишь постольку, поскольку существуют правила, — таков, может быть, смысл искусства «икэбана».

То же самое, по-видимому, можно сказать и о чайной церемонии, которая, если не знать правил и не наслаждаться их неукоснительным соблюдением, остается лишь весьма утомительной процедурой, состоящей из долгого и мучительного (в том числе и для привычных японцев) сидения на собственных пятках, строго регламентированных движений хозяина или хозяйки, готовящих чай, ритуальных поклонов и освященного традицией диалога: в какой лавке покупали вы столь прекрасный чай, каково происхождение этой восхитительной старинной чашки, как «зовут» вот эту бамбуковую ложечку, которой хозяйка зачерпывала чайный порошок (все предметы, участвующие в церемонии, имеют собственные имена!). Где-то между делом выпивается, обязательно в три глотка, полчашки зеленого, взбитого бамбуковой кисточкой варева, которое по виду своему напоминает покров из хлореллы на поверхности зацветших прудов, о вкусе же его сказать вообще ничего невозможно, во-первых, с непривычки нет критериев, а во-вторых, потому, что от постоянного внутреннего напряжения вам не до вкусовых ощущений. В искусстве чайной церемонии тоже есть несколько школ, и различия между ними очень существенны. Например, адепты одной из школ утверждают, что кусочек печенья, употребляемый при чайной церемонии, надлежит съесть прежде, чем пить чай, другие же исповедуют диаметрально противоположную точку зрения.

Но, видимо, одно дело — восприятие любознательного иноземца, для которого главный вопрос — «как это делается?», и совершенно другое — чувства, испытываемые человеком, прекрасно знающим все правила и их разветвленные вариации. Мне довелось присутствовать на чайных церемониях несколько раз: и на домашних, любительских, где роль хозяек выполняли, при умиленном внимании старших, смущенные дочери-студентки, и на многосложной, профессиональной, на которую заранее продавались довольно дорогие билеты. Гости — в большинстве своем женщины — приехали на эту церемонию не только из Токио: многие — издалека. В ярких, праздничных кимоно сидели они длинными рядами в застеленных циновками коридорах специального здания, терпеливо ожидая, пока отчаевничает предыдущая группа и настанет их очередь отхлебывать чай и бить поклоны. На лицах было выражение глубокой сосредоточенности. По пустякам такого выражения не бывает. И удовлетворенности: все идет как надо, по правилам, выработанным много веков назад…

Когда урок в школе «икэбана» окончен, отличившиеся ученики могут взять свои произведения домой, с тем чтобы поставить их в токонома.

Токонома — чуть приподнятая над полом ниша в японском доме, где обитает красота. Такие ниши обязательно существуют и в частных жилищах, и в гостиницах японского стиля. Там помещаются ваза с цветами, статуэтка. Там же обычно висит картина — какой-нибудь пейзаж на узком сверху вниз развернутом свитке. Или — каллиграфически выполненное изречение. Или — строка из старинного стихотворения. И если бумага пожелтеет от времени, если проступят на ней разводы от сырости, если выцветет часть рисунка, — хозяин и не подумает заменить ее новой. Пишет все тот же Танидзаки:

«Вешая картину-панно, мы прежде всего обращаем внимание на то, гармонирует ли она с общим тоном ниши и стен… Чем же именно гармонирует с комнатой такое панно, само по себе не обладающее особенными достоинствами? Элементом гармонии является всегда «цвет давности», которым отмечены фон картины, цвет туши и измятость окантовки. «Цвет давности» поддерживает соответствующий баланс с темнотою ниши или комнаты. Когда мы посещаем знаменитые храмы Киото или Нара, нам показывают сокровища этих храмов — панно, висящие в глубоких нишах их больших аудиторий. Очень часто в этих нишах даже днем царит полумрак, мешающий разглядеть рисунок панно, и, лишь слушая объяснения гида, по полустертым следам туши представляешь себе, как прекрасна была картина панно. И то, что время наложило свою руку на эту старинную картину, совсем не мешает целостности ее гармонии с полутемной нишей, даже наоборот: как раз сама неясность картины и дает это прекрасное сочетание… Картины новые, будут ли они написаны тушью или же исполнены в бледных тонах акварелью — безразлично, при неудачном выборе могут только испортить теневой эффект ниши…»

Часто в нише можно увидеть простой, необработанный камень. Сочетание детальной регламентации и предельной естественности — характерное качество японского «кодекса красоты». Может быть, именно на этом «внутреннем конфликте» держится в значительной мере его своеобразие. Так или иначе, творчество художника по имени Природа во всем многообразии жанров пользуется с давних пор глубоким и прочным уважением. В одном из городов области Тохоку мне довелось однажды забрести на «каменный базар», где по внушительным ценам продавались булыжники всех цветов и размеров. Я было даже приглядел себе солидную зеленую каменюку с белыми прожилками, но вовремя вспомнил, во-первых, о том, что вес багажа на самолетах строго лимитирован, а во-вторых, о том, что наши отечественные камни ничуть не хуже и вдобавок бесплатны. В Японии же можно подчас увидеть вещи, с нашей точки зрения, вообще не поддающиеся рациональному объяснению. Стоит, например, при дороге женщина за небольшим столиком — продает камни. А по другую сторону дороги — сколько хочешь таких же камней. Бери — не хочу… Я еще как-то понимаю торговцев на склоне знаменитой горы Фудзи, которые продают на память в целлофановых пакетах куски застывшей красноватой лавы — той самой, которой под ногами сколько угодно. Тут не в самой лаве дело, а в целлофане — все-таки не пачкать кармана, не завертывать в ненадежный клочок бумаги. И нельзя не отдать должное находчивости «предпринимателей», исхитрившихся «делать» деньги, хотя бы и небольшие, на вовсе уж пустом, казалось бы, месте. Но на чем держится «каменный бизнес» у дороги? Уж не на каком-то ли неписаном нравственном кодексе, согласно которому людям должно быть стыдно брать бесплатно камни, если кто-то рядом их продает?

Камни и каменная пыль служат материалом для совершенно особого жанра художественного творчества — «бонсеки». Мне случилось однажды видеть, как создаются произведения этого жанра. Сидя по-японски перед низким лакированным столиком, девушка-художница располагала на его поверхности черные камни — один побольше, два поменьше, из выдвижных ящичков специальной шкатулки доставала деревянной лопаточкой толченый уголь, тертый кирпич, какую-то белую пыль. Не дай бог, сделать резкое движение, неосторожно вздохнуть — многочасовой труд пропадет даром! Но вот на глазах у зрителей из глубокой темноты черного фона проступила красная луна в нежных облаках, черные камни оказались скалами, охваченными у подножий скобками морской пены, и заключительным штрихом легла на море лунная, тоже красноватая, дорожка. Все зааплодировали. Тут же можно было видеть другие, ранее завершенные произведения художницы: снежный конус горы Фудзи в лунную ночь, порожистая горная река, крестьяне-рыбаки на бамбуковом плоту. И была какая-то особая, щемящая изысканность в том, что произведения эти непрочны и недолговечны, что достаточно сквозняка, для того чтобы смять, обессмыслить, уничтожить их красоту. И было сознание значительности момента: как-никак, а я один из немногих, кому довелось видеть именно эти произведения в течение их недолгой жизни. А пригласительный билет в кармане напоминал, что удовольствием этим и честью я обязан одной из ювелирных фирм, проводившей в эти дни выставку-продажу своих изделий и устроившей в фойе для приглашенных некое шоу — «бонсеки» и чайную церемонию.

Я говорил уже, что красота, в японском понимании, часто создается в соавторстве — человеком и природой. Они вместе призывают на помощь третьего соавтора — воображение зрителя. И это логично, ибо художник в Японии — это не только тот, кто создает. Художник — это прежде всего тот, кто видит. Для того чтобы изваять статую, надо, естественно, быть художником. Но для того чтобы поднять камень, через который перешагнули тысячи равнодушных прохожих, и показать, как он прекрасен, — тоже нужно быть художником. И неизвестно еще, какой дар более возвышен. Может быть, как раз второй, не отягощенный ремеслом.

Прославленный «сад камней» в Киото поначалу разочаровал меня. Обычная прямоугольная серая площадка, засыпанная крупным гравием, замкнутая невысокой земляной стеной. Над гравием возвышается несколько камней. Только и всего. И хотя экскурсовод поясняет, что сад был некогда создан одним из величайших художников Японии — Соами, не покидает ощущение, что создавать подобные сады не так уж сложно. Хоть по нескольку в день, были бы песок да камни.

Но проведя в таких размышлениях минут десять на террассе храма Рёан-дзи, которому принадлежит «сад камней», вдруг почему-то чувствуешь, что туристский зуд в пятках вдруг пропал и никуда бежать не хочется. Приходит какое-то обволакивающее душу успокоение. Властное. Почти насильственное. Как от лекарства или внушения.

Но это еще не все. Нужно прочесть, что пишет о «саде камней» Дзоси Мацукура, главный священник храма Рёан-дзи:

«Сядем в тишине и погрузимся в созерцание этого сада камней и песка.

Сад камней символизирует идею бога, присущую учению «Дзэн» и выраженную через камни и песок.

Согласно учению «Дзэн», природа есть бог, и все в природе, даже листок травы, есть часть бога. Созерцая сад камней внутренним взором, мы можем вообразить прекрасный океан и мирные острова с высокими горами и зелеными долинами. Мы можем также почувствовать себя высоко в небе, — словно мы смотрим вниз на море облаков с проступающими вершинами гор…

Старинная земляная стена на заднем плане играет важную роль в нашем созерцании, поскольку завораживающий эффект сада подчеркивается красотой, которую придало земляной стене время».

Не знаю, как там насчет идеи бога и учения «Дзэн», но когда воображению дан толчок — действительно начинаешь себя чувствовать то на корабле посреди океана, то в заоблачных высях.


Утонченное, я бы сказал изощренное, восприятие прекрасного — давняя, веками выпестованная традиция.

Уважительное отношение к старине — качество, которому стоит поучиться.

Но уважительность и идеализация — разные вещи, и в Японии многие понимают это. Нельзя забывать, что в средневековой (да и не только в средневековой) Японии утонченности нередко сопутствовала жестокость.

Помню исторический фильм, виденный в Токио, фильм, цветовую доминанту которого составляли яркие, изумительной расцветки кимоно придворных красавиц. И помню, как эти самые красавицы, объединенные общей ревностью, огнем выжигали одной из своих товарок родинку, благосклонно запримеченную властителем.

А в замке города Кокура (ныне вошедшего вместе с четырьмя другими городами в состав нового большого города Кита-Кюсю) мне показали очень старинный, очень красивый, очень изящный сосуд для головы врага. С двумя дырочками в дне. Чтобы стекала кровь.


Приходят и уходят властители, а старинный гончарный круг все крутится и крутится, и руки перепачканы глиной, и возникает из бесформицы, из небытия, растет, вытягивается кувшин.

Незабываем город Киото! Здесь храмы, парки, здесь поныне живы традиции древних народных ремесел.

Миягава, хозяин мастерской, поначалу и внимания почти не обратил на гостей — только поклонился молча и снова сел перед своим кругом: у меня, мол, не музей, мне работать надо, если интересно — смотрите.

На полках проходили первую просушку чайники, пиалы с процарапанным узором, чашки в форме бамбуковых срезов. Только что «родилась» изящная чашка для чайной церемонии, и хозяин наконец вытер руки о фартук. В стороне за невысоким столиком парень покрывал глазурью небольшой сосуд — как выяснилось, предназначенный для варки грибов в японской водке сакэ: строгая дифференциация посуды по назначению очень характерна для японского домашнего хозяйства.

— Сын, — кивнул в сторону парня Миягава, угадав мой вопрос. — В нашей семье четырнадцать поколений занимаются этим ремеслом. Старший сын — уже зрелый мастер, его работы демонстрировались на выставке в Токио.

Кроме «серийной» посуды — впрочем, понятие серийности здесь весьма относительно, ибо любая вещь ручной работы в чем-то неповторима, — Миягава создает и произведения уникальные. Вот недавняя работа— чашка «Четыре времени года». Рассматривая ее, можно видеть, как весна переходит в лето, лето — в осень, осень — в зиму, зима — снова в весну, и так до бесконечности.

— Сколько приблизительно может стоить такая чашка? — поинтересовался я.

— В хорошем магазине — семьдесят-восемьдесят тысяч иен, — подумав, ответил Миягава.

— А сколько времени занимает изготовление такой чашки?

— Дней пятнадцать. Из них полтора-два дня — рисунок.

Керамические коробочки — пудреницы, что ли? — в виде птичек. Чашка с бело-золотым узором на сером фоне: заснеженный бамбук в ненастный день. Работа сына.

Прекрасное, древнее, как человек, искусство.

И вечно молодое, как человек.

Я спросил, испытывает ли кустарное керамическое производство какую-либо конкуренцию со стороны массовой и, очевидно, более дешевой фабричной продукции. Нет, сказали мне, во всяком случае, такие мастера, как Миягава, этой конкуренции не ощущают: люди в Японии с детства так воспитаны, что каждый стремится иметь в своем доме помимо обычной, потребительской посуды что-то уникальное. Но, пожалуй, трудности со сбытом в последнее время возросли…

А вот прямо на улице, на стене дома — выставка детских рисунков: лихо замахнулся битой бейсболист, идут друг на друга, выпятив животы и расставив руки, мастера популярной «борьбы толстяков» — «сумо», вниз головой парят в пространстве космонавты. Тут же — образцы каллиграфии, составляющей в Японии самостоятельный жанр искусства. Знаки иероглифической письменности с их сложным начертанием сами по себе очень декоративны, и естественно, что искусство письма — на грани художества. Причем ценится в каллиграфии отнюдь не сухая четкость, а, наоборот, размашистость и свобода. Очень красивым считается, если на каком-то повороте линия вдруг окажется не сплошной, а как бы прерывистой, если станут вдруг видны следы отдельных волосков писчей кисти. Существуют три основных стиля написания иероглифов: кайсё — наиболее простой и удобочитаемый, гсосё, струящиеся строки, — где отдельные знаки сливаются и, наконец, сосё, с трудом поддающиеся чтению, где превалирует чисто декоративная красота. Декоративные надписи в стиле «сосё» часто украшают посуду, ширмы, всякого рода шкатулки и другие бытовые предметы, причем хозяин, даже будучи грамотным человеком, далеко не всегда может сказать, что именно начертано на принадлежащем ему старинном чайнике: по-видимому, какое-то благопожелание…

А что пишут дети в своей каллиграфии, попавшей на выставку? Да самое разное: «Япония», «бейсбол», «гладкое зеркало неподвижной воды» или «дети ветра». Неважно что, важно как. И еще важно: выводя иероглифы, дети знают, что труды их не будут пылиться где-то на шкафу, взрослые отнесутся к ним с достаточной серьезностью.



И каллиграфия — это искусство


Мне помнится посещение одной из токийских школ — самой рядовой школы первой ступени, как меня уверяли. При входе в школьное здание — построенное, между прочим, после войны муниципалитетом на месте бывшего армейского плаца — прежде всего бросалось в глаза обилие «изобразительной продукции» на стенах: картины, рисунки, рельефы. Чистота красок и трогательная непосредственность линий рождали глубокую симпатию к юным Анри Руссо и Нико Пиросмани из токийской школы-шестилетки. Ни в одной работе не ощущалось того натужного желания рисовать «как взрослые», которое вызывает обычно у зрителя чувство щемящей тоски. Но не чувствовалось и искусственной консервации инфантилизма, являющейся другим, не менее опасным видом насилия над психикой одаренного ребенка. Ну, а уж специальный класс изобразительного искусства заслуживал того, чтобы провести здесь не один час. Урокам по этому предмету в начальной, шестилетней, школе отводится три часа в неделю. Нет, преподаватель не отказывается от хорошо известных нам учебных заданий по изображению куба, цилиндра и конуса, но, памятуя, что в отдельности эти экзерсисы могут одарить ученика лишь стойким страхом перед карандашом и бумагой или в лучшем случае отвадить от искусства недостаточно настойчивых и терпеливых, — разумно и весело сочетает их со свободным творчеством, импровизацией. «Вот перед вами куча глины, — говорит художник своим ученикам. — Возьмите себе каждый по куску и постарайтесь вылепить свой характер». И вот стоят на длинных деревянных полках галереи забавнейших рожиц, не выдерживающих, может быть, критики с точки зрения профессионального искусства, но несомненно выразительных. Нельзя не подумать и о попутном, чисто воспитательном эффекте такой работы: умение с юмором относиться к собственной персоне — качество на редкость ценное, а тут юмор возникает сам собой. Учитель учит своих питомцев видеть прекрасное во всем, в самой фактуре наипрозаичнейшего материала. Попалась на глаза горстка ржавых гвоздей и шурупов? А ну-ка, ребята, что вам в ней видится? И возникает на деревянной дощечке забавная «мозаика»: скор пион, краб, морской конек, цветы. Очень красиво и неожиданно! Клочья фольги — обертки от съеденного шоколада? А ну, малыши, заставим поработать воображение! Тебе увиделась бабочка? Отлично. А тебе — рыбки в бассейне? Вот бумага, клей — действуй! А это полено так и просит само, чтобы его превратили в раскрашенного индейского идола! Брусок легкого пенопластика? Пригодится! Старая шина? Так ведь у нее же великолепная фактура! Какие-то маски, чудища, некий полукомический вариант роденовского «Мыслителя» — скульптуры, вообще говоря, очень любимой в Японии…



В начальной школе



Урок рисования


Покидая школу, шестиклассники (в Японии дети оканчивают последовательно три школы, по системе шесть — три — три года, школы эти независимы друг от друга и подчиняются разным ведомствам, обязательны лишь первые две ступени) оставляют прощальный подарок — какую-нибудь коллективную работу. В той школе, где побывал я, один из недавних выпусков оставил живописное панно, другой — большой деревянный рельеф «Насекомые» и т. д. Все это хранится в школе и составляет предмет ее гордости. Правда, мне рассказали, что в последнее время раздаются голоса о необходимости сделать обучение в японской школе более прагматическим, приблизить его к требованиям жизни, уделить больше внимания физике, химии, математике и другим отраслям знания, имеющим непосредственную прикладную ценность. И произвести это предполагается, конечно, за счет не столь полезных «уроков прекрасного»…



После уроков


Я уже сказал, что отнюдь не склонен преувеличивать роль и значение прекрасного в человеческой жизни. Меня уже, увы, не увлечет, как увлекла когда-то, мысль, сформулированная одним из наших поэтов:

Имеющий в руках цветы

Плохого совершить не может!

Совершали. И не только в глубокой древности, но и в наши времена. Руки, обагренные кровью стариков и детей, бродили по клавиатурам фортепьяно в городах оккупированной Европы, извлекая сладостные звуки «Штиле нахт». Традиционный культ красоты не помешал и Японии стать чуть больше трех десятилетий назад одной из милитаристских, фашистских держав, агрессором, инициатором войны в бассейне Тихого океана.

И все-таки…

Прекрасное — прекрасно.

Прекрасное сближает народы, способствуя взаимопониманию.

И поэтому, и по многим еще причинам, которые нет надобности перечислять здесь, дабы не повторять общеизвестное, мне долго будут помниться часы, проведенные в токийской школе.

Вспоминая о них, я уже не столь удивляюсь тому, что знаменитый нейрохирург доктор Исино, с которым мы встретились в городе Канадзава (его ученики сказали мне по-русски: «Мы хотим быть такими, как доктор Исино!»), занимается на досуге живописью по фарфору; я воспринимаю как вполне естественное сообщение о том, что в префектуре Нагано производится особый вид фарфоровой посуды — ракуяки, рисунок на которой делает сам заказчик, кем бы он ни был; я не удивился, увидев простое и смелое убранство в одном из ресторанов старого Киото — под потолком висели ржавые металлические корзинки, а в них — самые обычные полешки дров с зеленовато-серой корой, и все это отнюдь не производило впечатление неопрятности, а, наоборот, было очень изящно и красиво…

Загрузка...