Крутая лестница вела на самый верх пятиэтажного и невероятно узкого здания. Этакий «чертов палец», железобетонный росток, устремившийся к серому токийскому небу. Много таких зданий в городах Японии, потому что земля дорога неимоверно. Но этот был уж как-то особенно худощав.
Каждый этаж — одна комната. Кафе, какая-то контора, снова кафе.
— Здесь!
В помещении причудливой конфигурации — в виде очень неправильного пятиугольника — располагалась штаб-квартира литературной организации «Конгресс поэтов», а также редакция одноименного журнала. Возглавляют «Конгресс поэтов» один из ветеранов японской пролетарской литературы — Сигэдзи Цубои и его младший собрат, поэт и переводчик Маяковского Сотокити Кусака. Замечу, кстати: в этой книге я пользуюсь привычным для нас порядком «имя — фамилия», японская же традиция обратная — фамилия идет впереди.
Три месяца спустя мне довелось побывать на юбилейном вечере «Конгресса», проходившем в специально снятом зале. Выступал Цубои, Кусака вполголоса переводил мне его речь. Старый поэт говорил о мужестве и нежности. И еще понятней становилась символика (такая, впрочем, знакомая!), вложенная художником в оформление вышедшей незадолго перед тем книги избранных стихотворений Цубои: бабочка, винтовка, клочок газеты.
— Прочтите что-нибудь из вашего Избранного, — попросил я поэта в одну из встреч.
— У нас, вообще говоря, нет такой, как у вас, традиции чтения стихов вслух, — заметил Цубои. — Но, если вам интересно, я прочту что-нибудь короткое…
Надел очки, открыл книгу, прочел:
Долго, целый день, глядел я в небо —
И увидел в небе
Только небо!
Потом добавил — в прозе:
— Это написано много лет назад, но я и сейчас стараюсь оставаться верным тогдашней своей программе. В небе — только небо, все, что интересует поэзию, находится на земле, там, где люди с их повседневными заботами, страданиями, борьбой…
А мне вспомнилось тотчас: «Вижу я, что небо небогато, но про землю стоит говорить». Ранний Тихонов, первая строфа книги «Орда», одной из начальных книг советской поэзии. И не о влиянии, конечно, здесь надо говорить, но о перекличке идей…
Слова «Япония» и «поэзия» сблизились для меня, как и для многих в нашей стране, с выходом в 1955 году знаменитого однотомника в красной обложке. Старинные стихотворные миниатюры — пятистрочные (в оригинале — тридцатиодносложные) танка и совсем уж крохотные трехстрочпые (семнадцатисложные) хайку, или хокку, открыли для нас новый поэтический мир, воскресили мгновения давно ушедшей жизни:
Осенний дождь во мгле!..
Нет, не ко мне — к соседу
Зонт прошелестел!..—
писал в пору позднего средневековья поэт Ранран (перевод В. Н. Марковой).
Не сама острота поэтического зрения и слуха была новинкой — так видеть и слышать умели и поэты знакомых нам европейских школ, используя увиденное и услышанное как кирпичики для возведения поэтических зданий. Японцы показали нам, как прекрасен бывает — и притом самостоятельной, не «служебной» красотой — самый «кирпичик».
Красный однотомник сопровождал меня в поездках по Японии. Постепенно выработалось ощущение: если поэзия старинная, классическая представлена в нем точно и богато, то о поэзии современной этого сказать нельзя — даже с поправкой на четырнадцатилетнюю давность издания. В русском переводе преобладают произведения газетные, принадлежащие малоизвестным авторам.
Когда вник в дело поглубже, стало ясно: особенно винить составителей не приходится. Зайди речь о выпуске новой антологии — при отборе стихов опять возникли бы трудности, обусловленные прежде всего несоизмеримостью норм литературной жизни в Японии с тем, к чему привыкли мы.
Начать с того, что в Японии ныне существует не одна, а две поэзии, и жанровая граница между ними подчас не менее резка, чем граница между поэзией и прозой. Продолжают существовать классические формы: те же танка и хайку. Поэты танка и хайку имеют свои творческие объединения, издают журналы. Крупнейшие газеты в каждом номере печатают колонку самодеятельных миниатюр, отобранных из редакционного самотека. Во время встречи с местными поэтами в Нагасаки один из них — кстати говоря, президент местной фармацевтической компании — прочел свое хайку, посвященное полету «Аполлона»:
Прохладная дыня в ладони…
Человечество — на Луне!
Но часто в беседе, особенно в кругу профессиональных литераторов, можно заметить неожиданное: восторги гостя по поводу старинных хайку и танка, которые, по его расчетам, должны были бы доставить хозяевам большое удовольствие, выслушиваются лишь с вежливым вниманием и дежурной улыбкой. «А, конечно, — угадываешь за этой улыбкой, — опять его восхищает экзотика!»
Большинство крупных поэтов современности культивируют поэзию новых форм, представляющих собой, грубо говоря, различные виды верлибра. Как и всюду в мире, нередки и случаи, когда поэт пишет и прозу, но крайне редко можно встретить смешение двух видов поэзии в одной творческой лаборатории. «Это не стихи, это танка», — можно иногда услышать. Приверженцы современных поэтических форм говорят, что рамки старинных миниатюр тесны для выражения сегодняшнего, сложного и противоречивого мира. Наиболее радикальные из них утверждают, что классические жанры в известной мере скомпрометированы той официальной поддержкой, которой пользовались они в годы милитаризма. Говорят еще, что хайку и танка нежизненны, ибо в этом виде поэзии окончательно утратился критерий профессиональности, что стало невозможно отличить произведение новичка от работы мастера. Впрочем, точно такие же — встречные — упреки можно услышать и в адрес новой формы.
Кстати, о профессиональности. Тоже не простой вопрос. Представляя мне членов «Конгресса поэтов», Кусака добавлял к каждой фамилии: рабочий завода… шофер такси… машинистка… профсоюзный работник… Это вовсе не значило, что в «пятиугольнике» собрались любители-новички. Просто профессиональных поэтов в нашем понимании, то есть живущих литературным трудом, в стране единицы. Поэтические книжки издаются за счет авторов, мизерный тираж в несколько сотен экземпляров (при высоком — надо отдать справедливость! — полиграфическом качестве) обходится примерно в двести тысяч иен (пять месячных зарплат выпускника университета). Зато все остальное, в том числе и литературное качество, решающего значения не имеет. Если очень хочется и денег не жалко, можно издать что угодно, в том числе и вовсе безграмотное. С одной стороны, это, может быть, не так уж и плохо: во всяком случае, я не слышал, чтобы в Японии существовала проблема настырных графоманов. Но, с другой стороны, как ни зыбок практикуемый в нашем литературном быту критерий: «… автор трех сборников…» — это все же какой-то критерий при первом знакомстве. В Японии он вообще «не срабатывает». У себя дома все-таки, худо ли, хорошо ли, ткнув пальцем в точку на карте, мы можем с известной долей достоверности сказать, кто там живет и работает, что пишет и какое примерно место занимает в общесоюзном литературном процессе. В Японии это невозможно: в Токио вам едва ли скажут, кто из поэтов работает в таком даже знаменитом городе, как Нагасаки. Я-то знаю теперь, что есть в этом городе поэт Ямада, написавший книгу стихов о жертвах атомной бомбы, и поэт Фукае, критикующий коллегу Ямада за чересчур усложненную манеру письма, за уступки сюрреализму. Но что значит их творчество как явление в общенациональном масштабе? На этот вопрос никто не мог мне ответить, хотя отдельные стихотворения обоих поэтов показались интересными даже в импровизированном английском подстрочнике…
Были откровенные разговоры, были дискуссии, порой — острые. Были парадоксальные ситуации. В городе Фукуока, на острове Кюсю, местный поэт Кагаме с жаром отстаивал известную точку зрения, что художник обязан быть «над схваткой» и пуще инфекции опасаться политических страстей. Отстаивал, доказывал — а под конец достал из портфеля номер журнала с последней своей публикацией: статьей, осуждавшей американскую агрессию во Вьетнаме.
Другой поэт заявил, что для него писать стихи — все равно что бросать камни в темноте: в кого попадет, за то он не отвечает. И вообще поэтическое озарение посещает его лишь тогда, когда он (стройный, крепкий, со спортивной фигурой) чувствует себя одиноким, потерянным, раздавленным, А через несколько минут обрушился на меня: ему показалось, что я недостаточно горячо люблю Маяковского. Парадокс? Ничего не поделаешь, привыкай, не дома…
При всех спорах, при всех неожиданных поворотах дискуссии, при всей, наконец, специфике бытия поэзии в Японии постоянно ощущалось присутствие сильной и здоровой демократической, прогрессивной тенденции в современной японской поэзии. Тенденции, восходящей к началу нашего века, к традициям Такубоку.
«Я пишу о любви, — сказал молодой Хироси Осада. — Но я буду жестоким лицемером, если я напишу при этом о луне и хризантемах и умолчу о страданиях влюбленных, которые не могут соединить свои судьбы, потому что наше общество не может обеспечить им общую крышу над головой…»
В поэтическом кружке, собравшемся в доме поэта Рюсе Хасегава (его считают одним из талантливейших современных поэтов, его называют сэнсэй — учитель, но и он зарабатывает себе на жизнь в одном из рекламных агентств), обсуждали только что выпущенный на ротапринте коллективный сборник. Я попросил перепости мне стихи, которые вызвали единодушное одобрение. Они назывались «Наш век» и принадлежали юноше по имени Нацуме Огуси:
У человека
не было денег на праздники —
и человек продал свой глаз.
Автомобиль, сбив пешехода,
торопится скрыться.
Иногда такие автомобили
вламываются в наши дома.
А луна висит, как висела,
и все ей безразлично.
Критическое отношение к действительности — капиталистической, буржуазной — считается неотъемлемым, как бы само собой разумеющимся качеством поэзии. Альфой и омегой поэтической грамотности. Элементом поэтики.
И вспоминается еще одно стихотворение, прозвучавшее на собрании поэтов города Коти, на острове Сикоку. Автор его — вовсе уж не профессиональная поэтесса: портниха-модистка. Искренние, если не простодушные, строки — из тех, на которые литконсультанты отвечают: «Ваши стихи подкупают…» И перевести их захотелось не изысканным для нашего слуха свободным стихом, а привычным анапестом:
Все куда-то бегут, все торопятся, едут,
Совершенствуют технику, только б скорей!..
Тот бежит за деньгами большими, а этот —
За мечтою, как он называет, своей.
А земля — хороша! На нее, молодую,
Поглядишь — и волненья не в силах сдержать!..
Дорогой, объясни, если можешь, мне, дуре,
Почему обязательно надо бежать?..
Литературная карта современной Японии пестра и сложна.
Соблазнительная мысль: истинно талантливое всегда прогрессивно, лишь передовые идеи способны по-настоящему питать яркое дарование, а если и увлечет одаренного художника иная консервативная идея, он всегда преодолевает ее силой своего таланта и несет людям свет истины вопреки своим заблуждениям.
Всегда ли бывает так?
Эта книга уже была в работе, когда газеты сообщили сенсационную новость: в Токио покончил с собой, вспоров себе живот старинным жестоким самурайским способом харакири, знаменитый писатель Юкио Мисима.
О Мисима мне много довелось слышать в Японии.
В одной из поездок дорога завела меня в город Уцуномия.
— Давайте не будем останавливаться в гостинице, — сказал мой спутник, токийский филолог Гото, — здесь живет мой школьный товарищ, инженер, заночуем у него. И вам, наверное, будет интересно…
Конечно, мне было интересно!
Много позднее, уже на Родине, мне довелось прочитать в «Новом мире» японские записи Всеволода Овчинникова — журналиста, проработавшего на японских островах не один год. По его словам, возможность посетить частный японский дом — редкостная удача, особенно для иностранца: приглашать к себе даже очень близких друзей в Японии не принято, и знакомиться с традиционным японским бытом можно в основном лишь в гостиницах национального стиля — рёканах.
Если так, то мне исключительно повезло. Может быть, потому, что в глазах японцев я был частным лицом, не связанным с какой-либо официальной должностью, мне довелось побывать во многих частных домах. Дом в Уцуномия был не первым, по от этого не менее любопытным.
У двадцативосьмилетнего инженера Мамия и его молодой жены оказалась скромная двухкомнатная квартирка. По стенам висели изображения рыб — самых обычных, натуральных рыб. Я уже знал этот способ — так хвалятся своими успехами японские рыболовы-любители: пойманная рыба накрывается листом чистой бумаги, после чего бумагу легко трут сверху ладонью, намазанной графитным порошком. После этого пишется примерно такое: «Рыба сия поймана мною, таким-то, там-то, тогда то, вес такой-то, длина такая то…»
Другим приметным украшением комнаты был большой японский ванька встанька — Дарума, стоявший на комоде. В отличие от своего российского собрата, японский ванька-встанька — старик, у него мохнатые черные брови. По преданию, Дарума был монахом буддийской секты Дзэн, которая рекомендует своим адептам проводить как можно больше времени в неподвижности (запрещается даже думать, ибо мысли — это тоже движение), чтобы достичь таким образом блаженного слияния с природой. Дарума столь истово исполнял предписания секты, что остался в конце концов без ног, атрофировавшихся за ненадобностью.
У большого Дарумы, стоявшего на комоде, отсутствовал, как я заметил, один глаз.
— Когда люди задумывают желание, — сказали мне, — они покупают безглазого Даруму и рисуют ему один глаз. Когда желание исполнится, рисуют второй глаз…
— И вам, надеюсь, нетрудно догадаться, какое сокровенное желание у наших молодоженов, — рассмеялся Гото. — Они ждут наследника, маленького господина Мамия…
Книг в доме не было видно. Впрочем, в знак особого доверия мне принесли семейную книгу расходов, которую я изучал с большим интересом. Очевидно, под ее влиянием меня потянуло на разговор о литературе.
— Кого из современных японских писателей вы предпочитаете? — спросил я гостеприимных хозяев.
— Юкио Мисима, — в один голос ответили оба.
— А какие произведения этого писателя?
— «Тысяча журавликов», — ответила жена.
— Позвольте, вам, конечно, виднее, но, по имеющимся у меня сведениям, эту книгу написал другой писатель — Ясунари Кавабата, нобелевский лауреат…
— Ах, вот как? — довольно вяло удивились мои собеседники.
Курьезный диалог этот говорил помимо всего прочего об исключительной популярности имени Юкио Мисима, которому молва, подобно гоголевскому чиновнику, была готова приписать едва ли не все, написанное по-японски за последние годы. Надо сказать, писатель активно и сознательно работал на эту популярность: снимался — в заглавных ролях! — в кино, появлялся на телеэкране, бросался в пекло студенческих дискуссий.
Говорят, что Мисима был очень талантлив. Стилист, психолог, тонкий живописатель природы. Даже те, кто не разделял его идей, признавали его искусство полемиста, своеобразную логику его рассуждений.
«Начинал он в свое время с утверждения культа чистой красоты, но как-то довольно быстро пришел к утверждению культа императора, в чем, по его мнению, проявляются как раз наиболее красивые черты японского национального духа», — рассказывали мне с некоторым даже удивлением.
Энергией он был наделен фантастической. Литература, кино, телевидение, дискуссии с молодежью — всего этого ему было мало. Однажды разнеслась весть: писатель добровольно вступил в «силы самообороны» (так называется возрождаемая, в обход конституции, японская армия) и прошел полный курс солдатского обучения. Это было соответственно отражено в прессе, немало способствовав популярности как личности писателя, так и военного мундира.
Последней затеей Мисима было создание «личной гвардии» из восьмидесяти трех человек. Примечательно, что на обмундирование волонтеров пошел, как рассказывают, гонорар за книгу «Как нам защитить японскую культуру». Иллюстрированные журналы обошла фотография: на плоской крыше Национального театра в центре Токио Мисима принимает парад своих «гвардейцев». Кое-кто улыбался: игра в солдатики. Мисима говорил, что для него все это серьезно. И, я думаю, с ним следует согласиться. С «потешных» солдатиков многое начиналось в человеческой истории. А тут еще раскол в прогрессивных силах, метания молодежи, скепсис, сквозь который зачастую угадывается естественная тоска юности по герою. А ведь Мисима — талантливый, энергичный, блестяще образованный, это вам не полусумасшедший старец Бин Акао, беснующийся на уличных митингах и открыто провозгласивший Гитлера своим идолом.
Верно, что реакция обычно бездарна. Но иногда опа бывает и талантлива. Тогда это вдвойне опасно.
И вот — самоубийство.
Самоубийство после неудачной попытки поднять на путч один из полков «сил самообороны». Самоубийство, обдуманное заранее (возможность неудачи Мисима предвидел), отрежиссированное, театральное. «Последний спектакль господина Мисима», — сказал мне японский физик, стажировавшийся в этот момент в Новосибирске и лично знакомый с писателем. Рассказывают: за три недели до смерти Мисима устроил в Токио выставку своих фотографий (полуобнаженное, отграненное специальной гимнастикой тело), одна из них — в исходной позе для харакири.
Газеты сообщили подробности: свою акцию Мисима совершил в здании армейского штаба, в присутствии ошеломленного генерала, которого перед тем сподвижники писателя (из его «личной гвардии») привязали к креслу. Ближайший из этих сподвижников затем снес учителю голову, сокращая тем самым его мучения, а потом учинил харакири над собой.
Искали объяснений: говорили о подспудном комплексе неполноценности, скрытно терзавшем энергичного Мисима, об идейном крахе, о жесте отчаяния. И наоборот: о фанатической вере в торжество своих идей.
Но, как бы то ни было, ошибкой — и опасной — является тенденция к облегченной трактовке случившегося. Уже в иных комментариях оно представало совершенным фарсом (между тем если это фарс, то не слишком ли дорогостоящий?), уже и произведения Мисима пренебрежительно именовались романчиками.
Ах, насколько было бы все легче, если бы силам прогресса противостояли одни паяцы, параноики, бездарности и духовные ублюдки.
Жизнь показывает: противник может быть и умным, и талантливым, знающим тайные пружины человеческих душ, человеческой психики.
Об этом необходимо помнить. Об этом говорит мрачная история жизни и смерти Юкио Мисима.
Но не об этом прежде всего думаю я, когда вспоминаю свои соприкосновения с литературным миром современной Японии. Вспоминаются искренние, честные строки молодых поэтов, проникнутые стремлением разобраться в сложностях жизни. Вспоминаются мудрые и глубокие стихи их старших наставников, передающих литературной молодежи демократические традиции Исикава Такубоку и Такидзи Кобаяси. Вспоминается ответ одного старого прозаика на мой вполне традиционный вопрос: «В чем вы видите первейшую обязанность писателя в современном мире?»
— У Горького есть один рассказ, — произнес задумчиво мой японский собеседник, — основанный на автобиографическом факте: как-то в молодости, в период скитаний по России, ему довелось принимать роды у нищенки. «Рождение человека» — называется этот рассказ. Я думаю, что задача писателя во все времена, в том числе и в наше, — ежедневно, ежечасно способствовать рождению человечности…
По-моему, это прекрасно сказано!