I. НАКАНУНЕ ВОЙНЫ. (Взаимные отношения России, Франции, Англии, Пруссии и Австрии).

РОССИЯ.

«В морских романах и в описаниях путешествий главную роль играет маленькое черное облачко, в котором опытные капитаны кораблей видят предвестие бури, между тем, как пассажиры, не предчувствуя ничего дурного, услаждаются видом ясного неба и спокойного моря» ... На этот раз роль черного облачка сыграла незначительная ссора греческого духовенства с латинским в Иерусалиме. Поднявшаяся затем буря охватила почти весь континент Европы и редкое из государств не потерпело весьма существенных аварий.

Главную причину общих крушений каждый объяснял по-своему. Наш посол в Лондоне, барон Бруннов, утверждал, что она заключалась в том недоверии, которое англичане выказали к политике Императора Николая Павловича. Граф Орлов, бывший уполномоченный России на парижском конгрессе, усматривал причину войны 1854 — 1855 г. в нетерпеливости Императора, в ошибках дипломатов, а также в раздражительности и ссоре надменного и самоуверенного князя Меншикова с турецкими властями. Маршал Вальян говорил графу П. Д. Киселеву, что не будь письма Императора Николая I, в котором Он с суровой сдержанностью ставил на вид Наполеону III двусмысленность его политики и лицемерие его миролюбия, то не было бы и войны. Императрица Евгения держалась того воззрения, что «война произошла благодаря женскому посольству». Под этим посольством она разумела княжну Дивен и госпожу Нарышкину — двух национальных посланников в юбке. Так, по крайней мере, отмечено в журнале французского маршала Кастелана.

Прелюдией к столкновению, как известно, явился вопрос о Св. местах. Этот спор был официальным юридическим поводом, но не причиной войны. Для Европы исходная точка столкновения скоро отошла совершенно на задний план, и она смотрела на него с казенным равнодушием. Только в России вопрос о богослужении в Иерусалиме принят был к сердцу. В те времена Гроб Господень посещало ежегодно до 12,000 богомольцев и почти все они состояли исключительно из наших православных паломников[1].

В Европе лишь немногие оценили значение палестинского вопроса для России. В числе их укажем на директора политической канцелярии министерства иностранных дел Франции — Тувенеля, и французского представителя при Петербургском дворе — генерала Кастельбажака. Еще в 1852 г. генерал писал Тувенелю: «Существует два пункта, относительно которых Император Николай не пойдет ни на какие уступки: это польские повстанцы и дела греческой веры. Во всех остальных вопросах он, со свойственной ему справедливостью и возвышенным умом, склонен уступать требованиям политической необходимости и доводам разума. Надобно сказать, что, при всей его деспотической и непреклонной воле, он относится осторожно ко всему, касающемуся религиозного и народного духа своих подданных, прекрасно понимая, что в этом источник его силы, и что это национальное и религиозное чувство дает ему влияние на народ и на войско...». Тувенель, с своей стороны, находил, что вопрос о Св. местах — это для России «вопрос жизни и смерти», а Кастельбажак признал, что спор этот был возбужден Наполеоном III «быть может несколько легкомысленно».

И действительно, принц-президент республики, по свидетельству того же Тувенеля, совершенно не отдавал себе отчета о тех последствиях, которые могли произойти от возбужденного вопроса. Во всяком случае он войны тогда не желал и не предвидел той серьезной развязки, которая произошла. Наполеон признался однажды, что он вовсе не был ознакомлен даже с подробностями дела. И если тем не менее, он, ухватившись за забытый трактат 1740 г. и приказал своему уполномоченному в Константинополе начать дело, то единственно из желания расположить в свою пользу папу и сильную во Франции партию клерикалов. Религиозное чувство отнюдь не руководило авантюристом и «Иерусалим не входил в линию его операций».

Запад того времени не понимал уже возможности войны из-за веры, «а потому, — писал Кинглэк, — Европа взирала с улыбкой на католическую маску», которая была надета Людовиком Наполеоном.

Наша дипломатия в споре о Св. местах также не усматривала повода к войне, почему граф Нессельроде весьма мало интересовался вопросом. Того же мнения держался и английский министр иностранных дел. «Раздоры из-за одних ключей, — сказал он, — никогда не были бы в состоянии нарушить добрые отношения между дружественными державами»[2].

В виду этого, истинные причины страшного восточного пожара надо искать в чем-то ином и преимущественно за кулисами событий того времени. Войну в действительности вызвали самые разнообразные обстоятельства. Ею преследовались самые противоположные цели. Клубок её истинных причин и целей крайне запутан. «Ни одна война не возникала от причин более запутанных и неопределенных». Некоторые нити её уходят даже довольно далеко в прошлое. Одна из причин войны, вне всякого сомнения, кроется в чрезвычайно усилившемся влиянии и мощи «северного колосса». Над материком Европы безраздельно господствовал Государь России, «исполняя роль державы покровительницы монархической легитимности». Европа испугалась за свое равновесие, в виду громадных размеров нашего отечества и боевых качеств русского солдата. Европа, одушевленная злобой, желала поэтому унизить Россию, уменьшить её значение, нанести удар её «морскому могуществу и земельным размерам», втолкнуть ее в Азию, отнять у неё области, пограничные с Швецией, Пруссией и Австрией. «Если хотите уничтожить преобладающее влияние России в Константинополе, — говорилось в Journal des Débats (1-го апр. 1853 г.), то надобно заботиться не о восстановлении Оттоманской империи, а об ослаблении России». «Как ни важен восточный вопрос», — сказал французский министр Друэн-де-Луис, — «но он стоит тут на втором плане». Но кроме того, за длинный ряд годов во внешней политике нами были допущены существенные ошибки, при постоянном вмешательстве в дела Запада. В европейских кабинетах родилось подозрение в завоевательных стремлениях России, они опасались покорения Константинополя, захвата торговли Леванта и подчинения дунайских княжеств. Россию обвиняли поэтому в хищных вожделениях. Недовольство было всеобщим, и мы оказались обособленными, так как прежняя дипломатия друзей нам не подготовила[3]. Корни остальных причин войны надо искать во враждебности к нам Великобритании, которая с недоверием смотрела на громадные наши арсеналы в Кронштадте и Севастополе и не могла перенести роста нашего флота. Наконец, остаются личные побуждения лорда Пальмерстона и Наполеона, недоброжелательность Австрии, изворотливость и боязнь Пруссии. В направлении их действий значительную роль играли зависть, интрига и честолюбие.

«Время освободило, — писал полковник сэр Кларк, — удивительную дипломатическую процедуру 1853 — 1854 годов от её искусственных вымыслов и, обращаясь назад со взглядом не отуманенным страстями прошедшего момента, трудно отрешиться от мысли, что Англия пускалась в первый раз в-открытую войну с Россией единственно из побуждений, относившихся к соперничеству флотов... Еще в 1828 г. Поццо-ди-Борго выражал свое мнение, что если даже и нет большой вероятности, чтобы английский флот появился когда-нибудь на Черном море, то из простой меры предосторожности необходимо укрепить Севастополь с моря. Англия не пропустит случая сделать на него нападения, если будет знать, что этим безнаказанно может нанести удар русскому флоту! В Англии видели для себя угрозу в существовании Севастополя и помещающегося там флота. В соединении же с традицией будто бы обладание Константинополем дает господство над целым миром — это все и было главным поводом, склонившим англичан к Крымской экспедиции в 1854 г., а народное сочувствие в Англии к этой войне возбуждено было нападением русского флота на турецкую эскадру под Синопом (18-го ноября 1853 г.). «Ни в каком случае, — говорил лорд Линдорст в июне 1854 г., — без крайней необходимости мы не можем заключить мир с Россией, если не уничтожим её флот на Черном море и не разрушим укреплений, которые его защищают». Таков был взгляд англичан на дело.

Особое значение в свое время английская печать придала разговору Государя с Сеймуром. 9-го января 1853 г. на вечере у великой княгини Елены Павловны Император Николай I, милостиво и дружественно беседуя с английским посланником, сэром Гамильтоном Сеймуром, высказал, между прочим, ту мысль, что Турция близка к полному разложению и потому России и Англии следовало бы совместно подготовиться, дабы кончина «больного человека» не застала их врасплох. При разделе наследства, Государь предполагал предоставить Англии, за поддержку России, Египет и Кандию, а некоторым провинциям Турецкой империи (Сербии и Болгарии) даровать автономное управление под русским главенством. «Пока мы согласны, — прибавил Августейший собеседник, — я не боюсь западной Европы. Что бы остальные ни думали или ни делали, мне мало нужды». В другой беседе с тем же сэром Сеймуром, Государь прибавил: «Скажу вам откровенно, что если Англия думает рано или поздно утвердиться сама в Константинополе, то Я этого не потерплю».

Этот разговор явился историческим, хотя, в сущности, в нем не было высказано ничего нового, так как эти же самые мысли Государь излагал уже в 1844 г., во время своего пребывания в Англии. «Турция, — говорил тогда Царь Эбердину, — человек умирающий... Я не желаю наследства больного, но не допущу также, чтобы другие державы чем-либо попользовались». Подобный же разговор Государь имел с французским представителем при его дворе, ген. Кастельбажаком. При враждебности к нам Англии, речь Государя была истолкована в том смысле, что Россия в действительности нисколько не желает сохранения Оттоманской империи, а, напротив, как алчный наследник с нетерпением ждет кончины «опасно больного наследодателя». Заявление же Царя, что он не имеет намерения «прибавить хотя бы единый вершок земли к пространству России, и без того уже обширному», конечно, пропускалось без внимания.

Речь Государя дышала миролюбием и «благородной откровенностью», которую в данное время Англия не могла и не желала ценить. Она по пальцам сосчитала, что ей выгоднее было показать миру свое мнимое бескорыстие и воспользоваться откровенностью русского Монарха для своих корыстных целей. Рыцарская натура Императора не переносила лжи и не любила обходных путей. Занимавшие Его мысли Император Николай Павлович высказал изумительно открыто. Его желание изгнать турок из Европы, а также резкий отзыв о Пруссии, и особенно игнорирование других держав, кроме Великобритании (Альфред Рамбо), будучи оглашены в английском парламенте, произвели громадное впечатление и нет сомнения, что сильно содействовали возбуждению общественного мнения Европы в пользу войны.

Император Николай I «не был дипломатом», имел теперь основание сказать гр. Нессельроде, так как в политике едва ли следует возбуждать вопросы об отдаленных случайностях, которые может быть никогда и не осуществятся. «Я бригадный генерал, малосведущий в политических делах», любил говорить о Себе прямодушный Государь. А между тем Николай Павлович иногда обнаруживал изумительно верное понимание политического настроения того или другого государства; но обстоятельства непосредственно перед Крымской войной подняли Его на такую высоту среди монархов, что Он лишен был возможности пристально всмотреться в те мелкие ходы, которые делались при разных дворах. Не далее, как в 1852 г. влияние России было еще столь громадным, что Император Николай I являлся вроде властителя всей Европы. Он один диктовал ей законы. В Берлине на Него смотрели, как на высшее существо; Франция старалась поддержать в Нем благоприятное настроение; в Англии сообразовались с Его желаниями; «Венгрия была у ног Его Величества»; в Вене, на параде 1852 г., Франц-Иосиф торжественно и почтительно перед фронтом своей армии салютовал Ему, как избавителю австрийской державы от грозной опасности, а в Варшаве тот же молодой Франц-Иосиф, при взгляде на статую Собесского, воскликнул: «Вот первый спаситель Австрии! А Вы — второй! сказал он затем, обратившись к Императору Николаю I. В предположениях о дележе Турции, Император Николай I игнорировал Пруссию и Австрию. «Пруссия везде встречала Россию на своей дороге. Николай I, — писал Ротан, — обращался с ней, как с бедным родственником, не заботясь о том, чтобы щадить её самолюбие. «Пруссия у меня в кармане», — говорил русский посланник в Берлине, барон Будберг, очевидно, усвоив себе несколько высокомерный взгляд на нашу соседку. Францию Император Николай I вообще не признавал опасной, а на Австрию и Пруссию смотрел, как на своих союзников.

Как только Россия очутилась лицом к лицу перед труднейшей политической дилеммой — восточным вопросом, то оказалось, что главные представители нашей дипломатии заблуждались. Барон Бруннов неверно понял и оценил настроение английского общества; князь Горчаков взял излишне угрожающий тон при венском дворе, а князь Меншиков заносчиво вел себя в Константинополе. Когда однажды Николай I выразил Сеймуру свою непоколебимую веру в дружбу королевы, то посланник, признав прочность дружбы, почтительнейше и осторожно напомнил, что личное влияние королевы в делах парламента Великобритании и общественного мнения незначительно. И действительно, королевская власть в Англии давно уже представляла из себя «тень без тела». Относительно Пруссии, князя Горчакова определенно предостерегал граф Буоль — министр иностранных дел Австрии. «Что вам Пруссия? — сказал он в декабре 1854 г. Официозно она вам благоприятна, а официально она вам враждебна» (hostile). Но подобные замечания прошли как-то незамеченными, а «кровосмесительного» союза Англии с Францией Николай I тогда совершенно не допускал. Он не в состоянии был даже предположить, чтобы «палачи Наполеона I могли вступить в соглашение с побежденными при Ватерлоо». Но, как оказалось, этот союз был в то время уже решен, если не заключен.

Все указанные обстоятельства чрезвычайно важны для оценки роли и действий лиц, ведавших тогда нашими внешними делами. Несомненно, что политику России вел её Венчанный Глава. Бывали случаи, когда Николай Павлович не посвящал в дело даже гр. Нессельроде. Так, например, инструкции, данной кн. А. С. Меншикову, вице-канцлер Империи не знал. В тени грандиозной фигуры Царя укрывалась вся наша дипломатия и Он знал и чувствовал свою ответственность. Это сознание, надо полагать, вместе с крымскими неудачами преждевременно надломили богатыря Государя. Но при всем том было бы несправедливо возложить всю тяжесть ответственности на Него одного. Если бы представители России при иностранных державах вполне соответствовали своему назначению, то, несомненно, что Николай Павлович дал бы иное направление многим вопросам. Барон Эрнест-Филипп Бруннов, проживший 14 лет в Англии, неверно, как мы сказали — оценил её настроение и стремление. Гр. Нессельроде уже в начале 1853 года предвидел войну с Францией и Турцией, почему предупреждал Бруннова не рисовать английских дел в розовом свете и не допускать сближения Великобритании с Францией. Бруннов же не сумел воспрепятствовать союзу и доносил (в февр. 1853 г.), что в Англии произошла перемена в настроении умов и это настроение вполне согласуется с видами Императора и с его воззрением на Турцию, как «на отжившую комбинацию». Государь верил в английский нейтралитет и не знал точного положения дел во Франции. Если бы Бруннов не заблуждался и если бы Государю представили точную картину французских дел и английских колебаний и домогательств, то Николай Павлович не отверг бы, конечно, соглашения, предложенного Наполеоном в январе 1853 г. и не разговаривал бы столь откровенно с Сеймуром о «больном человеке». Государь понял впоследствии ошибку Бруннова и не мог простить ему такой оплошности, но роковой шаг был уже сделан и возврата не было. В Англии родилось недоверие к слову Государя, а в Константинополе началась борьба и интрига. Гр. Нессельроде пытался уверить лорда Росселя, что Император вовсе не имел в виду раздела Турции, но было уже поздно. Лавина недоверия катилась и росла и «наш лорд Эбердин» остался без сторонников.

Все это, вместе взятое, показывает, что наша дипломатия не находилась в то время на высоте своего призвания. Во главе министерства иностранных дел стоял «наш Меттерних» граф Нессельроде, который, хотя отличался умом и ловкостью, но по душе не был русским[4]. Барон Бруннов, сыгравший такую печальную роль накануне Восточной войны, был немец по роду и воспитанию. Родился в Дрездене. Чтобы не перебирать других поименно, достаточно отметить, что в 1854 г. 81% наших дипломатических должностей был доверен иностранцам. И этим-то лицам, нередко не знавшим русского языка и России вовсе не понимавшим и не любившим нашего народа, надлежало отстаивать самые жизненные интересы Империи. Их преклонение перед теми дворами, при которых они состояли аккредитованными, иногда заходило столь далеко, что возбуждало иронические отзывы самых иностранных монархов. «Барон Бруннов, — писал, например, принц Альберт (Стокмару), — проливает обильные слезы главным образом потому, что его не оставили послом в Лондоне». Виктория сообщила королю бельгийскому, «что Бруннов был так возбужден нервно, так «ému», что с трудом мог говорить.

Неудачно было так же, как мы уже упоминали, и избрание кн. А. С. Меншикова для исполнения дипломатического поручения. Он своим вызывающим поведением в Константинополе «дал сильный толчок лавине, разрушившей в своем стремительном падении последние устои международного мира». Он оказался и слабым, и непоследовательным. Ко всему этому приходится добавить, что в восточном вопросе наша политика не обходилась без значительных колебаний. Было время, когда мы обнажили оружие даже в защиту Турции (в 1833 году, в период восстания против султана, египетского паши, Магомет-Али).

Что касается лично Императора Николая Павловича, то несомненно, что в его действиях всегда было много рыцарства, много возвышенного и благородного чувства; искренность и правдивость дышали в его словах. В 1852 г. князь Эмилий Витгенштейн писал своему отцу: «Это идеал монарха, каких в настоящее время более не существует; это тип всего справедливого, рыцарского, благородного и энергичного. Видеть его вблизи — честь и счастье, которое никто не может оценить более меня, так как я видел вблизи большую часть монархов. «Мне не нужно протоколов или договоров, общее согласие достаточно между честными людьми», сказал Император Сеймуру. «Что касается до Моего мнения, то я всегда выскажу его прямо», — объявил однажды Император французскому посланнику барону Бургоэну. Все знали, что это не пустые слова. Благородную черту Его характера вынуждены признать все историки, даже те, в сочинениях которых (как, например, Альфреда Рамбо, шведских писателей и друг.) сквозит против Него недовольство. Николай I горячо любил мир и думал даже о сокращении Своей армии, но в политике Он смотрел на Европу, как на одно политическое здание, каждый камень которого, отторгнутый из его стены, мог повлечь за собой её разрушение, да кроме того, «политика законности священного союза была Его религией», как выразился Бунзен. Начиная с 1848 года, Императора окружал ореол рыцарского третейского судьи Европы. Перед Восточной же войной доверие к нему сильно пошатнулось.

Отношения Императора Николая I к Австрии особенно поразили кн. Бисмарка и он в своих «мемуарах» отводит особое место «австрофильству» Государя. «Вряд ли можно, — писал Бисмарк, — встретить еще один пример монарха великой державы, который оказал бы соседу такие же услуги, как Император Николай I австрийской империи. Он выслал 150,000 чел. для усмирения Венгрии, восстановил власть, не требуя выгод или вознаграждения, не упомянув даже о спорных вопросах на востоке и в Польше». В выводе Бисмарк называет Императора Николая I «преувеличенно рыцарским самодержцем, идеальной натурой». Причину такого любезного отношения Государя к Австрии Бисмарк объяснял тем, что Николай Павлович смотрел на Франца-Иосифа, как на Своего преемника по охранению консервативных принципов. «Вы должны знать, — сказал Император Николай I сэру Гамильтону Сеймуру, — что, когда Я говорю о России, Я имею всегда в виду и Австрию», — до такой степени Монарх России связывал тогда свои интересы с австрийскими.

Европа, к несчастью, заподозрила венценосного правителя России в завоевательных стремлениях несмотря на то, что Он неоднократно заявлял о полном Своем нежелании следовать в этом направлении политике Екатерины II и честным словом Своим заверял, что не ищет завоеваний. «Я не наследовал видений и фантазий Екатерины, Моя империя обширна, во всех отношениях счастливо расположена и было бы неблагоразумно желать большего. Опасность для России заключается именно в её обширности. Гордость Николая Павловича заключалась в ином.

«Нам добро, никому зло», — подписал Император на всеподданнейшем отчете, представленном гр. Нессельроде, по случаю 25-ти-летия Его царствования. Этот отчет подвел итоги нашей политике за четверть века, предшествовавшего Крымской войне, поэтому необходимо извлечь из него наиболее существенные указания.

«Первым политическим шагом Вашего Величества руководили религия и человеколюбие... Греции был обеспечен независимый образ правления... После переворотов 1830 г. Ваше Величество сделались в глазах всего мира представителем монархической идеи, поддержкой принципов порядка и беспристрастным защитником европейского равновесия. Но эта благородная роль требовала постоянно напряженных усилий и непрестанной борьбы... Могучая длань Вашего Величества давала себя чувствовать везде, где колебались престолы и где общество, потрясенное в своих основах, склоняло главу под гнетом пагубных учений». Затем гр. Нессельроде указывал на то, что одной из задач Государя было ослабить, по мере возможности, союз, возникший между июльской монархией во Франции и либеральной Англией. Впоследствии России удалось достичь этого и Нессельроде придает сему обстоятельству особое значение. Мюнхенгрецкий и Теплицкий договоры служили оплотом против постоянно возраставших волн демократии и дали возможность подавить польское восстание в Кракове, Галиции и Познани.

Особое же внимание было обращено Его Величеством на вопросы, касавшиеся Турецкой империи. Она была близка к падению и нужно было поэтому обеспечить России свободу действий в будущем. Государь поддерживал неприкосновенность Турции и два раза она была спасена Его вмешательством.

Революционное пламя продолжало тлеть под пеплом. В 1848 г. Государю, как блюстителю порядка, успокоителю и умиротворителю, пришлось выступить с особой силой. Революционная анархия поражалась везде, где ей можно было нанести удар. восстание в Валахии было подавлено. Ограждена была неприкосновенность обеих Сицилий от посягательств Великобритании. В Ютландии власть была поддержана от посягательств на нее немецкой демократии. Австрии была предоставлена возможность завоевать обратно Ломбардо-Венецианское королевство. Роль охранителя и умиротворителя «возложена, Государь, на Вас событиями и Провидением», — писал гр. Нессельроде. «Две великие державы Германии прибегали к третейскому суду Вашего Величества». «Поэтому, осмелюсь повторить, положение России и её Монарха никогда еще, с самого 1814 г., не было более славно и могущественно». Таков в главных своих чертах всеподданнейший доклад слуги Его Величества, состарившегося на службе своему отечеству и «своим Государям», как писал гр. Нессельроде.

Рассмотренные нами события вполне подтверждают основные положения доклада.

«Наша умеренность», — сказал однажды Император, — зажмет рты всем нашим клеветникам, а нас самих мирит с нашей совестью». Но и это справедливое ожидание не оправдалось. Запад ненавидел Россию. В либеральной и революционной Европе распространено было воззрение, что Россия является постоянным препятствием прогресса. Царь же, пресекая революции, законно желал ограждения своих польских земель от увлечения общим течением Запада. Если к этому прибавить, что огромное большинство населения Запада вовсе не имело о ней никакого понятия, то легко объяснить ту озлобленность, которая с особой силой сказалась к ней непосредственно перед Крымской войной. «Не могу пересказать вам, как грустно русским в нынешнюю минуту заграницей», — писала 12-го апреля 1854 г. А. Смирнова из Дрездена Погодину. В гостиницах, на торжищах... лишь слышишь одно ругательство, зависть, ненависть к России. Не говорю уже о газетах... всякий лист придает пуд желчи. Настает трудное время России, как кажется, и всему миру. Ликвидация будет, кажется, в огромном размере...». Читавшие газеты того времени, свидетельствуют также о полной изолированности России, которую «буквально изгоняли из Европы». Безыменные французские брошюры делили карту Европы, отнимая у нас Финляндию, Польшу, Крым и Кавказ. Члены английской палаты лордов громко говорили о необходимости прогнать нас не только за Двину, но и за Урал. В немецкой брошюре «Почему мы должны наблюдать нейтралитет» заявлялось, что Балтийская экспедиция предпринята была с чисто истребительной целью...

При указанных условиях Императору Николаю I пришлось решать политическую дилемму. С одной стороны, Он хотел сохранить собственную самостоятельность, а с другой — удовлетворить требования Запада, т. е. «одной рукой Он отстранял Европу от востока, а другой призывал ее на соглашение». Сам Он отказывался от наследства «больного человека», но в то же время решил не допустить перехода его в руки других государств. Стратфорт-Редклиф сказал нашему посланнику в Константинополе (Озерову), что «слишком тесная дружба между Россией и Турцией возбудит столько же подозрений в Европе, сколько и разрыв, который поведет за собой войну». Кроме того, как было согласовать постановления мусульманства с требованиями христиан? Получалось, таким образом, нечто совершенно непримиримое. «Отстаивая сохранение Турции, Европа имела в виду ограждение её именно против России». Покорить же Европу своей воле России более нельзя было.

Все, следовательно, роковым образом вело к войне. Восточный вопрос был поднят. Европейские государства вмешались в дело России с Турцией и при этом каждая из западных держав преследовала исключительно только свои собственные интересы, которые являлись совершенно противоположными интересам России[5]. Согласовать русские и западноевропейские интересы и требования не представлялось никакой возможности. Предоставить Западу решить дело по своему усмотрению также нельзя было. Выходило так: как бы ни действовать, против ли Турции или против Запада, мы неизбежно сталкивались с Европой в Константинополе. Получилось железное кольцо, из которого не было выхода; все было затянуто мертвой петлей! Веллингтон сказал когда-то, что легко было бы решить восточный вопрос, если бы был не один, а два Константинополя. Но в данном случае, восточная дилемма не приводилась к благополучному концу даже и этим остроумным решением. «Все окончится благополучно, если все будут действовать добросовестно», сказал Император Николай Павлович Кастельбажаку. Но в том-то и дело, что о добросовестном решении восточного вопроса никто тогда, кроме Державного правителя России, и не думал.

ФРАНЦИЯ.

Наполеон III мечтал о том, как бы вырвать нравственную гегемонию над Европой из рук Русского Царя, как бы убавить «чрезмерное честолюбие» у этого Короля Королей, уничтожить трактат 20-го ноября 1815 г., которым потомство Наполеона I навеки устранялось от французского престола, как бы возвратить Франции её «естественные границы» и как бы сделаться властелином судеб мира. По словам французского историка, Наполеон III тем не менее «думал гораздо больше о себе, чем о Франции; вовлекая страну в грандиозную войну с Россией, он руководился больше всего своим личным честолюбием».

На французский трон Наполеон взошел по трупам, которыми были покрыты бульвары Парижа. О начале его царствования Франция была извещена «ураганом пуль и картечи». Тем не менее он, не стесняясь возвестил народу, что «Империя — это мир»[6]. Но так как корона шаталась на его голове, а власть, вчера родившаяся и не имевшая корней в стране, конечно, не могла рассчитывать на завтрашний день, то пришлось сейчас же подумать о средствах укрепления этой власти. Наполеон желал царствовать, а для этого нужно было прежде всего удовлетворить национальное самолюбие французов и доставить великой нации волнение битв, славу оружия, владычество в Европе. «Правительство, запрещающее нам удовлетворять наши страсти на трибуне, — сказал Тьер (в разговоре с Сеньором), — должно дать им полный простор на поле сражения. Затруднение будет заключаться не в том, чтобы затеять войну, а в том, чтобы избежать ее». То же самое блестяще предсказал и гр. Нессельроде в начале 1853 года. «Наполеону, — писал он барону Бруннову, — нужна война во что бы-то ни стало, и он ее непременно вызовет». Гр. Нессельроде пошел далее и показал, что наиболее выгодно Наполеону вызвать войну с Россией, так как эта война не потребует всех сил Франции и не коснется её границ. Русский флот легко уничтожить, города по Черному морю можно сжечь, бунтовщикам на Кавказе полезно подать подкрепление. Жертв на все это много не потребуется, а шуму и славы будет достаточно. Вскоре, по его воцарении, из Парижа пошли происки во все стороны. По свету пускалась всякая ложь. Казенным барометром являлась газета «Монитер». Она, конечно, показывала хорошую погоду, хотя воздух давно уже был наполнен электричеством[7] и пахло даже порохом; за туманом её лжи, определенно вырисовывалась фигура истинного «поджигателя» ...

Известно затем, что Император Николай I не согласился признать наследственности титула «Наполеон III», т. е. династической цифры и, кроме того, отказался считать его равным Себе и потому называл его в Своих письмах «Sire et bon ami», a не «Sire et bon frère», как принято между монархами[8]. Письмо Николая Павловича показалось императрице Евгении не только холодным и суровым, но личной обидой и это она успела внушить своему коронованному супругу. Заслуживает внимания маленькая подробность. В 1830 и 1848 гг., когда прусский король думал о демонстрации французской империи, то Император Николай I писал ему: «Необходимо щадить щекотливость французов. Не следует (поэтому) делать военных демонстраций и затевать ссоры из-за титула». А теперь несоблюдение общепринятой формы письма дало Наполеону повод к войне, которая положила конец преобладающей роли России в Европе.

Радуясь тайно возникшему недоразумению, Наполеон официально искусно прикрывался миролюбием. Перед окончательным разрывом, он обратился к Государю собственноручным письмом, взывая к примирению и мудрости. Чтобы все знали о его благих стремлениях, письмо было обнародовано в газетах Франции.

К театральным позам он прибегал при каждом удобном случае. Историк Грегуар говорит, что Наполеон, не без расчета на эффект, рисовался своим великодушием во время парижского конгресса. «Показав свою силу на войне, он хотел показать свою умеренность после победы». Другой пример. Когда войска возвращались из Крыма в Париж, то придумано было образовать авангард из батальона раненых и изувеченных воинов, которых сопровождал священник.

Говоря об отношении России к Франции накануне Крымской войны, нельзя не упомянуть о воззрениях М. Погодина. Заслуживает внимания то упорство, с которым Погодин, начиная с 1842 г., пропагандировал союз с Францией[9]. «Франция, — писал он, — естественная, верная, полезная союзница России; в союзе с Францией, Россия может управлять Европой... Главное в политике — польза, а союз с Францией полезен для России». Даже в эпоху Крымской войны Погодин остался убежденным сторонником франко-русского союза. Непрочность французского правительства он не считал препятствием для этого союза, так как «у французов внешняя политика не зависит никогда от образа правления». Погодин находил тогда, что из всех наших врагов, с Францией легче всего примириться. При Императоре Николае I твердить подобные мысли было бесполезно. Наполеон III выражал (нашему послу, гр. Киселеву) свое восторженное отношение к личности русского монарха, но ничто не помогало. После кончины Николая Павловича, Погодин опять выступил со своим проектом. По мнению нашего историка, Наполеону не надо было ни Севастополя, ни Бессарабии. Владений в Азии Франция не имеет, по Дунаю суда французские не плавают, и до славян нет никакого дела французам... Пламенная фантазия московского патриота рисовала ему в будущем следующую картину: «Русские великие князья на престолах Богемии, Моравии, Венгрии, Хорватии, Словении, Далмации, Сербии, Болгарии, Греции, Молдавии, Валахии, а Петербург — в Константинополе». Были и среди французов такие, которые смотрели на дело почти также, как Погодин. В журнале маршала Кастеллана, от 19-го декабря 1855 года, находим следующую знаменательную отметку: «Между французами и русскими нет никакой ненависти; и те и другие говорят, что они друг друга уважают и дерутся лишь потому, что должны исполнять долг. Позднее, между Францией и Россией будет союз».

АНГЛИЯ.

Внешней политикой Англии в рассматриваемое время заведовали Джон Россель и лорд Пальмерстон. Последний, заметив несогласие, возникшее между Парижем и Петербургом, поспешил, во 1-х, поздравить Людовика-Наполеона с восшествием на престол, а, во 2-х, протянул ему руку помощи в начатой борьбе. Пальмерстон — давнишний враг России. Пары недовольства и злобы он стал разводить уже в тридцатых годах, но тогда ему не удалось составить против нас сильной коалиции, а до единоборства Англия, как известно, не охотница. В Наполеоне III лорд Пальмерстон усмотрел весьма подходящего союзника и потому с удвоенной силой принялся за старую интригу, надеясь в то же время достичь популярности и прослыть великим человеком. Этот лорд, с «путанной головой» и высокомерным характером, не останавливался ни перед какими средствами для достижения намеченной цели.

Он давно и систематически возбуждал против России общественное мнение и, наконец, достиг того, что английские государственные люди боялись встать на защиту русского дела, так как такое заступничество знаменовало собой в глазах населения или бездарность, или слабость характера. Пальмерстон был весьма последователен в достижении желаемой цели. Заметив, например, что лорд Дюрэм, состоявший при нашем дворе, подпал под обаяние личности Императора Николая I, он отозвал этого посланника из Петербурга. Нечего и говорить о том, что в борьбе сэра Стратфорта Каннинга (как английский пэр, он имел звание лорда Редклифа) с князем А. Меншиковым в Константинополе, Пальмерстон являлся главным вдохновителем первого. Не подлежит, поэтому, сомнению, что на совести Англии осталось подстрекательство турок к войне. Не малую роль сыграли тут и личные враждебные чувства лорда Стратфорта-Редклифа. Он сделался главным советником Турции и в Германии его недаром с озлоблением называли «Константинопольским султаном». «Если бы англичане и французы не вмешались так бессовестно и с такой злостью в наши дела с турками, — читаем в письме князя М. С. Воронцова, — то султан, конечно бы, помирился. У Пальмерстона был великий талант «все перепутывать и все смешивать». «Бойтесь лорда Пальмерстона, — сказал король прусский Фридрих-Вильгельм уже в 1839 г. — это человек недоброжелательный». Англия, руководимая Пальмерстоном, вела себя столь бесцеремонно, что граф Нессельроде признал систему, принятую английским кабинетом, беспримерной и неслыханной в летописях истории. И не один граф Нессельроде. Известный наш поэт В. А. Жуковский аттестовал Пальмерстона «злым гением нашего времени», человеком «с капризной волей» и чуждым «всякого уважения к высшей правде». «На беду нашего века», — продолжает Жуковский, — «и к бесчестью английского народа, рулем её корабля управляет рука, недостойная такой чести и власти... Англия, при всем своем народном величии, не иное что, как всемирный корсар, сообщник сперва потаенный всех мелких разбойников, губящих явно и тайно в других народах порядок общественный, а теперь и явный разбойник, провозглашающий, как последний результат христианской цивилизации, право сильного и без стыда поднимающий красное знамя коммунизма... С кем из возмутителей не дружилась Англия? Какой мятежник не был признан союзником её правителя». Эта характеристика была сделана в 1849 году, т. е. за четыре года до войны, когда русский писатель имел возможность отнестись к событиям спокойно и рассудительно.

Император Николай I хотел думать, что королева Виктория, по крайней мере, уважала Его и сочувствовала Его воззрениям. Из сочинений Мартина (Th. Martin), пользовавшегося письмами и дневником королевы, становится, однако, очевидным, что супруг её, принц Альберт, был одним из самых деятельных противников России. Он же, как известно, руководил королевой, очень усердно корреспондировал со всеми европейскими дворами и, наконец, ему приписывается мысль об избрании Крыма местом высадки союзных войск. Принц Альберт понимал, что Россию нельзя завоевать, но надеялся, что от неё могут отпасть западные области. В этом отношении он, в известной мере, сходился с Наполеоном, который обдумывал план поднятия народного восстания на Кавказе, в Финляндии и в Польше.

Свое вмешательство в русско-турецкие дела Англия прикрывала звонкими заявлениями о необходимости сохранения целости и неприкосновенности Турции для успехов цивилизации и общего благосостояния Европы! Эти заявления исполнены были такой лжи, что некоторые честные англичане тогда же усмотрели необходимость их разоблачения. «Наша любовь к просвещению в то время, когда подчиняем греков и христиан туркам, постыдна, — говорил Брайт, — и жертвы, приносимые нами во имя свободы, в то время как мы исполняем приказания императора французов, уничтожавшего свободную конституцию и рассеявшего военной силой национальное собрание, — суть лицемерие».

Истинную причину особенной заботливости англичан о неприкосновенности Турции легко понять. Англия ревнива на море. В данном случае ее тревожили морская сила России, её торговля и естественное стремление войти в ближайшие сношения с Малой Азией. Кроме того, Англия не хотела допустить, чтобы русские стали хозяевами Черного моря и не превратили его в «un lac russe» Война для Англии сводилась, таким образом, как всегда, к вопросу о торговом балансе, о новых рынках. Но прежде всего, она направлена была теперь против возможного расцвета русского флота. Русский флот давно уже являлся бельмом на глазу Джона Буля.

После Восточной войны английские дипломаты пытались убедить свет, что Великобритания была вовлечена в борьбу помимо её желания. По поводу одного подобного уверения, граф П. Д. Киселев напомнил англичанину о речи лорда Кларендона, произнесенной в палате общин 24-го февраля 1854 г. «Война против Царя не приведет ни к чему, если оставят в целости когти Его; Он будет делать ими захваты и впредь. Надо заставить Его возместить с избытком и 100.000,000, и потоки крови, которыми пожертвует Европа в борьбе с Ним; заплатить же все это Он должен не деньгами, а возвратом всех захваченных территорий, захватов, угрожающих спокойствию соседних держав. Европа до тех пор не будет покойна, пока притязания петербургского кабинета в Австрии, Пруссии, Швеции, Дании и Турции не будут устранены; без этого, во всех этих государствах никакая либеральная политика невозможна. Поэтому необходимо, раз навсегда, собрать все силы и без всяких дурных помыслов, без всяких честолюбивых видов, отбросить русское государство в пределы, которые ему предназначены природой и историей».

Точка зрения графа Киселева в данном случае вполне совпадала с воззрением нашего правительства, признававшего, что «Англия есть и остается нашим действительным и непреклонным врагом».

ПРУССИЯ.

На отношение к нам Пруссии в эпоху Крымской войны установился вообще неверный взгляд благодаря тому, что берлинскому двору удалось тогда значительно замаскировать свои действительные симпатии к Западу. Император Николай I скончался, не подозревая её действительных стремлений и измены и потому на смертном одре просил благодарить короля за то, что «он всегда оставался прежним по отношению к России».

Пруссаков называли в эпоху Крымской войны (в одно время) даже приспешниками (satellites) русских. Это, конечно, несправедливо. Начать с того, что уже 20-го апреля (нов. ст.) 1854 г. Пруссия подписала договор с Австрией, с целью взаимно гарантировать друг другу целость своих владений. Договаривавшиеся обещались начать войну с Россией, если она овладеет турецкими провинциями на левом берегу Дуная, или двинется к Константинополю.

Фридрих-Вильгельм не знал на чем остановиться. То он «отклонялся» на Запад, то на Восток, то придерживался политики выжиданий. Сперва на берегах Шпре раздавались уверения в верности России и ненависти к Вене; но затем все изменилось. Фридрих-Вильгельм «вставал поутру русским, а ложился спать англичанином», как выразился Император Николай I. Пруссия присматривалась, желая определить, кто истинный распорядитель Запада. Вена мешала ей сблизиться с Англией, пугая союзом с Наполеоном, а Англия грозила разгромить её балтийское побережье, если Пруссия склонится к России. Франции она боялась. Как только показывались тучи на небосклоне, Пруссии казалось, что она слышит уже топот и ржание французских коней у Рейна. Россию Пруссия не любила, так как Николай Павлович зорко следил за тем, чтобы она не расширялась вдоль побережья Балтийского моря и не захватила Кильской гавани. Поэтому Император Николай I, ссылаясь на принятые Россией обязательства (в XVIII ст.) гарантировать права датского королевского дома, стоял за Данию, желая, чтобы она владела ключами к Балтийскому морю. Эта забота Государя показывала в Нем большую предусмотрительность. «Россия, — сказал Талейран, — гигант, у которого не может быть полного развития внутренних сил благодаря тому, что поражены оба легкие, т. е. выходы из Балтийского и Черного морей».

Бисмарку не нравилась политика берлинского двора, и он тогда же доказывал королю, что положение Пруссии не было столь плохим, как представлялось многим. Блокада берегов английским флотом не являлась опасной, так как ранее того ее не раз переносила даже Дания. Войска Австрии были пригвождены к месту русской армией, расположенной в Польше. Франция была обессилена посылкой цвета своей армии в Крым. В виду этого Бисмарк находил, что Пруссии представлялся удобный случай выступить самостоятельно с веским голосом, тогда как она предпочла пойти в услужение Австрии. Излишне, вероятно, прибавлять, что, советуя невмешательство в борьбу России с коалицией, Бисмарк отнюдь, конечно, не побуждался к тому дружественным расположением к нашему отечеству. Интересов Пруссии он не смешивал с интересами России, которая, по его мнению, «во многом провинилась перед Пруссией».

Делаемые Пруссией шаги прикрывались от России обильными, но, в сущности, совершенно бессодержательными, заявлениями и обещаниями Фридриха-Вильгельма. В нежных письмах он изъявлял свою неизменную преданность Николаю, уверял Царя, что никогда не осоюзится с Западом и что нейтралитет «не будет ни нерешительным, ни шатким, а державным».

С горячностью этот «Романтик на троне» говорил нашему послу Будбергу: «Кто может считать нас способными на такую низость? Нам соединиться с Западом против России! Одно подозрение оскорбительно для нас...». В другом разговоре (с Мутье) король заявил: «Дозволит ли прусская честь порвать узы родства, сорокалетние узы? «Я буду дудкой рядом с русским барабаном», обещал король Пруссии. Но когда настала минута подать помощь Державному шурину, то он ответил отказом, забыв, подобно Австрии, что Пруссия не раз была спасаема Россией.

Мало-помалу Пруссия оставила, однако, колебания и король проникся убеждениями тех, которые были против русского союза. Партия придворной оппозиции, известная под именем «Вохеблато» (от «Preussische-Wochenblatt»), была особенно воинственна. К ней примыкали посланник в Англии, Бунзен, министр иностранных дел, барон Мантейфель, а главное — наследник престола.

Среди генералов её шли разговоры о «быстром натиске» на Варшаву; другие, еще более воинственные офицеры, брали уже Петербург, с помощью союзного флота и шведской армии. Программа партии сводилась к разделу России: Швеция получала Финляндию с Аландскими островами, а балтийские провинции (вместе с Петербургом) предназначались Пруссии. Польша возводилась в самостоятельное государство. Великороссия отделялась от Малороссии. Все это мотивировалось, конечно, необходимостью освобождения цивилизации от русского варварства. Кн. Бисмарк называет эту программу в своих мемуарах «детской утопией», так как в ней к шестидесятимиллионному населению великороссов относились, как к caput mortuum. Был момент, когда король, в порыве восхищения идеей освобождения христиан, сместил Бунзена, военного министра и др. неугодных России лиц. Но порыв прошел, и он более твердыми шагами последовал совету гр. Гольца и наследного принца Вильгельма, впоследствии германского императора. «Русский союз невозможен», — говорил гр. Гольц. «Пруссия и Германия заинтересованы в том, чтобы их могучий и страшный сосед не усилился». В том же смысле высказался и наследный принц, в письме, которое в 1888 г. было опубликовано в «Кельнской Газете» (от 9-го ноября, № 311). Признав дело России неправым, Вильгельм продолжал: «Нашей нерешительностью, нашими колебаниями и, наконец, нашим бездействием мы доводим дело до того, что России представится возможность выйти победительницей из катастрофы, а тогда Россия будет всем нам диктовать мир, тогда Европе придется плясать лишь по её дудке... Я понимаю задачу Пруссии (наоборот), чтобы не доставить России победу, чтобы не помочь ей достигнуть упомянутого выше главенства, Пруссия должна войти в соглашение с западными державами и вместе с Австрией вести Германию по единственно верному направлению».

Так в конце концов и было поступлено. Едва только Пруссия узнала о падении обагренного кровью Севастополя, как король поспешил поздравить Наполеона с победой, ибо тайно он давно уже пылал желанием не дать России чересчур властвовать на Востоке, путем заправления Турецкой империей.

Россия же продолжала верить Фридриху-Вильгельму и считать Пруссию «нам невраждебной» (слова гр. Нессельроде). Исходя из этого положения, русский кабинет стал настаивать на том, чтобы представитель Пруссии был допущен на парижский конгресс. В благодарность за наши хлопоты, она отправила в Париж гр. Мантейфеля — злейшего врага России (о котором Мутье сказал: «Пока будет Мантейфель, можем быть уверены, что Пруссия не станет за Россию. Отметим еще, что именно Пруссии довелось переполнить чашу наших неудач 1855 г. Наполеон готовился уже снять осаду Севастополя; но в это время министру Пруссии Мантейфелю удалось, через шпиона, достать копии с частных писем военного агента в Петербурге к генералу Герлаху (в Берлин). В этих письмах рисовалось безвыходное положение России и высказывалась надежда на скорое падение Севастополя. Копии были вручены повелителю Франции и тот выждал грядущих событий...

АВСТРИЯ.

Об отношении к нам Австрии в трудные годы Крымской войны много было говорено и писано. Что, собственно, представляла из себя Австрия в то прошлое время, когда она была постоянной нашей союзницей? «Австрия, — как выражался сам её повелитель Франц I (в 1829 году нашему послу Татищеву), — походила на дом, изъеденный червями». Она всего боялась и никому не доверяла. Мы никогда не пользовались её затруднительным положением, она же обыкновенно была душой интриг, направленных против нас. В истории трудно отыскать события, во время которых она проявила бы искренние дружеские чувства к России и тем не менее мы считали тогда основным правилом своей политики действовать непременно заодно с Австрией. В нашу программу введено было много отвлеченного, высокого; Австрия, напротив, все подобное исключила из числа своих руководящих начал. В результате получилось значительное наше подчинение взглядам венского двора, потому что там знали, чего хотели и к чему шли, а у нас нередко витали в области общих принципов.

По Мюнхенгрецкой конвенции мы условились даже решать восточные дела по соглашению с Австрией, тогда как прежде всегда отказывались признать турецкие дела вопросом общеевропейской важности. Само собой понятно, что такое соглашение связало нас по рукам и ногам. В те же периоды, когда Россия (как, например, в последние годы царствования Императора Александра усваивала себе более энергический образ действий, Австрия склоняла покорно свою голову.

Этот энергический образ действий и строго определенная программа особенно необходимы были в делах, касавшихся восточной проблемы. Но, к сожалению, наши грехи прошлого в том-то и заключаются, что у нас не было ясного понимания собственных интересов; мы не следовали исключительно национальному направлению в политике и не в меру считались с общественным мнением Европы.

В период Крымской войны поведение Австрии опять явилось притчей во языцех. Когда нарушено было «сердечное соглашение» (как любили выражаться дипломаты), она хотя и явила себя нейтральной, но в то же время оставила за собой право соображаться с собственными интересами. Формулировать действительное её положение чрезвычайно трудно, так как политика её, — по донесению князя А. Горчакова, — «менялась не со дня на день, а с утра до вечера». Она изворачивалась на сотни ладов, пустила в ход весь запас своих уловок, а иногда пыталась воздействовать на нас давлением. Всеми этими приемами Австрия едва ли не более других повлияла на исход дела.

До какой степени она была ненадежна, видно, например, из того, что, рассчитывая на её нейтралитет, Император Николай I согласился принять предложенные ею пункты соглашения (в ноябре 1854 года), а через четыре дня она уже заключила с западными державами союзный договор. Когда же Австрия примкнула к ним, естественно, что требования их возросли.

Барон Жомини находит, что Австрия в конце концов сама запуталась в тонкостях своей политики. Во всяком случае, ее система, по отношению к России, была системой недоброжелательства, угрожающего нейтралитета и неприятельской хитрости. Этой системой она принесла более вреда, чем открытой враждой. Император Николай Павлович также чрезвычайно верно определил, что «вся тактика Австрии состоит в том, чтобы нас держать в недоумении и тем стращать. К несчастью, кажется, что им удалось». Да, к несчастью, действительно удалось.

Австрия, как и Пруссия, заняла крайне неприятное для России положение. Открыто вредить нам она не смела; разрыва с нами она опасалась. Наша же ошибка заключалась в том, что мы не сумели сразу разгадать её моральное сочувствие Западу и её уклончивой политики и, кроме того, совершенно ошибочно допускали, что она в состоянии пойти войной на Россию. «Я держу себя подальше от вас, чтобы лучше помочь вам», — хитрил Буоль, который в сущности следовал политике Меттерниха, советовавшаго[10], маневрируя, удалить русских из княжества. Наша ошибка и недогадливость должны быть в значительной мере отнесены на счет нашего представителя в Вене, который недостаточно вник в дело, вел себя нервно, представлял нередко противоречивые донесения и без надобности грозил иногда войной. Такое вызывающее поведение, конечно, побуждало Австрию не прерывать переговоров с западными державами. А затем у князя Горчакова не хватало хладнокровия, «которое, как на войне, так и за столом конференции, обеспечивает успех». Наконец, он смешивал политику повелителя Дунайского царства с политикой его министра Буоля. Сам же Франц-Иосиф ни разу нам войной не угрожал и находил, что России достаточно оставить на австрийской границе одного своего сторожа[11]. Правда, что и Буоль неоднократно говорил князю Горчакову, что «какой бы оборот не приняли дела, он (Буоль) считает войну между Россией и Австрией невозможной. Наш военный агент в Вене, граф Стакельберг, был того мнения, что ранее весны (1855 года) нечего было опасаться нападения австрийцев. Лучший военный авторитет Австрии того времени, генерал Гессе, признавал даже, что простая демонстрация со стороны Австрии «ведет на скользкий путь» и подтверждал свое заявление цифровыми данными. Короче, в настоящее время можно считать установленным, что Австрия не думала объявлять нам войны. Все эти опасения о войне со стороны Австрии А. Н. Петров признает обоюдным печальным недоразумением. Но, тем не менее, Австрия заняла Дунайские княжества — Молдавию и Валахию — и, таким образом, обеспечила левый фланг коалиции. Двусмысленное же поведение Австрии и то «недоумение», в котором она держала нас, как сказано, обошлось нам очень дорого, так как благодаря ей, создалось такое положение: «Россия принуждена была обороняться одной рукой от громадного натиска Франции и Англии, а другая наша рука была занята и прижата подавляющей тяжестью Австрии».

В критический период размолвки с Венгрией, Австрии было дано нами 6,000,000 рублей и оказана поддержка войсками, а затем, во время её столкновения с Пруссией, Император Николай I вновь принял её сторону. Вместо признательности и помощи России, она (как выразился Шварценберг) удивила мир своей неблагодарностью и в трудную для нас эпоху металась, желая в каждую минуту быть готовой стать рядом с сильнейшим. «Она поспешит на помощь победителю», остроумно выразился о ней генерал Летон. И действительно, замечено было, что после высадки англо-французов в Крыму, венский двор явно стал высказывать к нам свою враждебность, а затем на парижском конгрессе Австрия проявила себя настойчивыми требованиями тяжелых жертв от России. Это особенно удивило графа Орлова, который вполголоса сказал сардинскому посланнику Кавуру: «Австрия хлопочет так сильно, как будто бы не французы, а она брала Севастополь». Во всяком случае Австрия шла далее Франции в своих притязаниях, и она возбудила вопрос об отобрании у нас дунайских гирл.

Австрийское двуличие было по достоинству оценено Рыцарем-Монархом. «Канальство австрийцев продолжается и ставит нас в самое затруднительное положение (связывая действия Горчакова), — писал Государь 10 (22) июля 1854 г. князю Меншикову. 19 (31) июля того же года Государь сообщал князю Горчакову: «Там (в Австрии) коварство и ослепление не знают пределов. Здравый рассудок исчез в равной степени со всеми чувствами чести и благородства. Злоба, зависть и ненависть к нам, одни оставшиеся чувства. Бог их накажет рано или поздно. Но покуда будем осторожны». В рескрипте от 28 Июля (9 авг.), к нему же читаем: «Я ни в грош не верю Австрии» ... Еще определеннее Государь выразился в письме к графу Паскевичу от 3 (15) авг. 1854 г.: «Ничуть не верю ни императору, а еще менее каналье Буолю. Австрия играет подлую и коварную роль». Понята была нечистая игра Австрии и русским обществом. Об этом свидетельствуют, между прочим, дневник Погодина и частная переписка многих лиц. «Боюсь более Вены, нежели Севастополя», — писал, например, остроумный кн. П. А. Вяземский.

Скончался Император Николай I[12]. Когда весть об этом дошла до Вены, Франц-Иосиф посетил кн. Горчакова и высказал свою горесть, возбужденную утратой искреннего друга, в такую минуту, когда он надеялся дать этому другу доказательства своей благодарности и искреннего возвращения к прежней политике. Франц-Иосиф просил поэтому Императора Александра II принять его дружбу, как наследие и память о благородном родителе Государя. К этому предложению Государь отнесся, однако, весьма сдержанно, насколько можно судить по Его рескрипту князю М. Д. Горчакову, в котором сказано было: «Несмотря на все его (Франца-Иосифа) дружеские уверения, Я никакой веры к нему не имею и потому ожидаю и готовлюсь на худшее».

Подведем итоги австрийской политики (1854 — 1855 гг.) словами С. С. Татищева. Он представил краткую, но яркую картину австрийской эволюции, приведшей ее мало-помалу в лагерь наших врагов. «В январе венский двор отклонил предложенный нами чрез графа Орлова договор о нейтралитете; в марте подписал с представителями дворов лондонского, парижского и берлинского протокол, провозглашавший целость и независимость Турции необходимым условием будущего мира; в апреле заключил прямо направленный против нас союзный трактат с Турцией, пригласив приступить к нему и все государства германского союза; в мае привел свою армию на военное положение; в июне венский двор потребовал от нас отступления за Дунай и очищения Дунайских княжеств; в июле условился с морскими державами о четырех главных основаниях мира, в числе коих находилось и ограничение морских сил наших на Черном море; в августе занял своими войсками Молдавию и Валахию; в сентябре предъявил к нам требование о начатии мирных переговоров на основании «четырех условий»; в октябре заставил Пруссию распространить на Дунайские княжества действие союзного своего с ней договора, преобразив его таким образом из оборонительного в наступательный; наконец, в ноябре, несмотря на принятие нами «четырех пунктов» и готовность нашу вступить в переговоры о мире, венский двор заключил с Англией и Францией трактат, коим обязался в случае, если мир не будет восстановлен до 1-го января нов. стил. следующего 1855 г., принять участие в вооруженной борьбе с Россией и не полагать оружия, доколе не будут достигнуты общие цели союза.

Итак, Пруссия и Австрия следовали старому принципу «Кто помогает соседу, приготовляет себе гибель».

Неудержимо стремился мощный поток событий, неся в себе что-то роковое. Все шло по какой-то инерции к войне, которую довольно метко назвали «войной неожиданностей».

Все как будто желали одного, а на деле выходило другое. «Не желая войны, — писал Богданович, — мы начали войну кровавую». «Дело идет только о Святых местах и могущественной Англии не стоит волноваться из-за столь ничтожного повода», — говорили министры Великобритании. Королева Виктория (и принц Альберт) в начале 1854 г. стремились отклонить разрыв с Россией, но кончили войной. «Мы вовсе не намерены завоевывать Иерусалима, а тем более ссориться с Россией», — сообщал Тувенель генералу Кастельбажаку. Сам Людовик-Наполеон, вступив на французский престол, высказал в отношении к нам наилучшие намерения. Князю А. М. Горчакову было даже сообщено через доверенное лицо о желании императора Франции сделаться союзником России. Нечто подобное наблюдается даже в отношениях лорда Пальмерстона к России. Когда Император Николай I стал на сторону султана, в его борьбе с египетским пашой, лорд Пальмерстон открыто восторгался великодушием русского Государя и красноречиво защищал нашу политику в парламенте. Он даже согласился признать влияние России в Турции «естественным и законным, ибо оно зависит от вашего географического положения», — сказал он русскому посланнику Бруннову. Но вследствие одной из тех странных перемен во мнениях, которые случаются у подобных людей, лорд Пальмерстон изменил свои старые взгляды, стал ярым противником прогресса России и твердо уверовал в возрождение Турции.

Возникло первое недоразумение с Турцией. Все было подготовлено к его улаживанию, Император Николай I соглашался уже принять венскую ноту (31-го июля 1853 г.), ибо она, хотя в иной форме, заключала в себе сущность ультиматума кн. Меншикова, как совершенно неожиданно одна из берлинских газет опубликовала содержание толкований на эту ноту, представленных в записке гр. Нессельроде Государю. Эта нескромность повредила делу. Послы держав отказались поддержать ноту перед Портой и последняя ответила отказом.

Вместе с чем-то роковым, которое наблюдается в ходе событий того времени, обращает на себя внимание еще то обстоятельство, что все полно противоречий, несообразностей и ничьи расчеты не оправдались.

«Христианские державы ополчились против России, чтобы не дать ей освободить христиан от турецкого ига». Европа, гордая своей цивилизацией, соболезнует грубой Порте. В Европе говорили: «Турция из тех особ, за которыми ухаживают, но на которых не женятся! Её семейство слишком бедно и пользуется слишком дурной репутацией». И тем не менее Европа заключила союз с этой особой «дурной репутации».

Парламентская форма правления — кумир Англии. Наполеон III подверг у себя этот кумир поруганию и насилию и несмотря на это Англия вступает в союз с Францией. Англия наиболее других хлопотала о том, чтобы династия Наполеонов не имела права занимать французского трона, но та же Англия первая признала теперь законность воцарения Наполеона III. Англия кичится своей религиозностью, но тем не менее она соединилась с самой католической страной для утверждения господства магометанства над христианством. Лорд Эбердин был едва ли не единственным министром, разделявшим воззрение нашего Государя о недолговечности Турции. Получив об этом донесение своего посла, обрадованный Царь, подчеркнув слова лорда Эбердина, надписал: «Enfin...»[13]. Это было в августе 1853 г. Спустя некоторое время тот же Эбердин старался уже оправдать отправление англо-французской эскадры в Дарданеллы для поддержания Турции (хорошо зная также, что этим действием английского правительства нарушается конвенция 1841 г.). В октябре 1853 г. Император Николай I, враг всякой двусмысленности, поставил категорически вопрос Англии о её дальнейших намерениях. Лорд Эбердин ответил такими беззастенчивыми изворотами, что Государь написал крупными буквами: «это подло». Дело кончилось тем, что Императору пришлось воевать с той Англией, на которую Он смотрел, как на устой мира и порядка, и разрыв произошел при Эбердине, который наиболее доброжелательно относился к России.

Англия начала войну, рассчитывая на первенствующую роль в коалиции и на то, что дело ограничится блокадой берегов и бомбардированием крепостей. Она обманулась в своих ожиданиях. Франция тратила миллионы на войну, которая никогда не пользовалась в стране надлежащей популярностью и не оправдала сделанных затрат[14].

У союзников в этой войне не было никаких общих интересов и тем не менее вековые военно-торговые соперники протянули друг другу руки...

Загрузка...