С той поры, когда моя соученица, о которой шла речь в предыдущей главе, сетовала на сухость преподавания, университетская История обновила свои методы и принципы, и сегодняшним студентам (при минимальной степени осведомленности) не грозит разочарование их предшественников: их любознательности открыто множество соблазнительных перспектив, даже в стенах альма-матер. Давние, но долго заглушаемые тенденции набрали силу, и похоже, что со сменой поколений им удастся окончательно утвердиться. Если объективистская и исчерпывающая история фактов на позитивистский лад и сохраняется еще в научной литературе и в учебниках, даже в учебниках высшей школы, то выглядит упорным, но обреченным на отмирание пережитком прошлого. За последние двадцать лет университетская, ученая История смогла обновиться сверху донизу. Горизонты, которые она распахнула перед современной любознательностью, должны обеспечить этой помолодевшей науке такое положение в интеллектуальном мире, какого она не имела со времен романтиков, Ренана и Фюстеля де Куланжа. Позитивизм классицистической школы оставил ее в стороне от важнейших идейных дебатов эпохи, а марксизм и консервативный историцизм аннексировали ее в пользу исторических философий, бесконечно далеких от экзистенциальных забот современного человека.
Теперь, благодаря замечательным ученым, Истории возвращено ее законное место, вернее сказать (поскольку на самом деле оно никогда ей толком не принадлежало), она получила возможность ответить на тот страстный интерес, который современный человек испытывает к человеку — не человеку вообще, а конкретному, находящемуся в определенном состоянии индивидууму.
Но перед тем как попытаться определить дух этой новой историографии, вкратце напомним ее самые выдающиеся труды, составляющие основу школы. На ум немедленно приходят два имени: Марк Блок и Люсьен Февр[111].
Марк Блок, безусловно, является одним из крупнейших французских историков. Война — он был казнен немцами в 1943 году[112] — прервала его работу тогда, когда после периода длительного созревания он наконец получил возможность развить свои взгляды, смелость которых требовала внушительной эрудиции. Но и в настоящем виде сочинения Марка Блока оказали решающее влияние на историков. Вместе с Люсьеном Февром он стоит у истоков обновления нашей разлагавшейся от скуки науки. Любопытно, что оба мэтра Истории Франции пришли из Страсбургского университета, где они долго преподавали. Живой контакт с рейнским, германским миром (а для Люсьена Февра, который был родом из Франш-Конте, также и испанское влияние), без сомнения, воздействовал на их концепцию сравнительной истории цивилизаций и их отличительных особенностей.
В первостепенно важном, несмотря на его относительно малый объем, наследии Марка Блока я хочу подчеркнуть два аспекта, которые прежде всего обращают на себя внимание. Первый связан с его замечательным трудом «Характерные черты французской аграрной истории». Под «аграрной историей» Марк Блок понимал не историю правительственной или административной аграрной политики, но земледельческих структур, форм держания земель, их деления и эксплуатации. В действительности это история созданного руками человека пейзажа. Она уже дала название книге Гастона Рупнеля, еще одного скромного и увлекательного новатора: «История французской деревни»[113]. Марк Блок открыл для большой Истории практически нетронутую (во Франции, в отличие от Англии и Скандинавии) область — изменение сельского пейзажа, происходящее при тесном контакте с человеком и его повседневным существованием. До Блока изыскания такого рода имели описательный и анекдотический характер, как у старого доброго Бабо. Он восстановил их значение для французского общества, которое до XVII века оставалось практически исключительно сельским. Его метод позволяет взглянуть на социальные структуры изнутри, минуя красочные, занимательные, но не доходящие до сути описания. Суть же в геометрическом пространстве повседневного человеческого труда, в отношениях земли и крестьянина.
Еще один новаторский элемент: «Характерные черты» не ограничиваются небольшим отрезком времени. Меж тем ученые традиционно специализируются на определенном периоде, и чем он короче, тем более уважаем специалист. Марк Блок — медиевист, но он не побоялся довести свою историю аграрных структур вплоть до XIX века, проявив при этом не меньшую эрудицию, чем при разговоре о Средних веках. Вместо горизонтальной специализации внутри периода он выбрал специализацию вертикальную, проходящую сквозь эпохи. Такой метод по-своему опасен, поскольку требует значительных знаний, но зато он позволяет выпукло представить различные этапы развития, не утопив их в монотонности слишком близких и, соответственно, слишком похожих друг на друга фактов. Тем самым разбиваются рамки специализации, которая дошла до такого уровня, что более не позволяет видеть разницу между эпохами или пространствами. К счастью, этому методу предстояло получить широкое распространение, поскольку было замечено, что история институтов теряет всякую вразумительность, если не охватывает достаточно большой отрезок времени, позволяющий наблюдать за их изменениями. Для тех, кто не принадлежит к числу современников, институциональные феномены понятны лишь через призму изменений, благодаря которым их можно различать и обособлять друг от друга.
Именно поэтому в двух своих замечательных трудах о «Феодальном обществе»[114] Марк Блок подвергает полному пересмотру представление о феодализме. До Блока медиевисты и правоведы имели обыкновение представлять феодализм как раз и навсегда данную «организацию», которую достаточно было описать в зрелом состоянии, а затем объяснить ее истоки.
Если открыть небольшую книгу Жозефа Кальметта, которая суммирует состояние этого вопроса на 1923 год[115], то первая же ее глава называется «Истоки феодализма». Автор обращается к римскому и варварскому праву и показывает, как из сочетания двух ранее существовавших институтов — бенефиция и вассальной зависимости — появился фьеф: здесь мы узнаем классический метод установления преемственности между фактами. Объективно говоря, преемственность эта может быть вполне верной, но она не объясняет те условия существования, которые отличают фьеф от бенефиция или вассальной зависимости.
Следующая глава называется «Феодальная организация», и в ней описывается типичный феодализм, без особых упоминаний о региональных различиях и разнообразных путях развития.
В отличие от своих предшественников, Марк Блок подошел к проблеме совсем иначе. Отчасти упрощая ход его рассуждений, определим их два основных направления.
Прежде всего, феодализма как такового не существует — есть феодальная ментальность. Тем самым изучение институтов покидает сферу права — конечно, не отказываясь от необходимых правовых аспектов, — и обращается к истории ментальных структур, состояния нравов, человеческой среды. Вместо того чтобы сосредоточиться на дофеодальных реликтах внутри феодального общества, Марк Блок стремился определить, в какой мере человек эпохи феодализма отличался от своих предков. До него появление фьефа объяснялось вассальной зависимостью и бенефициями. Теперь, вместе с ним, мы противопоставляем феодала позднеримскому или германскому бенефициарию или дружиннику.
Далее, второе основание этого подхода: не существует одного, единого для всего Запада феодализма, но есть множество общественных состояний, достаточно близких друг к другу, чтобы их можно было объединить под общим ярлыком «феодализм», и в то же время достаточно различающихся, чтобы их не смешивать друг с другом. Не говоря уж об обширных пространствах, которые не были затронуты так называемыми феодальными привычками. С самого начала своего исследования Марк Блок тщательно различает и сравнивает разные периоды и местные особенности феодального уклада.
Но, стремясь охватить многообразие феодальных — и не феодальных — морфологий, Блок повинуется отнюдь не традиционной потребности составить исчерпывающее описание, полный каталог более или менее близких институтов. Напротив, для него это способ определить и интерпретировать ту общую суть, которая вычленяется из их разных форм.
Действительно, никто не отрицал разнообразия институтов и их развития. Однако оно признавалось вторичным. Считалось, что за этой полиморфностью скрывается общее содержание, для выявления которой классическая научная история предлагала отбросить все случайные детали, воспринимавшиеся как внешние добавления, архаизмы и обусловленные посторонним влиянием подделки. Разнообразие редуцировалось до общего прототипа, в разной степени и в разных местах деформированного, но содержащего искомую суть.
Марк Блок не отрицает реального существования феодального общества, но он не пытается вывести его как среднестатистическую сумму всех различий. Напротив, он сравнивает их, никогда не пробуя свести разнообразие к фиктивному общему прототипу. Если единство действительно существует, то оно открывается не при отказе от многообразия, а в самих его недрах. Это единство есть результат того напряжения, которое возникает между различиями: мы осознаем его как единство благодаря специфике данного комплекса различий по отношению к другим комплексам, которые имелись до него, сосуществуют с ним или появятся после.
Единство — это то, что делает других другими. И такая инаковость несводима к средней величине, общей для прочих частей того же целого. Более того, конкретное сознание этого единства меняется по мере продвижения от обостренного восприятия неразрешимого характера противоречий к более высокому уровню обобщения. Социальная структура определяется тем, что ее диверсифицирует во времени и в пространстве.
Деятельность Люсьена Февра неотделима от деятельности Марка Блока. Вместе они руководили замечательными «Анналами социальной истории», благодаря которым в ученом мире и среди значительной части образованной публики распространилось живое и плодотворное понимание Истории. Вклад Люсьена Февра в это обновление особенно велик. Его книги и опубликованные в «Анналах» и в «Историческом обозрении» статьи дают достаточно материала для энергичного эссе об историческом методе или для описания основ философии Истории. В этом смысле его труды имеют первостепенное значение, которое необходимо сразу подчеркнуть. Тем не менее я не собираюсь идти этим путем, поскольку, по сути, такая антологическая работа требует сведения большого количества фрагментов и цитат; я же ставлю перед собой иную задачу. К тому же мне не хотелось бы повторяться, так как на предшествующих страницах было немало пассажей, непосредственно вдохновленных взглядами Люсьена Февра.
Как и в случае Марка Блока, я остановлюсь лишь на нескольких аспектах его исторического метода, чтобы показать, в каком направлении идет эта новая школа.
Пробным камнем мне послужат две недавно вышедшие книги Февра, «Проблема неверия в XVI веке: религия Рабле» и «Вокруг „Гептамерона“: любовь священная, любовь мирская»[116].
В обеих речь идет о ментальных структурах, свойственных людям XVI века. Но ни одна, ни другая не представляет этот сюжет напрямую: авторские намерения проглядывают лишь в заглавиях и подзаголовках. Люсьен Февр не стремится исчерпать свой предмет — общество XVI века или дать его поверхностный срез (определенную часть этого общества). Он рассекает его насквозь, но в точно избранной им самим точке, как это делают при зондировании. Место для зондирования Февр выбирает там, где его исследования наталкиваются на непривычный и, на его взгляд, загадочный феномен. Он не рассказывает историю, а ставит проблему. Как правило, последняя бывает связана с конкретным человеком (Рабле, Бонавентюр Деперье, Маргарита Наваррская) или с особенностью нравов (процессы над ведьмами). В делах минувшего он различает то, что, как ему кажется, подчеркивает разницу между чувствительностью человека прошлого и настоящего. Вот постановка проблемы: в чем состоит эта разница? Чему она соответствует в состоянии сравниваемых цивилизаций? — это уже интерпретация и выдвижение гипотезы. В какой мере эта основанная на одном отдельном случае гипотеза приложима к обществу в целом? — так предпринимается попытка исторической реконструкции, при которой История не разворачивается, как пленка с непрерывным изображением событий, но возвращается к своему первоистоку, к удивлению, возникающему между вчера и сегодня, с которого началось исследование и которое продолжает его питать и направлять.
Тогда История предстает как отклик на первоначальное удивление, и историк — это тот, кто прежде всего способен изумляться, кто воспринимает аномалии такими, какими они предстают перед ним в общей череде феноменов.
Такое отношение к Истории подразумевает наличие связи между историком и прошлым и особую концепцию развития, сильно отличающуюся от принципов, которые признаются классической школой[117].
Действительно ли Рабле был предтечей вольнодумцев и свободных мыслителей, как это утверждают историки? Мог ли он быть вполне свободен от веры, учитывая тот основанный на религиозных принципах, ментальный и общественный мир, в который он был погружен? Так случай Рабле перестает быть диковинным эпизодом литературной истории и превращается в важнейшую проблему, от решения которой зависит наше представление о существовании человека в Истории. Либо Рабле был более или менее откровенным атеистом, и тогда История является процессом медленного созревания, при котором новые элементы незаметно прорастают из уже существующих. Или же, живя в мире XVI столетия, Рабле не мог не разделять убеждения своего времени и составлял с ним одно целое, не похожее ни на одну другую эпоху. Тогда История — уже не эволюция с едва заметными во времени вариативными элементами, но достаточно резкий переход от одной цивилизации к другой, от одной общности к другой.
Речь не о том, чтобы приписать Люсьену Февру идеи, никогда не высказывавшиеся им ни изустно, ни на бумаге, заставить его утверждать, что Истории изначально присуща прерывность. История непрерывна в своей поддающейся измерению длительности. Однако метод Февра приводит его к пониманию Истории как череды тотальных, закрытых, несводимых друг к другу структур, которые нельзя объяснять одну через другую, отсылая к распаду первой внутри второй. Между двумя последовательно идущими цивилизациями есть сущностные противоречия, как будто при переходе от одной к другой возникает нечто ранее не существовавшее, аналогичное биологической мутации. Таким образом, методология Февра сближает его с социологией (хотя, насколько мне известно, напрямую он еще не высказывался по этому поводу), далекой от смутного подсознательного трансформизма историков XIX и XX столетий. Общество представляется ему в виде завершенной и гомогенной структуры, которая отторгает от себя чуждые ей элементы или затыкает им рот. И если структура разрушается, то нет никакого незаметного преобразования и появления производных форм: она сопротивляется и, даже будучи уничтоженной, продолжает существовать в виде упорных пережитков — не внутри пришедшего ей на смену другого общества, а рядом с ним: именно это мы именуем архаизмом.
Только эти прерывные структуры — в материально непрерывной длительности — не могут рассматриваться изолированно. Внутри любой ограниченной эпохи, в которых так любили замыкаться прежние специалисты, все феномены похожи друг на друга и растворяются в бесцветной монотонности. Легко схватывать особенности окружающего его мира — привилегия живого человека. Но историк не может стать человеком прошлого. Его воображение не способно вдохнуть жизнь в минувшее, а обращение к красочным и показательным анекдотам — снять временную дистанцию. Историку не дано уловить своеобразие прошлого напрямую, как это делает современник, непосредственно постигающий истинный дух своего времени.
Оригинальный характер прошлого открывается историку лишь при сравнении с тем, что ему естественно знакомо, — с его собственным настоящим, единственной длительностью, которую он способен воспринимать бессознательно, не прибегая к объективации. Так, Люсьен Февр реконструирует уникальную, присущую только XVI веку среду, исходя из различий между чувствительностью того времени и нашей собственной. Этому посвящена его книга о Маргарите Наваррской. Как сегодня допустить, что чистосердечная и уважаемая женщина, следовавшая общественным правилам поведения своего времени и сословия, могла одновременно (и не противореча себе) писать «Гептамерон» и «Зерцало грешной души»? Мыслимо ли теперь, чтобы мужчина — король — мог без угрызений совести и без ханжества из постели любовницы отправляться инкогнито молиться в церковь? Уже Монтеню было трудно такое переварить… Маргарита Наваррская не могла бы появиться ни сегодня, ни даже, если двигаться более последовательно, через пятьдесят лет после собственной смерти. Почему? Да потому, объясняет Февр, что тогда между моралью и религией существовали отношения, отличные от наших, и эти религия и мораль были по-другому окрашены. С этим можно поспорить, но не будем, нас сейчас интересует лишь ход рассуждения историка. Сперва он устанавливает различия, затем с их помощью реконструирует структуру, которая имеет уже не негативный характер, но предстает как подлинная целостность. В предельном случае историк максимально приближает свое восприятие прошлого к восприятию живших в то время людей.
Но если ему удается преодолеть самого себя и те предрассудки, которые свойственны ему как человеку определенной эпохи, то не потому, что он пытается от нее оторваться, забыть ее и вытеснить за пределы сознания. Напротив, это возможно лишь тогда, когда он прежде всего сверяется с настоящим. Будет трудно уловить природу минувшего, если отбита способность ощущать собственное время. Сегодня историк не может быть кабинетным затворником, карикатурным ученым, укрывающимся за своими картотеками и книгами, не реагирующим на внешние шумы. Такой специалист убил в себе способность удивляться и более не чувствителен к историческим контрастам. Безусловно, он знает архивы и библиотеки, поскольку это профессиональная необходимость. Но этого недостаточно. Ему нужно ощущать жизнь собственной эпохи, чтобы от нее перейти к различиям, открывающим путь в иначе недоступный мир.
Обновление современной Истории не ограничивается Марком Блоком и Люсьеном Февром: на самом деле, оно проявляется в самых различных кругах историков.
Не избежала его и древняя История. Самые примечательные открытия делаются не только за счет усовершенствования археологического и филологического инструментария, но и потому, что он применяется в соответствии с компаративными (пространственно-временными) методами. История Античности более не ограничивается классической хронологией или географией. Она соприкасается с доисторическим периодом и распространяется вплоть до Индии и Центральной Азии: обновление греческой истории произошло благодаря не только открытию новых документов, но и компаративному методу. Историки берутся именно за те сюжеты, которые позволяют проводить параллели. Поэтому они уходят от классических эпох, которые старая историография изолировала в качестве целостных явлений (что спорно), предпочитая территории и времена, на которых происходило столкновение и смешение разных цивилизаций: эллинистический, иранский, левантийский мир, обмены между Востоком и Западом на всем протяжении шелковых путей и караванных маршрутов.
Новая и в особенности новейшая история оказались менее восприимчивы к этому обновлению методов и принципов. Прежде всего потому, что для них первостепенную важность сохраняют политические факты. Наши современники в меньшей степени ощущают потребность объяснять сознание собственной эпохи при помощи обращения к Истории: оно и так дано им прямо и непосредственно. Кроме того, надо признать, что растущее количество документов создало необходимость в специализации, причем не только хронологической, но и по типу исторических материй: есть специалисты по политической истории, есть по экономической, как будто существуют независимые друг от друга политика и экономика, а не общее, не поддающееся дроблению политическое, экономическое, нравственное, религиозное человеческое единство. Именно поэтому, сколь бы новыми и плодотворными ни были эти специализации, как, например, экономическая история, проводимые в их рамках исследования заводят в тупик. Консультироваться с ними весьма продуктивно, но их ученые штудии не столь далеки от университетских. Мне тут прежде всего приходят на ум исследования по истории цен — чрезвычайно важные, однако их значение недостаточно выпукло представлено, учитывая воздействие цен на человеческую ментальность.
Тем не менее, хотя по сравнению с древней и средневековой историей процесс обновления новейшей имеет не столь общий и решительный характер, он послужил толчком к проведению весьма значимых исследований. В их случае компаративный метод — во многом благодаря одновременному прогрессу социологии и географии — обращен не столько ко времени, сколько к пространству: электоральная география, география религиозных практик, исследования уровня жизни, коллективной ментальности, демографических феноменов, отношений к жизни, к смерти…
Этого беглого и в большой степени неполного обзора достаточно, чтобы отдать себе отчет в новизне идей (сюжетов и методов), изобилующих в сфере новейшей истории. Попробуем теперь охарактеризовать некоторые общие для всех этих исследований точки соприкосновения и то, в какой мере ими определяется отношение к Истории.
Попробуем из всего, что было уже сказано по этому поводу, составить небольшой катехизис «экзистенциальной» истории, пускай излишне бескомпромиссный и неполный, но дающий нам более четкое представление об этой трансформирующейся материи.
Классическая история конца XIX века определяла себя как науку о фактах и их хронологической и логической последовательности. Современная история утверждает себя как наука о структурах, причем термин «структура» берется здесь в значении, близком к немецкому «Gestalt»[118]. Такая структура представляет собой нечто большее, нежели собрание фактов, выстроенных во временном порядке и в соответствии с причинно-следственными связями. Факты — не более чем материал. Структура, или, как предпочитают говорить историки, среда, представляет собой органическую общность, которая группирует факты, но в их собственном — свойственном лишь данному моменту и данному месту — виде, или, говоря языком эстетики, освещении. Одна и та же структура никогда не повторялась и не повторится. Ее археологическая реконструкция историком смыкается с сознанием современника, непосредственно ощущающего своеобразие проживаемой им эпохи.
Поиск структуры в меньшей степени зависит от природы фактов, чем от их общей организации.
Много говорилось о том, что обновление Истории обусловлено выбором сюжетов. История на вчерашний, устаревший манер была историей военных сражений и политики. Современная концепция Истории превращает ее в экономическую или социальную историю. Это неверно. Сегодняшняя История имеет тотальный характер, она не отказывается ни от политических, ни от военных фактов. Недоверие у нее вызывает лишь идея существования изолированных фактов, засушенных в гербарии или полученных в лаборатории. Действительно, военные, дипломатические, политические события лучше других общественных феноменов соответствуют позитивистскому определению факта, потому что они уже являются продуктами усреднения, первой степени отвлеченности. Они располагаются на том институциональном уровне, который удален от конкретной репрезентации человека в контексте своего времени. Поэтому от эпохи к эпохе они обнаруживают одно и то же семейное сходство, вводящее в соблазн моралистов, политиков и эрудитов. Их легче изолировать, вычленить из движущегося потока феноменов. Они без сопротивления приспосабливаются к автономному существованию в качестве фактов, которые датируются и вставляются в непрерывную цепь причинно-следственных связей. Они являются пределом исторической конкретики и фигурирующих в различных историях отвлеченных фактов.
Это не значит, что их не существует. Но их надо снова поместить в структуру, которой они принадлежали, то есть изучать не их самих, как если бы они обладали независимостью и автономией, а в соотношении со структурой, одним из основных элементов которой они являются. Особенность человеческой среды состоит в том, что каждый из этих элементов не является простым, но воспроизводит всю сложность своей среды. В таком случае и дипломатические факты могут внести свой вклад в структурную историю, о которой идет речь, как это происходит в трудах Жака Анселя, посвященных европейской политике, представлениям о границах и пр.[119]
Тем не менее новый историк предпочтет феномены, которые не прошли через процесс обобщения, как это происходит с политическими материями. Он будет с жаром искать доинституциональные данные, сохранившие всю свежесть собственного своеобразия: все то, что сразу опознается как уникальное, никогда более не воспроизводившееся и не воспроизводимое. Именно поэтому современная историография особо интересуется теми экономическими и социальными феноменами, которые максимально приближены к повседневному существованию всех людей. Можно сказать, что это — экзистенциальные факты. Но экзистенциальное качество не присуще им самим по себе. Если их изолировать, то, как и в случае политических фактов, они приобретут отвлеченный характер, утратят свой смысл и цвет. Они могут существовать лишь в рамках собственной структуры. Правда, их гораздо труднее извлекать, и тем не менее политическая экономия без этого не обошлась, и ее строгие схемы по меньшей мере столь же механистичны, как и причинно-следственные цепочки историков-объективистов.
Среди материалов прошлого нынешняя историография прежде всего доверяет тем свидетельствам, ценность которых по определению была недоступна для современников, но весьма высока в глазах специалистов. В рассказах прошлого историка интересует то, что кажется современнику само собой разумеющимся, о чем говорить было бы глупостью. И вот почему: мир — или структура — характеризуется коллективными привычками, основным свойством которых является спонтанность. Они исчезают, когда исчезает эта спонтанность, и их отступление означает конец того мира, параметром которого они были. Историку, как человеку из другого мира, этот стихийный аспект прошлого представляется наиболее чуждым. Иными словами, существуют такие исторические данные, которые для современника являются естественными, а для историка, напротив, странными. Спонтанность уберегает их от недостатка, свойственного множеству документов, чьи авторы позируют для потомства, подтасовывают события, о которых рассказывают. Но историка интересует как раз то, о чем они проговариваются помимо своей воли!
Затем историку надо будет объяснить, каким образом эти реконструируемые им простые привычки характеризуют нравы той эпохи, для которой они были естественными и безотчетными. Ему следует психоанализировать документы, как Марк Блок и Люсьен Февр психоанализировали средневековые и ренессансные свидетельства, чтобы выявить свойственную этим периодам особую ментальность — ту самую, которая была незаметна современникам и кажется удивительной на наш взгляд.
На самом деле необходимость подобного психоанализа не ограничена определенным типом фактов: от нее не уходят ни политические, ни дипломатические, ни военные материалы. Когда факт предстает как стихийная привычка, которая уже таковой не является, он перестает быть лабораторным образчиком и снова включается в общую структуру. В таком понимании факт обладает безоговорочной ценностью, по крайней мере в качестве рабочего инструмента исторической реконструкции. Его можно определить как элемент ушедшей структуры, которой уже нет в структуре наблюдателя, в настоящем историка.
Отсюда следует, что существует только компаративная История, которая представляет собой сравнение двух структур, остающихся внешними по отношению друг к другу. Из настоящего мы погружаемся в прошлое, но также поднимаемся из прошлого в настоящее.
Современник обладает естественным чувством своей Истории ровно так же, как самосознанием: он не представляет себе ее со всей ясностью и не испытывает в том нужды. Именно поэтому научная история возникла так поздно; именно поэтому она так долго определялась с методами и целями; именно поэтому она сперва обратилась к древней истории. Всегда проще отыскать другого, даже если изображается он весьма неловко, даже если потом, в силу последовавшей за первоначальным удивлением реакции, его инаковость подгоняется под усредненный прототип классицистического человека.
В истоке самой примитивной, самой обремененной моралью и политикой Истории заключен элемент — часто незаметный и практически стертый — удивления и любопытства. Такого любопытства не испытываешь внутри собственной Истории, где все кажется само собой разумеющимся. Поэтому история современников всегда кажется запоздалой и малоудовлетворительной. Она начинается с фактической истории. С одной стороны, надлежащим образом отобранные факты становятся политическими и полемическими аргументами в пользу разных позиций и партий. Действительно, отвлеченный и объективный факт представляет собой логическую конструкцию, которая не зависит от живого чувства Истории. Истории Античности, Средних веков и Ренессанса уже начали реформироваться, тогда как новейшая история упорно придерживается повествовательных и аналитических методов, унаследованных от эпохи позитивизма.
Новейшая история должна быть компаративной, как и все прочие истории. Историк прошлого должен полагаться на настоящее. Напротив, историк современности должен покинуть настоящее, чтобы положиться на референциальное прошлое. Историку прошлого необходимо обладать непосредственным, свойственным современникам сознанием настоящего. В то время как историку современности необходимо узнавать настоящее посредством исторической археологии, поскольку те структуры, которые требуют определения, слишком для него естественны, чтобы он мог их ясно различать. Не историк прошлого, но историк современности должен покинуть свое время — не для того, чтобы стать человеком вне времени, но чтобы сделаться человеком другой эпохи.
История рождается из тех связей, которые человек устанавливает между двумя различными по времени или по местоположению структурами.
Необходимым условием существования такого рода Истории является наличие фундаментально разных структур, настолько отличающихся друг от друга, что в процессе постепенного разрушения одной из нее никак не может выйти вторая. Такого рода переход может быть (и почти всегда бывает) незаметен для современников подобных изменений. Они не переживают его как промежуток между «до» и «после». Для них все это — настоящее, одновременно включающее в себя пережитки и предвосхищения, чья внутренняя структура не имеет четких подразделений. История постулирует трансцендентность сменяющих друг друга цивилизаций, и ее нынешние методы основаны на этой трансцендентности. Сегодня невозможно утверждать, как это делалось совсем недавно, что История — это наука об эволюции. Историки по-прежнему используют этот удобный — и опасный — термин «эволюция» для передачи идеи изменения, медленного сдвига, но они постепенно избавляют его от биологического оттенка.
Таким образом, сохраняя и совершенствуя свой научно-исследовательский инструментарий, История начинает воспринимать себя как диалог, в котором всегда участвует настоящее. Она отказывается от безразличия, в которое стремились ввергнуть ее мэтры минувших дней.
Сегодняшний историк без тени смущения признает свою принадлежность к современному миру, и его труды по-своему отвечают на те — разделяемые им — тревоги, которые испытывают его современники. Его видение прошлого остается связанным с настоящим — настоящим, не ограничивающимся ссылкой на тот или иной метод. История перестает быть безмятежной и безучастной наукой, она открывается навстречу современным заботам, выражением которых является. Это уже не упражнения специалиста, но свойственный современному человеку способ существования во времени.