Тень на асфальте вдруг стала огромной, переломилась где-то у самого леса и отпечаталась на стволах сосен, за обочиной. У подножия тени, в свете фар, качнулась и упала почти под самые колеса фигура человека. Взвизгнули тормоза. Григорий метнулся в темень, на дорогу...
Нет, сейчас не будет ни смелой погони, ни пальбы в ночи, капитан милиции Григорий Павлович Пономарев не вступит в схватку с двумя или тремя бандитами, напавшими на прохожего, что припозднился в недобрый час.
На дороге перед ним лежала пьяная женщина...
Утром я сидел в милицейской комнате, смотрел, как Пономарев принимал «вчерашних» и других, более давних своих «клиентов». Перед тем как позвать Галину Роталеву, он вдруг растерянно засуетился, даже чуть покраснел, предупредил: «Дело сугубо ночное, дамское. Ну, да что теперь, уж извините, полюбопытствуйте, раз пришли». Так и сказал: «дамское». Я ожидал, что войдет какая-нибудь из тех «реактивных» девиц, что пробавляются ресторанными знакомствами, и забеспокоился: такие девицы обычно не стесняются, как-то простоватый Пономарев будет с ней беседовать?
Вошла героиня вчерашнего загородного происшествия — крупнолицая, губастая, нечесаная. Села. Молоденькая совсем. В глазах Пономарева вдруг мелькнуло озорство, он повел ими в сторону гостьи: гляди, мол! Та смотрела на нас обоих тускло, пусто, и я понял, что хотел сказать капитан: интеллектуальной беседы в данном случае не будет.
Разговор и вправду случился больше веселый.
Я сам уралец и знаю: в каких бы потом местах ни жил, как бы ни отточил речь, все равно живет в тебе особый, уральский говорок, на который всегда легко переходишь, встречаясь где-нибудь с земляком. Но все-таки подивился Пономареву: он пермяк, и едва услышал первое «чо» из уст «дамы», как тотчас посыпал так, что я сидел и удивлялся: словно разговаривают брат с сестрой, отец с дочерью, сосед с соседом — век знакомые, век прожившие рядом. Только одни слова горькие, насмешливые, другие — виноватые, извиняющиеся.
— Ишь, самоцвет какой! Вчера в потемках-то не разглядел тебя, а теперь пусть вот и писатель полюбуется, какие у нас на Урале рябины-то растут. И нужна ты, такая, ребятам-то? Что за парень был с тобой вчера?
— А я больно знаю? Какой он из себя-то?
— Гляди-ко! Я же ей и рассказывай, с кем она гуляла!
— Так не помню я. Вот где-то и деньги, восемь рублей, вытрясла.
— Откуда у тебя деньги-то? Не робишь ведь который месяц.
— Маненько робила же... Продавщицей-то!..
— Ну, раз при тебе были, так явятся. Это вернем, коли задержали да изъяли. У нас тут пока сроду ничего не пропадало. Да как вот стыдобушку тебе вернуть?
Гостья глянула на капитана. Выбритый, ладный, чистый, весь с иголочки. И вдруг что-то дрогнуло в ней, наверное, заметила: бодрится капитан, а вопросы всякие-разные о том, что вчера было, ему, мужчине, задавать ей неприятно. Отвела глаза.
— А это... Что хоть я делала-то?
Нет, не такой уж он простоватый, этот Пономарев. Сидит, пишет материалы дела для начальника отделения и в суд, выясняет факты. Казалось бы, только и всего: написал, что было, где было, — и делу конец, пусть там выше решают, как быть с человеком. А он вроде и допрос, маленькое следствие ведет и незаметно смотрит, как реагирует человек на его слова.
Пономарев будто мне рассказывает, а на самом деле обращается к ней.
— Я уж домой ехал, в автобусе то есть. А она, гляжу в окошко-то ветровое, вышла на дорогу да и упала. Ну, думаю, мало ли чего, поранилась где, или, может, припадок, или с сердцем что. Помочь надо. О человеке всегда ведь хорошо думаешь. Только подбежал, наклонился, а от нее во-о-ни-ща! Пьяная, словом. Тут, видишь, первый снежок прошел, морозец, воздух чистый, а на таком воздухе всякий перегар пуще чувствуется.
Нет, не видно, чтобы Роталева смутилась. Бесстыже смотрит, не мигает даже, слушает... Пономарев берет круче: должно же быть хотя бы женское достоинство у этой заплутавшейся девчонки!
— Што делала... Ты што, и как по Сибирскому-то тракту плашмя каталась, не помнишь? Из пальто вывалилась, из кофты, опять же, тоже. Народ автобусный собрался, глядит. А у тебя всю, извини, преисподнюю видать. Эх, головушка!.. Разве так счастье-то ищут?
— Ой, да оштрафуйте меня, что ли, скорей. Сроду больше такого не будет. Не такая я, как вы думаете...
— А я знаю. Не пропащая ты. Вчера вон в дежурке один гражданин, тоже задержанный, словом было тебя обидным задел, так ты вон как — со всего маху его отхлестала! Очень правильно среагировала! Жалко только вот, драка вышла, а за это не штраф полагается...
— Куда же вы меня теперь?
— В тюрьму.
— Это-то... туда, где я ночью была?
— То ты в вытрезвителе была, а сейчас в тюрьму, на пятнадцать суток. Разбирайся теперь помаленьку, что к чему.
— Господи, так там же волосы обстригают!
Пономарев на секунду удивленно уставился на собеседницу и вдруг рассмеялся — по-русски озорно и искренне:
— Ты гляди, что ее, оказывается, свербит! Не то, что лишку выпила, да натворила черт знает чего, а прическа! — И серьезно, строго: — Ну-ка, сказывай, что думаешь делать, как выйдешь через две недели?
— А я пораньше убегу!..
— Убежишь, еще столько получишь, а там и до настоящей тюрьмы недалеко. Ты не храбрись. Тут тебе не папка с мамкой, а государство судит.
— Поеду в Самтредиа. Жених там у меня.
— В Грузии? Ну, и кто он, как звать, чем занимается?
— Не помню. Он говорил, Реваз или Рамаз, не упомнила. Там хорошо. Сад у него. Яблоками он торгует.
— Он, значит, выращивать будет, а ты, продавщица, сбывать? Далеко глядит этот твой Рамаз или Реваз. Вот что. Вижу я: не случайно ты в эту историю вкатилась, мусору у тебя полная голова. Отбудешь срок — заходи ко мне, побеседуем.
— А чего это вы не одобряете? Я ведь брошу все, уеду. Замуж выйду. Пишет он мне, зовет. Любим мы друг друга.
Григорий вдруг помрачнел, будто какая-то давняя боль отразилась в его темных, спокойных глазах. Озорство, улыбку, как поземку, сдуло. Он встал, подошел к Роталевой.
— Да ты знаешь ли, что это такое, любовь-то?
Нет, не простой, совсем не простой он, Григорий Пономарев.
Обыватель строг. Жесток. Он никому ничего не прощает. Услышал — где-то растрата у продавщицы: «Все они одним миром мазаны. Что, не так? Рассказывайте! У прилавка да не воровать?» Какой-то работник милиции несправедливо задержал, оскорбил гражданина, потом даже не извинился. Работник тот давно уже строго наказан, но обыватель — нет, не верит: «Замазали... Нет уж, куда угодно попадай — только не в милицию. Уж ее-то мы зна-а-ем!»
Обыватель знает: милиция обязана его беречь. Но он до сих пор не взял в толк мысли об элементарной взаимной вежливости.
Пономарев мне сказал: «Нам не нервы, а арматуру какую-то вместо них надо иметь». Действительно, у многих ли хватило бы терпения изо дня в день делать одно и то же: тащить из грязи пьяницу, разнимать драчунов, идти в ночь по следу преступника, недосыпать, распутывая очередную кражу, беспокоиться о вышедшем из тюрьмы, короче — очищать общество от дурного, грязного, не теряя при этом чистой веры в светлое назначение человека? Как это сказал Пономарев? «О человеке всегда хорошо думаешь».
Немногие способны на такой подвиг.
Но что же влечет туда этих простых парней и мужчин? Деньги? «Ну, кто идет в милицию за хорошей зарплатой, из того ничего не выйдет», — заметил как-то Пономарев. Да, зарплата в милиции в среднем такая же, как у рабочего, шофера, врача, учителя. Малое образование? Чепуха это. В милиции сейчас тысячи людей с высшим образованием, не говоря уже о среднем. У Григория — среднее. Отсутствие профессии? «Я училище военно-морской авиации в армии кончил, да и вообще профессию имею — гидронаблюдатель. Потом ведь и переучиться мог бы, на заводах курсов всяких полно».
— Ну, а отчего же ты, Григорий, выбрал милицию?
— Много причин, да это ведь про то, как жизнь понимаю, рассказывать надо. Длинный разговор. А может, это у меня по наследству? Отец мой двадцать семь лет в милиции проработал...
Я должен рассказать об этой семейной эстафете, об отце и сыне.
Вот как шли они по жизни.
О т е ц. Павел Елизарович и сам не упомнит, в каких деревеньках, починках, дальних зимовьях перебывал тогда, в начале тридцатых. На разные участки посылали в ту пору его, коммуниста. Был двадцатипятитысячником в Башкирии. Заготовлял сено в пермских лесах — для лошадей, что тянули бесчисленные телеги и сани на лесоразработках, углежжении, на Магнитке и Уралмаше. Мерз сам, голодал. Колхоз свой создавал — начинал с бочки керосина, с трех плугов да огромного общественного точила. Всякого лиха хватил человек. И вдруг в тридцать восьмом ему сказали: надо милицию укрепить хорошими людьми, очень важный участок...
Так и стал неожиданно Павел Пономарев милиционером. Самым что ни на есть рядовым. Вручили ему бог весть какой системы огромных размеров наган с переломным стволом, с ним и метался он по кунгурским городским окраинам, лесам да заимкам, вылавливая хулиганов и бандитов.
С ы н. Гриша учился. Надо сказать, неважно учился. Потому что в каких только таежных далях он не жил, мотаясь за отцом, без конца меняя школы, порой добираясь до них из глухомани пешком или на лыжах — по нескольку километров. А тут еще тайга, полная всякого интереса. Мальчонкой ходил со взрослыми «сидеть гусей», рыбу промышлять, саранки выкапывать. Про отца знал мало. Уходил отец всегда чуть свет, приходил ночью, а то и совсем не приходил. О себе не рассказывал. Все больше молчал. Он вообще молчаливый.
О т е ц. А милиционер из Павла Пономарева вышел добрый.
Раз ему сообщили: где-то в окрестных селах скрываются пять дезертиров. Из сосланных богачей и кулачья. Надо взять. Но осторожно: у всех пятерых — обрезы. Не спал, не отдыхал Павел. Выследил бандитов в деревне Малая Чайка, в старой баньке, за огородами. Идти за подмогой? Уйдут. Просить помощи у жителей деревни? Кто их знает, кому и кем приходятся те пятеро... Рассчитал просто: действовать внезапно. Подкрался к баньке, рванул дверь и с порога: «Руки!.. Назад...» Потом смеялся: «Не ждали. Когда влетел я, гляжу: они мед едят из кадушки! Руки, конечно, липкие, в меду, за оружие не сразу схватишься. Ну, а я обрезы к себе с полки сгреб, и всех их гуртом — шагом марш! Так и взял»...
Раз пришел Павел с дежурства, а в окно стучат.. Жил он тогда с семьей в Кунгуре, около кожкомбината, а там клуб, и в нем хулиган один остервенел совсем. С трудом скрутил его Павел...
С ы н. Вот в тот раз пришел отец домой с огромным, расплывшимся синяком. А улица, ребятня все шумела, пересказывая потом, как храбро брал вчера милиционер опасного, почти обезумевшего дебошира.
Гриша тогда спросил отца: «А он тебя мог убить?» — «Не мог. Народ же кругом был». — «А почему тот народ сразу его не арестовал? Почему за тобой прибежали?» — «Ну, видишь... Люди, они ведь что ж, они погулять пришли, отдохнуть там, в клубе-то. Не всякому хочется с бандитом связываться. Ну, а мы, милиция, мы хороших людей от плохих охранять обязаны. Да ты, словом, спи, мал еще, не поймешь...»
Но Гриша понял. Он ведь как считал? В школе говорили: с тех пор, как прогнали царя и буржуев, в стране живут рабочие и крестьяне, и делить им нечего, они друг другу только добро делают. Вон и в песне поется: «Как один человек, весь советский народ...» А все же, выходит, есть плохие люди, которые не хотят жить, как все?
И Гриша первый раз пошел тогда в милицию — посмотреть, где же работает его отец? На лавках сидели какие-то дядьки и тетки, лущили семечки. Гриша спросил: «Это и есть бандиты?» — «Нет, это за паспортами пришли, за справками разными, граждане это».
Часто ходил потом Гриша в отделение, потому что кроме всего прочего там стоял огромный бильярд и можно было забивать сколько хочешь шары в лузы. И можно было сколько хочешь стрелять на стрельбищах, где тренировались милиционеры. Тогда вся страна училась военному делу, и мальчишек со стрельбищ не выгоняли.
А потом кругом зазвучало одно непонятное, совсем незнакомое слово: «Халхин-Гол». И еще непонятнее: «самураи». Скоро Гриша узнал: отец где-то там, воюет со страшными самураями, на страшном, таинственном Халхин-Голе.
О т е ц. Атака отбита. Но связь с оврагом, где передовые окопы и блиндажи, прервана. Связиста Пономарева послали с приказом: наладить связь! Он подполз к переднему краю. Телефонист убит. Стонут несколько тяжелораненых. Соединил провода, и тотчас услышал голос командира полка: «Сейчас атака повторится. Во что бы то ни стало сдержать оборону!» — «Я здесь один! Я здесь один!.. Все остальные тяжело ранены...» — «Вы поняли приказ?» — видимо, командир ничего не расслышал. Павел метнулся к окопам. Собрал винтовки, гранаты, пулеметы. Расставил их по всей линии обороны. Спросил раненых: кто может стрелять? Смогли трое.
...Японцы шли цепью. Шатаясь, как пьяные. И Павел метался по окопам, от гнезда к гнезду, и строчил, строчил... Он не помнил, сколько часов продолжался бой.
За этот подвиг Пономареву вручили монгольский орден Красного Знамени.
А потом была та страшная героическая ночь. Троих — Пономарева (командир), Власова и Абросимова — послали в секрет. Шли в темень. В барханы. Потом залегли. И тотчас услышали глухой топот. Власов прополз вперед, вернулся, доложил: до полуроты японцев идут прямо на них, видно, заходят в тыл нашей пулеметной роте.
Павел приказал: «Беги назад, доложи командованию. Низиной беги, а то убьют! Скорее!».
Кругом темень, а барханы светятся. Два бойца на них — как две мишени. Крикнул Абросимову: «Снимай шинель, бросай на песок — и назад!». Но тот замешкался. Уже из темноты Павел увидел: по тому месту, где он был секунду назад, ударили выстрелы. Абросимов уткнулся в песок. Павел тотчас с фланга, из тьмы метнул гранаты в японскую цепь. Залег в стороне.
...Несколько раз ходили в атаку на пустую шинель и убитого Абросимова японцы. А Павел перебегал за барханами и опять, как тогда, с разных точек вел огонь. Прошли часы, пока враг, наверное, понял, что перед ним всего один боец. Это когда Павел, уже раненый, вырыл окопчик в песке и залег. Его засекли. Тонкими лучиками фонариков выискивали окопчик в ночи. Но точно бил по фонарикам пермский охотник! Фонарики гасли.
Ранило его тогда в бок. Он сам перевязал себя, теряя сознание. Хотелось пить. Но флягу пробил осколок. Решил уходить — и тотчас новое ранение: ступню раздробила разрывная пуля. Стало тихо. Выстрелы почему-то прекратились: наверное, японцы не рисковали идти вслепую, на верную смерть.
Светало. И тогда японцы уже совсем ясно увидели: перед ними одни барханы, только лежит пустая шинель и убитый красноармеец. В злобе, стреляя, идя в полный рост, они двинулись на окопчик. «Конец!» — мелькнуло в голове Павла. Он сделал еще несколько выстрелов. Помнит: впереди шел японец с широким, кривым тесаком. Павел вскочил, ударил его штыком и вместе с ним упал на песок...
Остальное Павел узнал потом. Власова по дороге убили. Лишь позже, обеспокоясь, послали бойцов искать секрет. Они и кинулись на утренние выстрелы. Когда японцы скрылись от их огня, красноармейцы увидели в окопе окровавленного Павла, а кругом по барханам шестнадцать японских трупов. Боец один задержал половину вражеской роты.
За этот подвиг Павлу Елизаровичу было присвоено звание Героя Советского Союза.
С ы н. Вот какой папка тебе достался, Григорий Пономарев! Ты смотрел потом фильм «Брат героя». А сам был сыном героя.
Тогда героев было мало. Кунгур ликовал. Гремели оркестры. Газеты — в портретах отца. Митинг. Цветы. Бурно встретили земляки своего Героя. «Как Папанина!» — шепнул Гришке один сослуживец отца. А отец вышел на трибуну и всего-то и смог сказать, что, мол, воевал, как умел, и что впредь, если придется, то пусть враги знают, что отстоять сумеем и себя, и землю родную, советскую!..
Трудно быть сыном героя. Люди ведь всякие есть. Исправил ты, Гриша, тройки в табеле: «Это учительница из уважения к отцу отметки завышает, неудобно же — сын героя, а троечник!» А ты просто учился теперь в одной школе, да и повзрослел, и действительно было стыдно плохо учиться тебе, сыну героя!
А жили вы обычно, и ты, как многие мальчишки тех лет, копил в баночке медяки, потому что мечтал купить бамбуковое удилище. Между прочим, так и не купил, потому что часть медяков истратил на кино, а лишними деньгами тебя не баловали.
Конечно, родители бывают разные. Иные сделают что-то большое, полезное для народа — потому что умны, талантливы, словом, достойные люди. А чадо свое берегут от труда, от борьбы, растят под стеклянным колпаком и томительно ожидают: вот-вот в чаде блеснут признаки гениальности.
А твой отец тебе так сказал: «Ты сам по жизни иди. Не за меня, а за себя гордым будь. Самый пустой человек, который хочет сверкать чужим светом».
Видишь, какой умный отец достался тебе, Григорий Пономарев!
Так и шли вы потом по жизни, отец и сын, след в след.
О т е ц. Была война. Павел Пономарев написал уже, наверное, десяток рапортов — ведь у него боевой опыт, его место там, на фронте. Раз было согласились. Но завернули Павла чуть ли не с эшелона: «Время опасное и тут, в тылу. Здесь тот же фронт. Милиции сейчас дела тоже хватает».
С ы н. А Григорий в армии. Он кончил военное училище. Вступил в партию. И послали его не на запад, а на Дальний Восток. Он писал рапорт за рапортом — просился на фронт. Ему отвечали: «И тут в любую минуту может начаться. Не забывай: отец-то твой тут воевал, и спор тот с японцами не кончен». Так и вышло. Пришлось сыну воевать там же, где дрался отец.
О т е ц и с ы н. Они встретились после войны. Эшелон остановился в Свердловске на два часа. Григорий ехал в Латвию: там хотел работать, жить, была знакомая девчонка — может, ждет? Решил завернуть к отцу, повидаться. Но длинная вышла беседа. Эшелон ушел, а отец все убеждал сына идти в милицию. Григорий колебался: за эти годы надоела солдатская форма.
Но отец оказался настойчивее.
Он сейчас на пенсии, Павел Елизарович, майор милиции. На эту работу его посылала партия. Теперь его место занял сын. Он, молодой паренек, коммунист, пришел в милицию по комсомольскому набору. Кончил милицейскую школу, носит звание капитана.
Вот какие они, отец и сын Пономаревы.
Когда Галину Роталеву увели, Григорий задумался. Потом разразился целой тирадой:
— Вот ругают меня: возится много Пономарев, мягкий Пономарев. А с этой девчонкой, я уверен, никто еще ни разу по-людски не разговаривал. Вот и озлобилась. Уверен: если домой к ней заглянуть, не все там благополучно. Наверно, родители кормили, одевали — и только. А воспитывай кто угодно — школа, комсомол, милиция, в конце концов. Кто это сказал? Макаренко? Если, говорит, вы решили родить сына или дочь, но не собираетесь их воспитывать, то будьте любезны, предупредите общество, что вы желаете сделать такую гадость.
А мы что? Вы заметили — некрасивая она. Беду эту девчата очень сильно переживают. Те, что посмазливее, не беспокоятся: все равно найдут себе если не любовь, так хоть мужа. А эти вот, по дури-то молодой, уже в двадцать старухами себя считают, спешат-торопятся. А тут еще вы, литераторы да композиторы, огоньку подбавляете, песенки разные пишете. Из всех репродукторов, с пластинок только и слышишь: «Потому что на десять девчонок по статистике девять ребят». Спешите, мол, торопитесь! Песенка ничего, веселая, только девчатам откуда знать, что насчет девчонок и мальчишек статистика совсем другое говорит, что юмор в песне да шутка, они ведь очень серьезно мне эту самую песню цитируют.
Вот и пошла Галина к почтамту, под часы, «прошвырнуться»: авось кто-нибудь приметит. И приметили, и напоили, а как увидели, что от нее ничего такого не добьешься, бросили одну, на дороге, за городом. Так и получается у нее все наоборот. Не зря я ее спрашивал, что за парень с ней был. Вот он бы мне попался...
Я не считаю, что у нас, у милиции, только одна заповедь: поймать и посадить. Жизнь сложна, запутана. Давно сказано: борьба за нового человека, за коммунизм должна идти всюду. И функции тут у нас у всех одинаковые: воспитательные. Эти функции просто так не разделишь: ты — воспитывай, ты — карай.
Может, и впрямь он мягкий, этот деликатный, стеснительный Пономарев?
Рабочий день шел своим чередом. Следующей вошла Лучкова Ия Павловна. Глаза полны слез, на руках мальчонку трясет, Володьку. Григорий с ней сух, строг.
— Гражданка Лучкова, слова вы не сдержали, я предупреждал вас: если еще раз гулянку дома устроите, буду возбуждать дело о лишении вас прав материнства. Вот все документы на вас, я все оформил. Разбирать ходатайство милиции будет общественная комиссия вместе с районной прокуратурой.
Женщина по-прежнему молча трясет ребенка. Мальчишка уцепился ручонками за ее шею, глядит светлыми глазами, тянет: «Ма-ам! Пойдем до-мо-ой. Там конфета под койкой валяется». Пономарев вдруг резко встал и вышел.
И тогда женщина повернулась ко мне.
— Это что же, сразу и детей отбирать? Во как! Куда ни кинь — один клин, звери, а не люди. А спросили, как я живу? Семнадцать лет с мужем прожила, троих ему, кобелю, народила, не знала, что горюшко такое мне от него придет. А он вон шель-шевель, да к другой ушастал. Ему что? Утром видела его — рожу наел, в каракуле ходит. А мне — тридцать восемь рублей алиментов, вертись с ними как хошь. Да ведь и не было ничего вчера! Это сосед мой — н-ну, язва! — они с мужем дружки: я, говорит, все равно тебе устрою-сделаю! Вот и наврал на меня. А я чо? Они сами пьют, кажну ночь токо стукоток идет, поют-пляшут, а у меня шкафы ходуном ходят, горшки с цветами с окошек падают. Ой, детушки мои, кину все, под поезд брошусь. Я уж кидалась раз, да люди спасли, пожалели, окаянные... А для чо?
Я сидел обескураженный. Вернулся Григорий. Попробовал я что-то сказать ему: мол, так и так, не слишком ли он строг, помочь бы женщине.
— Ты чего это тут человеку наговорила? — обратился он к Лучковой. — Эх, мягко стелешь, да жестко спать. Это кто тебя не знает, так, может, и поверит. А я за эти пять лет всю твою жизнь по часам знаю. Ведь сколько муж с тобой намучился? Вон последний раз, когда ты спьяну дом спалила, ребятишек чуть не сожгла, помнишь? Вернулся он из недельной командировки, линию где-то опять по лесу тянул, сел на порог опаленный да так прямо и заплакал! А шоферов проезжих кто к тебе водил?
— Это я ему в отместку, за то, что к другой от меня ушел.
— Не ври, Павловна. Он потом уж себе женщину нашел, когда с тобой целый год промучился. А мужчине что ж, он в годах, ему одному не с руки, ему уход нужен. И про ребятишек не ври. Сколько они у тебя под замком насиделись, холодные, голодные, неухоженные? Зайду, бывало, в окошко гляну, а они ручонки тянут, кричат: «Ма-а-ма!». Лютый зверь ты им, да, может, и пуще того, прости ты меня за такие мои слова...
— Уж оставьте детей-то, доверьтесь последний раз.
— Ты преступников нам нарастишь, а мы потом распурхивайся с ними? От тебя уж дочь-то, Ангелина, совсем ушла, в интернате живет. И эти уйдут, как вырастут. Только боюсь, поздно будет: мало ли какими они станут, на такую-то мать глядючи? Ну да, словом, общественность, люди будут решать, как с тобой быть, только одно тебе скажу: детей твоих мы в обиду не дадим. Ступай.
Едва дверь захлопнулась, как вошел мужчина — опустившийся, но с некогда щегольскими «баками».
— Ну, Семен Иванович, упреждал я тебя: не гоняй сына с каждой получки за поллитровкой? Вчера посадили мы на пятнадцать суток сына-то твоего. Он ревел, Юрка! Посади, говорит, меня, товарищ капитан, спаси от отца, приткни куда-нибудь, не хочу я домой ворочаться, всю душу он нам вымотал, батяня-то. Вот и решили мы с директором завода одного, я лично к нему ходил: не дадим мы тебе Юрку, устроим на новую работу, в общежитие. Да ведь у тебя еще двое!
— Я вас уважаю, Григорий Павлович, все исполню, как скажете.
— Вот я тебя на карьер устроил, каменотесом приняли. Еле уговорил. Временно! Уж мог бы и попридержать себя. А опять жалуются — каждый день с водкой.
— Это галимотня... Брешут.
— Галиматья.
— Я и говорю: галимотня. Брешут. Я только с получки пью. Вроде рюмку-то с ноготок выпью — и опять с ума сошел. Отравлен, видать, я наскрозь. Помру скоро...
— Не помрешь. Ты еще много вреда наделаешь, если без тормозов тебя пустить! Вчера чуть не с ножом на меня, ладно, опомнился. Говоришь: уважаю. Раньше, верно, слушался, бросил пить-то. Телевизор купил, мебель, по-людски жить начал. Теперь опять все спустил, разгром в доме-то!
— Спьяну это я, если с ножом. Я вас уважаю, Григорий Павлович.
— Ты ведь всего на год старше меня, а погляди на себя в зеркало, на все пятьдесят тянешь.
Семен Бабыкин отворачивается, прячет лицо.
— Мимо тебя жизнь какая идет, а, Семен? А ведь вот-вот согнешься в три погибели — кто поможет? Дети бегут от тебя, как от землетрясения. Штрафую я тебя сегодня последний раз. Еще один дебош — в тюрьму посадим. Ты меня знаешь: я не скрываю от тебя, что буду делать. Согласен лечиться — могу ходатайствовать. Решай...
Бабыкин долго молчит. Потом муторно, кося, рот, плачет:
— Уж помогите, товарищ капитан, я вас очень уважаю, Григорий Павлович...
Наконец, входят последние — два подростка, Виктор Фаритошин и Славка Болтышев, ученики по столярному делу. Им надо заплатить штраф — по червонцу. За что?
— Шли по улице, навстречу прохожий, — рассказывает мне Григорий. — Решили познакомиться. Ну, а тот, знамо дело, не хочет. Ах, не хочешь? Получай! Вот и задержал я их.
И уже к ребятам:
— Вы совершили проступок, карающийся по Указу от 26 июля 1966 года штрафом в десять рублей. Пока легко отделались. А будет второй случай — учтем и эту вашу доблесть, и тогда получится до года заключения. Ясная перспектива?
— Ясная, — встает Фаритошин. — А на работе узнают?
— Непременно. Предупредим людей: пусть знают, что есть у вас такая необыкновенная склонность — на кулак надеяться.
— Товарищ капитан, очень прошу вас: можно, чтоб мать не узнала? Сердцем она больная, а я вот...
— Любишь мать-то?
— Люблю.
— Ну так и веди себя так, чтобы радость, а не горе ей приносить. Отца-то ведь у тебя нету, ты из мужчин старший, в доме опора, можно сказать!.. И вот что еще, ребята, по опыту вам скажу: в жизни ничего не решается силой. Ни-и-че-го!
Отец часто приходит к нему в гости. Выпьет рюмку, посидит, спросит: как на службе? Сын расскажет, в скольких семьях побывал, кого помирил, кого задержал, как вообще дела на его участке: пока тихо, спокойно. Отец усомнится: что ж это, ни бандитов, ни воров нынче нет, что ли? Отчего же, скажет сын, вот недавно одну хитрую кражу распутали, потом двух вооруженных грабителей всего за полтора часа поймали, всем городом ловили, даже перестрелка была. Но ему лично еще ни в какие схватки вступать не приходилось.
— Только раз кто-то кирпич на меня сверху бросил, со стройки. Ударился он о мою руку, гляжу — переломился. Наверно, качество плохое было...
Отец усмехнется, вспомнит: «Я когда на ту баньку шел, думаешь, не боялся?» Или: «Я, Гриш, когда в барханах-то лежал»...
Тогда Рая, жена, уложит Генку с Маринкой, скажет: «Да будет вам про пальбу-то все спорить. То одно время было, теперь иное».
Порой Рая спросит мужа: «Ты чего это сегодня ровно выключился, не разговариваешь?» А у него все мысли заняты чьей-нибудь судьбой.
Я заметил Григорию, что он довольно свободно ориентируется в людях. Возразил: «Нет, это будет смело так сказать». И пояснил:
— Вот сегодня я потерпел два поражения: Лучкова и Бабыкин. Многолетнее сражение с ними, считаю, проиграл. Никакие книжки по психологии не помогли.
Я рассказал только об одном рабочем дне Григория, даже о первой его половине. А таких дней у него — тысячи. Но сегодня он размышляет не об этом лишь дне, а о всей своей жизни, работе.
— Я как считаю? Вот люди машину делают. Сколько труда! И вдруг кто-то один подвел, плохую деталь сделал — и лопнула машина. Так и в обществе. Иду по улице. Радуюсь. Люди кругом, улыбки, тишина, покой. Это, если хотите, самая большая для меня радость. И вдруг в эту жизнь врывается преступник, ломающий чужие души, крадущий счастье. Ненавижу! С тех самых пор, как отец рассказал мне про того бандита с кожкомбината... Поначалу я скованно себя чувствовал, все боялся даже явного хама задеть, обидеть — ведь, думаю, человек же! Бросить все, уйти хотел. А кому-то надо же?
Выходит, не по одной «отцовской линии» пришел в милицию Григорий Пономарев.
Тогда что же, ненависть ко всякому злу привела его сюда?
Нет, любовь! Любовь к людям, к жизни, к добру.
Сибирский тракт. Он выбегает прямо из города, с улицы Декабристов. Окраина Свердловска. Шоссе в аэропорт, левая сторона. Шестой, седьмой и восьмой километры шоссе — зона участкового уполномоченного Октябрьского райотдела милиции Свердловска Григория Пономарева. Поселки — Сибкарьер, Путевка, ДОКа, тубсанаторий. Сосновые боры, коса леса, березовая роща, лента шоссе.
Три километра советской земли охраняет капитан милиции. Три километра тишины...