Перевод Марии Солдатовой, Ро Чжи Юн
Деревня, застывшая под августовскими лучами, казалась нарисованной на традиционной картине. И хотя цикады шумно стрекотали в тени деревьев, их стрекот, к которому не примешивалось ни малейшего постороннего звука, только усиливал впечатление покоя.
Его захлестнули трудновыразимые эмоции. По прошествии двадцати семи лет вернуться домой — впрочем, правильнее было бы сказать не вернуться домой, а приехать в незнакомое место… Ведь он покинул деревню в три дня от роду, не успев в ней ничего разглядеть, а потом рос в уединенном буддийском храме в горах, не помня о ее существовании.
Не то чтобы он, мужая в пустяковых заботах под мерный стук колотушек, не интересовался историей своего появления на свет и родителями. Но каждый раз, когда он подступал с расспросами, настоятель, воспитывавший его чуть ли не с самого рождения, туманно отвечал:
— Ты же буддист. Твои родители — Небо и Земля.
И пока его не призвали в армию, позиция настоятеля не менялась. Только когда он, демобилизовавшись, решил уйти из храма, познав за время службы, насколько это оказалось возможно, мирскую жизнь, настоятель впервые разговорился с ним:
— Не знаю, какая карма ведет тебя, но останавливать не стану. Хотя вряд ли та земля, однажды отвергнув, теперь примет тебя с распростертыми объятиями. Возвращайся обратно, когда захочешь. Ворота храма всегда открыты.
И, восстановив когда-то оборвавшуюся связь воспитанника с внешним миром, с трудом вспомнил отвергнувшую мальчика землю и оставившую его в храме глубоко религиозную женщину. Но настоятель, похоже, сам толком не знал, почему та женщина поручила новорожденного (с небольшим полем в придачу) заботам горного храма, удаленного от мира на сотни ли[1].
Слова настоятеля несколько поколебали его намерение посетить родную землю. Он инстинктивно ощутил, что в истории его тайного появления на свет было что-то запретное и постыдное. Но делать нечего. Монахом ли полагался бы он на Триратну[2], мирянином ли жил бы обычной жизнью, та земля была его кармической родиной, куда он хоть раз, да должен был наведаться.
Дом и сад «чиновничьей» семьи, которые он искал, располагались чуть в стороне от деревни под горой на берегу реки. Густая акациевая роща между садом и прибрежной насыпью, свежо пахшая зеленью, отбрасывала плотную тень. Он ступил на ведущую через рощу дорожку. Та была достаточно узкой — повозка или мини-трактор проехали бы по ней с трудом, — зато прямой, и вдалеке посреди живой изгороди из понцирусов виднелись деревянные ворота.
Охваченный трепетом и неясным волнением, он направлялся к воротам, как вдруг увидел группу странных людей. Это были пятеро солдат, одетых в такие обноски, каких в наши дни на военных, пожалуй, и не увидишь. Каски без камуфляжных чехлов, потрепанная форма без приметных знаков различия и именных нашивок, армейские ботинки — все было порвано, поцарапано, покрыто грязью. А лица и того хуже. Они блестели от жира, будто их не мыли несколько дней, торчащие скулы и воспаленные глаза говорили о недоедании и крайней изнуренности. Отросшая щетина и брови были покрыты белесой пылью. Один из солдат, похоже вконец изголодавшись, механически подъедал недозрелые яблоки, наполнявшие каску.
Мороз пробежал у него по коже, и он замедлил шаги. От жуткого ощущения, сопровождавшегося догадкой, что эти пятеро были дезертирами, а может, совершили еще более страшное преступление. Солдаты же, не обращая на него внимания, просто шли своей дорогой. Двое — взвалив на плечи куртки, в которые были завернуты недозрелые яблоки, двое — поглаживая карманы, набитые теми же яблоками, а один — жадно жуя очередное недозрелое яблоко.
Когда он поравнялся с солдатами, дрожь обуяла его с новой силой. Потому что солдат, жевавший яблоко, в отличие от своих товарищей, прошедших безучастно мимо, стрельнул в него острым взглядом. Из всех пятерых у этого солдата было самое юное и спокойное лицо, а его взгляд, пробиравший до костей, отличался вдумчивостью.
И всё. Солдаты продолжили свой путь, и, когда через некоторое время что-то заставило его оглянуться, оказалось, что все пятеро уже скрылись за насыпью. Вскоре он совершенно забыл о них: внезапно оказавшиеся перед ним деревянные ворота с облупившейся краской и старый дом, окутанный тишиной, вызвали напряжение и волнение уже другого свойства.
Хотя ворота стояли полуоткрытыми, дом, похоже, был пуст, и под ближайшими фруктовыми деревьями не мелькало ни одной человеческой тени. Только старая собака, дремавшая под верандой, лениво открыла глаза и посмотрела на неуверенно вошедшего гостя. Но не залаяла, а просто повела ухом и опять закрыла глаза.
— Есть кто-нибудь? — Прочистив горло, он позвал хозяина, достал носовой платок и вытер не успевший вспотеть лоб.
Как и ожидалось, ответа не последовало. Он позвал еще несколько раз и, наконец увидев неподалеку деревянный топчан в тени деревьев, направился к нему. Собираясь подождать хозяина и выкурить сигаретку. Но не успел он сесть на топчан, как из глубины дома донесся слабый женский голос:
— Кто там?
— Могу ли я увидеть хозяина?
— Он сейчас в поле, приходите позже.
— Нет, я подожду.
— Вы, наверное, приехали издалека, так заходите в дом.
Женщина все не появлялась. Он вообще не мог понять, где находится обладательница голоса.
— Где вы?
— Поднимитесь на веранду, поверните налево и сразу увидите.
Посомневавшись, он неуверенно сделал, как ему велели. Дом внутри был намного просторнее, чем выглядел снаружи. Этот дом, которому, судя по остеклению и планировке в японском стиле, насчитывалось не так уж много лет, казался старым, придя в упадок без регулярного ремонта. Деревянные опоры и оконные рамы местами прогнили до черноты, на оштукатуренных стенах там и тут виднелись пятна. Половицы веранды шумно скрипели при каждом шаге гостя.
Как и обещал голос, в левом углу веранды он сразу увидел открытую дверь в комнату. У окна, выходившего во двор, стояла старая кровать, а обладательницей голоса оказалась лежавшая там женщина средних лет. Не меняя положения, женщина рассматривала отражение гостя в маленьком ручном зеркале. Должно быть, свободно двигать она могла только руками.
— Зачем вы приехали? — спросила женщина все тем же невыразительным голосом, увидев, что он вошел в комнату. Он почувствовал себя неловко. Не мог сообразить, с чего и как начать рассказ о себе. Судя по возрасту, женщина никак не могла быть той, что отвезла его, новорожденного, в храм, и все-таки, не зная наверняка, кто в семье есть кто, нельзя было необдуманно бросаться словами.
Однако благодаря женщине неловкость вскоре исчезла. Она внимательно следила в своем зеркале за приближением гостя и вдруг, вздрогнув, спросила то ли с удивлением, то ли с испугом:
— Может быть, молодого господина зовут… Мансо? Пэк Мансо?
— Да, но… — Он был озадачен. Не столько даже тем фактом, что она знала его мирское имя, неведомое и наставнику, сколько выражением ее глаз, совершенно утратившим осмысленность. Услышав его слова, женщина с рыданиями, похожими на стоны, в исступлении забила изможденными руками.
— Ах! Мое дитя. Ты жив! Наконец вернулся!
Слезы залили бледное лицо женщины. Поддавшись внезапному порыву, он схватил ее изможденные руки. Томительное предчувствие, зародившееся у Мансо в глубине души, как только он впервые увидел ее, не обмануло его. Не было больше беспокойства, тоски и злобы, и, несмотря на то что они совсем ничего не знали друг о друге, ему казалось, будто он уже давным-давно понял, что эта женщина — его мать. Он чувствовал себя — без преувеличения — так, словно вернулся из далекого путешествия. Женщина по-прежнему рыдала, дрожа всем телом.
— Я знала, что ты вернешься. Сынок… Неужели вернулся…
Стоило Мансо отпустить руки женщины, как та вновь с жаром забила ими, пытаясь обнять его. А у него защипало в носу и перехватило горло. Подсознательно уже готовый к этому, почти естественно, он наклонился и спрятал лицо у нее на груди. Он впервые вдохнул этот запах — запах матери из долгих детских снов. По его щекам тоже потекли ручейки слез.
Через некоторое время он привел в порядок свои чувства, оторвался, успокоившись, от ее груди и сел на краешек кровати. Мансо подумал, что пришло время узнать ответ на давно мучивший его вопрос о собственном происхождении. Но, взглянув на мать, решил сдержать нетерпение. Лицо ее горело от лихорадки и волнения. А дыхание было тяжелым до боли. Она, как безумная, осыпала его бесконечными вопросами. Где и как он рос, чем занимается сейчас и что намеревается делать в будущем, здоров ли, женат ли, и прочее, и прочее…
Пока он вразброс отвечал на эти вопросы, с поля вернулись брат матери с женой. Они были обычными крестьянами среднего возраста. При виде их Мансо понял, что дом принадлежит семье матери, и испытал волнение от первой в жизни встречи с родственниками. Но реакция обоих супругов оказалась совершенно неожиданной. Несмотря на эмоциональные объяснения матери, с их лиц не сходило выражение холодности и злости. Как Мансо ни подбирал слова, они нарочито почтительно отрицали свое родство с ним. Очевидно, его появление являлось абсолютно невообразимым и нежелательным.
А еще более странным было то, что и они почти ничего не знали о его рождении. После того как мать, растерявшая силы от чрезмерного волнения, в конце концов впала в забытье, похожее на обморок, он прямо спросил дядю о том, что не давало ему покоя. Но получил, к своему разочарованию, такой ответ:
— Столько времени прошло, да и я тогда был совсем мал… Вообще из этого делали секрет… Распоряжалась всем мать, но она уже скончалась, а сестра ничего не рассказывала.
По искреннему выражению дядиного лица было ясно, что он, по крайней мере, не лгал. И у Мансо не возникло протеста, когда дядя, несколько напрягшись, обратился к нему с просьбой:
— Несмотря на всю внезапность твоего появления, я, видя реакцию сестры, отрицать наше родство не буду, но пусть все останется между нами. Наш род живет здесь триста лет. Все считают, что сестра состарилась непорочной девицей. К тому же, насколько я знаю, именно из-за событий, приведших к твоему рождению — хотя ты, естественно, в этом не виноват, — у нас погибли отец и средний брат, а семья оказалась на грани выживания. Пойми мои чувства: уважение к праху отца и брата не позволяет мне принять тебя.
В общем, загадок оставалось слишком много, а нити, ведущие к разгадкам, были в руках у его матери. Но хотя он допоздна прождал у ее постели, женщина так и не очнулась — всю ночь металась в сильном жару и стенаниях.
Не очнулась она и на следующий день. Дядя даже пригласил волостного доктора, но тот ничем особо не помог. Все, что мать с трудом делала, изредка приходя в себя, — это крепко сжимала руки сына в своих пышущих жаром ладонях, словно желая убедиться в его существовании. Даже если бы не совет доктора беречь ее нервную систему, ситуация совершенно не располагала к каким-либо расспросам. Дядя и его жена молча ходили вокруг них, беспокоясь, но в то же время всем своим видом выражая недовольство.
Проведя первую половину дня в этой напряженной и неуютной атмосфере, сразу после обеда он пошел к берегу реки. Потому что, с тех пор как мать погрузилась в сон, близкий к коме, исчезла жесткая необходимость сидеть возле ее постели. Чем ждать в напряженной и неуютной атмосфере душной комнаты больной, куда не проникало ни единого дуновения ветерка, лучше было освежиться прохладной речной водой и определиться с дальнейшими действиями.
Искупавшись в реке, Мансо устроился в тени акаций и попытался все обдумать, но он не знал, за какие нити хвататься, чтобы добраться до разгадок. История его рождения оказалась еще более темной, чем он предполагал, и, судя по всему, в чем-то даже трагичной, да только за ночь его любопытство разгорелось во много раз сильнее. Сказать, что он не собирался убегать от этой страшной тайны, — ничего не сказать: душевное состояние просто не позволяло ему шагнуть, не узнав тайны, в новую жизнь.
Через некоторое время он все в том же тяжелом и смутном настроении, в котором вышел из дома, направился к саду. И в акациевой роще опять встретил вчерашних солдат. Все повторялось — это удивляло и пугало. Потрепанная форма, признаки изнуренности и недоедания. Двое шли, взвалив на плечи куртки, в которые были завернуты недозрелые яблоки, двое — поглаживая карманы, набитые яблоками, а один — жадно жуя недозрелое яблоко.
Разве что солдат, жевавший яблоко, проходя мимо, посмотрел на него пристальней и задумчивей. И Мансо на этот раз, несмотря на жгучую дрожь, почувствовал в парне что-то знакомое и близкое и ответил ему прямым взглядом. На приятном лице солдата с левой стороны лба зияла глубокая рана — вчера Мансо ее не заметил.
Он вернулся в сад, где царил покой. Дядя с женой отсутствовали, только дремала старая собака. Само собой разумелось, что эти пятеро солдат раздобыли яблоки здесь, в саду, но следов их визита не было. Никто, очевидно, не мог продать или дать им яблок, а высокая и частая понцирусовая изгородь не позволила бы украдкой пробраться и стащить их.
— Что ты там высматриваешь? — раздался из дома голос матери, когда он стал крутить головой по сторонам. Он заглянул в комнату — мать, полностью пришедшая в себя, снова держала в руках зеркало. Он вдруг спросил:
— А что это были за военные? Ну которые только что заходили…
— Сюда никто не заходил.
— И вчера заходили. Похоже, купили яблок…
— Купили яблок? Но мы не продаем недозрелые яблоки, даже падалицу.
— Может быть, дядя им дал.
— Дядя уже второй день подряд обрабатывает химикатами дальнее поле.
— Тогда украли?
— С чего ты взял? Изгородь защищает сад со всех сторон, пройти можно только через ворота. А сколько было тех военных?
— Пятеро.
— Они бы обязательно попались мне на глаза. Я вчера весь день глядела на улицу в это зеркало, и сегодня, с тех пор как ты исчез, все высматривала тебя.
— И все же они вышли именно отсюда.
— Странное дело. Не понимаю…
Выслушав мать, Мансо еще больше заинтересовался этими пятерыми. С мыслью, что, возможно, сумеет догнать их, он выскочил из дома. Но, промчавшись через рощу до насыпи, обнаружил, что тех и след простыл.
Оглядевшись на берегу по сторонам, он заметил неподалеку в сторожке на бахче старика, курившего сигарету. Мансо подошел к нему и спросил:
— Дедушка, вы здесь военных не видели?
— Военных? Не видел.
— Но они точно здесь проходили.
— Сколько человек?
— Пятеро.
— Странно. Не один-два… В этих местах нет воинских частей. Иногда появляются местные парни, получившие увольнительную, да только по одному, по двое. Но чтобы пятеро…
— Если так, это и впрямь странно. Я и вчера их видел.
— Вчера? Не может быть. Вчера я тоже весь день просидел в сторожке и обязательно заметил бы, если бы кто-то вышел из сада «чиновничьей» семьи. А ведь ты тот самый молодой человек, что вчера приехал к «чиновничьей» семье в гости!
— Так вы видели, как я приехал?
— Конечно, видел.
— И, говорите, не заметили парней, которых я встретил?
— Да, пожалуй, никого не было.
— А эту рощу нельзя пересечь в другом месте?
— Сходи посмотри. Деревья так переплелись, что сквозь них и полевой зверек не проскочит. А лучше поднимись сюда ко мне. Жарко, отдохни минутку.
Мансо, у которого сердце было не на месте, поколебался немного, но, уступая настояниям старика, поднялся в сторожку. Тот сразу же, будто спохватившись, спустился к реке и достал из впадавшего в нее ручейка арбуз. Старик очень сильно хромал — просто удивительно было, как он обходился без костылей.
Арбуз оказался сладким и освежающим. Мансо не стал отказываться от угощения и попытался разузнать что-нибудь о семье матери. И вот, вкратце, что он услышал от старика. Род матери издавна пользовался в деревне почетом, в недалеких предках у семьи был один чиновник восемнадцатого подранга[3], поэтому ее и называли «чиновничьей» семьей; в общем, род вполне себе достойно продолжался, пока во время Корейской войны не лишился главы и двоих его сыновей. О матери старик сказал именно то, что, по мнению дяди, и должны были говорить о ней в деревне. Старик полюбопытствовал насчет него самого, и Мансо, слукавив, сказался дальним родственником семьи. Не столько из-за просьбы дяди, сколько повинуясь инстинкту самосохранения.
Некоторое время старик болтал на разные темы, а потом, о чем-то подумав, наклонил голову и спросил:
— Так ты давеча сказал, тех военных было пятеро?
— Да, точно пятеро.
— Раз уж заговорили об этом… Число «пять» не дает мне покоя.
— Почему?
Старик, подумав еще немного, яростно замотал головой:
— Не может быть. На этом свете… Нет…
Мансо с подозрением посмотрел на него.
— О чем вы?
— Ни о чем. Просто вдруг вспомнилась давняя история.
— Какая же? — спросил Мансо, и старик, помявшись, начал свой рассказ.
— Здесь произошла настоящая трагедия. Как раз в тот год, когда разразилась Корейская война. Помнится, по ту сторону горы шли тяжелые затяжные бои за реку. Как-то среди ночи взмыли вверх осветительные ракеты, и на фоне красного неба нарисовался черный силуэт горы… Ходили страшные слухи, будто американцы вылили в воды Нактонгана горючку и подпалили зажигательными снарядами, поджарив разом всех бойцов Народной армии, переправлявшихся через реку под покровом темноты. Но одна дивизия северян под командованием генерала[4], чье имя гремело еще в грозной китайской 8-й армии, сражалась не на жизнь, а на смерть и оттеснила южан, защищавших устье рукава реки, — в результате наша деревня вместе с четырьмя-пятью соседними более чем на месяц попала под власть противника.
Тут речь старика стала более размеренной, повествование наполнилось конкретными деталями, казалось, он теперь излагал подоплеку какой-то длинной истории. Но слушателя это нисколько не напрягало. Томимый надеждой или даже предчувствием, что старик расскажет именно то, что ему нужно было узнать, Мансо решил не встревать с лишними комментариями.
— Это случилось за день до того, как дивизия северян, прорвавшись сквозь артиллерийский огонь, которым их из-за горы поливали южане, перешла через рукав реки и заняла эти земли. Ноги мои уже тогда были не в порядке, работать толком я не мог и так же, как сейчас, сидел в сторожке, охранял поле. Только тут вместо дынь да арбузов росли поздняя картошка да маис, и их нужно было оберегать от стекавшихся отовсюду беженцев. Да, именно тогда… Когда поползли тревожные слухи, что южнокорейские части, защищавшие рукав реки, ослабели и линия обороны вот-вот будет прорвана… Я с тревогой смотрел в сторону реки и видел, как с гребня горы к нам в деревню спустились пятеро южан. То ли они участвовали в другом бою и, отстав от своих, были загнаны сюда северянами, то ли под прикрытием горы защищали рукав реки и, оголодав из-за проблем со снабжением, оставили линию фронта, но оружия у них не было, а форма выглядела ужасно.
Пройдя вдоль насыпи, они, как будто заранее обо всем договорившись, направились к саду «чиновничьей» семьи. Что такое люди в военной форме, я прекрасно знал, поэтому внимательно следил взглядом за теми пятерыми, наблюдал, так сказать, за их передвижениями. Я видел все, что произошло, от начала до конца и во всех подробностях. Акациевая роща тогда еще не успела разрастись, и обзор был гораздо лучше.
Те пятеро вошли в сад «чиновничьей» семьи, и некоторое время все оставалось тихо. И вот надо ж такому случиться! Пока они были в саду, появились трое из южнокорейской военной полиции. Унтер-офицер с тремя галочками и маленькой звездочкой на погонах и двое рядовых. У всех троих имелись пистолеты, а у одного из рядовых еще и винтовка. Видимо, они уже от кого-то узнали, что у солдат нет оружия. Ни о чем не спросив, они направились прямиком к воротам и затаились за понцирусовой изгородью. Сердце у меня екнуло, но вообще-то я не особо переживал за солдат. Подумал, ничего ужасного не случится, даже если полицейские их арестуют — ведь все они из одной армии.
Когда пятеро солдат, завернув и взвалив на спины сорванные зеленые яблоки, вышли из сада, полицейские, угрожая оружием, заставили их остановиться. Потом полицейские повели солдат через акациевую рощу к сосновому лесочку на берегу. Рядовой с винтовкой подгонял их, тыча дулом в спины, но я и представить не мог, что они своих же, всех пятерых разом… В те времена там была еще одна, обходная дорога в деревню. Я думал, ну отведут их в полицейское управление, вытрясут души. Но нет. Не успели все они вместе скрыться в тени молодых сосенок, как раздались громкие выстрелы, и трое полицейских вышли из лесочка обратно. От пистолета, который сжимал в руке унтер-офицер, вроде бы даже шел голубоватый пороховой дымок. Но может быть, я выдумал это, поняв, что трое полицейских застрелили пятерых солдат…
Жителям деревни, привлеченным выстрелами, унтер-офицер на повышенных тонах объяснил за что. Сказал, мол, оборона Нактонгана не сегодня завтра падет, а эти пятеро оставили линию фронта, да еще и причинили своим воровством ущерб добрым людям — за это их и приговорили на месте… Добавил, что военные полицейские обязаны следить за порядком в армии и имеют право за капитуляцию и дезертирство расстреливать без суда и следствия…
Я думаю, проблемы со снабжением, связанные со стремительными переменами на фронте, заставили тех пятерых солдат прийти в форме, но без оружия в деревню. Изголодавшись, они ненадолго спустились сюда, съели по нескольку яблок, а остальные собирались отнести своим боевым товарищам, да на беду столкнулись с полицейскими. Поэтому в их куртки были завернуты неспелые яблоки, а карманы брюк оказались так туго набиты, что чуть не рвались. Ну да, один солдат нес каску, наполненную яблоками. Когда деревенские жители пошли хоронить погибших, то увидели, что один из них сжимает в руке надкусанное недозрелое яблоко. Страшные были времена — надеюсь, они никогда не повторятся! Все пятеро погибли в расцвете лет. Чьи-то любимые сыновья… Познавшие вкус крови, люди будто сошли с ума. Да хоть бы эти солдаты совершили преступление еще более страшное, чем дезертирство… Юные жизни, пять сразу…
Старик говорил долго, но логично и связно, отнюдь не как деревенщина. Мансо, и не думая отвлекаться, слушал его с ужасом в душе. Но тут старик прервал свой рассказ, проглотил несколько крупных кусков арбуза, чтобы освежить горло, а потом, внимательно, будто по частям, рассмотрев лицо Мансо, сказал:
— Есть в твоем облике что-то роднящее тебя с «чиновничьей» семьей, и что-то странное. Знакомое — и в то же время пугающее. Вот почему я так подробно рассказал тебе об этих давних событиях.
— Что вы имеете в виду? — спросил Мансо, будто очнувшись от дремы. Старик изучающее посмотрел в глаза Мансо и подчеркнуто спокойно пояснил:
— Взять, к примеру, твой взгляд. Ты вроде бы глядишь на меня, а кажется, что всматриваешься в глубь, в даль, за мою спину. И раз уж дошло до этого, расскажу тебе конец истории. Который касается «чиновничьей» семьи.
И будто подгоняемый кем-то, он, со своей отличной памятью и несвойственной деревенским старикам речистостью, воскресил события двадцатисемилетней давности так легко, словно они произошли на днях.
— На следующий день после этого расстрела южнокорейская армия оставила деревни к югу от рукава реки (их называли «островными»), ушла за основное русло Нактонгана и вернулась только через месяц. Всякие там политкомиссары и политруки из северян вели просветительскую работу, собирали жителей и умасливали красивыми речами, но, к счастью, наши пять-шесть деревень не успели обзавестись ни одним так называемым народным комитетом, а уже опять перешли к южанам. И тут же возникла проблема. Появились политкомиссары и полицейские из южан и вдруг озаботились возданием дани усопшим. Провозгласили место, где были расстреляны пятеро солдат, временным захоронением павших в войне и насыпали там холм, на начавших уже разлагаться трупах нашли номерные бляхи и передали в соответствующие инстанции. Заявили, что пятерых солдат убили переодетые южнокорейскими полицейскими северокорейские разведчики или диверсанты, но мне, видевшему все с довольно близкого расстояния, это не показалось убедительным. И унтер-офицер, который после расстрела солдат велел жителям деревни похоронить их тела, и рядовые полицейские говорили без северного акцента. Да и в их обмундировании не было ничего подозрительного. Все четыре номерных бляхи солдат были кучкой сложены так, чтобы их легко удалось найти, что тоже казалось странным.
— Это что, была попытка стереть или исказить воспоминания? Неужели полицейское управление развило подобную бурную деятельность, поняв, что тот расстрел без суда и следствия был перебором? — в ужасе спросил Мансо.
— Не знаю. Жители деревни, мобилизованные на работы по перезахоронению, дружно поверили, что расстрел был делом рук северян. Почти все быстренько подогнали личные воспоминания под сведения, полученные от только прибывших полицейских. Чудеса да и только! Наслушавшись других, я и сам засомневался. То ли сознание у меня помутилось — ведь несколько месяцев подряд непрерывно рвались авиабомбы, ночами за горой гремела артиллерийская канонада и трещали, как бобы на сковородке, винтовки, — то ли, постоянно слыша от людей одно и то же, я начал верить, будто это правда. Что северокорейские диверсанты забрались сюда и убили южнокорейских солдат за то, что те оставили линию фронта и причинили ущерб мирным жителям. Что тем солдатам просто не повезло.
— Да уж… А вот вы упомянули четыре номерных бляхи, куда же делась еще одна?
Почему-то этот вопрос не давал Мансо покоя. Старик был озадачен.
— Да, интересно. Возможно, один из пятерых погибших не надел свою бляху, потому что шел к гражданским, а возможно, в суете убийств и похорон одна бляха оказалась закопана отдельно и потому не сыскалась…
Старик скомкал конец истории и, чтобы выйти из неловкой ситуации, сменил тему.
— В общем, когда «чиновничья» семья стала подвергаться преследованиям, воспоминания вернулись ко мне. Не знаю, слышал ты или нет, но старший сын главы семьи в период японского правления учился в Токио. С юности он тяготел к левым и после Освобождения вступил в Комитет по подготовке воссоздания государства, а потом вслед за Пак Хонёном уехал на Север, и это с запозданием стало проблемой. Тот факт, что пятерых солдат убили перед садом «чиновничьей» семьи, вдруг показался всем невероятно подозрительным. После возвращения этих территорий к южанам пошли слухи, будто старшего сына главы семьи видели под Андоном в форме офицера северокорейской армии, а один человек утверждал, что тот проскакал мимо него на лошади где-то у железнодорожного моста в уезде Чхильгок. Все это только запутывало дело. Пустые домыслы, будто северокорейские диверсанты неслучайно забрели в деревню, а были направлены старшим сыном хозяина, сменились перешептываниями: якобы сын хозяина, переодетый полицейским, приходил сюда лично. Я ведь успел хорошенько, хотя и издалека, рассмотреть не только полицейского унтер-офицера, но и двоих его подчиненных, а вот услышал эти разговоры и почувствовал: «чиновничья» семья вляпалась во что-то нехорошее. Заявление, будто пятерых южнокорейских солдат убили северокорейские диверсанты, являлось наглой ложью…
Но все обернулось еще хуже, чем можно было предполагать. В день, когда южане отвоевали Сеул, главу «чиновничьей» семьи притащили в оживший полицейский участок и несколько дней сурово допрашивали. Тем временем его средний сын, отсиживавшийся в доме тетки в Тэгу, пошел добровольцем в южнокорейскую армию, а жена продала тридцать маджиги[5] плодородных земель и давай окормлять всех вокруг, пытаясь вызволить благоверного. Когда задули холодные ветры, глава семьи все же освободился, пусть и с подорванным здоровьем, и тут, как гром среди ясного неба — с передовой пришла похоронка на среднего сына. Тот погиб вскоре после неожиданного вступления в войну китайских коммунистов. Глава семьи, который и так был в плохом состоянии из-за перенесенных мучений и неведения о судьбе старшего сына, узнав о гибели среднего, зачах, как старое дерево. Получив похоронку, он лишился чувств и, не дождавшись конца зимы, скончался. Да и жена его, казавшаяся крепкой, как кремень, протянула не намного дольше. В мае следующего года она повезла дочь в больницу в Тэгу, но вскоре после того, как их, уложив рядышком, доставили обратно в яблоневый сад, покинула этот мир. В огромном саду остались больная дочь да младший сын, которому тогда только исполнилось пятнадцать.
На протяжении десяти лет, пока младший сын, который в годы войны был сопливым подростком, не отслужил в армии — окончив среднюю, а потом старшую школу — и не занялся выращиванием яблок, дом «чиновничьей» семьи, где лежала больная девушка, поглядывая на улицу в зеркало, оставался самым неприветливым и печальным в деревне. Ким, живший в сарайчике и ухаживавший за немой матерью, жена Кима и такая же молчаливая, как они, девчушка, которая присматривала за больной, но, как только молодой хозяин, демобилизовавшись, вернулся домой, поторопилась препоручить ему свою прикованную к постели подопечную, как будто сдала смену — все они, когда бы я ни проходил мимо сада, словно духи, не боящиеся света дня, безмолвно исполняли свои обязанности, напоминая персонажей причудливой картины. А в окне комнаты виднелись сжимавшие ручку зеркала синеватые пальцы больной девушки.
На этом старик закончил захвативший его самого рассказ, на который употребил всю имевшуюся речистость. Устыдившись, похоже, своего энтузиазма, он, подобно человеку, который пил в одиночку и вдруг пришел в себя, с сомнением добавил, словно извиняясь:
— Что-то я разболтался — рассказал о «чиновничьей» семье всю правду и неправду, хоть ты меня и не просил. В молодости я оказался свидетелем того, как эта некогда процветавшая семья вдруг пришла в упадок, а сейчас вспомнил обо всем и уже не мог остановиться. Ты ведь представился их родственником. Не знаю, родственником по какой линии ты им являешься, но тебе наверняка было неприятно слышать все это. Когда ты упомянул о встрече с пятерыми солдатами, несшими яблоки, в моей памяти всплыли те давние события. Но они произошли, наверное, еще до твоего рождения и вряд ли имеют отношение к пятерым солдатам, якобы виденным тобой…
И тут Мансо похолодел от предчувствия, что те, кого он встретил, имеют самое непосредственное отношение к пятерым солдатам, о которых рассказал старик. С чувством, будто он слишком много времени потратил впустую и не сделал того, что должен был, Мансо торопливо вытер полотенцем руки, липкие от арбузного сока, и встал.
— Ну, я пойду. Спасибо за арбуз, дедушка.
С колотящимся без причины сердцем он бегом вернулся домой, где мать с нетерпением ждала его, глядя в зеркало на улицу.
— Догнал ты их?
— Нет, как сквозь землю провалились.
— Ну-ка, подойди сюда и еще раз расскажи про них: говоришь, их было пятеро?
— Вы что-то знаете?
— Мне жутковато от мысли, что это могут быть они.
— Кто они?
Когда он, вновь охваченный странными предчувствиями, потребовал ответа, мать на некоторое время растерялась. А потом ласковым голосом сказала:
— Расскажи мне еще раз про этих пятерых.
Он подробно описал солдат, которых встречал два дня подряд. И на лице матери появилось выражение глубокого сомнения, смешанного с удивлением.
— Похоже, это они. А не было ли случайно на лице посмотревшего прямо на тебя парня какой-нибудь раны?
— Левая сторона лба была разодрана.
— Его задело осколком снаряда. Ведь и правда он… — рассеянно пробормотала женщина, ни к кому не обращаясь.
— Да кто он?
Вместо ответа женщина достала из наволочки небольшой сверток в промасленной бумаге. Бережно развернув его, она протянула Мансо номерную бляху без цепочки. Достаточно было мельком взглянуть на эту бляху с шестью цифрами, чтобы понять, что она старая.
— Это его. Твоего родного отца.
В голове у Мансо стало пусто, под ложечкой засвистел холодный ветер, от которого по телу пробежал мороз. И тут мать с горящим от лихорадки лицом, без какого-либо намека или предупреждения ударилась в воспоминания:
— Несколько суток подряд по ночам гремела артиллерия, хребет горы озаряли осветительные ракеты. Но вот артиллерия поутихла, южан оттеснили от рукава реки, и пошли слухи, что здесь, того и гляди, окажутся северяне. Мама ушла на рынок, располагавшийся возле управы, чтобы разведать обстановку, а все остальные разошлись из дома кто куда, и только я оставалась в этой комнате. Мне был двадцать один год, но я уже тогда лежала тут с разрушающимися костями — могла шевелить только руками и головой.
Ночью из-за освещавших небо ракет и непрестанной стрельбы я не смогла сомкнуть глаз, поэтому средь бела дня уснула мертвым сном. И тут явились они. Те пятеро, о которых ты говорил. Я, подняв зеркало, посмотрела на улицу, потому что громко залаял Пятныш, и увидела пятерых солдат южнокорейской армии, которые, вцепившись в яблоню, лихорадочно обрывали и ели ее плоды. Яблоки сорта «джонатан», конечно, можно есть, не дожидаясь, пока они покраснеют, да и с пропитанием в военное время было плохо, но ведь солдаты эти яблоки, совсем еще невкусные в конце июля, даже не ели, а жадно глотали — так набивали ими рты, что щеки чуть не лопались.
Вот так обрывать и есть не дошедшие до товарной кондиции зеленые яблоки, забравшись без разрешения хозяев в сад, — в мирное время подобное считалось непростительным. Поведение этих солдат, которые, не стесняясь и не остерегаясь, воровали и ели чужое, должно было вызвать у меня как у хозяйки негодование. Но с того момента, как я впервые увидела их отражение в зеркале, и до той минуты, когда они, наполнив животы и завернув в куртки зеленые, но уже пригодные в пищу яблоки, покинули наш сад, я ни разу не испытала злости. Наоборот, меня смешили их чуть не лопавшиеся от яблок щеки, напоминавшие набитые орехами щеки белок, и та наглость, с которой они обрывали, будто свои собственные, яблоки самых дорогих по тем временам сортов — «голден» и «индиана».
Солдаты наполнили животы, напились из обнаруженной поблизости колонки, а поскольку дом был лишен признаков человеческого присутствия, решили, наверное, что сад в их полном распоряжении, и бессовестным образом расслабились. Ходили, смотрели, яблоки каких сортов лучше было бы взять с собой в часть, курили в тенечке, сидели под деревьями, вытянув ноги… А потом случилось нечто неожиданное. Один из них неуверенно направился к дому и исчез во внутренних воротах. Из прихожей послышалась поступь армейских ботинок, к которой добавился скрип осторожно открываемых по очереди дверей. Шаги затихли у моей комнаты. Беззвучно отворилась дверь, что ведет во внутренний двор, соединяя мою комнату с прихожей и верандой, — она как раз напротив окна, через которое я и тогда, выставив зеркало, смотрела на улицу.
Не хочется сыну говорить про отца плохое, но, если честно, когда на пороге появился этот парень, я не на шутку испугалась. Заболев еще в старшей школе, я лечилась в нескольких больницах, но в итоге снова оказалась здесь, и за пять лет, минувших с тех пор, как я слегла, ни один мой ровесник мужского пола не побывал в этой комнате. В самых строгих наставлениях, слышанных мною от твоей бабушки, упоминались горести и печали женщин, потерявших честь, и вплоть до того самого дня я мечтала подарить свое непорочное тело и душу законному супругу в первую брачную ночь. Будь я поздоровее, схватила бы, наверное, палку, лежавшую у изголовья, и закричала. Но мне оставалось лишь прижать к груди руки — тогда гораздо более подвижные, чем сейчас — и приготовиться отталкивать приближавшегося парня.
А он, опасливо подойдя к изголовью кровати, стоял и смотрел на меня сверху вниз. Я ждала, что парень набросится на меня, собиралась защищаться, но он ничего не делал, и я, замерев, просто смотрела на него, обхватив грудь руками. У парня был на удивление ясный и спокойный взгляд. На заострившемся, загрубевшем лице проглядывали следы былой красоты, обгоревшая шершавая кожа не полностью утратила прежнюю чистоту и гладкость. И вдруг сердце мое забилось сильнее: в его облике мне привиделось что-то знакомое. Что-то не от потрепанного солдата, оставившего линию фронта и только что поглощавшего ворованные яблоки.
Лицо матери покраснело от лихорадки. Он осторожно спросил:
— Как вы? Может быть, потом дорасскажете мне эту давнюю историю?
— Ничего. Мне гораздо лучше, чем было утром. А щеки у меня горят, потому что я впервые делюсь своей тайной.
И мать, будто опьяненная чем-то, продолжила прежним тоном:
— В какой-то короткий напряженный момент я попыталась вспомнить, где и когда я могла его видеть. Но, несмотря на проблески памяти, сообразить не смогла. И вдруг он сказал, что много раз видел один и тот же сон, а в том сне была я. Что мечтал успеть, пока жив, встретить такую девушку. Словно продолжил начатый разговор. Сейчас я думаю, что все это было очень странно, но тогда меня просто потрясли его слова. Я сразу вспомнила, где и когда его видела. Это точно был он. Любимый, о котором я грезила с детских лет. И не прекратила грезить, даже оказавшись из-за тяжелой болезни запертой в четырех стенах. Он. Это был он. Не знаю, поймешь ли ты, но именно поэтому я ему не сопротивлялась, хотя двигалась тогда свободнее, чем сейчас.
Будто спеша исполнить давно данное друг другу обещание, мы занимались любовью, отчаянно и торопливо. Когда остальные солдаты, заметив его исчезновение, принялись угол за углом обыскивать дом, он успел выбежать и увести их из сада. Где-то на кромке мрачного поля боя между двумя ровесниками двадцати одного года от роду расцвела и увяла печальная и пламенная любовь. Выбегая, он сорвал с шеи бляху, которую я дала тебе. Сказал, что, если только сохранит в этой страшной войне свою грязную никчемную жизнь, обязательно найдет меня. А если не найдет, я буду знать, что он погиб.
Конечно, я тоже слышала те злосчастные выстрелы со стороны акациевой рощи, прозвучавшие вскоре после ухода солдат из нашего сада, и разговоры о том, что их расстреляли. И разошедшиеся потом слухи о северокорейских диверсантах. Но я не верила всему этому. Думала: вдруг он обманул смерть и когда-нибудь найдет меня. Тяжело больная, я жила только ради новой встречи с ним.
И еще ради тебя — я очень обрадовалась, когда впервые почувствовала, как ты зашевелился во мне. Выяснилось, что и в моем больном теле могла зародиться новая жизнь, а кроме того, у меня возникло ощущение неразрывной связи с ним. Говорили, что это временное помешательство от долгого одиночества и боли, но в конце концов я родила тебя.
Мои родные не могли тебя простить. Ведь вину за уход старшего брата на Север, смерть отца, добровольное вступление в армию среднего брата — за все беды семьи — они возлагали на твоего отца и его компанию. К тому же они должны были защищать так называемую честь семьи. Моя мать скрыла от всех твое рождение и, вместе с несколькими маджиги земли, урожай с которых шел на обряды поминовения предков, поручила тебя заботам удаленного храма возле прикладбищенской молельни. После кончины матери я уговорила твоего дядю сжалиться надо мной и послать в храм человека, но тот принес весть, что ты умер от кори. Однако я верила, что ты где-нибудь растешь и однажды тоже обязательно найдешь меня.
— И вот, теперь ты вернулся. И он, хотя сама я не видела, вернулся наконец… — Тут дыхание матери участилось, голос стал затихать. — Говорят, что духи, опаленные огнем войны, никогда не докучают людям. Бродить по свету их заставляет тяжесть неизбывной тоски. Им нужно избавиться от нее. Эта тоска берет начало в слепой ненависти, в безумии прошлого, и ее не побороть новой ненавистью… И новым безумием…
С последними словами она впала в кому.
На третий день женщина, не приходя в сознание, скончалась. Все это время он бродил в тревожном ожидании по акациевой роще, но те пятеро солдат больше не появлялись.
На четвертый день гроб матери опустили в могилу, и он сразу же покинул те места.
Этот рассказ, который я во время одного из путешествий услышал от буддийского монаха, собиравшего милостыню, поначалу показался мне небывальщиной. Но сейчас я думаю вот что. Даже хорошо, что эти пять душ бродят уже тридцать лет, не вселяясь в новые тела. Думаю бессонными ночами, думаю, когда натыкаюсь на свидетельства жестокости тех времен на страницах случайно открываемых книг или слышу что-то от пожилых людей, когда осмеливаюсь печалиться и сокрушаться по поводу нашей истории. Хитрая память, благосклонная только к светлому, близорукий эгоизм и повседневная суета, а также безразличие и инертность, ставшие настоящими болезнями нашего времени, мешают нам увидеть их, но только ли те пятеро бродят вот так по нашей земле?..