Перевод Марии Солдатовой, Ро Чжи Юн
Мы выпивали в ночном поезде, как вдруг учитель Ким обратился к сидевшему рядом мужчине с этим вопросом. Мы с учителем Кимом, моим коллегой по школе, пользуясь тем, что наступили каникулы, объезжали разбросанные по разным местам памятники старины, а тот мужчина в ночном поезде случайно оказался нашим попутчиком.
— Назарей, назарет — не знаю, что это?
Реакция мужчины на вопрос явно взволнованного учителя Кима была какой-то слишком уж бесстрастной.
— Нет, думаю, знаете. Я уже спрашивал об этом, когда мы откупоривали первую бутылку, и вы, приятель, ответили отрицательно. Тогда я замял тему, потому что с момента нашей встречи прошло совсем мало времени, а вы сразу отвернулись — похоже, были рассержены. Неужели правда не помните? Не помните «Назарет» и ту зиму?
Когда учитель Ким назвал того мужчину приятелем, я вздрогнул от неожиданности, хотя уже успел набраться. Обращение это само по себе не из грубых, но прозвучало оно странно воинственно: все-таки мужчина был старше нас лет на десять, не меньше. Намекавшие на вспыльчивый характер густые брови и высокая переносица давали веский повод для беспокойства. Однако мужчина, будучи, похоже, равнодушен к пустячным условностям, только переспросил по-прежнему бесстрастным голосом:
— Ту зиму, это какую?
Тут учитель Ким, начиная заводиться, приступил к рассказу об одной печальной зиме, запавшей, очевидно, ему в душу на долгие годы.
Не стану утверждать, что та зима выдалась холоднее других, однако мерзли мы жутко. В поле делать особо было нечего, а спичечная фабрика остановилась, так что братья нашего «Назарета» проводили бесконечные дни, забившись в углы своих комнат.
Притворялись, что учатся даже во время каникул, а на самом деле просто прятались от холода. Тепло поступало в комнаты раз в несколько суток, вот мы и пересиживали те зимние дни, прислонившись спинами друг к другу и закутавшись в одеяла, — поддерживали совместными усилиями температуру тел.
Не являлась исключением и комната Святого Петра, где жил я сам. В долгие зимние дни восемь ее маленьких обитателей усаживались, бывало, по двое рядышком за длинный стол и, воздев глаза к висевшим на чисто оштукатуренной противоположной стене распятому Христу и молящемуся Самуилу, погружались во всякие дурацкие мысли, типа «стынет небось святая кровь у Господа в жилах!» или «отморозишь ты, Самуил, себе колени!». Если нужно было что-то обсудить, мы обменивались только самыми необходимыми словами, да и теми быстро и осторожно. Стоило открыть рот, холод пронизывал насквозь, и мы боялись, что даже легкие колебания, вызываемые нашими голосами, могут его усилить. Но когда звонок, извещавший, что наступило время обеда, разрывал тишину комнаты, мы, будто током ударенные, вскакивали и на затекших ногах, прихрамывая, торопились в столовую.
В столовой, посередине которой стояла крайне редко топившаяся угольная печка, было так же невыносимо холодно, но клубившийся на кухне белый пар хотя бы создавал атмосферу уюта. Мы наслаждались приятным запахом и теплом только-только зачерпнутой кукурузной каши; а иногда меню менялось: появлялся суп с клецками или ячменная каша, приправленная соевой пастой, и вызванному этой переменой ликованию не было предела.
Мы шумно выражали свою радость, пока громовой окрик грозного младшего брата настоятеля не заставлял оконные рамы дрогнуть, подняв клубы мелкой пыли, а его пресловутая велосипедная спица не рассекала со свистом воздух, чтобы оставить кое у кого на замерзших щеках красные следы. Тут обед и заканчивался.
Мы вприпрыжку выбегали из столовой с криками «Спасибо, отец!», имея в виду не то отца-настоятеля, не то отца-Господа Бога. Подзарядившись энергией, мы недолгое время, каждый по-своему, пытались сопротивляться не только холоду, но и невыносимой скуке тех зимних дней.
Некоторые, вроде меня, прекрасно зная, что не осилят и нескольких страниц, в читальне раскрывали «Импровизатора» или «Маленькую принцессу»[20] и тому подобное, а другие — по часу или два развлекались, чертя линии на промерзшей земле. Те, кто был постарше, собирались на солнечной стороне двора и втайне замышляли покинуть приют грядущей весной. Загадочная напасть «Назарета»… Каждый год с приходом весны ночами исчезало по нескольку знакомых лиц, и договаривались об этом как раз такими зимними днями.
Потом воспитанники, преследуемые холодом, занимали дообеденные позиции — и наступала тишина. Все замирало до тех пор, пока закат не бросал алые лучи на дерево западной сливки, росшее перед окном.
Кстати сказать, то дерево, которое мы называли «западной сливкой», было совершенно особенным. «Западная» значило не обычная отечественная, а отличная импортная, а «сливкой» на местном диалекте называли сливу — в переводе на литературный язык получалось «слива импортная». Дерево росло прямо перед приютом; летом его величественный ствол, густая листва и плоды, каждый величиной почти с кулак, выглядели, можно сказать, роскошно по сравнению с соседними чахлыми фигами, которым едва хватило сил прижиться.
Но, думается мне, слива осталась в нашей памяти потому, что на ней лежало суровое табу. Беспричинная привязанность брата настоятеля к этому дереву была просто ненормальной — даже за случайное приближение к нему ждало телесное наказание. И по прошествии многих лет при упоминании Древа познания добра и зла нам на ум сразу приходила чудесная «западная сливка». Кроме того, так случилось, что именно на этом дереве повис финальный пассаж той страшной зимы, не успевшей смениться весной.
Вечера в «Назарете» были в некотором плане более насыщенными, чем дни. За ужином следовала вечерняя молитва, которая неизменно производила на нас глубочайшее впечатление — прежде всего потому, что просторная молельня на втором этаже хорошенько отапливалась двумя дровяными печами.
Куда больше, чем на агнцев Христовых, собиравшихся для покаяния, мы походили на печальных зороастрийцев. Воспринимали лившуюся потоком ежедневную проповедь отца-настоятеля как неясную колыбельную и, погруженные в видения, вызываемые теплом огня, наслаждались сытой расслабленностью.
Когда заканчивалась служба, которая, будь наша воля, длилась бы вечно, и гасли печи, мальчики в моментально остывавшей комнате призывались к ежедневному строгому отчету. Большая часть времени «братских наставлений», предназначенных вообще-то для укрепления гармонии и дружбы между нами, уходила на групповые наказания. Достойными причинами для наказаний служили не вполне тщательная уборка, непочтительность к старшим или сон во время службы, но особенно долгими и суровыми «наставления» были перед периодическими днями помощи.
Днями помощи, проводившимися раза два в месяц, именовались дни, в которые зарубежные благотворительные организации или бестолковые усыновители зачем-то присылали нам — влачившим жалкое существование на кукурузной каше и супе с клецками — дорогие меховые пальто, лакированные туфли, танцующих заводных кукол и прочую ерунду. Эти люди со своей подозрительностью, сопоставимой с бестолковостью, каждый раз требовали в подтверждение факта передачи подарков делать проклятые фотографии, из чего неизменно выходил кавардак. Вещи и игрушки, раздававшиеся перед объективом, не без труда отбирались после ухода дарителей, успев в большинстве своем утратить товарную ценность.
Меховые пальто оказывались прожженными искрами, носы лакированных туфель — облуплены, а шеи механических кукол — свернуты наивными и жадными детьми, пытавшимися защитить свою собственность. Ведь всем было ясно, что отобранные вещи к ним больше не вернутся. Так что цель тех долгих и суровых вечерних «наставлений» перед днями помощи заключалась в предотвращении подобных ситуаций. Ровно теми же методами, с которыми я десяток лет спустя столкнулся в армии… Несмотря на то что «наставляли» нас старшие братья, за всем, очевидно, стоял брат настоятеля.
После того как братские наставления заканчивались, в нашем распоряжении оставался весь зимний вечер. Хотя свет обычно гасили часов в одиннадцать, мы, за исключением тех редких дней, когда в печке разжигали огонь, рано расстилали постели и укладывались спать.
Прекрасно сознавая бесплодность своих усилий, мы торопили сон, спасавший от холода и нужды. Однако пронизывающий мороз зимней ночи, шедший от широких стеклянных окон и голого цементного пола, допоздна не давал нам спать. Мы по нескольку раз вставали проверить давно закрытые окна, рыскали в поисках дыр на вполне целых одеялах и засыпали в лучшем случае к полуночи.
Тут учитель Ким на мгновение замолчал. И изучающе посмотрел на мужчину. На его лицо, которое из-за следов минувших невзгод и необычайно глубоко посаженных пустых глаз казалось мрачноватым, однако мужчина, спокойный, как прежде, сделал глоток из пластикового стаканчика и, как бы между прочим, обронил только одну фразу:
— И у тебя было трудное детство!
— Так в самом деле не помните ту зиму?
Учителю Киму пришлось прокричать свой вопрос, потому что поезд как раз проезжал через туннель.
— Не помню. Такой зимы.
— Не может быть! Ясно, что помните. Но помнить не хотите. В любом случае ее-то вы не могли забыть. Несчастную дочь Евы.
— Дочь Евы? Иностранку?
— Да уж, искусно отпираетесь. Однако стаканчик в вашей руке, приятель, дрожит.
— Слушай, молодой человек, ты что-то путаешь. Я простой трудяга, каких вы, люди образованные, обычно презираете. Езжу в поисках заработков, мне ведь нужно кормить семью, — сказал мужчина, указывая на спящих рядом женщину и двоих детей. — Если ты знал какую-то несчастную девушку и хочешь поведать именно мне ее историю, валяй, нечего ходить вокруг да около.
Неприятным тоном он будто намекал, что делает одолжение. Но учитель Ким, поглощенный своим рассказом, предпочел на это не реагировать.
Я уже говорил, что той зимой к полуночи воцарялся покой — везде, кроме нашей комнаты Святого Петра. Всё по вине «плачущей сестры» из соседней комнаты Святого Варфоломея.
Это была девушка лет двадцати двух, из-за тяжелой болезни парализованная ниже пояса, — ее плач, обычно начинавшийся после полуночи, не давал нам заснуть. Негромкий этот тоскливый звук то удалялся, то приближался, сливаясь с холодным зимним ветром, и тысячами стрел вонзался в наши привыкшие к несчастьям и печали души.
Одно время я считал себя единственным, кто не знал, куда деваться от этого звука. Но я ошибался.
Как-то вечером я увидел, что мальчишка по имени Чесоп, с которым мы укрывались одним одеялом, перед тем как лечь спать, затыкает уши ватой, и спросил, зачем он это делает. Чесоп молча, но раздраженно указал на комнату той сестры.
Я пытался следовать его примеру, однако все без толку: казалось, щеки заменяли собой барабанные перепонки. Но самое яркое мое воспоминание — это неожиданная реакция старосты нашей комнаты, брата Чхунсу, известного своей добротой. В тот день мы, как обычно, не могли глаз сомкнуть из-за плача девушки, как вдруг брат Чхунсу, притворявшийся спящим, вскочил и принялся гневно кричать в сторону комнаты Святого Варфоломея: «Лучше б ты умерла, чем так жить!» — или что-то в этом духе.
Конечно же для такого поведения у него, ученика выпускного класса старшей школы, имелась причина, но нам, детям, она была неведома. И даже больше, чем абсурдно яростный гнев, нас поразили те поганые слова. В общем, когда на следующий день до нас дошли слухи, что брат настоятеля велел его выпороть до крови, мы не испытали никакого сочувствия.
С плачем этой сестры оказалось связано и еще кое-что непонятное. Зимой того года три девушки, года на три-четыре старше меня, покинули приют раньше срока, и старшие братья поговаривали, будто из-за «плачущей сестры». Одну из девушек, сбежавших тогда, несколько лет спустя я встретил в кабаке в нехорошем квартале, она спьяну принялась изливать мне душу.
— Тот плач — помню. Мы и правда уехали, спасаясь от него. Должно быть, боялись, как бы самим не пришлось плакать так же горько. Мы всё знали… Всё.
А ведь когда-то положение той, что так плакала, было отнюдь не жалким.
Она тоже воспитывалась в «Назарете», и одно время ею восхищались все сорок девушек приюта. Закончив школу, она, как водилось, поехала в город и устроилась работницей на ткацкую фабрику. Тогда как уехавшие вместе с ней сестры, то ли устав от переработок за мизерную плату, то ли не устояв перед соблазнами этого мира, погубили себя, опрометчиво и неудачно повыходили замуж, скрылись в тени жизни, она шла своим честным и прямым путем: получила хорошо оплачиваемое место в банке и даже поступила в вечерний институт. Но через некоторое время — увы, несчастья постигают без разбора и грешных, и праведных — на нее внезапно обрушилась загадочная болезнь. Полагаться ей было не на кого, и она вернулась в надежде, что родной приют послужит ей опорой.
Болезнь не сразу показала свою жестокость. Когда девушка вернулась в приют, у нее была парализована лишь левая нога ниже колена, и казалось, что она просто сильно хромает. Некоторое время она нянчила малышей, но вскоре у нее полностью отказала левая нога, затем правая, и тогда девушку, теперь уже целиком парализованную ниже пояса, поселили в соседней с нами комнате.
Ох уж этот печальный плач: ребенком я из-за него, бывало, лежал без сна, страдая от невыразимой боли, пока за окном не занимался молочно-белый рассвет, да и сейчас, когда я, уже взрослый, в беспричинной тоске вспоминаю ту девушку, меня так и тянет напиться…
Тут учитель Ким нетерпеливо осушил свой стаканчик. Пока он жевал сладковатую стружку кальмара, в вагоне висела тишина. Лишь монотонно стучали колеса поезда. При этом глаза учителя Кима продолжали настойчиво изучать мужчину. Однако выражение лица у того оставалось равнодушным, а взгляд — отсутствующим.
Вскоре учитель Ким возобновил свои попытки докопаться до правды:
— Так не помните ту девушку?
— Бедняжка. Но на свете такое порой случается.
— На свете… — Повторив эти слова, учитель Ким разве что привлек мое внимание. А лицо мужчины, окутанное дымом сигареты, ничуть не переменилось.
Лицо его жены, спавшей рядом, из-за морщин и свинцового отравления дешевой косметикой, которое нередко бывает у женщин из нехороших кварталов, наводило на мысль о ее темном прошлом; дети, привалившиеся к ней с боков, были покрыты сыпью — вполне вероятно, вследствие врожденной венерической болезни.
— Ладно. Продолжаете отпираться! А вот произнесенное вами «на свете» напомнило мне еще об одном человеке. Хотя знакомство с девушкой вы упорно отрицаете, знакомства с этим человеком вы отрицать не сможете!
Тут в хладнокровном взгляде мужчины мелькнула тень беспокойства — или мне это только показалось? Не потому ли на мгновение блеснул триумф на лице учителя Кима, что он это беспокойство уловил? Учитель Ким продолжил свой рассказ еще более злым тоном.
По «Назарету» ходили легенды о счастливом времени. И о герое того времени. Он был выходцем из нашего приюта, слыл честным человеком со светлой головой и в итоге при поддержке фонда городской церкви поступил в духовную семинарию. Однако, пока церковь не признала его способности, он, не зная, куда податься после блестящего окончания местной школы, два года жил в «Назарете».
Я попал в приют после его отъезда и никогда не встречался с ним лично, но помню, что он был объектом всеобщего обожания. Рассказывали, что даже брат настоятеля побаивался его, а целиком препорученные ему «братские наставления» оборачивались счастливыми часами развлечений: летом в теньке, а зимой у печки воспитанники приюта наслаждались его занимательными историями. К тому же зимой с утра до вечера грелся ондоль[21] и раз в неделю появлялся мясной суп.
Источником дохода для «Назарета» была спичечная фабрика, остановившаяся потом из-за нашего саботажа и утраты клиентов, и он не только надзирал за работами, но и настойчиво ходил по дворам, расширяя рынок сбыта.
И дело не только в этом: в то время никто не унижал воспитанников «Назарета», называя их беспризорниками. Помнится (не знаю, правда, какую роль тут играли его старания), даже школьные учителя были внимательны к братьям, а наставники воскресной школы, куда братья ходили группой, зимой придерживали для них места вокруг печки.
Однако он не был таким уж милосердным и всепрощающим. Порой он проявлял суровость и, если кто-то из братьев врал хотя бы по пустякам или поступал безнравственно, наказывал таких еще строже, чем впоследствии брат настоятеля. Говорят, мелочный эгоизм и леность не прощались никому — случались ли общественные работы, выдавались ли табели успеваемости, вечером молельня наполнялась запахом пота и стонами тех, кто отлынивал без причины или показывал плохие результаты.
Как ни странно, но за три года своего пребывания в приюте я не встретил никого, кто затаил бы на него злобу. Он был образцом совершенства, легендарным героем, слава которого только возрастала с годами.
Таковым он и остался бы для нас до сегодняшних дней, если бы не та девушка — «плачущая сестра».
Ее любовь с тем братом ни для кого в «Назарете» не была секретом. Слухи об их свадьбе дошли даже до малых детей, не понимавших значения самого слова «свадьба» — действительно, среди нас было несколько человек, которым случалось носить их письма друг к другу. Я и сам несколько раз видел, как она, пока не слегла, выносила скамейку на залитую солнцем лужайку, садилась и перечитывала бережно подшитые письма того брата. Помнится, лицо ее светилось счастьем.
Но с тех пор как она, парализованная, оказалась прикована к постели в комнате Святого Варфоломея, его письма вдруг прекратились, зато начал раздаваться плач.
Старшие братья склонны были обвинять брата настоятеля, превратившего отдаленную комнату, где она жила совсем одна, в больничную палату, но мы все как один подозревали нашего героя. Считали, что ее слезы — слезы оставленной женщины.
В этот момент повествование учителя Кима прервал голос мужчины. Голос торопливый и слегка дрожащий:
— Все это, наверное, по молодости.
Тут глаза учителя Кима вновь сверкнули триумфом, и он, откровенно допрашивающим тоном, бросил:
— Как это так?
Мужчина, похоже, на момент смутился. И все же ответил прежним безразличным голосом:
— Допустим, девушка, отчаявшись выздороветь… Ради того человека сама его бросила…
— Так все-таки помните!
— Что?
— Я имею в виду того человека. И девушку, и «Назарет».
Мужчина усмехнулся. Его подчеркнутое самообладание начинало меня беспокоить.
— Думаешь, я его защищаю? Подобными драматичными объяснениями можно в достатке разжиться, посмотрев несколько типичных отечественных фильмов.
— Утверждаете, что никогда его не знали? По-прежнему отрицаете?
— Все это очень интересно, но я не возьму в толк, чего ты пристал именно ко мне со своей трогательной историей, ведь я и в самом деле не имею отношения ни к кому из ее героев.
Голос учителя Кима, звучавший все напряженней по мере того, как успокаивался голос мужчины, снова стал обычным:
— Ладно! Тогда мне остается одно: попытаться вызвать у вас воспоминания еще об одном человеке. Его вы уж никак не могли забыть.
Манера разговора учителя Кима со стороны могла показаться до неловкости вызывающей и резкой. Даже с учетом того, что выпивкой угощали мы, терпимость мужчины к грубости учителя Кима представлялась достаточно удивительной.
Я уже несколько раз упоминал брата настоятеля. О, этот человек… Во всех моих воспоминаниях о «Назарете» он предстает мрачным, как какой-то злой дух, со своей негнущейся левой рукой и разрезом глаз, искаженным ожогом. Неустанно наблюдавший не только за слабыми телами, но и за измученными душами сотни воспитанников, он, не раздумывая, пускал в дело страшную брань и стальную спицу. Оставленный даже женой, этот холостяк, скрючившись, возносил свои молитвы неумеренно долго, будто каясь в грехах всего человечества.
Однако сейчас я хочу вспомнить не о том, каким он был страшным и неприятным, а о скрытой стороне его жизни, с которой мне пришлось случайно соприкоснуться. И тут я просто обязан вставить небольшую историю, произошедшую со мной самим.
Было это в день какого-то сбора посреди каникул, может быть даже на следующий день после того, как брат Чхунсу закатил ту сцену. Случайно проходя мимо комнаты Святого Варфоломея, я услышал зов «плачущей сестры». Хотя зов сестры не был обращен лично ко мне, последовавший разговор с ней произвел на меня неизгладимое впечатление. Я, как всегда неуверенно, приблизился к ее изголовью, и тут меня обуяла странная дрожь.
Может быть, от страха. Что-то пугающее было во внешности девушки, буравившей меня взглядом. И прошло некоторое время, пока я понял, что это от ее красоты. Линия носа, казавшаяся резкой из-за особой болезненной бледности и изможденности лица, и блестящие влажные глаза поразили мою юную душу.
Поручение, которое она мне дала, было незначительным. Коротко пожаловавшись на свою боль, попросила купить ей снотворное. И хотя настойчивое требование никому не говорить об этом смутило меня, я не смог отказать ей. С тех пор я стал день за днем исполнять то же поручение, а все потому, что каждый раз, когда я отдавал ей лекарство, она, крепко схватив меня своей теплой рукой за запястье, обещала больше не плакать.
Мы действительно не слышали с тех пор ее плача. Даже тишайшими ночами, когда в мозгу отдавались шажки пробегавшего по коридору котенка и до приюта доносился треск льда, ломавшегося на далекой реке Намчхонган.
Помню один день. Неожиданные последствия поручения, которое я продолжал исполнять не задумываясь, выделили его из череды дней, проведенных в «Назарете». Я выскользнул в город за лекарством, вернулся поздно и обнаружил, что весь приют погружен во мрак и уныние. Прошел слух, что брат настоятеля обнаружил в комнате «плачущей сестры» целую горсть снотворных таблеток и намеревался взять на себя «вечерние наставления», чтобы выяснить, кто их купил и принес. Это значило — старших братьев выпорют так, что они неделю будут спать на животе, и даже у нас, маленьких, щиколотки покроются багровыми синяками.
Сердце мое учащенно забилось. Мне и в голову не приходило, что таблетки могут усыпить человека навечно.
Последующие несколько часов не смогу забыть никогда. Я пережил тогда не какие-то пустячные детские страхи, а мучения в буквальном смысле слова. Я не просто раскаивался в неблагоразумии, но отчаянно бранил себя за то, что, не поняв истинных намерений сестры, готовил ей смерть. Мысль об этом жестоко терзала меня, а ожидание жутких «братских наставлений» и последующей страшной мести братьев, которая неминуемо обрушилась бы на меня как на виновника, просто сводило с ума.
Что делать? Что же делать? И вдруг я вспомнил о небольшой молельне на втором этаже, инстинктивно побежал туда и кинулся на пол.
Если я в жизни когда-нибудь действительно верил в Бога, то это было именно тогда. Я от всей души просил: «Сжалься над моей юной душой, защити от надвигающейся беды…» Завершив длинную молитву, состоявшую из этих многократно повторявшихся слов, я принял интуитивное решение. Самому отправиться к брату настоятеля. Идя в комнату мрачного холостяка, занавешенную круглый год плотными шторами с тех пор, как его оставила жена, я чувствовал себя отчаявшейся белкой, добровольно прыгающей в пасть гремучей змее.
В комнате как раз находился отец-настоятель. Я приблизился к двери и уже собирался постучать, но остановился, услышав доносившиеся из-за двери приглушенные серьезные голоса братьев.
Похоже, один другого от чего-то отговаривал, но безуспешно. Голос настоятеля спросил, мол, разве девушка не пыталась сбежать, оставив само тело, и комната сразу погрузилась в тишину, а я, внезапно разволновавшись, ушел оттуда. Но побродив какое-то время по родной обители одиноких душ, вернулся.
К этому времени брат настоятеля остался один. Он, как это было ни странно, пил. И злобно уставился на меня, вторгшегося так некстати. Пригвожденный его грозным взглядом, еще до того, как он успел что-либо спросить, я заученным монологом изложил подробности происшедшего. Случилось настоящее чудо. Я ожидал, что он со страшной бранью обрушит на мою щеку стальную спицу, но никакой реакции не последовало. Он сделал глоток из поднятой рюмки и молча уставился в мансардное окно, через которое падали яркие косые лучи заката. В этот момент и ожог на его безобразном лице, и покоившаяся на столе негнущаяся левая рука выглядели неописуемо печально. И хотя я потом встречал немало одиноких людей, никто из них не воплощал образ одиночества более наглядно.
Учитель Ким опять замолчал. И, уставившись на окаменевшее лицо собеседника, спросил полушепотом:
— До сих пор не можете простить его?
Мужчина был, похоже, глубоко погружен в свои мысли. Придя в себя от вопроса учителя Кима, он невыразительным голосом спросил в ответ:
— Простить? Кого вы имеете в виду?
— Брата настоятеля.
Но мужчина упрямо придерживался намерения все отрицать.
— Как я могу простить человека, которого даже не знаю?! Ради Бога, хватит смотреть на меня взглядом следователя! И кончай уже со своей жалобной историей. — Залпом допив то, что оставалось, он откинул голову на спинку сиденья и закрыл глаза. — Не больно интересно, да и выспаться нужно. Завтра-то предстоит работать, если, конечно, найдется где.
Похоже, учитель Ким на мгновение засомневался. Но вскоре ему в голову пришла какая-то мысль, он подсел к мужчине и еще раз спросил:
— Правда, не знаете?
— Да в самом деле, история твоя не имеет ко мне никакого отношения.
— Потерпите минут пять. Я должен напомнить вам финальный пассаж той зимы. Если вы дослушаете, не станете больше отпираться.
Мужчина открыл глаза. Увидев это, учитель Ким, словно с облегчением, осушил свой стаканчик. Я тоже. Время перевалило далеко за полночь, все пассажиры, за исключением нас, спали. Слышалось лишь дребезжание вагонов и монотонный стук колес. А воспоминания учителя Кима разгорались все яростнее. В его глазах даже мелькнула жестокость, сходная с жестокостью матадора, нацеливающего последний удар в сердце выбившегося из сил быка.
Ну вот и обещанный финальный пассаж. Закончились длинные каникулы, и на рассвете наступившего наконец дня церемонии окончания учебного года нас разбудил резкий крик какой-то девочки, ходившей в туалет. Когда мы выбежали, девочка, сильно испуганная, смертельно бледная, показывала нетвердым пальцем, как немая, прямо в направлении «западной сливки».
Сначала нам показалось, будто на дереве болтается белье. Но мы ошиблись.
Там несчастная сестра нашла свою смерть… Ветка, на которой повесилась девушка, была не толще человеческого предплечья, и ноги ее подгибались, касаясь земли, но руки уже обмякли. Вскоре подбежал отец-настоятель, и тогда старшие братья с трудом сняли с дерева тело. В нем еще оставалось немного тепла, одежда на груди и животе была изодрана, на ногтях запеклась кровь. Чтобы с парализованными ногами доползти из комнаты Святого Варфоломея до дерева, она должна была потратить немало времени, и повесилась, судя по всему, совсем недавно. Но ее заплаканная душа поспешила, наверное, оставить проклятое оскорбленное тело, и ни искусственное дыхание, ни примчавшийся доктор не принесли никакой пользы. Внимательно осмотрев тело, доктор средних лет резко сказал стоявшему безучастно настоятелю: «Похоже, она беременна. Тут нужнее полиция». И ушел.
Узнать подробности того, что происходило дальше, не представляется возможным.
Спешно поев и получив строгий наказ не упоминать о случившемся, мы отправились в школу, а когда вернулись, все уже было кончено. В приведенной в порядок комнате Святого Варфоломея лежало тело сестры, облаченное в чистые погребальные одежды, и подле него на аккуратном столике с ритуальной пищей две свечи отбрасывали зловещий свет. «Западная сливка» была безжалостно срублена, а брата настоятеля, по невразумительным словам малышни, связали, словно зверя, и куда-то увезли — об остальном оставалось только догадываться.
Он так и не показался перед нами тем страшным утром и в конце концов довел себя до безумия. Это он срубил «западную сливку».
Но что действительно произвело на меня глубокое впечатление и о чем знал я один, случилось поздно ночью.
Возбужденный событиями того дня, я долго не мог заснуть, а после полуночи почувствовал необходимость пройти мимо комнаты Святого Варфоломея, откуда больше уже не доносился плач.
Мне тогда только исполнилось двенадцать, но, несмотря на страх перед мертвецами и привидениями, я, ясно почувствовав присутствие человека в той комнате, набрался-таки храбрости отправиться в туалет. Вдруг в окне явственно блеснул необычный свет, и я с опаской заглянул в комнату. К моему изумлению, там находились двое. Отец-настоятель и какой-то парень. Хотя густые брови и высокая переносица были мне незнакомы, определенно это был тот самый брат — кумир «Назарета».
Он рвал книгу и по листку сжигал ее на цементном полу. Судя по красному переплету и плечам настоятеля, вздрагивавшим каждый раз, когда отрывался очередной листок, это была Библия. Вдруг мрачный голос отца-настоятеля прервал тишину:
— Прости, он тоже уже получил свое.
Но парень, будто глухой, механически продолжал. Не находивший себе места настоятель внезапно схватил его за запястье и проникновенно сказал:
— Прости, из-за человеческих деяний не разочаровывайся в Боге!
Парень с тоской в голосе ответил:
— Я забыл Бога Нового Завета, когда она заболела. Раньше мою веру поддерживало это учение о наказаниях и воздаяниях, но я понял: проклятие, посланное Каину, не воскресит Авеля, и благословение, данное Иову, бессильно вернуть ему утраченное.
И хотя тогда я совершенно ничего не понял, впечатление, произведенное обстановкой, заставило меня запомнить те слова на всю жизнь.
Отец-настоятель, все еще сжимая руку парня, поднял на него переполненные слезами глаза.
— Глядя на меня… Прости его. Грешника.
В глазах парня ярко вспыхнула прежде смутная враждебность.
— Уж кому точно требуется прощение, так это вам, отец. Вы еще и душу бедной девушки собирались оскорбить? Вынуждали ее выйти замуж?
Вздрогнув, отец-настоятель поник головой и бессильно отпустил руку парня.
— Прости. Этот грешник — моя родная плоть и кровь, у меня больше никого нет тут, на юге.
Последние слова он произнес с дрожью в голосе, почти рыдая. Но парень продолжал, словно не слыша, рвать и жечь Библию.
Как только и прочная обложка, сгорев синим пламенем, превратилась в золу, он медленно встал и ушел в тусклый рассвет. Навсегда от Бога и «Назарета»…
И тут заговорил мужчина, как-то сразу протрезвевший. Перебив смотревшего на него и порывавшегося что-то добавить учителя Кима, холодно произнес:
— По-твоему, я похож на этого парня. Но ты ошибаешься. Наверняка он уже где-то умер. Например, пошел добровольцем в спецназ и был застрелен врагом в бою на побережье или попал в ловушку во вьетнамских джунглях… Да ладно, глаза уже слипаются. Уж выпили мы так выпили.
Мужчина снова откинулся на спинку сиденья и действительно закрыл глаза. Однако ненадолго. Вскоре он встал и направился к выходу, будто по малой нужде. С прежним сомнением на лице учитель Ким внимательно следил за ним. Словно хотел договорить. Прошло полчаса, а мужчина все не возвращался. С недобрым предчувствием я спросил учителя Кима, который, уставившись в темное окно, думал о чем-то своем:
— Куда он пошел?
Заплетающимся языком учитель Ким неопределенно ответил:
— На поиски утраченного времени…
Но разве можно отыскать нечто подобное? Сколько же часов прошло… Будучи пьян, я провалился в беспокойный сон, а разбудила меня трансляция по внутреннему радио:
— Разыскиваем семью или спутников господина Юн Сувона, господина Юн Сувона тридцати девяти лет — срочно просим их подойти в кабину машиниста. С господином Юн Сувоном случилось несчастье.
Спавшая, похоже, жена мужчины вскочила в испуге. Открыли глаза и потревоженные дети. Трансляция продолжалась:
— Господин Юн Сувон, упавший с железнодорожного моста Намчхон, доставлен в муниципальную больницу Мёнге и находится в критическом состоянии. Его семью или спутников просим подготовиться к выходу на следующей станции…