Медленно и мелодично били башенные часы. Звук пролетел над красной черепицей старых крыш и темными прямоугольниками крыш новых, сквозь редкие — осень — кроны акаций и тугие струны проводов и растворился в зарослях на кладбище.
Восковая луна вывалилась из сырого облака и глянула вниз. Глянула — и спряталась.
Последние отголоски двенадцатого удара прокатились между крестами и пирамидками, долетели, теряя силы, до последнего ряда надгробий, уже безымянных от времени, и замерли под стеной.
Ухнула и невнятно забормотала сова. Потом взлетела и, чуть проседая в такт взмахам бесшумных крыльев, прочертила темное небо и растаяла в округлой черноте окошка на звоннице.
Василий, вальяжно раскинувшись на плите собственной, хорошо ухоженной могилы, проследил за ее полетом и сообщил:
— Будет дождь.
Соседи промолчали, и только какая-то старушка из ближнего склепа вздохнула и мелко перекрестилась.
— Что молчите? — рассердился Василий. — Не намолчались за день?
— Не хотят с вами связываться, — за всех ответил чинный Присяжный, грубый вы очень, вам не угодишь.
— А ты и не угождай. Привык, понимаешь, угождать. И как только в суде служил?
— А так и служил, как все, — степенно протянул Купец, — помаленьку да полегоньку.
— Вот и дослужились… — Приват-доцента, умершего от чахотки в девятнадцатом, до сих пор мучил кашель. — Сколько лет — памяти нет.
— Нет, позвольте, — встрепенулся Присяжный, — как это — служил? Присяжные не служат, их выбирают. И, заметьте, выбирают из самых достойных…
Души заспорили, замелькали в привычных жестах прозрачные руки, голоса возвысились до крика, и скоро уже над вторым сектором взметнулись встревоженные летучие мыши.
Василий Андреевич послушал-послушал, махнул рукой и отправился в четвертый сектор. Там давние приятели-красноармейцы играли в орлянку затертым оболом. Третьим у них был мещанин, мобилизованный на защиту Перекопа и умерший в двадцатом от ран.
— Не спится? — вместо приветствия спросил красноармеец, прозванный Седым за белую-белую, как сметаной вымазанную прядь тонких прямых волос в курчавой русой шевелюре.
— Обрыдло. Пятый десяток, понимаешь, досыпаю, — привычно откликнулся Василий, присаживаясь на расколотую известняковую плиту.
— Ничего, скоро разбудят, — пообещал Седой.
— Пионеры, что ли? — спросил Василий, высчитывая в уме, сколько дней осталось до Октябрьских.
Два раза в году к нему, как герою гражданской войны и борьбы с контрреволюцией, приходили пионеры; прибирали, правда, не слишком старательно, именную могилу, салютовали и даже оставляли цветы. Так повелось сравнительно недавно. Сразу после похорон к нему на могилу часто приходили друзья и однополчане. Затем всю войну было не до него. После войны же осталось совсем немного тех, кто вспоминал, а пионеры ходили на воинское кладбище или к памятнику освободителям. Но вот уже четвертый год, как стали приходить и сюда.
— Пионеры, да не очень, — Седой выволок обол и теперь подбрасывал его на широченной крестьянской ладони. — Специальная воинская команда прибывает. По наши кости. — И Седой, сохраняя напускное безразличие, запустил монетку.
— Как это — по наши кости? — не понял Белов.
— А вот так. Снос начинается. В две очереди. Под барабан — и на Солонцы, — отозвался Мещанин. Он опять проиграл и поэтому злился.
Василия Андреевича даже передернуло:
— Что это на вас — погода накатила? Какие Солонцы? Какие кости? При чем здесь воинская команда? Седой поднял голову:
— Ты же знаешь — кладбище наше давно решили снести. Вот и началось. Приезжает команда такая специальная — всех будут перелаживать на Солонцы.
— Перекладывать, — машинально поправил Василий и задумался. Он давно знал, что переселение неизбежно, знал, что принят генплан развития города, предусматривающий, в частности, ликвидацию старого городского кладбища. Знал — и все же внутренне сопротивлялся этой неизбежности; точно так же сопротивлялся смерти, пока доживал с надорванным сердцем.
— Это как — в две очереди? — вдруг спросил второй красноармеец Илюша.
— Очереди — это по очереди, сначала один, а потом все остальные… протянул Василий. — А может, напутали чего?
Илюша даже обиделся:
— Так Седой — он же точно знает. Да и я слышал…
Седой все узнавал первым и наверняка. Ушлый мужик, за свою ушлость (полез в ничейный погреб в ничейном, но, как выяснилось, «конспиративном» Доме) смолоду прописанный в четвертом секторе, любил вдруг являться в кабинет ночного дежурного исполкома и, если вздумалось оставаться незримым, подглядывать и подслушивать. Еще он любил птиц, но только дневных.
— И когда же? — спросил Белов, как будто время в обычном пониманий для него еще что-то значило.
— По весне, сказывают. Чтоб к жатве духу нашего здесь не осталось. Спорткомплекс, — хоть и с неправильным ударением, а одолел трудное слово Седой, — здеся залаживать будут.
— Закладывать, — поправил Василий Андреевич и встал. Постоял, помолчал, дергая нитку полуоторванной пуговицы на кожанке, и процедил: — Нет, шалишь. Так просто не ликвидируешь. Как ни верти, а право на покой мы заработали.
— Вы-то, может, и заработали, если по нынешним ценам считать, — вновь подал голос Мещанин после очередного проигрыша, — да только мало здесь вашей породы. Это ж общее кладбище…
— Цыц, — приказал Седой.
— А мы что, — поинтересовался Мещанин, меняя тон, — имеем особую ценность для советской власти? Порешили ликвидировать — и ликвидируют. Не то ликвидировали.
— Не в числе дело, — Василий подтолкнул Седого. — А ты чего молчишь?
Седой задержал обол на ладони и протянул:
— А че — мы ниче. Отзвонили свое. Раз им надо — мы подвинемся. Не гордые.
— Кому это — «им»? Ты за «них» жизнь свою молодую угрохал!
Илюша прервал его:
— Ты, комиссар, не горячись. Конечно, обидно, привыкли мы здеся, место хорошее, вокзал опять же близко, но дитям тоже надо где играть, плавать…
— В здоровом теле — здоровый дух, — заявил Мещанин.
— Это хорошо, когда здоровый, — мрачно и даже с угрозой начал Василий, только я так понимаю, что и нам не пристало бегать, как собакам. И чтоб «здоровый дух», тут одного спорткомплекса мало. И нечего тут непротивленчество разводить! Пошли за мною, — приказал он Седому и, не оглядываясь, чуть вразвалочку зашагал по дорожке.
В это время желтая луна вновь протекла сквозь облако, и в ее стылом слабом свете заблестели призрачные вечная кожанка и стоптанные, но круто начищенные сапоги Василия…
А во втором секторе почти кричал и надсадно кашлял Приват, хватая за пуговицы сюртука Присяжного:
— Нет-с, вы сначала признайте, что при таком накоплении деструктивных начал…
— Тихо! — резнул Василий. — Слушайте сюда!
В голосе зазвенел металл, тот самый металл, который перекрывал гам тысячной толпы на мятежном крейсере. Тот самый, который заставил поднять под густой свинцовый ливень, на последний, на победный и спасительный бросок остатки штурмового отряда. Тот самый, который не раз и не два становился главным аргументом на горластых и крутых митингах двадцатых…
Интеллигенты моментально смолкли.
— Говори, — Василий вытолкнул Седого вперед.
— А все знать должны. Спецкоманда приезжает…
— Какая команда?
— Ничего не знаем…
— Объясните всем!
Седой пожал плечами и сказал:
— Кладбище наше будут ликвидировать. Переносить. Вот-вот. Приедет такая специальная воинская команда, нас перезакопают на Солонцах; а тут будет спорткомплекс.
— Бона как! — крякнул Купец и, перекрестясь, забористо выругался.
— Простите, не понял, — Присяжный пробежал вверх-вниз пальцами по пуговицам сюртука. — Как это можно — ликвидировать кладбище? Это что, шутка? Кладбище! Это же не ветхая пожарная каланча…
— И не Бастилия, — вставил Приват, — и не памятник императору…
— Не знаю, может, и не Бастилия никакая, а вот решено, что снесут, — и все. Точка. — Седой набычился.
— Позвольте, позвольте… — Приват наконец осознал, что и в самом деле это не шутка. — Но как можно? Ужасно! Вы говорите о ликвидации кладбища как о… пустяке. Но кто посмел принять такое решение? С кем оно обсуждалось? Согласовывалось? А общественность — она как? Наконец, и у нас есть свое мнение, свои права и интересы!
— Тихо, губерния! — поднял руку Василий. — Я говорить буду.
Он засунул руки в карманы кожанки и, слегка покачиваясь с пятки на носок, начал:
— Решили это коллегиально. Без спора. Согласовали тоже своим путем. Молча. Обсуждать… С тобою или со мной — никто ничего не будет. Сами чувствуете, что мы для них давно мертвые. И советоваться не будут. До сих пор обходились — и сейчас обойдутся… Наверное. Так. Нечего базарить! Действовать надо!
— Простите еще раз, — подал голос Присяжный, уже несколько пришедший в себя, — но в данном случае, как мне кажется, «базарить» совершенно необходимо. Этот вопрос как раз должен быть всесторонне обсужден, и правильное решение может быть выработано только коллегиально. Такое событие — и следует постараться учесть все интересы, а не только узкой группы…
— Ему-то что, — глухо пробурчал Купец, вроде бы даже и не глядя в сторону Василия, — его-то самого небось гимназисточки на белых ручках во мраморны хоромы перенесут. Горлохват…
Василий Андреевич мог бы сказать, что ни в саму революцию, ни после, во все отпущенные ему годы, когда наган и шашка заменили мирные атрибуты непомерного труда большевика-организатора, лично для себя никаких благ он не искал и даже не принимал, но — только пренебрежительно хмыкнул и махнул рукой. Купец, как и большинство в кладбищенском обществе, знал достаточно о жизни и деятельности Василия Белова, но по извечной своей классовой слепоте принимал только то, что хотел принять. А кто не умел подниматься при жизни, не поднимется и после. Время таким — не лекарь.
Василий только хмыкнул, а Седой подошел к Купцу вплотную и прошипел так, что пламенем повеяло:
— Тебя, гидру, с нашего пролетарского кладбища поганой метлой вымести надо! Контра!
Кто-то ахнул, кто-то попробовал отодвинуться подальше: инерция страха сильнее смерти.
— А ну, тихо! — остановил всех Василий.
Он взобрался на постамент (мраморного ангелочка украли лет пять назад), заложил пальцы за ремень и, постепенно повышая голос, продолжил:
— Большинство здесь присутствующих не пугают сносы, переносы и все команды. Не мы первые, не мы, наверное, и последние. Так. Но могут быть перегибы! Знаю, что говорю. И вы знаете. А раз это дело ни для кого не побоку, то и нечего здесь!
Получилось косноязычно и, однако, весьма убедительно. Со старых секторов потянулись обыватели, все больше сердобольные бабуси и высохшие старички, народ тихий, но любопытный. Чуть поодаль, не приближаясь, но чутко прислушиваясь, расположилась группа строго одетых лютеран. Шестой сектор кладбища.
— Итак, — поднял руку Василий, — ситуация простая: начинается переселение душ. Спецкоманда шутить не будет. Есть мнения?
Мнений оказалось много.
Закричали все наперебой: и ветераны, давно растерявшие всех помнящих и цепляющиеся только за имя на кресте, и «середняки», оставшиеся — многие не по воле своя, — навсегда в Перевальске, и совсем новые души в костюмах пятидесятых годов. Нетопыри, смертельно напуганные небывалым, им лишь доступным шумом, отчаянно метались над кустами…
— Даю справку, — поднялся на плиту седовласый, с одышкой, юрист из сочувствовавших, — существуют правила перезахоронения. Дается объявление, чтобы все желающие успели, и отводится территория на действующем кладбище…
— Сам туда иди, на Солонцы твои, — загалдели три поколения старичков, — там тебе ни тени, ни воды, ни добрым словом перемолвиться не с кем!
— Нет, подождите, — кричал пожилой приказчик, застреленный во время налета в двадцатом, — а у кого помнящих не осталось, тогда как?
— Даю справку… — замахал руками юрист, но его не слушали. Началось то, что происходило почти еженощно: крик и стон о родных и друзьях, навсегда раскиданных по свету революциями и войнами этого непростого столетия, в котором одновременно так мало и так много мог сам человек…
Василий слушал, машинально перебирая тугие еще листья на любимой своей сирени. Наконец рубанул ночной воздух призрачной рукой:
— Покричали — и хватит! Решаем так: выбирать комитет. Выборы — по одному от каждого сектора. А кроме — еще пять душ. Голосовать будем персонально и открыто. Возражения есть? Возражений нет. Поехали. Первый сектор…