Седой стащил буденовку, сунул ее в рукав шинели и запрокинул голову. Если сейчас подняться повыше, к закомаре, то как раз можно увидеть гнездо ласточки. А Седому за полвека впервые выпало не спать днем, и не мог он не взглянуть, какие и сколько яичек положила в гнездо эта верткая и звонкоголосая пичуга. Но едва Седой положил бестелесную руку на теплую оцинкованную жесть, как внизу раздались голоса.
Седой тут же слетел с колокольни вниз — послушать, о чем говорят двое мужиков и тоненькая белобрысая девочка.
Одного Седой узнал сразу: видел в кабинете Лаптева. А второй вызывал одновременно интерес и антипатию — и все же глубоким, особенным чувством Седой понял: это его человек. С ним будут связаны некие важные события…
Крепкий, рослый, загорелый, с простецким лицом, зачесанными назад соломенными волосами, небрежно одетый, человек этот представлял тип, который был внутренне и внешне привычен Седому. Но этот «Толя» — так к нему обращались — пребывал в подпитии, а его лицо, глаза, жестикуляция и походка подсказывали, что парень уже из горьких.
По давней крестьянской привычке Седой пожалел Толю, но жалость была с немалой долей презрения.
Послушав немного чужой разговор и посмотрев через плгчо на непонятные до тошноты, да еще и воняющие конюшней бумаги, Седой собрался было уже вернуться на колокольню, к ласточкину гнезду, но задержался.
Для себя, для самоуспокоения, Седой решил, что все дело в Толиных наклонностях. Не хотел еще допускать осознание связанности с этим человеком — не потому ли, что не все предстоящее им двоим не так было гладко?
«Все дело в пьянке», — сказал себе Седой.
На кладбище пьяниц хватало, не один и не два десятка либо допились до смерти, либо нарвались на скоропостижную смерть под пьяную лавочку. Но народ этот был чрезвычайно неинтересный, как правило, затопленный водкою еще при жизни, и на кладбище с ними, как с местом пустым. А вот с Приват-доцентом Седой как-то раз отчаянно схлестнулся насчет того, кто, как и особенно почему пьет. Спорить на равных не получалось, а согласиться было никак невозможно: очень уж они с Приватом разные. И вот стал Седой задумываться и присматриваться; несколько раз он пробовал поговорить после полуночи с живыми, проходившими возле кладбища, с теми, кто случайно припозднился, но разговор не получался. Одни сильно, до бессловесности, пугались, а другие несли бог весть что, не реагируя на вопросы. Такой же благоприятный случай, — чтобы поговорить со взрослым мужиком, — упускать не стоило. И то, что мужик этот подвыпивший, в сущности могло обернуться неплохо: не станет дергаться, не примет всерьез этот разговор, а значит, по-настоящему не будет нарушено Правило, ограничивающее общение с живыми.
Так уговаривал себя Седой, так решал, что «с этим Толей» надо побеседовать, и так заставил себя ожидать, пока представится возможность.
Возможность представилась достаточно скоро: девочка захотела побродить по аллейке, не тронутой пока спецкомандой, а Толя, вытащив очередную «беломорину», остался на скамейке.
— Ты кто будешь? — спросил негромко Седой, пристраиваясь рядом.
— Василенко, — машинально ответил Анатолий Петрович и в следующий момент побледнел и вскочил.
— Ну, че, укушу я тебя, что ли? — обиженно спросил Седой и даже рукой махнул.
— Н-нет, — решил Василенко, — но все-таки…
Тут Василенко совсем побледнел, даже за сердце схватился и стал беспомощно оглядываться по сторонам. Кочергины отошли далеко, а Седой не исчезал, даже подмигивал:
— Че там, ладно, свои ребята.
То ли это подмигивание помогло, то ли просто сообразил Анатолий Петрович, что ежели с ним уже произошло такое, то здесь за сердце не хватайся, «караул» не кричи, все равно не отвертишься, пока не пройдет само. И Анатолий вдруг успокоился и даже повеселел.
В институте, щедро отдавая время и силы архитектуре, волейболу и девушкам, Толя Василенко как только мог игнорировал «общественные дисциплины», не интересовался ни гносеологией, ни тем паче психологией; и теперь в полупьяной логике своей допустил, что где-то в непрочитанных страницах и пропущенных лекциях содержалось объяснение этого прозрачного феномена в шинели с красными петлицами.
— Успокоился? — участливо спросил Седой, когда Василенко уселся на скамейку и задымил. — А то пока дергаться и разбираться что да как, то всякая охота разговаривать пропадет. Годится?
Василенко утвердительно кивнул, все больше склоняясь к мысли, что весь этот необычный разговор — просто сон. Такой сон от переутомления, литра пива и еще ста пятидесяти граммов до того.
— Так кто ты по службе будешь, Василенко? — спросил Седой.
— Архитектор.
— Это что еще такое? — не понял Седой.
— Ну, это вместо художника, — терпеливо пояснил Василенко, привыкая к условностям такого сна. — Я рисую, что надо построить, а рабочие потом все это в натуре делают.
— А сам ты, значит, с камнями, с известкой не возишься?
— Я же сказал, рисую проект. Такой исходный рисунок для строителей. Без него никто работать не может.
— Панская работенка, — повертел головой Седой, не то одобряя, не то осуждая.
— Свинская, а не панская, — решил обидеться Василенко.
— Давай-давай. Не нюхал ты, видно, свинской работы, — беззлобно бросил Седой.
— А ты мою видел? Что мне делать приходится? Типовые проекты привязывать! Да автобусные остановки малевать — ах, творчество, мать его… На первом курсе такое делают!
— А как же дома, вон их сколько? — спросил Седой, указывая на блочники ближайшего микрорайона.
— А никак. Есть типовые проекты, есть альбомы стандартных деталей, так что никакого творчества. Только и смотри, чтобы коммуникации были покороче, чтобы на чужие трассы не налезать.
— За что же тебе деньги платят? — искренне изумился Седой.
— А хрен его знает. Целый день, правда, как собака гавкаю и отгавкиваюсь, а если по сути — так от меня ничего и нет.
Седой сощурился:
— А чего же тебе не хватает? Работа у тебя чистая, деньги исправно идут, жена небось есть, дом, так?
— Ну…
— Я ж по морде вижу: крестьянских ты кровей. А в навозе не ковыряешься, не пашешь сам на себе вскачь. Что же тебя печет? Что водкой заливаешь?
Василенко досадливо поморщился, подергал плечом и достал новую папиросу:
— Да, пью, бывает. А оттого, что работа моя, «чистая», на дурака рассчитана. А я не дурак. И не могу им быть. Мельников — тот как раз может, он дерьмо — не архитектор, самое большее способен коровники в стиле «баракко» лепить. А мне все не дает голову поднять…
— Командир твой?
— Ага. Командир.
— А что, повыше его нету никого?
— А толку-то, что есть? Что я, жаловаться побегу? И на что? Мельников же, выходит, кругом прав…
— А если прав, то чего ты пыркаешься?
— Как бы тебе объяснить… — Василенко разволновался, присел на корточки и принялся, как всегда в минуты волнения, чертить какие-то знаки, в данном случае — на песке. — Мельников прав по-своему, если исходить только из минимума затрат… минимума риска, минимума новизны. А я в таких рамках плясать не могу. И никто не может, прошло то время. Так что я, выходит, тоже прав. А он… Вот по этому вашему спорткомплексу: на пятьдесят тысяч больше получилось, вышку я по-своему вывернул. Так мой фельдфебель: чуть с… этим самым не слопал. А сильное дело — пятьдесят тысяч!
Для Седого эти тысячи, не соизмеримые с крестьянским бюджетом, и в самом деле означали немного; а вот другое… Да, это был его человек, и не просто любопытство тянуло Седого… Выждав очень неприятную паузу, он тихо спросил:
— Так это ты спорткомплекс выдумал? Но Василенко не сразу понял, что может означать интонация Седого, и начал весело:
— Я. Вышку-то классно решить удалось! Если еще строители не подгадят будет на сто лет заметка!
И только тут понял, что слова повисают, что даже увеличивается ощущение проступка, и спросил: — Слышь, как тебя: я что, не то сморозил?
Несколько мгновений Седой смотрел на него молча, не двигаясь, смотрел, что называется, в самую душу. А потом так же молча исчез.