Всего пять дней отделяют нас от нового 1942 года. С Богатырем и Ревой мы возвращаемся от Саши Хабло, радиста отряда Погорелова, и говорим о великом переломе на фронте после боев под Москвой. Сводки по-прежнему сообщают о продолжающемся продвижении нашей армии, об освобожденных городах, о взятых трофеях и о невиданном подъеме, охватившем страну, когда от края и до края разнеслась по ней весть о победе под Москвой.
По-прежнему жива добрая советская традиция: победами провожать старый год, победами встречать новый. И на этот раз, как всегда, молодой год подходит к нам под знаком хороших предзнаменований.
Легко и радостно мечтается в тихом заснеженном лесу.
К началу нового года все лесные села превратятся в укрепленные пункты, куда будет заказан вход врагу, В январе силами объединенных отрядов мы нанесем последовательно три удара — по Трубчевску, Суземке, Буде. На добрую сотню километров от основной базы разойдутся группы наших диверсантов и завладеют вражескими коммуникациями…
Впереди раздается чуть слышный петушиный крик: скоро Красная Слобода.
Неожиданно в стороне от дороги, в снегу, у густой старой ели, вырастает Бородавко. В руке у него автомат. Проваливаясь по колено в глубоких рыхлых сугробах, он спешит к нам. Что-то случилось.
Волнуясь, Лаврентьич рассказывает, что сегодня на рассвете вражеский отряд напал на Красную Слободу, начал жечь село. Бородавко вынужден был отойти.
Подходят Кочетков, Донцов, Ларионов, и картина постепенно проясняется.
Это Тишин глухими тропами привел из Суземки в Слободу отряд карателей. Наши обнаружили их, когда они уже были в селе. Лаврентьич, опасаясь быть отрезанным от леса, приказал отступить. Донцов, Ларионов и с ними несколько бойцов то ли не слышали приказа Бородавко, то ли не могли выйти из села — этого тогда не удалось установить. Во всяком случае они остались, завязали бой, и гитлеровцы, потеряв убитыми четырех солдат, отошли в сторону Денисовки. В Слободе ими сожжен один дом.
Как обухом по голове, ударяет меня это известие.
Тишин осмелился маленькой группой в тридцать солдат ворваться в нашу Слободу. Мы отступили. Мы позволили ему сжечь дом… Что из того, что он выгнан из Слободы? Но он был в ней. Это известие разнесется по лесу. Оно подорвет веру в наше дело. О какой операции против райцентра, о какой организации групп самообороны может идти речь, когда мы не в силах защитить даже нашей основной базы, в которой стоит боевая группа во главе с командиром отряда.
Надо немедленно же ответить контрударом. Это должен быть удар наверняка. И к тому же такой, который заставит забыть наше поражение в Слободе. Это должен быть сокрушительный удар по Суземке. Именно по Суземке, откуда явились бандиты…
Лежу на диване в доме Григория Ивановича в Челюскине и с нетерпением жду возвращения разведчиков. В комнате тесно и шумно. Здесь Бородавко, Богатырь, Егорин, Паничев, Погорелов, Рева. Идет горячий, взволнованный спор.
Паничев настаивает завтра же, не откладывая, в лоб ударить по райцентру.
— У нас выгодное положение, Сабуров, — указывает он. — Инженерно-техническая часть, занимавшая Суземку, только что покинула ее. Со дня на день ожидается прибытие какой-то изыскательской партии: фашисты решили срочно восстановить мост через Неруссу и магистраль Киев — Москва в сторону Брянска. Сейчас в Суземке только крупный отряд головорезов — полицейских Богачева и всего лишь с десяток фашистских солдат… Завтра же мы должны разгромить их. Иначе нам и носа нельзя показывать в села.
— Черт его знает, — задумчиво говорит Егорин. — А вдруг они вызовут подкрепление, и наша операция сорвется? Как бы еще больше не опозориться?
— Яке тут может быть подкрепление? — горячится Рева. — Пока они соберутся, мы уже будем в Суземке.
Бородавко молчит. Он явно обескуражен событиями в Красной Слободе и тяжело переживает свой поспешный отход. Мне предстоит сегодня же говорить с ним. Это будет тяжелый разговор, но он неизбежен.
Григорий Иванович шагает по тесной накуренной комнате и хриплым басом твердит:
— Проучить… Проучить немедля…
У меня уже намечен план операции. Уверен: при всех обстоятельствах мы ворвемся в Суземку. Но сумеем ли захватить всю полицейскую шайку? При первой же тревоге она легко уйдет в Буду и вернется с подкреплением. Что мы будем делать в этом случае? Держать оборону? Бессмысленно. Уходить? Нелепо и позорно… Нет, мой план никуда не годится. Надо непременно захватить их врасплох, сразу же зажать в кулак, чтобы ни один полицейский не мог вырваться из Суземки.
Короче: операция должна быть разработана так, чтобы даже при учете всех возможных неблагоприятных обстоятельств нам был бы гарантирован полный успех.
И еще: наша операция должна быть молниеносной. В нашей обстановке стремительность самого боя — первое и обязательное требование к плану операции. Пусть мы потратим день, даже два на разработку этого плана, но саму операцию обязаны провести быстро, максимально быстро.
Итак, бить наверняка, бить молниеносно — вот непременные условия победы.
Нет, пока мой план — никудышный план…
— Скажи, командир, як же ты из Слободы драпал? — неожиданно слышится насмешливый голос Ревы.
— А откуда я знал, что у него только тридцать бандитов? — мрачно отвечает Бородавко. — Думал, чем людей понапрасну терять, лучше отойти, собраться с силами и, пока он будет возиться в Слободе, окружить и уничтожить. Зачем же зря на смерть идти?.. Да, в конце концов, я не обязан отчитываться перед тобой, — сердито бросает Игнат Лаврентьевич.
— А слобожане, по-твоему, не люди? — возмущается Паничев. — Ты думал о том, что, уходя из Слободы, оставляешь колхозников на смерть?
— Нет, ты скажи, Лаврентьич, як же так? — пристает Павел.
— Замолчи, Рева! — резко обрываю я. — Товарищи, прошу вас уйти из комнаты: мне надо поговорить с командиром…
С минуту после ухода товарищей Бородавко молча сидит у стены, потом подходит ко мне и кладет мне руку на плечо.
— Ну, комиссар, давай говорить начистоту. Без обиняков. Так, чтобы ничего между нами недоговоренного не осталось… Помнишь Зерново? — взволнованно продолжает он. — Помнишь, как я тебе передал командование? Конечно, помнишь! Почему я это сделал?
— Мне казалось… — начинаю я.
— Нет, погоди, сначала я скажу, — торопится Бородавко. — Ты только пойми меня правильно… Человек я тогда был новый. Операцию разрабатывал ты. Ну я и решил, что тебе и карты в руки… Нет, нет, погоди! Я знаю, что ты скажешь. Ты спросишь: «Почему не сделал этого раньше? Почему тянул до последнего?»… Да, здесь моя ошибка. Думал — справлюсь. Думал — по силам мне будет. И только в самый разгар боя, понимаешь, комиссар, вдруг стало ясно: нет, уж лучше пусть он командует… То есть ты… Военный. Опытный. Молодой. Так для дела будет лучше… Много я думал об этом, Александр Николаевич. Ночи не спал. Мучился. И теперь скажу тебе прямо: в Зернове я был прав. Прав! Не смел я рисковать первой операцией… Не смел! Хоть и не легко мне было передать тебе командование. Ой, как нелегко… Нет, тогда я был прав. И только в одном сглупил — смалодушествовал, что ли: не сказал этого раньше, еще тогда, когда в бараке были, до операции… Ну вот… Теперь ты говори, комиссар.
— Согласен с тобой, Лаврентьич. Надо было сказать раньше. Ну, да все это уже быльем поросло и не так уж важно…
— Понимаю. Важнее другое. Во сто крат важнее, — перебивает Бородавко. — Это я про Слободу говорю… Да, отступил. Бросил село. Но почему? Шкуру свою спасал? Нет! Нет! Верь, комиссар, ни на минуту, ни на секунду этой мысли у меня не было!.. Хотел людей спасти, от ненужной смерти уберечь. А получилось иначе. Позорно, глупо получилось. Чуть было все село не отдал на разграбление…
Бородавко замолчал.
— Ну так вот, — наконец, тихо продолжает он. — Хочу снять с себя командование. Вижу — не под силу мне. Опыта нет. Военного опыта. Да и стар, видно… Тяжело мне это говорить. Еще тяжелее сознавать. Но не хочу, не могу губить дело из-за собственного честолюбия, из-за дурацкого гонора. Не могу… Давай договоримся, как бы это сделать получше.
Не сразу отвечаю Бородавко: он застал меня врасплох.
— Нет, Лаврентьич, — наконец, говорю я. — Мне кажется, сейчас этого нельзя. Именно сейчас. Мы слишком молоды — отряд еще не оперился как следует. А тут эта неудача в Слободе. Как бы бойцы не потеряли веру в самих себя, узнав о том, что командир сменен: этот налет Тишина на Красную Слободу может вырасти в их глазах бог знает в какое поражение. Да и народ так же оценит твой уход… Нет, именно сейчас этого нельзя делать. Пусть пока все останется так, как есть. Мы с Будзиловским возьмем на себя разработку операций, может быть, даже командование в бою. За тобой же останется общее руководство отрядом, связь с народом, организация групп самообороны… Да мало ли у нас с тобой хлопот и забот!.. Нет, Лаврентьич, пока оставим все по-старому. Дальше время покажет. Виднее будет. Может, все и утрясется.
— Ты думаешь? — и в голосе Бородавко радостные нотки. — Если бы ты знал, комиссар, как хочется верить в это! В силы свои верить!.. Ну, не буду тебе мешать. Трудись. Спасибо, Александр.
Он крепко жмет мою руку и быстро выходит из комнаты.
Мы втроем — Будзиловский, Кривенко и я — сидим за разработкой плана операции.
Григорий Иванович шагает из угла в угол.
— Ты обязан ударить, комиссар. Немедля обязан, — упрямо повторяет он.
— Как ударить?
Передо мной на столе лежит карта и план Суземки. Я веду бойцов по болотам, полям, перелескам, которые сейчас засыпаны снегом. Пытаюсь ворваться в город с юга и севера, с востока и запада. Подчас мне кажется, что найдено решение, но через пять минут Будзиловский без особого труда разбивает его, и я опять начинаю сызнова.
— Нет, Григорий Иванович. В лоб бить нельзя — упустим.
— Значит, надо перехитрить. А раз надо — можно. Давай вместе думать.
И снова ведем мы бойцов перелесками, болотами, оврагами. Разбиваем их на группы. Пытаемся с разных сторон проникнуть в город… Безнадежно: враг неизбежно ускользнет, бой затянется… Остается ждать разведчиков: быть может, их сведения подскажут правильное решение.
Открывается дверь, и в комнату входят Пашкевич и Буровихин.
— Прости, комиссар. Важные известия… Докладывай, Василий.
Буровихин рассказывает, как он явился в Трубчевск, как предъявил коменданту свое брянское удостоверение и как комендант томил его сутки, очевидно, запрашивая Брянск. Потом сразу же переменил отношение, стал предупредительным, ходил с ним вместе в парикмахерскую, угощал обедом, а затем ни с того ни с сего заговорил о том, что в районном городке Локте организуется «национал-социалистическая партия всея Руси», что ядро этой партии составляют царские офицеры-эмигранты во главе с каким-то Воскобойниковым и что в связи с созданием этой партии им, Буровихиным, интересуется одно «важное лицо».
Это «важное лицо» оказалось фашистским чиновником. Он обстоятельно расспрашивал Буровихина о Сарепте, о Ленинграде, о тех обстоятельствах, при которых Василий попал в плен, и, оставшись, очевидно, довольным опросом, дал ему поручение.
Буровихин должен отправиться в Севск. Севский комендант свяжет его с Воскобойниковым. От Буровихина пока требуется одно: войти в доверие к руководству партии и тактично узнать, нет ли у Воскобойникова родственников в Америке. Чиновник предупредил, что, возможно, Буровихин услышит в Локте высказывания, которые не совсем будут соответствовать его, Буровихина, естественному уважению перед величием и задачами германского райха, но пусть пока он смотрит на это сквозь пальцы и обо всем докладывает лично ему…
Помню, тогда, в Челюскине, мимо моего сознания прошел этот рассказ: все мысли были в Суземке. Я поручил Пашкевичу заняться Буровихиным, а мы снова засели за план операции.
Пашкевич с Василием примостились в углу комнаты, и до меня долетали лишь отдельные фразы Буровихина:
— Финский полковник разбушевался и кричал на коменданта: «Ваши имперские войска бегут из-под Москвы, а здесь должна литься финская кровь? Завтра вы побежите от Ленинграда, а мне прикажете пробираться на родину через Скандинавию? Нет, слуга покорный…»
В комнату шумно входят Богатырь и Паничев. Они принесли только что полученные данные от суземских разведчиков:
— Завтра утром Богачев созывает в комендатуре совещание, всего командного состава. Он задумал под видом партизан подобраться к нам и уничтожить одним ударом…
— Под видом партизан? — переспрашиваю я, и в голове уже мелькает новая, неожиданная, пока еще не вполне оформившаяся мысль. — Завтра утром совещание?
— В восемь часов утра.
— Очень хорошо… Вот в этот час мы и пожалуем к ним…
— Погоди, погоди, Александр, — перебивает Богатырь. Он, очевидно, начинает понимать мой замысел. — Но ведь в восемь часов уже светло. Нас заметят.
— А я и не собираюсь скрываться. Мы пойдем открыто. Пусть видят. В этом весь смысл…
Примерно через час приходит Кенина из Суземки. Она подтверждает сведения о завтрашнем утреннем совещании в комендатуре и добавляет важную для меня деталь: в Суземке распространился слух, будто какой-то полицейский отряд прошел на Колпины ловить партизан.
— Это они с отрядом Боровика спутали, — смеется Паничев. — Он как раз в это время возвращался с операции.
С кем бы они ни спутали, но это именно то, чего не хватало в моем плане: внезапности, полной гарантии успеха.
Срочно созываем командирский совет. Докладываю план операции. План принят. Три отряда — наш, Суземский и Погорелова — выступают на исходные позиции.
Рассвет застает нас в поселке Побужье. То здесь, то там вспыхивает и замирает приглушенный разговор. Еле слышно ворчит Джульбарс, служебная овчарка, подаренная нам в Черни. Нетерпеливо бьет копытами Машка, запряженная в розвальни. В километре от нас — занесенная снегом, спящая Суземка.
Сегодня необычный вид у нашей группы. Восемнадцать партизан одеты в немецкую военную форму. Это — «конвой». Он поведет двух «пленных партизан» — двух исконных суземцев: работника военкомата Ивана Белина и народного судью Филиппа Попова.
«Пленным» завязывают за спину руки, завязывают так, чтобы в любой момент они могли сами легко освободиться от веревок. Автоматы, конечно, отобраны у них, но «пленные» настойчиво требуют оружия, и в карманы им кладут пистолеты и гранаты.
В розвальни Иванченко ставит ручной и станковый пулеметы, тщательно закрывает их сеном и усаживается в качестве ездового.
Это первая группа — тот «полицейский отряд», который открыто, не скрываясь, поведет «пленных партизан» в комендатуру Суземки, где сегодня утром Богачев открывает совещание.
Вторая, основная, группа во главе с Бородавко, Погореловым, Паничевым и Егориным под защитой железнодорожного полотна скрытно пойдет к сожженной станции Суземки. Лишь только раздастся наш первый выстрел, эта группа должна немедленно же вырваться к комендатуре…
На небе, одна за другой гаснут звезды. Чуть брезжит восток. Основная группа скрывается за полотном. Пора и нам. По широкой разъезженной дороге мы трогаемся в путь прямо в логово врага.
Все заранее разработано и оговорено до мельчайших деталей. Беспокоит одно — как бы еще до комендатуры не опознали кого-нибудь из нас. Но Паничев уверил меня: в Суземке известны только наши «пленные». И все же тревога не проходит…
Впереди вырастает город. Первые дымки появляются над крышами и отвесно поднимаются в тихом морозном воздухе.
Последний раз повторяю Богатырю: он должен следить, чтобы, проходя по суземским улицам, «конвойные» ругали и били наших «пленных».
Первый дом городской окраины. Перед нами стоит полицейский — плотный бородатый мужик с карабином в руке. Он внимательно вглядывается в нашу группу…
— Белин! — неожиданно кричит полицейский, узнав «арестованного». — Попался, мерзавец!
Белин поднимает голову, сдерживает шаг.
— А ну, пошевеливайся! — и Кочетков толкает его прикладом в спину.
— Стой! Погоди! — полицейский даже наклоняется вперед — так старается он получше разглядеть нас. — Иванченко! Ты?
Чувствую, как инстинктивно рука крепко сжимает рукоятку пистолета в кармане.
— Твоя работа? Где поймал? — допытывается полицейский.
— Приходи сейчас в комендатуру, и тебе работа найдется, — небрежно бросает Иванченко.
На этот раз пронесло. Но как трудно пройти мимо предателя и пальцем не тронуть его…
Идем по улице. Из калиток выходят суземцы и молча смотрят на нас.
Вот группа женщин. Одна из них, узнав, видно, «арестованных», шевелит губами, и я скорее понимаю, чем слышу ее слова: «Сыночки, родимые».
Дряхлый седобородый старик. Опершись на длинную суковатую палку, он стоит у ворот, из-под насупленных бровей в упор смотрит на нас, и я физически чувствую ненависть в его взгляде.
Неожиданно из-за угла выбегают двое мальчишек и, увидев нас, удивленно замирают на месте. Мы с Богатырем проходим мимо них, и я слышу горячий мальчишеский шепот:
— Белина стрелять ведут, гады.
— Молчи, Санька. Сейчас что-то будет…
Каким чутьем, каким шестым чувством мог разгадать нас этот малыш?
Уже видна комендатура — длинное мрачноватое здание. Чуть поодаль к забору привязаны лошади, запряженные в розвальни и нарядные высокие сани. Во дворе шумит автомобильный мотор.
Сквозь задернутые морозным узором оконные стекла видны прильнувшие к ним лица. На крыльцо выскакивают военные — они без шапок, в одних кителях.
— Поймали! Белин!.. И Попов тут же! — несутся возбужденные голоса. — Сейчас поговорим с вами!
Наша колонна уже вытянулась против окон комендатуры. Иванченко разворачивает Машку, сбрасывает сено с пулемета…
— Огонь!
Гранаты летят в окна. Жалобно звенит стекло. На высоких нотах заливаются автоматы. Полоснул по окнам станковый пулемет. Мимо проносится серая в яблоках лошадь, волоча по снегу опрокинутые сани. На крыльце лежат трупы убитых полицейских. Кочетков с группой бойцов бежит во двор — окружает здание.
Оглядываюсь по сторонам. От станции по переулку спешат наши. Вот Бородавко, Паничев, Егорин. Коренастый Ларионов еле сдерживает на поводке рвущегося вперед Джульбарса.
Иванченко уже занял выгодную позицию: его пулемет прикрывает дорогу, ведущую из Суземки на Буду. Врагу не уйти.
Наши подбегают к комендатуре. Глухо рвутся гранаты. В перерывах между взрывами несутся из дома истошные крики. Ответной стрельбы нет. Сбросив на снег полушубок, Рева первым вбегает на крыльцо.
Неожиданно со двора несется громкий крик:
— Донцова убили!
Бросаюсь туда. Из низких подвальных окон бьют из пистолетов. Наши открывают по окнам огонь из винтовок, пулеметов, автоматов.
— Отставить! — приказываю я. — Федоров, гранату!
Ловко брошенная граната летит в окно, но почти тотчас же вылетает обратно и рвется на снегу. Снова летят гранаты. Еще… Еще…
— Ларионов, за мной! — кричит Богатырь и скрывается в здании. Едва касаясь лапами земли, Джульбарс легкими пружинистыми прыжками бросается за своим хозяином.
Наступает тишина. Только внутри дома слышится шум борьбы, злобный собачий рев, испуганный крик… Ко мне подходит Богатырь.
— Еле достали: в подвале спрятались. Джульбарс помог. Только прыгнул вниз — сразу: «Сдаемся. Уберите собаку». Ну, теперь, кажется, все, Александр.
— Да, теперь все.
Смотрю на часы. Бой длился двадцать четыре минуты.
Ну что ж, это именно то, чего мы хотели.
Вхожу в комендатуру. Здесь все разбито, исковеркано гранатами. У окон большой комнаты, где, очевидно, шло заседание, лежат десятка два трупов. Среди них мне показывают труп Богачева.
Возвращаюсь во двор. С непокрытыми головами партизаны молча стоят около Донцова.
Это первая смерть в отряде — тяжелая, обидная смерть боевого друга.
Опустившись на колени, Кочетков целует уже остывшие губы Донцова.
Мы отвезем его в Красную Слободу и похороним там, где впервые встретились с ним и где он впервые стал партизаном…
Начинается кипучая своеобразная жизнь только что освобожденного городка.
Егорин с группой бойцов занимается продовольственными складами: надо вытрясти из них все, что успели награбить и заготовить фашисты.
Рева грузит на машину станковые пулеметы, пулеметные ленты, ящики, с патронами.
Приводят пойманных в домах гитлеровцев и «богачевцев», как прозвали суземцы головорезов начальника полиции, но среди них нет ни Тишина, ни денисовского старосты Кенина, хотя их видали сегодня на рассвете.
Вокруг возбужденная, радостная толпа. Здесь и суземцы, выбежавшие из своих домов, и недавние арестованные, сидевшие за колючей проволокой, — худые, обросшие, но безмерно счастливые. Рассказывают, что два дня назад перед своим налетом на Слободу Тишин сам расстрелял Павлюченко, своего недавнего заместителя — того прекрасного горячего старика, кто так страстно выступал на собрании в Красной Слободе. Суземцы жмут руки, зовут к себе помыться, отдохнуть, перекусить.
Взобравшсь на розвальни, выступает Паничев, и люди скорее чувствуют сердцем, чем слышат его волнующие слова.
Меня окружает молодежь — просится в отряд. Тут же Володя Попов, сын того старого суземского железнодорожника, который еще в октябре просил нас «снять с их души грех» и разорить железнодорожную ветку Суземка — Трубчевск. Володя тоже хочет быть партизаном, но ему всего лишь шестнадцать лет, и я отказываю — молод еще.
Володя отходит в сторону и упрямо бросает:
— А я все равно буду партизаном.
К вечеру в Суземку съезжаются колхозники окрестных сел. Среди них Григорий Иванович Кривенко. Он, как всегда, в распахнутом тулупе.
— Хорошо, командир! Хорошо! — говорит он, обнимая меня. — Теперь надо советскую власть закреплять в городе. Чтобы все, как полагается.
Договариваюсь с Егориным и Пашкевичем: они остаются в Суземке, организуют оборону силами своего отряда, мобилизуя население.
Вечер. Из Суземки медленно тянется вереница саней. В них оружие, боеприпасы, мука. Обоз перегоняет трофейная машина. Ее ведет Рева. Закинув назад голову, подставляя свое улыбающееся лицо морозному ветру, Павел поет чистым баритоном:
Широка страна моя родная.
Много в ней лесов, полей и рек…
Сзади, над освобожденной Суземкой, гордо реет победное красное знамя.
На нашем горизонте появляется еще один подпольный районный комитет партии: ранним утром 31 декабря я выезжаю на встречу с представителем Брасовского райкома партии в село Игрицкое — полевое село, что лежит к востоку от Брянского леса.
Со мной едут Богатырь, Пашкевич и Рева. У каждого из них свои дела.
Рева направляется в село Вовны: где-то поблизости от него обнаружены под снегом тяжелые минометы, орудия, снаряды, и Павел мечтает использовать это богатство. Богатырь едет в Селечню проводить собрание. Пашкевича срочно вызвала Муся Гутарева в то же самое Игрицкое, где намечена наша встреча с брасовцами. Нам всем по пути, и мы выезжаем вместе.
Едем под видом важных фашистских чиновников. На нас новые щегольские полушубки, взятые в Суземке, в карманах удостоверения севской комендатуры, мы сидим в разукрашенных высоких санях, и Машка, как именинница, в парадной сбруе. Белая шерсть ее потемнела от пота, и только верх спины отливает тусклым серебром.
К полудню подъезжаем к Селечне.
Как неузнаваемо изменилось село!
Последний раз мы видели его всего лишь три дня назад. Тогда здесь была волость, волостной старшина, полиция. Вот так же, как сегодня, — в этих же санках, в этих же новых полушубках — мы впервые въехали в него. Тихи и пустынны были улицы. Редкие прохожие, завидев сани, старались незаметно скрыться в первую же калитку. Говорили с нами сухо, отделываясь одним словом «не знаю».
Вечером того же дня не стало волости, волостного старшины, полиции — и не узнать сегодня Селечню. Улица стала другой — шумной и людной. Группами по пять-десять человек, не озираясь, не оглядываясь, идут старики, женщины, молодежь. Слышится смех, веселый говор, шутки. Откуда-то издалека, очевидно, с другого конца села, доносится песня…
Равняемся с группой колхозников, шагающих по середине улицы.
— Куда путь держите? — спрашивает Рева.
Они внимательно вглядываются в нас.
— Да ведь это же наши! Партизаны! — радостно кричит белокурая курносая девушка.
Сразу же собирается толпа: здороваются, что-то спрашивают, благодарят.
Девушка садится к нам в сани и показывает дорогу к клубу. А там, у крыльца, уже десятки людей поджидают начала собрания и кто-то высоким девичьим голосом выводит:
Дан приказ: ему — на запад,
Ей — в другую сторону…
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну…
Мы с Пашкевичем прощаемся с Богатырем и Ревой. Павел уезжает отсюда в село Вовны, Захар остается проводить собрание.
— Только поосторожнее, друзья, — напутствует нас Богатырь. — Как бы «бобики» вам новые полушубки не порвали.
(С легкой руки Павла кличка «бобик» крепко пристала к фашистскому полицейскому.)
— Какие там «бобики», — спокойно отвечает Пашкевич. — В Игрицком один староста. Да и тому под семьдесят…
После глухих лесных дорог такими необычными кажутся эти неоглядные полевые просторы. До самого края небес искрится снег под солнцем, и только где-то далеко-далеко позади синеет стена Брянского леса.
— Какая ширь! — задумчиво говорит Пашкевич. — А они хотят завоевать эту землю. Вот уж, поистине, безрассудство, тупость!
Скрипит снег под ногами. Остро пощипывает мороз. Фыркает Машка, вырывая вожжи из рук.
— Почему Гутарева вызвала меня в Игрицкое? — в который уже раз спрашивает Пашкевич. — Ведь она должна быть безотлучно в Севске. Что случилось?
Слепит глаза сияющий блеск залитых солнцем снежинок…
Наконец — Игрицкое.
По улице едем шагом. Улица безлюдна. Только впереди, у крыльца высокого дома, стоит группа мужчин.
— Неужели полиция?
— Не может быть, — уверенно отвечает Пашкевич. — Позавчера здесь было пусто. Да и Муся не вызвала бы сюда.
На всякий случай кладу поближе автомат.
Медленно проезжаем мимо крыльца. Теперь уже нет сомнений: «бобики». Среди них высокий рыжебородый старик.
— Стой! — раздается запоздалый пьяный окрик.
Делаем вид, будто не слышим, что приказ относится к нам.
— Стой! — снова повелительно несется вслед.
Останавливаю Машку. Полицейские по-прежнему стоят у крыльца.
— Приготовь документы, — шепчу Пашкевичу. — А ну, сюда! — приказываю я.
Полицейские, сгрудившись у крыльца, стоят молча. Даже никто не пошевелился, словно не о них идет речь.
Проходит долгая томительная минута. Как быть?
Поднимаюсь в санях и грозно кричу:
— Бегом!
Рыжебородый старик медленно, вразвалку, идет к нам.
— Бегом! Бегом! — тороплю я, стараясь сократить им время для размышлений.
— Староста я, — подбежав к саням, говорит рыжебородый. — А вы кто будете?
— Почему хулиганство в селе? — негодую я. — Почему по селу нет свободного проезда?
— Служба, господа… А все же кем вы будете? — настойчиво спрашивает староста.
— Это что за шакалы? — будто не слыша вопроса, киваю в сторону крыльца.
— Не шакалы это, — чуть ухмыльнувшись, отвечает он. — Полицейские… А как вас величать прикажете?
Нет, от него не отделаешься. Протягиваю наши севские документы. Староста внимательно разглядывает их: Полицейские стоят молча, настороженно наблюдая за нами.
Положение не из приятных. Смотрю на Пашкевича. Внешне он совершенно спокоен. Только жилка на виске бьется часто-часто.
Как и следовало ожидать, староста ровно ничего не понял из немецкого документа. Он увидел одно — хищную птицу со свастикой на хвосте. И этого оказалось достаточно.
— Слушаю вас, господа, — уже другим, подобострастным тоном говорит он, отдавая нам документы. — Чем могу служить?
Мы еще не придумали, чем может служить нам староста, и Пашкевич повторяет, как затверженный урок:
— Почему хулиганство в селе? Почему не приветствуют?
— Полиция, — разводит руками старик. — Из Севска приехали. По заданию. Ну вот и распоряжаются. Рассказывают — в Суземке что-то случилось. Теперь приказ дан у всех документы спрашивать.
— А ну, идите сюда, — приказываю полицейским. Пятеро полицейских нехотя подходят.
— В чем дело? — продолжая грызть семечки, развязно спрашивает нескладный мужик лет сорока.
— Встать смирно, мерзавец! Почему без дела околачиваетесь?
Окрик производит впечатление, но до повиновения еще далеко.
— Задание севского коменданта выполняем.
— Какое задание? Я сегодня был у коменданта, и он ни о каком задании не говорил.
— Значит, не всем знать о нем положено, — насмешливо бросает нескладный мужик.
Пашкевич, наконец, выходит из себя и обрушивает на полицейского такое грубое, такое замысловатое ругательство, что диву даешься, как может выговорить его такой выдержанный, такой корректный Николай. И сразу же обстановка меняется. Полицейские вытягиваются в струнку.
Не даю им опомниться.
— Где оружие?
— В старостате, — испуганно бормочут они.
— Почему без оружия шляетесь? Немедленно принести ко мне!
Минуты через две полицейские возвращаются с винтовками. Выйдя из саней, Пашкевич берет одну из них и снова кричит:
— Ржавчина? На боевом оружии ржавчина? — Он тычет затвором в лицо полицейскому и бьет его прикладом по спине. — Хамье! Сложить оружие в сани!
Полицейские послушно выполняют приказ, и только тут приходит в себя нескладный мужик.
— Я старший полицейский. Разрешите обратиться, господин начальник.
— Не разрешаю хамам со мной разговаривать.
Полицейский настаивает:
— Какие указания будут?
Указания?.. Какие дать им указания?
Пашкевич находится быстрее меня:
— Ждать нас в старостате. Мы скоро вернемся, и тогда получите указания…
Приказываем старосте сесть в санки. Машка с места берет крупной рысью.
— Вот это по-германски! — довольно потирая руки, говорит рыжебородый. — Распустились больно. Кричат, ругаются, водку пьют. «Ты, говорят, большевиков укрываешь». А каких большевиков — не разъясняют… Девку с собой привезли. Она с ними здесь по одному делу, но вроде бы получше их. Спасибо, надоумила меня. «Дай, говорит им водки — они утишатся».
— Где эта девушка? — нетерпеливо спрашивает Пашкевич.
— У лесничего остановилась. Повидать ее хотите? Вот сюда, в проулок свернуть надо. Только нет сейчас лесничего: уехал в Камаричи деньги собирать.
— Налог, что ли?
— Нет, указ сверху поступил: собрать деньги за лес, что был нарублен при Советах.
— Ты, конечно, все собрал? До копейки?
— Мое дело сторона: ему поручено — он и собирает… Вот, вот его домик. С высоким крылечком…
Входим в дом. В первой же комнате на лавке сидит Муся Гутарева.
— Кто вы такая? Откуда? — сурово спрашивает Пашкевич, и я чувствую: в этой суровости не только игра, но и раздражение на Мусю за то, что вызвала его в Игрицкое, заранее зная о полицейских.
— Пришла по делу, — смущенно отвечает она.
— Из леса? Партизанка?
Муся не успевает ответить: на ее защиту выступает хозяйка.
— Да что вы, господин!.. Из Севска девушка. Верными людьми рекомендована.
— А вот мы посмотрим, что это за верные люди… Выйдем-ка на минутку, поговорим.
Выходим во двор… Если бы на нас взглянуть издали, было бы полное впечатление, что взыскательное, строгое начальство допрашивает растерявшуюся девушку. Во всяком случае так выглядели Пашкевич и Муся. На самом же деле Гутарева взволнованно спрашивает:
— Почему вы приехали со старостой? Видели полицию? Да? Все сошло благополучно? А я так волновалась…
— Что это значит? — сурово спрашивает Пашкевич.
Муся взволнованно рассказывает, что она уже работает в городской управе, но три дня назад ее вызвал комендант, приказал отправиться в Игрицкое и непременно разведать о каком-то раненом командире артиллерийского полка, который скрывается в селе. Муся решила воспользоваться этой отлучкой из Севска и послала вызов Пашкевичу. А перед самым выходом из города комендант неожиданно навязал ей этих полицейских. Предупредить Пашкевича было не с кем и некогда. И вот уже второй день Муся, нервничая, сама не своя, ходит по хатам, делает вид, что ищет советского офицера, и не знает, как выйти из положения, как спасти Пашкевича от неизбежной встречи с полицией.
— Странно, — уже несколько успокоившись, говорит Пашкевич. — Почему они именно тебе поручили это дело? Что это? Подготовка кадров? Или проверка?.. Зачем ты меня вызвала?
— В Севске такое творится — голова кругом идет… Вы знаете, кто меня устроил в управу?.. Половцев!.. Тот самый человек со шрамом на щеке, который приходил к Еве Павлюк. Помните?
В памяти встает бродяга на дороге, мертвая Ева, приглашение к Богачеву, ночная засада у его хаты… — Погоди, Муся. По порядку.
Муся рассказывает, что познакомилась с Половцевым на квартире старой учительницы, где она сейчас живет. Первый раз он заходил к тамошнему постояльцу, полковнику Шперлингу: они, оказывается, друзья-приятели. Потом зачастил в дом. Как-то в беседе один на один с Мусей разоткровенничался: он-де советский подпольщик, ведет здесь разведывательную работу по специальному заданию, поэтому постарался войти в доверие к Шперлингу, у него есть связь с Москвой — словом, повторил то же самое, что в свое время слышала от него Ева Павлюк. В конце беседы пообещал Мусе устроить ее на службу в городскую управу при условии, что она в случае необходимости будет выполнять кое-какие незначительные поручения. Муся согласилась и без труда была зачислена на службу. Оказывается, точно так же месяц назад Половцев устроил в комендатуру дочь хозяйки Лиду.
— Все бы это куда ни шло, — продолжает рассказывать Муся, — хотя должна признаться, мне органически противен Половцев: посмотрю на него — и сейчас же вспомню Еву. Я боюсь его: у него такие холодные, такие пустые глаза… Но дело не в этом. Недавно Шперлинг праздновал рождество. Была елка, игрушки, свечи, даже бенгальские огни. Собрались гости. Сели ужинать. Я сказалась больной и сидела в своей комнате. Неожиданно вошел Половцев и начал усиленно приглашать к столу. Пришлось согласиться. Вхожу в столовую и вижу: среди гостей — Вася Буровихин! Это было так неожиданно, что я чуть не вскрикнула. Но, кажется, все обошлось: сделала вид, что у меня закружилась голова… Половцев познакомил меня с Буровихиным, а Шперлинг посадил нас рядом за столом. Сидела, как на иголках, не знала, что говорить, как вести себя. Спасибо, Вася выручил. Выбрал удобную минуту, наклонился ко мне и шепнул: «Держись, Муся, держись. Сделай вид, что влюблена в меня. Так надо». Он начал за мной ухаживать, говорил глупые комплименты, целовал руки. Словом, был совсем не таким, каким я знала его. Мне стало не по себе, но во всяком случае я уже поняла, что надо делать. Шперлинг внимательно смотрел на нас и о чем-то шептался с Половцевым.
Муся замолчала.
— Это все?
— Если бы все… Кончился ужин. Я воспользовалась этим и ушла в свою комнату. Вдруг снова входит Половцев, закрывает дверь и говорит: «Вот вам мое поручение, Муся. Мне кажется, Буровихин не тот, за кого себя выдает. Он советский человек, но скрывает это. Или агент гестапо. Одно из двух. Попробуйте сблизиться с ним, узнать его. Это будет нетрудно: вы, кажется, понравились ему… Кстати, Буровихин на днях уезжает в Локоть. Я устрою так, что вы поедете вместе с ним». Потом подошел вплотную и тихо сказал: «Имейте в виду — я все знаю и все вижу. Обмануть меня не удастся… Готовьтесь к отъезду». И ушел… Теперь все. После этого разговора я не видела Половцева, но он может прийти каждую минуту. Поэтому и вызвала вас…
— Так, так. Понятно, — повторяет Николай, словно думает вслух. — Половцев и Шперлинг действуют заодно. Васька Буровихин где-то оступился. Вы оба под ударом.
— Лиду ведь тоже устраивал на работу Половцев, — вставляет Муся.
— Значит, вы втроем под ударом… Ну, вот что. Пора кончать — мы и так слишком задержались на дворе. Боюсь, послав тебя в Игрицкое, эти молодчики проверяют, что ты за человек… Слушай внимательно, Гутарева. Сейчас мы отвезем тебя к полицейским и при них отправим обратно в Севск. Ты немедленно захватишь Лиду и придешь в Селечню. Так, Александр?
— Пожалуй, ничего другого не придумаешь…
Снова едем в старостат. Полицейские терпеливо ждут. Пашкевич при всех строго приказывает Мусе:
— Отправляйтесь в Севск. Доложите коменданту, что вас послал майор Ланге. Не забудьте передать: полицейские ведут себя непристойно и только спугнут зверя. Я сам займусь советским офицером. Выполняйте приказание.
Смотрю им вслед, и на сердце тревожное чувство, словно мы сделали непростительную ошибку, отпустив Гутареву.
— Ну, теперь надо заняться стариком, — говорю я…
Садимся в сани вместе со старостой. Машка быстро выносит нас за околицу. Снова снежные просторы, залитые солнцем. От быстрой езды свистит ветер в ушах. Как хороша эта снежная ширь…
Из головы не выходит севская история. Странно. Шперлинг и Половцев как будто одинаково боятся и агента гестапо и советского человека. Почему-то все острее становится чувство, что мы напрасно отпустили Мусю: не вырваться девушке из этого логова…
Однако надо кончать со старостой.
— Ты знаешь, куда мы тебя везем? — спрашиваю я.
— Никак нет.
— Расстреливать.
— Меня… За что? — и глаза у старосты растерянные, недоумевающие.
— За то, что ты староста.
— Как же так получается?.. Как же так? Одни ставят, другие стреляют?
— Ставили фашисты, а расстреливать будут партизаны. Ясно?
— Партизаны? — Староста пристально смотрит на меня. В его глазах страх. И вдруг этот страх исчезает, и они смеются, эти только что насмерть перепуганные глаза. — Ну, нет, тут уж вы меня не разыграете! Хоть я партизан и не видел, но такими они не бывают.
— Не веришь? — холодно спрашивает Пашкевич. — Смотри!
Пашкевич расстегивает полушубок, показывая свою гимнастерку и знаки различия в петлицах.
Староста удивленно, внимательно смотрит на Пашкевича, переводит глаза на меня и снова смотрит на Николая. Наконец, уверившись, очевидно, что его не обманывают, неожиданно спокойно говорит:
— Раз такое дело, товарищи, сперва народ спросите, надо ли стрелять. Хоть я и староста, а немцы от меня ни шиша не получили. Вот, к примеру, вчерашний день. Приехали полицаи за командиром полка, а командир-то этот скрывается у меня в селе и обучает мой народ.
— Какой народ? Чему обучает? — сбитый с толку неожиданным заявлением, ничего не понимая, спрашивает Пашкевич.
— Обыкновенный народ. Советский… Им бы вот-вот в лес уйти, а тут эта девка нагрянула. И настырная такая: так и шарит, так и шарит.
Староста говорит спокойно, а я смотрю на него и никак не могу понять — правду он говорит или врет, надеясь хотя бы на час продлить свою жизнь. Хитрый человек — у него на каждый случай припасено: для нас — командир полка, для фашистов — как будто безупречная работа старосты.
Резко поворачиваю Машку обратно.
— Ну, старик, показывай своего командира. Если соврал — пуля…
Сани останавливаются у маленькой хатки. Открывает старуха. Староста шепчется с ней и приглашает войти. Хата пуста. Минут через пять входит высокий военный. Он слегка хромает. Мы показываем ему наши документы. Когда он читает их, его большие черные глаза сияют.
— Дмитрий Балясов, командир артиллерийского-полка! — радостно улыбаясь, громко рапортует он…
Балясов рассказывает, как ранили его, как раненого подобрали жители, какие хорошие хлопцы в его группе и какую базу создал ему староста из колхозных запасов — на два года хватит: мука, мясо, десять бочек меда…
— Положим, не десять, а девять с половиной, — поправил старик. — Одну-то вы с хлопцами порядком почали.
Простившись со старостой и захватив Балясова, выезжаем в Селечню: скоро должны приехать брасовцы…
Богатырь, видимо, волновался: он встречает нас у околицы.
— А я уже за вами собрался… Все в порядке? Ну, хорошо. И у нас неплохо.
— Брасовцы пришли? — перебиваю его.
— Приходил связной. Просят к ним приехать в отряд. Обещали прислать за нами поздно ночью… Нашего полку прибыло, Александр. Нашел-таки комиссара авиаполка, которого мы разыскивали. Владимир Тулупов.
— Тулупов? Володька? — радостно переспрашивает Балясов. — Ну и встреча! Это ведь мой старый друг. Где он?
— Вот мы к нему и пойдем сейчас. Там небось ждут-не дождутся с вами Новый год встречать.
Тулупов поджидает нас на пороге и вводит в дом. У стола, заставленного соблазнительными яствами, суетятся Рева и старенькая морщинистая хозяйка.
— Ну як же так можно? — журит нас Павел. — Прямо сердце на части рвалось: неужели, думаю, из-за этих полуночников даже стопки под Новый год не выпью?
— Володенька, будь хозяином, — обращаясь к Тулупову, ласково говорит старушка. — Зови гостей к столу: уже без десяти двенадцать.
Ровно в двенадцать поднимается Тулупов.
— Когда подбили мой самолет и я оказался здесь, в тылу, жизнь мне представлялась ночью, темной беспросветной ночью. Потом подобрали меня люди, начал я к ним присматриваться. Легче стало. Наконец, нашел-вас…
Хозяйка приносит патефон.
— Гуляйте, дорогие. Сегодня праздник у меня. Я ведь Володю как родного сына выхаживала, когда он с неба-то свалился. Лежал у меня в хате, мучился без дела, все на лес смотрел. «Уйду», — говорит. Я к нему хороших ребят стала приводить. Повеселел мой Владимир, часами с ними беседовал. А потом снова затвердил: «Ухожу. С товарищами ухожу». А куда ему уходить, когда он и по сей день хромает? Я уж и так и этак — все хотела его до сегодняшнего дня сберечь. Чуяло сердце, что под Новый год счастье ему выпадет. Вот и выпало…
Павел возится с патефоном. Пашкевич протягивает ему пластинку — и уже несется по хате:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один…
Раздается высокий звук, словно струна порвалась, и песня замирает на полуслове.
— Будь она не ладна! Пружина лопнула, — негодует Павел.
— Вот горе-то какое, — сетует хозяйка. — Думала, повеселятся ребятки… В земле, видно, долго лежала.
Пашкевич, резко отодвинув стул, отходит в угол. Рева замечает, что Николаю не по себе.
— Да черт с ней, с пружиной! — говорит он. — Я тебе сам не хуже спою.
Хорошо поет Павел. Льется его мягкий, чистый голос:
Орленок, орленок, блесни опереньем,
Собою затми белый свет…
Кажется, тесно ему в хате, и он рвется на свободу, в эти бескрайние снежные просторы.
Не знаю, то ли потому, что люблю эту песню, то ли виной лопнувшая пружина, — щемящей грустью отдается песня в сердце:
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет…
Павел, очевидно, сам чувствует это и обрывает себя.
— А ну ее к бису. Только тоску нагоняет. Слухай нашу, украинскую.
Рева поет:
Ой, у полі вітер віє,
Та жита половіють…
Павел поет с душой, словно всю свою любовь к родной земле вкладывает в песню.
Подхожу к Пашкевичу.
— Что с тобой, Николай?
— Зря мы Мусю отпустили. Зря. Боюсь я за нее. И за Буровихина боюсь…
Песня несется все шире и шире:
А козак дівчину
Тай вірненько любить.
А зайнять не посміє…
Пашкевич постепенно успокоился. Он уже стоит у стола и поднимает рюмку.
Входит Ларионов, что-то шепотом докладывает Богатырю и, внимательно выслушав его, откозырнув, уходит.
— Связной пришел от Брасовского отряда, — подойдя ко мне, тихо говорит Захар. — Просят приехать как можно скорее.
Поручив Балясову и Тулупову собрать своих людей и ждать нас, темной новогодней ночью мы уезжаем к брасовцам.
Среди редкого низкорослого дубняка и чахленьких кривых березок, в глубине Брянского леса, километрах в трех от его восточной опушки, на песчаной возвышенности жарко пылает костер. Вокруг него толстые деревянные чурки, колоды, стволы поваленных деревьев — словно скамейки вокруг громадной огненной клумбы. Мы сидим у костра, ждем, когда проснется командир отряда, и слушаем рассказ дежурного о том, как брасовцы круглые сутки жгут этот неугасимый огонь и плавят снег в больших котлах.
Тихо вокруг. Только весело потрескивает костер, разбрасывая красноватые искры. Ярким снопом поднимаются они ввысь и гаснут в непроглядной предрассветной тьме.
Побелел горизонт на востоке, занимается заря, уходит ночь, и справа, из утренней морозной мглы, вырастает высокая насыпь землянок. Торчат вверх жестяные трубы. То тут, то там вьется над ними синий дымок. Иногда блеснет над трубой искорка, вспыхнет золотой язычок огня и погаснет. А костер по-прежнему горит ярким высоким пламенем. Ни живой души вокруг. Лишь часовой маячит вдали да дежурный подбрасывает в костер новые чурки…
Здесь все кажется странным, необычным, непонятным. Мы видели, как жили суземцы и трубчевцы. Там лагерь располагался в лесной глуши, вдали от дорог, около речушки. Дымоходы замаскированы хвоей. По ночам, как правило, бодрствует добрая половина отряда. И в помине нет этого негаснущего костра… Да, нельзя обвинять брасовцев в излишней конспирации…
Из землянки выходит пожилой мужчина в синем халате с ведрами в руках — надо полагать, отрядный повар. Равнодушно поздоровавшись с нами, он набирает воду из котлов, наливает большие кастрюли и вешает их над огнем: очевидно, завтрак пришел готовить.
— Морока с этой водой, — ворчит он.
— А кто же вас заставил здесь лагерь разбивать? — насмешливо спрашивает Рева. — Или хуже места во всем районе не нашли?
— Осенью была здесь вода — и ручеек, и колодец. А сейчас, на поди, вымерзли.
— Да у нас все так. Без внимания и разума, на одной сопле построено, — замечает дежурный. — Оттого и недовольство в народе.
— Недовольство?.. Разговорчики, товарищ дежурный! — неожиданно вскипает повар. — А ты что же, Федор, как в колхозном таборе в уборочную хочешь жить? О патефоне скучаешь? Драмкружка не хватает? Нет, Федор, война пришла. Не забывай, где находишься. Не до жиру — быть бы живу. Скажи спасибо, что еще снег есть. Не ровен час, и тот отберут…
— Положим, снега от вас никто не отберет, — замечает Богатырь. — А как вообще вы живете, товарищи? Что поделываете?
— Вот так и живем, — с обидой в голосе отвечает дежурный. — Хлеб жуем, воду кипятим, дрова заготовляем. Иногда сводку слушаем, как люди воюют. А сами не воюем, нет. И уж не знаю, почему? То ли охоты мало, то ли руки не доходят до этого, — и он зло швыряет в костер очередное полено. — Одна надежда: вчера бюро райкома выбрали — авось поднажмет на командира.
— А что райком может сделать? — продолжает возражать повар. — Сам видишь — зима. Пойдешь по снегу на операцию, следы за собой оставишь и непременно за собой «гостей» приведешь. Вот тогда…
— Командир проснулся, — перебивает дежурный.
У землянки стоит невысокого роста мужчина в теплой шапке, в накинутом на плечи тулупе. Это Капралов — командир отряда.
— Дежурный, подъем давай! — кричит он.
Заметив нас, подходит, крепко жмет руки.
— А мы вас только сегодня вечером поджидали… Хорошо, что приехали. Пока завтрак будут готовить, пойдемте, потолкуем.
Мы сидим в командирской землянке. По обеим сторонам деревянные нары. В углу стоит железная бочка, приспособленная под печь. Посредине стол. Начальник штаба раскладывает на нем карту района. Тут же жена командира — она, оказывается, живет в отряде.
Докладывает командир…
Нет, это не командирский доклад. Легко и плавно течет речь. Слова пустые, невесомые — вылетают и словно тут же тают в воздухе.. Ну, прямо, голубок воркует.
Хорошо, привольно голубку. Чистое синее небо. Ласково светит солнышко. На полочке вкусные зернышки. Сейчас голубка выйдет из голубятни. Он поворкует с ней и опять взлетит в безоблачную высь…
По мнению командира, в районе все обстоит как нельзя лучше. Отряд собран. Землянки построены. С водой вопрос разрешен: костер горит днем и ночью — дежурные непрерывно плавят снег. Начинает налаживаться связь с селами, даже с райцентром. Немцы исчезли. Только в самом Брасове остался крохотный гарнизон. Правда, в Локте Воскобойников организовывает «партию», но в нее никто не идет, и она развалится сама собой… Одним словом, в районе все блестяще. А тут еще наша армия наступает. Говорят, партизаны захватили Суземку.
— Короче, гроза проходит, — говорит в заключение Капралов. — Горизонт очищается. Теперь можно начинать действовать. Думаем завтра Игрицкое брать, — торжественно заканчивает он и, довольный собой, садится.
Я слушаю его, и во мне все кипит. Хочется разбить это благодушие, взволновать, заставить заняться делом.
— Игрицкое? — переспрашиваю я.. — А вам известно, что позавчера Игрицкое заняла полиция и в селе обосновался крупный полицейский гарнизон?
— Вот как?.. Это для нас новость, — удивленно замечает Капралов и замолкает до конца нашей беседы. Словно в небе неожиданно появился ястреб, и голубок сник, спрятался в голубятню…
Поднимается секретарь райкома.
— Должен признаться, товарищи, я новичок в партийной работе, а в подпольной тем более: все наши секретари ушли в армию, и мне неожиданно поручили это дело… Трудно было в первые дни. Очень трудно. Тем более, что недостатков — хоть пруд ими пруди. Сейчас как будто начинаем понемногу налаживать работу. Вчера выбрали бюро райкома. Наметили план. Одно горе — никак не можем договориться с командиром. Он считает, что райком мешает ему. Поэтому и решил встретиться с вами и просить помочь нам.
Чуть помолчав, секретарь продолжает, обращаясь к Капралову:
— Плохо ты говорил, командир. Очень плохо. Зря так небрежно отмахиваешься от «партии» в Локте. Уже только тот факт, что в нашем районе появилась такая нечисть, позор для нас обоих — для тебя, командира, и для меня, комиссара отряда и секретаря райкома. Мне известно, что охрана Воскобойникова состоит из старых опытных царских офицеров. Их собрали отовсюду — из Франции, Чехословакии, Польши. Это — ядро. И пусть народ не идет к ним, но в Локоть потянется всякая шваль, отбросы, накипь, которой нечего в жизни терять… Вот, не угодно ли?
Секретарь протягивает мне «Манифест» и «Декларацию», выпущенные Воскобойниковым.
Быстро проглядываю оба документа. Это какая-то мешанина: тут «единая неделимая Русь» и «долой большевиков», и «священная частная собственность», и «права трудящихся». Вместе с офицерским ядром «партии» все это невольно напоминает мне те заговорщические «группы» и «партии», что десятками создавала на нашей земле Антанта в годы становления советской власти…
— А что, если мы вольем в наш отряд две боевые вооруженные группы во главе с командиром артиллерийского полка и комиссаром авиаполка? — предлагаю я, думая о Балясове и Тулупове.
— Это было бы прекрасно! — охотно соглашается секретарь. — Они отряд укрепят, райкому помогут.
— У нас и так командуют все, кому не лень! — недовольно замечает Капралов. — А вы еще хотите начальников добавить. Скоро у нас будет больше командиров, чем бойцов.
— Зазнайство! — резко обрывает Богатырь. — Вы еще пороха не нюхали, а разыгрываете из себя невесть что.
Останавливаю Захара и предлагаю назначить Балясова заместителем командира отряда, а Тулупова командиром группы бойцов, которые будут влиты в отряд к брасовцам.
— В связи с этим хочу предложить освободить меня от комиссарских обязанностей, — вступает в разговор секретарь райкома. — Мне трудно быть одновременно и секретарем, и комиссаром. Да едва ли и целесообразно такое совмещение… Может быть, назначим комиссаром товарища Тулупова?
— Мне кажется, об этом сегодня рано говорить, — замечает Богатырь. — Вы поближе приглядитесь к новым товарищам, они познакомятся с вами. Тогда и решите. Тем более, это дело райкома.
На этом пока наша беседа кончается.
Поздно вечером Захар приводит группы Балясова и Тулупова. Начинается прием, и Капралов снова вскипает:
— К черту! Все брошу! Пусть райком командует!
Снова приходится Захару и секретарю резко одергивать его. Наконец, он успокаивается, подписывает приказы, заверяет, что ничего подобного не повторится.
Поздно ночью выхожу из землянки и сажусь около неугасимого огня. Рядом со мной пожилой партизан, очевидно, ведающий хозяйством у брасовцев.
— Конь у вас хорош, ничего не скажешь, — любуется он стоящей неподалеку Машкой. — Лес бы ему возить. Вот зазвенели бы тогда колоды в лесу.
Завязывается разговор. Оказывается, мой собеседник — потомственный лесоруб и страстный любитель лошадей.
Из командирской землянки доносится возбужденный разговор. Отчетливо слышны гневные окрики Капралова. Как будто идет спор о том, ехать или не ехать в села на заготовку продуктов.
Из землянки выходят люди.
— Сказано тебе: командир приказал не ехать, — доносится голос.
— А чем людей кормить будем?
— Отставить! — несется из землянки.
— Ваш командир всегда такой грозный? — спрашиваю собеседника.
Он медленно, скручивает козью ножку и закуривает от уголька.
— По-разному. Сегодня так, завтра этак… Вот была у меня кобыла до войны, — неожиданно начинает он. — Норовистая кобыла, что и говорить. Такой по всей округе днем с огнем не сыщешь. Бывало, едешь — все хорошо. Но чуть что не по ней — не так вожжи натянул, не так крикнул или, скажем, не по той дороге поехал, какая ей по сердцу сегодня, — стоп. Ни с места. Ноги расставит, хвост направо, морду налево — и конец. Одним словом — лукавит: может везти, а не везет. И тут ты ей хоть кол на голове теши — неупестуешь. Словом, деликатного воспитания была кобыла.
Старик сладко затягивается и продолжает:
— Вот еду я как-то по лесу, и что-то ей не по нутру пришлось. А что — невдомек мне. Только стала она и ноги врозь. Я давай ей ласковые слова говорить, кнутом стегать — ничего. Тут сосед, меня догоняет, на станцию торопится. А дорога, как на грех, узкая — никак не объедешь. Подходит сосед, смотрит, как я ее кнутом лупцую, и говорит: «Брось, Иван. Кобыла к твоему обращению привыкла. Дай-ка я попробую». Выломал хворостину — да как вытянет ею по заду. И что бы ты думал? Пошла! Да как пошла. Откуда только сила взялась.. Вот и люди такие же норовистые бывают, — улыбается старик. — Ты и так и этак — они ни с места. А новый человек придет, проберет разумным строгим словом — и порядок.
Утром ко мне приходят Капралов, Балясов, Тулупов, Богатырь.
— Всю ночь сидели, но кое-что сделали, — улыбается Захар.
Они действительно многое сделали: выработали новую структуру отряда, составили план регулярных стрельбищ и строевой подготовки, наметили ближайшие операции.
— Словом, скоро брасовцы пойдут в бой, — замечает Богатырь.
Отряд как будто прочно становится на ноги.
Наконец-то явился Буровихин!
Он все такой же — ровный, собранный, спокойный. Только внешность его чуть изменилась: на нем новый полушубок, мерлушковая шапка и добротные, выше колен бурки, отороченные желтой кожей.
— Подарок моего «друга», трубчевского коменданта, — улыбается он.
Входит Пашкевич.
— Радиограммы, Александр! — радостно говорит он. — Целая папка.
Нет, невозможно быть спокойным, невозможно думать о чем-то другом, когда получаешь эти вести с Большой земли.
Пашкевич протягивает первую радиограмму:
«Поздравляю взятием Суземки. Желаю боевых успехов.
Вторая радиограмма:
«Отряды Воронцова, Погорелова, Боровика и радиостанцию Хабло подчините лично себе. Шире развертывайте боевые действия».
Это ответ на сообщение о партизанской конференции в Неруссе. Значит, мы правильно решили. Значит, объединение действительно было необходимо…
Третья радиограмма требует усиления диверсий на дорогах.
— Надо немедленно же расширить группы подрывников в отрядах, — замечаю я.
— Мало взрывчатки, Александр, — жалуется Пашкевич. — Правда, Рева затевает выплавку тола из снарядов. Он обещает изобрести мину, которую нельзя разрядить: обнаружив, ее можно только взорвать. Не знаю, что выйдет из этой, затеи — тебе ведь известно, как способен увлекаться Павел.
Еще радиограмма:
«Командование Юго-Западного фронта благодарит за разведданные. Усильте разведку в районе Понырей и Бобруйска».
Очевидно, танки, обнаруженные нами в Курской области, заинтересовали командование. Там, несомненно, что-то готовится.
— Мне кажется, надо послать в Поныри Крыксиных, — предлагает Пашкевич. — Но кого в Бобруйск?
— Может быть, Мусю?
— Если она вернется из Севска…
«Свяжитесь с партизанскими отрядами в Хинельских лесах», — требует радиограмма.
О каких отрядах идет речь? Быть может, это Сень организовал новый середино-будский отряд? Или Гудзенко, который ушел от Евы Павлюк в Хинельские леса?..
— А теперь читай, — и по голосу Пашкевича чувствую, что это особая, необычная, значительная радиограмма.
«Укажите ваши координаты на выброску груза с самолета. Радируйте, в чем нуждаетесь».
Нет, я, вероятно, не так понял… Перечитываю снова и снова… Большая земля пошлет самолет нам, маленькой группе людей? Пошлет сейчас, когда борьба развернулась на тысячи километров? Когда в бой введены миллионные армии?..
— Неужели это правда?
— Правда, Александр…
Когда через полчаса я слушал Буровихина, перед глазами все время стояли строки последней радиограммы. Я вновь читал эти короткие строки, хотя уже давно знал их наизусть, и по-прежнему не верил себе…
Докладывает Буровихин, как всегда, неторопливо, останавливаясь только на главном.
Пришел в Севск. Тамошний комендант немедленно связал его с Воскобойниковым. Тот назначил Буровихина заместителем дежурного коменданта по охране «центрального комитета партии». В Локте около трехсот пятидесяти головорезов, в основном бывшие белые офицеры. Они хорошо вооружены: двадцать семь пулеметов, около десяти минометов, автоматическое оружие, большие склады боеприпасов.
Что это за «партия», Буровихин точно сказать не может. Читал «Манифест» и «Декларацию».
— Знаем. Дальше, — перебивает Пашкевич.
Воскобойников в минуту откровенности объяснил Буровихину, почему своей резиденцией он выбрал Локоть.
Оказывается, земли вокруг Локтя якобы принадлежали когда-то царице Марфе, жене царя Федора Алексеевича, урожденной Апраксиной. После смерти Федора и Марфы Петр I передал эти земли своему любимцу графу Петру Апраксину. Впоследствии Локоть стал, центром бескрайнего великокняжеского имения. Одним словом, за весь обозримый период русской истории Локоть был тесно связан с царской фамилией, и поэтому Воскобойников считает вполне закономерным, что именно из Локтя «засияет свет над новой, возрожденной Россией».
— Чушь. Нелепость какая-то, — бросает Пашкевич. — Об этом нельзя серьезно говорить.
— Мне тоже кажется, что это всего лишь вывеска, — замечает Буровихин. — Суть в другом.
Воскобойников обмолвился при Буровихине, что Локоть выбран его резиденцией не только потому, что имеет историческое значение. Он стоит на опушке Брянских лесов — цитадели партизан, которые сегодня являются основным врагом Воскобойникова: они мутят народ, поднимают его на борьбу за советский строй, ни в какой мере не совместимый, конечно, с будущностью «новой России».
— Ясно одно, — заключает Буровихин. — В Локте идет сложная, непонятная мне игра: уж очень не вяжется с фашистской политикой существование самостоятельной «партии». А с другой стороны, быть может, это всего лишь новая форма борьбы с партизанами руками русских эмигрантов — ведь придумали же фашисты полицию из наших отбросов?
— Может быть… Но все-таки, кто такой Воскобойников? — спрашивает Пашкевич.
— Подставное лицо, марионетка, кукла, — уверенно заявляет Буровихин. — Настоящий хозяин этого предприятия — полковник Шперлинг со своим подручным Половцевым.
О них Буровихин кое-что уже успел разузнать.
Половцев в далеком прошлом белый офицер и приближенный генерала Корнилова. Отец Половцева, крупный таганрогский помещик, был закадычным другом генерала. Вместе с Корниловым Половцев прошел весь его путь: бои в Галиции, расстрел в Петрограде рабочей демонстрации весной 1917 года, ставка верховного главнокомандующего при Керенском, неудачный поход на Петроград, бегство на Дон, добровольческая армия и последние бои на Кубани, когда Красная Армия разгромила белых. Дальше, после смерти Корнилова, в биографии Половцева провал…
Шперлингу около шестидесяти лет. Не в пример большинству гестаповских офицеров — образован, культурен, начитан; в совершенстве знает французский и английский языки и свободно говорит по-русски. Изъездил весь мир: был в Азии, Америке, немецких африканских колониях, несколько лет жил в России…
— А известно тебе, что Шперлинг и Половцев охотятся за тобой? — и Пашкевич рассказывает о нашем разговоре с Мусей.
— Да, я заметил, они приглядываются ко мне, — задумчиво говорит Буровихин. — Когда в ту ночь после рождественской попойки Шперлинг прощался со мной, он задержал мою руку и, любезно улыбаясь, сказал: «Пользуясь правом своего возраста, я позволю себе дать полезный совет молодому человеку. У каждого из нас есть большая или маленькая тайна. Не спешите рассказывать о чужой тайне до тех пор, пока полностью не удостоверитесь, что тот, о ком вы говорите, не раскроет вашей тайны. Спокойной ночи»… Да, умная, хитрая, опасная бестия.
— Почему он заподозрил, что ты с партизанами? — спрашивает Пашкевич. — На чем споткнулся?
— Нет, Шперлинг не думает, что я партизан, — уверенно замечает Буровихин. — Иначе он немедленно бы арестовал меня. Шперлинг боится, что я агент гестапо. Но почему?.. Это, конечно, связано с Воскобойниковым… Знаете, что пришло мне в голову? Может быть, Шперлинг и вся эта компания замешана в каком-нибудь заговоре против Гитлера? Может быть, намечается в Берлине «дворцовый переворот»?.. Черт его знает… Но, как бы там ни было, они не посмеют расправиться со мной: за моей спиной стоит гестапо. Да и не успеют… Когда намечен удар по Локтю?
— Скоро, Буровихин. Скоро. Остаются считанные дни:
— Тем более… Нет, все будет хорошо, товарищ командир.
Условившись о технике связи, мы прощаемся с Буровихиным.
— Ни пуха тебе ни пера, Василий.
— Не благодарю: плохая примета, — улыбается он. — До встречи в Локте…
Проходит три дня. Я безвыездно сижу у брасовцев: вызываю людей, отправляю их в разведку и долго просиживаю над картой — еще и еще раз изучаю дороги, подходы к Локтю, план самого поселка.
Мне ясно: нам предстоит трудный бой. И снова к этому будущему бою нужно предъявить все те же требования, что и к нашей недавней операции в Суземке: мы должны ударить наверняка и ударить молниеносно.
Все больше и больше убеждаюсь: эти два условия — непреложный закон партизанской борьбы. Грубый просчет в разработке операции неизбежно приведет к затяжке боя. В сегодняшних условиях, когда нас горстка, а враг быстро может сконцентрировать в любом месте заведомо превосходящие силы, затяжной бой таит в себе большую опасность для нас…
Утром приезжают Богатырь и Рева. Докладывают, что отряды на подходе, Иван Абрамович, наш начальник объединенного штаба, приехать не может — занят разработкой Трубчевской операции; трубчевцы выделили тридцать бойцов под командованием Кузьмина, а суземцы вообще не в состоянии участвовать в операции — в районе устанавливают советскую власть, принимают добровольцев в отряд, держат оборону.
— Едешь по району, и сердце радуется, — рассказывает Богатырь. — Работают сельсоветы, идет сбор оружия… Наш Лаврентьич усиленно занимается организацией групп самообороны. Прямо чудеса творит: тринадцать сел объездил, тринадцать групп создал. Вот, оказывается, в чем нашел себя!
К полудню мне докладывают, что прибыли отряды. Еду к ним. Отдельными таборами расположились они в лесу — наш отряд, трубчевцы, донбасцы, харьковчане. Сто шестьдесят бойцов!
Идет, казалось бы, неторопливая, спокойная, но напряженная, сосредоточенная жизнь.
Вокруг Шитова собрались его подрывники: Иван Иванович объясняет им устройство новой мины. Иванченко распекает бойца за обнаруженное на станковом пулемете пятнышко. В группах Федорова и Кочеткова командиры придирчиво проверяют оружие.
Володя Попов, тот самый суземский хлопчик, который все-таки настоял на своем и стал партизаном, разобрал пулемет, разложил части на потрепанной шинельке и смазывает затвор.
— Разобрать не хитро, браток, — говорит стоящий рядом со мной Рева. — А вот соберешь ли?
— Ваше задание выполнил, товарищ комиссар, — вытянувшись передо мной, молодцевато рапортует Володя. — Могу закрывши глаза, ночью собрать.
— Добрый из него пулеметчик получается, — подтверждает его командир Ваня Федоров. — Рука твердая и глаз острый.
Гасят костры. Слышатся приглушенные голоса, звякает оружие.
Мне не дает покоя, что от Муси и Буровихина до сих пор нет никаких известий. Договариваюсь с Капраловым — и командир посылает в Локоть связного: он должен повидать Буровихина и привезти от него последние данные. Только после этого мы сможем наступать на Локоть.
Связной уходит и не возвращается в срок…
Помню, это было в сумерки следующего дня. Ко мне в землянку входит секретарь райкома.
— Сейчас пришел подпольщик из Локтя. Связной, посланный Капраловым к Буровихину на связь с подпольем, не явился, хотя есть непроверенные сведения, будто он в Локте. Буровихин арестован…
Ждать больше нельзя. Надо спешить. Может быть, мы еще успеем спасти Василия.
Нет, на этот раз нам, очевидно, не удастся добиться неожиданности удара — враг предупрежден. Но ждет ли он удара именно сегодня? Едва ли: связной никак не мог знать, что мы выступим этой ночью. К тому же сегодня рождественский сочельник, и полицейские не преминут справить рождество. Тем лучше…
Созываю командиров. Один за другим они подходят ко мне, рапортуя о количестве бойцов, и каждый добавляет:
— Все на санях.
Ставлю отрядам самостоятельные задания.
— Выступаем ровно в 24-00. Движение по маршруту в общей колонне. В 0-30 выход на большак к селу Бобрик. Прошу сверить часы, товарищи командиры.