Ночь. Звездное морозное небо. Прямо над головой опрокинулся ковш Большой Медведицы. Ярко сияет Полярная звезда.
Скрипят полозья. Слышится приглушенный говор. Недовольно фыркает Машка, притормаживая сани: мы только что поднялись на высокий крутой бугорок, сейчас медленно спускаемся с него, и отсюда видна вся наша колонна. Ее головная походная застава теряется далеко впереди в голубоватом лунном свете.
Смотрю на часы. Уже сорок пять минут мы на марше. По моим расчетам, минут двадцать назад должен был попасть ручеек с крутыми берегами. Ручейка нет.
— Остановить. Проверить маршрут, — приказываю.
Ларионов мчится вперед — и все наши сорок саней остановлены.
Вместе с Бородавко иду к голове колонны. Мороз крепчает. Никому не сидится в санях. Люди выскочили на снег, топчутся на месте, трут уши, борются друг с другом. Слышатся острые шутки, смех, веселый говор.
Кочетков, начальник головной походной заставы, докладывает, что мы действительно идем по новому маршруту: ранее намеченный путь завален снегом.
Вызываю проводника.
— Куда нас ведете?
— На деревню Тросную.
— Этой деревни в маршруте нет. Она должна остаться на востоке. В чем дело?
— По намеченному маршруту не проедешь — снег по пояс. А этот путь короче. Опасности никакой. В селах все спят. Если бы даже кто и захотел донести — дорога ему в Локоть одна: через нашу колонну. Все будет в порядке.
— По местам! Продолжать движение!
На этот раз иду впереди, рядом с Кочетковым. Проходим примерно полкилометра — навстречу бежит Калашников из нашей разведки.
— В Тросной вражеский гарнизон! — докладывает он. — Приехали с вечера, никого из села не выпускали и сидели в засаде. Около полуночи сняли посты, встретили сочельник, напились и сейчас спят.
— Вот тебе и безопасный путь! — вырывается у Бородавко.
Да, нас ждут. Неожиданность как будто полностью исключена. Но сочельник все-таки нам на руку…
Я, Калашников и Кочетков идем в село: в крайней хате осталась наша разведка в ожидании распоряжений.
Тросная спит. Даже шавки не лают, когда мы идем по улице.
Навстречу шагают двое мужчин.
— Кто это? — обращаюсь к Кочеткову.
— Вероятно, наши разведчики ходили в деревню. Возвращаются. Сейчас выясню.
Кочетков подходит к ним, останавливается и совсем не спешит возвращаться.
Что за люди? О чем ведут разговор?..
Медленно идем с Калашниковым по улице. Мы уже в десяти шагах от них. Кочетков поворачивается и рапортует мне:
— Господин начальник! Гарнизон спит.
Первое мгновение ничего не понимаю.
— Сегодня сочельник старого рождества, господин начальник, — чуть улыбнувшись, добавляет Кочетков.
Так вот, оказывается, в чем дело: нам встретился патруль, и Кочетков до поры до времени не хочет поднимать шума.
Патруль подтверждает, что все перепились, начальник гарнизона спит, но они готовы отвести к нему.
Нет, я не пойду к начальнику. Пусть он мирно спит. Так лучше. Иначе начнется перестрелка, мы долго провозимся в деревне и сорвем операцию…
Захватив с собой патруль, огибаем спящую Тросную — и колонна снова на большаке.
Проходит часа полтора. Впереди вырастает село Городище — оно в двух километрах от Локтя.
Разведка докладывает: в одном из домов сидят вооруженные люди и пьянствуют.
Значит, и здесь нас ждут, но, к счастью, и здесь встречают рождество.
Подходим к дому. Часовых нет. Сквозь щель в занавешенном окне виден стол, бутылки на столе и за столом пятеро мужчин.
Стучим. Открывает дряхлая хозяйка. В хате никого. Только на столе остатки еды, початые бутылки.
— Кто был у тебя?
— Вечером пришли, откушали и ушли, — громко отвечает старушка, а сама показывает глазами на дверь в соседнюю комнату. Потом переводит глаза на кровать и внимательно смотрит на нее.
Пашкевич вытаскивает из-под кровати насмерть перепуганного мужчину. В соседней комнате Богатырь находит остальных. Они стоят перед нами и бессвязно плетут о том, что, дескать, никакого отношения ни к Локтю, ни к Воскобойникову не имеют, вечером пришли из Брасова и решили вот здесь, в Городище, встретить рождество. И только тот, кого вытащили из-под кровати, признается, что они посланы связными из штаба Воскобойникова: предполагается наступление партизан, в Тросную выслана засада, и, как только там начнется бой, связные должны сообщить об этом в Локоть.
— Откуда в Локте знают о партизанах? — допытывается Пашкевич.
Пленный охотно сообщает, что в штаб пришел незнакомый ему человек, назвался связным Брасовского партизанского отряда и потребовал провести его к начальнику. Через полчаса был отдан приказ об обороне Локтя и об аресте господина Буровихина.
— Что это значит, Александр? — удивленно смотрит на меня Пашкевич. — Связной брасовцев — предатель?
Рассуждать некогда. Продолжаю допрос пленного, благо он готов сказать все, что знает, лишь бы только спасти свою жизнь.
— Локоть вызвал подкрепление из Брасова, — докладывал пленный. — Оно должно прийти к утру.
— К утру?.. Командиров ко мне! Быстро!
Обстановка проясняется. Теперь уже нет сомнений — нас предал связной Капралова. Нашего нападения ждут в Локте. Но не обязательно сейчас.
А что, если и здесь попытаться повторить то, что так хорошо удалось, в Суземке: ворваться в город под видом этого брасовского подкрепления?..
— Знаешь пароль? — спрашиваю пленного.
— Как же не знать, гражданин начальник?.. Пароль — «Царь Федор», отзыв — «Апраксин».
Тем лучше: на этот раз нам даже известен пароль.
Значит, весь вопрос только в том, кто явится раньше в Локоть — мы или брасовское подкрепление…
Пашкевич уводит четверых арестованных. Пятый — тот, кто так словоохотлив, остается со мной.
Один за другим входят командиры. Даю задание: в Локоть входим под видом брасовцев. Пароль — «Царь Федор», отзыв — «Апраксин». Войдя в город, группа Вани Федорова должна ворваться в офицерскую казарму, Кочеткова — штурмовать тюрьму и освободить Буровихина, группа трубчевцев с Кузьминым во главе — уничтожить руководство «партии»; Донецкий отряд прикрывает пути отхода, Бородавко с группой Иванченко блокирует дорогу на Брасово.
— Движение ускоренным маршем, лошадей не жалеть! — заканчиваю я.
На крыльце сталкиваюсь с Пашкевичем.
— Арестованный убежал, — тихо говорит он. — В тот лесок. В сторону Локтя.
— Ларионова с Джульбарсом сюда!
Собака нюхает след на снегу, ощетинивается и бросается в лес. За ней бежит Ларионов.
Ну, словно нарочно!.. Если беглец уйдет, нам нечего идти в Локоть. Даже если и найдем его, провозимся с ним слишком долго, и тогда наш план ломается: наступит утро, в Локоть войдет подкрепление из Брасова…
Крепчает мороз. Поднимается ветер. Минуты кажутся часами…
Наконец, из леса появляется Ларионов.
— Все в порядке, товарищ командир. Спасибо Джульбарсу…
…Быстро бегут лошади под уклон к Локтю. Сзади, на востоке, чуть светлеет горизонт.
— Ходу! Ходу! — несется по колонне.
Голова колонны уже въезжает в Локоть… Уже вся колонна в городе… Даже пароль не понадобился.
Улицы безлюдны. Тишина…
Перед нами большой, занесенный снегом, парк. Наши группы молча расходятся к своим объектам. А Локоть словно вымер. Неужели все пройдет так гладко?..
Раздается треск автоматов. Вокруг визжат и рвутся разрывные пули, и не поймешь, откуда стреляют. С этих заснеженных деревьев? Из соседнего дома? Из укрытия в парке?..
Стрельба нарастает с каждой минутой. Уже гремят выстрелы в стороне тюрьмы, офицерской казармы, дома, где живет Воскобойников. Значит, все группы вошли в бой…
Наступает рассвет. Поднимается солнце…
На КП прибегает связной. Докладывает, что тюрьма взята, но отступившая вначале тюремная охрана вернулась и сейчас блокирует тюрьму. Группа Кочеткова в осаде. Вместе с Кочетковым остался Пашкевич.
Беру харьковчан и бросаюсь на выручку.
Подступы к тюрьме под огнем: бьет вражеский автоматчик. Первым замечает это боец Харьковского отряда комсомолец Вася Троянов. Вася ползет по глубокому снегу. Вокруг него пули срывают снежинки с высоких сугробов, но Вася продолжает ползти. Он уже за углом пристройки, в тылу у вражеского автоматчика.
Обстрел усиливается. Троянов неторопливо прицеливается и дает короткую очередь. Автоматчик снят.
Троянов ползет обратно, Снова вокруг него пули вздымают снег. Еще несколько метров — и он скроется за выступами дома. Вдруг Вася вздрагивает и выпускает из рук автомат…
Харьковчане из-под огня вытаскивают тело друга, Троянов убит пулей в сердце. Уже после боя в кармане его гимнастерки находят заявление:
«Прошу партийную организацию принять меня в ряды большевиков. Обязуюсь мстить врагу жестоко, беспощадно, неустанно…»
Мы врываемся внутрь тюрьмы. В коридоре лежат вражеские трупы. Их, пожалуй, больше пятнадцати. Неужели был так силен тюремный гарнизон? В тех сведениях, которые принес мне разведчик Брасовского отряда, говорилось лишь о пяти сторожах. О гарнизоне не упоминалось ни словом… Как мог произойти такой грубый просчет?..
В тюрьме меня встречает Пашкевич.
— Сюда, Александр, — тихо говорит он.
Идем по коридору. На полу обвалившаяся штукатурка, разбитое стекло, брошенный автомат, пустые патронные гильзы.
Входим в камеру. После яркого, солнечного морозного утра первое мгновение ничего не вижу в этой серой полутьме. Наконец, на полу вырисовывается фигура. Подхожу ближе.
Лужа крови. Клочья рваной окровавленной одежды. Исполосованное ножом, обезображенное тело.
Буровихин… Вася Буровихин… Его тонкий нос с горбинкой. Его густые, сросшиеся у переносья брови.
— Когда я пришел сюда, — тихо говорит Пашкевич, — он был еще теплый. Василия убили в тот момент, когда мы ворвались в Локоть… Смотри.
Николай подводит меня к стене, зажигает спичку, и в ее мерцающем свете я вижу слова, нацарапанные на грязной серой стене:
«Выдал связной. Концы в Севске. Шперлинг аме…»
— Вот кто убил его, — все так же тихо, словно он не смеет повысить голоса в этой страшной камере, говорит Пашкевич. — Этого большого, честного, несгибаемого человека…
Неподалеку с воем рвется мина. Бой продолжается. Надо спешить.
У дверей с автоматом наготове стоит Ларионов. Он ничего не говорит нам, но я знаю: Ларионов скорее погибнет, но никому не отдаст Василия…
Бой то затихает, то вспыхивает с новой силой. Трещат автоматы. Около офицерской казармы бьет станковый пулемет.
Стараюсь сосредоточиться, по звукам выстрелов определить ход боя, но перед глазами по-прежнему стоит мрачная темная камера, замученный Буровихин и надпись на стене: «…Концы в Севске. Шперлинг аме…» Что это значит?..
Связной от Кузьмина докладывает: наши прорвались к дому, где жил Воскобойников… Минут через десять — новый связной. От него узнаем, что лидера «партии всея Руси» срезала пулеметная очередь Леши Дурнева.
Часть дела сделана…
— Ваня Федоров в офицерской казарме! — взволнованно сообщает Петраков, — он бьется один…
Как выяснилось потом, у казармы дело обстояло так.
Оставив своих бойцов в прикрытии, Ваня спокойно пошел к дому. В предутреннем морозном тумане смутно вырисовывалось большое каменное здание сельскохозяйственного техникума, превращенное в казарму.
Ваня почти вплотную подошел к часовому у входа и в упор выстрелил из пистолета.
Федоров в вестибюле. Перед ним широкая лестница на второй этаж, где расположены офицерские спальни.
Очевидно, наверху услышали выстрел у крыльца. Тут как раз вспыхнул бой у тюрьмы, у дома Воскобойникова, и проснувшиеся офицеры всполошились.
— Тревога! Партизаны! — раздались голоса на втором этаже, и офицеры гурьбой бросились вниз по лестнице.
Вот тут-то Ваня и ударил по ним длинной очередью из ручного пулемета. Падали убитые и раненые на ступеньки лестницы, сверху бежали офицеры, а Ваня, спрятавшись за колонной, продолжал бить.
Наконец, офицеры опомнились. Они открыли, огонь из окон как раз в тот момент, когда группа Федорова подбегала к крыльцу на помощь своему командиру. Сплошной огневой завесой отрезали офицеры подход к зданию — и группе пришлось отойти…
Когда мы подошли к дому, обстановка была сложна: на втором этаже — офицеры, в вестибюле — Федоров, вокруг здания — мы. Ворваться в здание невозможно: из окон бьют пулеметы, у самого крыльца рвутся гранаты.
Долго ли продержится Ваня в вестибюле? Хватит ли у него патронов? И что можно сделать с этим старым добротным каменным домом, когда в нашем распоряжении только пуля?
Вызываю на помощь группу Иванченко: мы откроем ураганный огонь по окнам и под прикрытием его попытаемся ворваться в здание…
Со стороны Брасова вспыхивает перестрелка. Очевидно, подошло обещанное Локтю подкрепление. Там должен быть Бородавко. От него до сих пор никаких вестей. Посылаю к нему Богатыря и Пашкевича.
У казармы разгорается тяжелый бой. Мы несколько раз штурмуем здание — и всякий раз откатываемся назад.
— Нашел, наконец, Лаврентьича, — подбегает ко мне Богатырь. — Говорит, трижды посылал связных, но они не находили тебя. Просит помощи. Направил к нему Тулупова с его хлопцами…
Все напряженнее становится огонь из окон казармы — очевидно, офицеры готовятся к атаке.
— Александр, Пашкевича ранили, — тихо говорит Богатырь.
Сжимается сердце.
— Тяжело?
— В живот. Навылет… Его вывели из боя, с ним доктор из отряда Боровика…
Офицерские пулеметы неистовствуют. Надо во что бы то ни стало выручать Федорова. Если только он еще жив… И кончать бой — он слишком затягивается…
За станковый пулемет ложится Иванченко. Длинные пулеметные очереди хлещут по окнам. Сейчас мы пойдем в решающую атаку.
— Иду к вам! — неожиданно раздается голос.
Из раскрытых дверей казармы выскакивает Ваня Федоров, мчится зигзагами по снегу и падает в сугроб рядом со мной.
— Цел, Ванюшка?
— Все в порядке, товарищ командир, — весело отвечает Федоров. — Теперь бы нам всем туда, — и он показывает глазами на здание.
— Иванченко, огонь!
Снова заливается станковый пулемет. Рывок — и группа Федорова врывается в казарму. Однако еще добрых полчаса бьются наши в коридорах и в классах превращенного в казарму техникума, пока окончательно ликвидируют этот главный пункт сопротивления.
Теперь все. Руководство «партии» уничтожено. Офицерское ядро разбито. Лишь в отдельных каменных зданиях засели вражеские снайперы…
Мимо меня медленно проезжают сани. На них, закрытый тулупом, лежит Пашкевич. Рядом с санями шагает доктор Донецкого отряда.
Лицо Николая бледное, без единой кровинки. Глаза закрыты.
— Без сознания, — тихо говорит доктор. — Большая потеря крови. Положение крайне серьезное. Приеду на место — немедленно же сделаю операцию. Но, боюсь, перитонит неизбежен. А тогда… Простите, товарищ командир, — надо спешить…
— Разрешите вот этих кукушек дострелять, — обращается ко мне Иванченко, кивая в сторону дома, откуда нет-нет да и раздастся выстрел. Рядом с Иванченко стоят Кочетков и Ваня Федоров и умоляюще смотрят на меня.
Конечно, заманчиво подмести весь Локоть до последней соринки. Очень заманчиво. Но уже один за другим подходят связные:
— Патроны на исходе.
Донецкий отряд завязал бой с подкреплением из Камаричей.
— Со стороны Севска движется вражеская колонна.
Нет, пора кончать бой. Даю сигнал отхода. В прикрытии оставляю Шитова с его группой.
Наши сани медленно выкатываются из Локтя. Метет пурга. На розвальнях лежит тело Буровихина, прикрытое суровой холстиной.
Беснуется вьюга. Нет ни земли, ни неба — один снежный метущийся ветер слепит глаза, обжигает лицо, наметает на дороге высокие рыхлые сугробы.
Сквозь бушующую пургу наша колонна с трудом пробивается к лесу. Тяжело дышат кони. Словно защищаясь от удара, люди закрывают руками лица. А ветер стонет в невидимых оврагах, вихрями завивает вокруг нас колючий снег.
Кажется, никогда не кончится эта пурга, эта ночь, эта занесенная снегом дорога…
И вдруг: ни колючего ветра, ни снежных вихрей. Мы въехали, наконец, в лес. Только высоко над нами шумят верхушки деревьев: так за молом бьются о камни сердитые пенистые волны.
Люди расходятся по лесу, ищут сухой валежник — и один за другим вспыхивают костры. Пламя вырывает из темноты густые ели, золотистую кору сосен, голые осины. В отблеске костров расступаются деревья, но еще плотнее, еще чернее кажется за ними тьма.
Наблюдаю за людьми. Запорошенные снегом, с ледяными сосульками на воротниках тулупов, они все заняты делом. Одни прибирают коней, дают им сена, укрывают вспотевшие влажные конские спины. Другие протирают пулеметы, патроны, автоматы. Кто-то, очевидно, смертельно усталый, молча стоит у костра, греет над огнем замерзшую буханку хлеба и, не дождавшись, грызет еле оттаявшую верхнюю корку, пахнущую едким дымком.
Вначале слышится только тихий говор, лязг оружия, довольное фырканье лошадей, потрескивание горящего валежника. Постепенно голоса становятся громче, от костра к костру уже летят шутки, раздается громкий смех. А пламя разгорается все ярче, и все дальше отступает мрак.
— Хорошую мы сегодня операцию провели, — раздается рядом со мной голос Богатыря. Захар говорит громко, и его внимательно слушают бойцы. — Приказано было уничтожить Воскобойникова — и Леша Дурнев свалил его из пулемета. Приказано было разгромить офицерскую охрану, это ядро «партии», — и тут неплохо: по моим подсчетам, около сотни врагов полегло. Правда, все это далось нам недаром. Не успели выручить Буровихина, не уберегли Пашкевича, убито четверо товарищей…
Тяжело это. Очень тяжело… Зато новые герои родились. Взять хотя бы Ваню Федорова. Один на один дрался с офицерами. Всю лестницу трупами завалил… Или Кочетков. Когда его в тюрьме окружили, он перед своим пулеметом десяток врагов уложил. Словом, каждый себя проявил в огне и соседа своего увидел под пулями. Теперь мы знаем, кто чего стоит. Есть чему поучиться и чему учить других.
Мне не хочется говорить: на сердце неспокойно.
Перед глазами тюремная камера, труп замученного Буровихина, надпись на стене, бледное лицо Пашкевича… Как-то довезут Николая к нашей Петровне в эту страшную вьюжную ночь?.. И как получилось, что связной Капралова оказался предателем? Больше того: он знал то, чего не должен был знать боец, — о нашем предполагаемом ударе на Локоть. А ведь Капралов так горячо ручался за него…
Если бы тогда мне была известна сложная связь событий и людей, окружавших нас, многое пошло бы иным путем. Но все это выяснилось значительно позднее…
— А ну-ка расскажи, браток, як ты с «бобиками» воевал?..
Это Рева у соседнего костра спрашивает бойца Злуницына, и по голосу Павла понимаю — сейчас предстоит забавный разговор.
— Да я уж говорил вам, товарищ капитан.
— А ты товарищам расскажи. Опытом поделись.
— Какой там опыт… Словом, это уже под конец было. Наши из Локтя выходят, а мы с Лесиным маленько подзадержались: уж больно хотелось сбить одного снайпера. Сбить — сбил, но патроны поизрасходовали. Догоняем наших, а вокруг офицеры, как тараканы из щелей повылазили. Ни туда нам, ни сюда. В сарайчик забежали. Глядим, в сарайчике уже кто-то сидит. Вначале решили — наши: в потемках-то ничего не разберешь. «Кто такие?» — спрашиваю. «Полицейские из Брасова». Вот те раз, думаю: из огня да в полымя попали. К тому, же вижу — пятеро, и все вооружены. Ручной пулемет прямо на меня смотрит…
— Струсил, Злуницын?
— Маленько не по себе стало… Что, думаю, делать? В молчанку играть вроде бы глупо. В драку лезть и того глупее: на шум офицеры набегут. И вот тут осенило меня: «Патроны, спрашиваю, есть?» — «Нет патронов. Все вышли». Отлегло от сердца, а все же сомневаюсь. «Хотя бы десяток». — «Да говорим вам — ни единого». Совсем полегчало: раз «бобики» такие же, как мы, пустые, значит — начхать нам на «бобиков». «Ну и черт с вами», — говорю. Вышли мы из сарая и догнали наших… Вот и все. Что тут интересного — не знаю…
— Прямо як наши никопольские зайцы! — смеется Рева. — А ну-ка, Петраков, расскажи товарищам о зайцах.
— Под Апостоловом дело было, на Днепропетровщине, — начинает Петраков. — Решило как-то районное начальство поохотиться. Узнали об этом зайцы и перепугались. Собрались в глухом овраге, уши повесили, усы опустили, дрожат и совет держат, как быть. Ждут смерти день, ждут два, ждут три — нет охотников. Может, отменили охоту? Решили послать самого храброго зайца в районный центр на разведку обстановки. Пробрался вечером храбрец по огородам и видит — домик стоит. Огляделся, нет ли вблизи собак, и юркнул в яму, что под крыльцом была. Прижался к стенке, дрожит и слышит: наверху шум, громкие голоса, ругань. Одно только разобрал заяц, что про охоту идет разговор: сезон, дескать, пришел, а охотиться нечем. Обрадовался заяц, приосанился, поправил усы, выпрямил уши и вышел на улицу. Видит — над домом вывеска: «Охотничий магазин». Ну, думает, была не была. Входит в магазин — и скок на прилавок: «Директора ко мне!» Приходит директор. «Порох есть?» — «Нет» — «Дробь есть?» — «Нет». — «Ах, вот как», — и заяц даже лапкой повертел перед носом директора. — «Раз нет — начхать нам, зайцам, на вас». Ухмыльнулся, еще раз молодецки усы распушил — и прыг с прилавка. С тех пор ему среди зайцев первейший почет и уважение…
Раздается хохот. Заразительнее всех смеется сам Рева.
— Ну и Злуницын!.. «Начхать, говорит, на вас, «бобики!..»
В лесу слышатся голоса, скрип саней. Это вернулось из Локтя наше прикрытие.
Вспышка костра — и я вижу Шитова. Иван Иванович останавливает сани. На санях сидят какие-то люди. Кого он привез с собой? Пламя снова меркнет, и теперь виден только один Шитов и голова его лошади.
Какая редкая выдержка у Ивана Ивановича! Словно не было бессонной ночи, тяжелого боя, этой вьюжной морозной дороги. Будто только что вышел он из теплой избы.
Неторопливо снимает тулуп, покрывает им коня, вытаскивает из розвальней охапку сена и по-хозяйски наблюдает, как довольно фыркает конь. Потом, внимательно оглядев костры, застегивает свой ватник, подходит ко мне и докладывает, что приказание выполнено: закрепился на окраине Локтя, приготовился к обороне, но офицеры не наседали.
— В назначенное время начал отход, — продолжает Шитов. — По балочке огибаем Локоть, чтобы выйти на вашу дорогу, и вдруг видим сани. На санях три женщины и старик-возница. Вот, думаю, повезло, пассажиров попросим сойти, а сами на лошади вас догоним — уж больно вьюжно было, да и устали мы порядком. Взглянул я в сани, а там на сене офицер лежит — в погонах, как полагается. Только форма чудная: вроде не немецкая. Я было с офицером хотел поговорить, но толку от него не добился: пьян. Одно бормочет: «Партизаны… Партизаны… Вы наши, мы ваши»… Одним словом, привезли их…
— Так они, значит, здесь? — перебиваю его. — Давай сюда.
Первыми подходят три девушки. Лицо одной из них кажется знакомым, но мне некогда разглядывать ее: пленный офицер действительно необычен.
На нем светло-зеленая шинель. В одной руке шапка, в другой охапка сена. Густые черные волосы взъерошены, и в них застряли соломинки. Офицер или пьян или болен. Мутны его большие черные глаза, черты лица кажутся несобранными, размякшими.
Внимательно оглядев нас, он бросает на снег сено и ложится, протянув ноги к самому костру, — будто он не пленный, а пришел к своим старым хорошим знакомым, с которыми расстался совсем недавно.
Девушки смеются. Офицер поднимает голову, смотрит на них, потом вынимает из кармана кителя маленькое зеркальце, оглядывает себя, поправляет волосы и несколько раз медленно проводит обеими руками по лицу — то ли хочет прогнать хмель, то ли мучительно что-то обдумывает.
Он заметно трезвеет, берет себя в руки, и лицо его становится другим — мужественным, серьезным. Однако хмель еще не совсем прошел: офицер крепко сжимает голову руками и снова ложится на сено.
Нет, право же, так не может вести себя пленный: так ведет себя равный среди равных.
— Ваша фамилия? — спрашиваю я.
— Майор, — глухо отвечает офицер.
— Фамилия, а не звание? — настойчиво требует Богатырь.
— Фамилия Майор, имя Юзеф. Командир роты сорок второго полка сто пятой венгерской дивизии.
Этот Майор, очевидно, хорошо знает русский язык, хотя говорит не совсем свободно, с явным иностранным акцентом.
— Откуда вы так хорошо знаете русский язык? — спрашивает Богатырь.
— Русский язык сейчас имеет учить каждый — и друг и враг вашего народа, — отвечает офицер. Он поднимает голову и, смотря куда-то поверх нас, в ночную тьму, говорит медленно, словно разговаривает с самим собой. — Кто хочет знать, что надо делать сегодня и что будет завтра, кто намерен быть настоящий человек, — тот первее всего должен взять себе труд учить язык Ленина.
— Ну, ну, спивай, спивай. Где-то сядешь, — недоверчиво бросает Рева.
Раздается смех. Офицер удивленно оглядывает нас. Потом обращается к Реве.
— Я имею уменье спеть «Интернационал» по-русски.
Он говорит это с такой подкупающей искренностью, что невозможно заподозрить в нем притворства.
— Ты что, коммунист?.. Коммунист? — забрасывают его вопросами, и чувствуется — отношение к офицеру меняется.
— Я дам ответ, когда ваш начальник даст мне такой вопрос, — с достоинством отвечает Майор. — Если есть интерес, кто я — прошу смотреть.
Он становится коленями на снег и протягивает нам руки. У смуглых запястьев, покрытых черными волосами, видны старые посиневшие рубцы.
— Кандалы? — тихо спрашивает Ваня Федоров.
— Кандалы? — переспрашивает офицер, очевидно, не поняв этого слова. — Подвешивали. За руки. На потолок. Двадцать четыре часа.
— И ты остался жив? — совсем уж невпопад спрашивает Ваня Федоров.
— Видишь: я есть совсем живой, — улыбается офицер. — Когда терял сознание, доктор давал разрешение снимать на пол. Когда возвращал сознание, давал приказ поднимать на потолок.
Офицер молча разглядывает свои руки и снова говорит:
— Это есть хорошая память. На всю жизнь. Юзеф тогда дал себе вопрос: хочешь умереть, но умереть честно, или хочешь жить, но послать на смерть товарищей, потерять честь. Юзеф выбрал умереть честно. И все-таки получил жизнь. И счастье сидеть здесь…
Он снова сжимает голову руками, болезненная гримаса кривит губы.
— Болит голова… Очень болит… Имею просьбу получить головные капли.
— Капельки? — озорно улыбается Петраков. — Не держим. Потому — партизанский устав болеть не разрешает. К тому же от твоей болезни, браток, нужны не капли, а огуречный рассол и стопка водки. Пока и этим не разжились. Потерпеть придется.
— Водка? — переспрашивает офицер. — Всю жизнь ни один раз не был пьяный Юзеф. Ни один… Сегодня получил надежду иметь встречу с партизанами — и выпил всю фляжку. Даете мне вопрос: почему? Чтобы иметь большую смелость? Или по причине очень великой радости? Нет. Юзеф выпил потому: гестапо задержит и отпустит — пьяный имеет право ходить в разные стороны. Однако имею честность сказать: это стыд — получить такую встречу с больной пьяной головой… Да, голова имеет боль. Но сердце Юзефа не имеет лжи. Сердце Юзефа честное. Он не агент немецкого гестапо, румынской сигуранцы, польской дефензивы, английского Интеллидженс-Сервис. Нет! Майор Юзеф честный венгр. Он имеет великое желание воевать за счастье своего венгерского народа.
— Так на кой же ляд, милый человек, к нам-то пришел? — неожиданно спрашивает до тех пор молчавший Шитов. — Вот бы и воевал за свой народ у себя в Венгрии.
— Юзеф боролся за свой народ в Венгрии, — тихо отвечает офицер. — Боролся в своем полку. Боролся, как умел. Его вешали за это на потолок. Это есть чудо, что он получил жизнь. Но это есть совсем понятно, что за Юзефом смотрят сто глаз. Как бороться, когда смотрят множественные глаза, когда слушают множественные уши? А Юзеф не может сидеть без борьбы. И Юзеф имеет смелость прийти к вам. Он будет бороться рядом с вами за свой народ.
— Ишь, какой! — шепчет Петраков, с удивлением смотря на офицера.
Юзеф волнуется. Он приподнялся на локте и по-прежнему смотрит вверх, на заснеженные вершины деревьев, где дрожат красноватые отблески костра. А я думаю о том, какое, очевидно, большое честное сердце бьется под этим офицерским мундиром.
Юзеф снова сжимает голову руками и спрашивает:
— Когда ваш начальник будет иметь со мной разговор?
— Вот послушаем вас, тогда и начнем разговаривать.
Юзеф удивленно смотрит на меня. Наконец, понимает, вскакивает, шагает прямо через костер и протягивает руку.
— Майор Юзеф, командир роты сорок второго полка сто пятой венгерской дивизии, — повторяет он. — Я есть в вашем распоряжении.
— Садитесь. После поговорим.
Мне не хочется начинать допрос — этим, пожалуй, только смутишь его, и я обращаюсь к девушкам:
— Откуда в лес пожаловали?
— Из Середино-Будского района, — отвечает та, лицо которой казалось мне знакомым. — А я вас знаю, товарищ командир, — неожиданно говорит она. — Мы с вами у Евы Павлюк встречались, у моей тети. Помните?
Неужели это Таня Кутырко? Как она изменилась. Повзрослела, резкие морщинки легли у губ, лицо осунулось… Неужели и нас, вот так же не узнают друзья?
— Так это ты, Танюшка!.. Нашла своего Ивана?
Васька Волчок смеется и запевает:
В селе малом Ванька жил,
Ванька Таньку полюбил…
— Довольно балагурить! — обрываю я. — Ну, говори: нашла?
— А ну его, — и брови девушки хмурятся.
— Разлюбила?
— Теперь такое время, товарищ командир, когда люди по-настоящему распознаются.
— Он, значит, изменил тебе?
— Не мне, а Родине, — тихо говорит девушка.
— Рассказывай, Татьяна.
И Таня рассказывает, как узнала она, что в Трубчевске есть госпиталь наших военнопленных, а в госпитале, как будто, лежит ее Ваня. Одна идти побоялась и подговорила двух подружек, соблазнив их тем, что, дескать, в Трубчевске можно достать соль. Татьяна быстро нашла госпиталь и стала расспрашивать об Иване. Ее познакомили с приятелем Ивана, и тот очень холодно сообщил, что Ваня почти здоров и недавно ушел по поручению господина коменданта. Из этого разговора Татьяна поняла одно: Ваня даже не потрудился дать о себе знать. Но самое страшное — Иван выполняет какие-то поручения коменданта и, судя по всему, в хороших отношениях с гитлеровцами.
Таня с подружками отправилась домой, но на лесной дороге им повстречалась машина с немцами. Фашисты заподозрили в них партизанок, схватили и увезли в Унечу.
Долго их допрашивали в Унече и уже хотели было освободить, но пришло известие, что неподалеку партизаны взорвали эшелон со скотом. Таню, ее подружек и еще нескольких человек немцы отправили на место взрыва, где был уже сформирован новый эшелон, и приказали им сопровождать скот на фронт. Таня плакала, отказывалась, но ее избили и бросили в теплушку.
— Думала, конец моей жизни пришел, — рассказывает Таня. — Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Только что проехали Почеп по направлению к Брянску, как вдруг — взрыв, грохот, стрельба. Просто ужас… Хорошо еще, что в задних теплушках были… Мы выскочили в снег. А вокруг пули — дзинь-дзинь. Это из кустов стреляли партизаны. И так не хотелось умирать от своей, советской пули… Пока мы в себя пришли да стали соображать, как от немцев уйти, партизан и след простыл.
Подъехал аварийный поезд, потом новый паровоз — и повезли нас в Брянск. Там несколько дней продержали под замком, опять допрашивали и почему-то на фронт не отправили, а отпустили домой, разрешив проехать на поезде до Навли. В Навле мы слезли…
— Погоди, Татьяна, — перебивает внимательно слушавший Шитов. — Когда ваш поезд взорвали?
— За три дня до нового года.
— Так, так, — задумчиво повторяет Иван Иванович. — А где это было?
— Я же говорю вам: на дороге от Почепа к Брянску.
— Точнее, точнее, девушка, — настаивает Шитов.
— Так как же можно точнее, когда это ночью было? — разводит руками Татьяна. — Знаю только, что после Калиновки, не доезжая Красного.
— Правильно, — спокойно подтверждает Иван Иванович. — Наша работа.
Танк удивленно смотрит на Шитова.
— Как ваша? — растерянно переспрашивает она. — Значит, вы поезд взорвали? Вы в нас стреляли?
— А вы-то сами чего уши развесили и к нам не бежали? На себя и пеняйте, — словно оправдываясь, бросает Шитов.
И тут разгорается горячий спор между Шитовым и Васькой Волчком. Васька утверждает, что это было не за три дня до нового года, а, по меньшей мере, за пять, и никакой стрельбы они тогда не открывали.
В конце концов Шитов вынимает из кармана маленький истрепанный блокнот и спокойно читает:
«Ночь на 28 декабря. Линия Почеп — Брянск. Район станции Красное. Взорван эшелон со скотом. Паровоз и пять теплушек скатились под откос. Обстреляна поездная бригада».
— А я что говорю? — невозмутимо, будто он все время утверждал именно это, заявляет Волчок. — Как раз в ту ночь и было, когда нас трубчевский Смирнов водил.
— Какой Смирнов? — словно испугавшись, спрашивает Таня.
— Ванька Смирнов, лейтенант, — выпаливает Волчок и тут же, испугавшись, что выболтал то, о чем говорить не положено, строго набрасывается на Таню: — А тебе зачем знать?
— Отставить, Васька! — резко приказывает Шитов. — А ну, девушка, говори приметы своего Ванюшки.
— Высокий он, — волнуясь, скороговоркой говорит Таня. — Красивый. Волосы темные. Глаза тоже темные… Только не знаю, какого цвета… Рука у него ранена…
— Твой, — решительно перебивает Шитов.
— Так, значит, солгали в госпитале? — все еще боясь поверить, говорит Таня. — Значит, он с нами? Со всеми? А где же он теперь? — и девушка внимательно оглядывается по сторонам, словно у одного из этих костров она непременно увидит своего Ваню.
— Ну, этого тебе знать пока не положено, Татьяна, — твердо заявляет Шитов. — Достаточно на сегодня того, что твой Иван честный человек. Неужто мало?
— Много… Очень, — счастливо улыбается Таня. — Только…
— Ну, досказывай до конца, Татьяна, — перебивает Захар.
— На чем я остановилась?.. Да, вылезли в Навле. Ходим по станции и думаем с девушками, как поскорее домой дойти. А тут этот офицер… Уж не знаю, как его теперь звать — товарищ или господин… Одним словом, он с нами заговорил: кто мы, куда, откуда. Мы рассказали, как было. «Только боимся, говорим, через лес идти: партизан в лесу много». Он прямо просиял: «Я, говорит, вас провожу и сани достану». Подумали мы и решили — шут с ним. Он один, а нас трое. Да и возница в придачу. Если встретим партизан, сдадим с рук на руки. Не встретим — около Благовещенска убежим от него. К тому же от фашистов защита… Ну, отъехали маленько, а он за фляжку — и залпом. Свалился в розвальни и уснул. Так почти до самого Локтя доехали. Вдруг пальбу услыхали — и от греха в лес. Вот тут с товарищем Шитовым встретились. Дальше вы сами знаете…
Возвращаюсь в Пролетарское. Пашкевича нет. Его, оказывается, привезли в Красную Слободу и тотчас же оперировали. В записке, присланной гонцом, доктор сообщает:
«Операция прошла нормально, но, как и следовало ожидать, обнаружен перитонит (воспаление брюшины). Надежды на благоприятный исход почти нет. Раненый просит перевезти его к вам в штаб, в Пролетарское. Мне кажется, этот переезд ничего не изменит в его состоянии и только морально облегчит последние минуты».
Успеют ли его довезти к нам?..
Отрады разошлись по своим базам, но все пять домов Пролетарского переполнены, словно пчелиные ульи. Партизаны чистят оружие, штопают одежду, чинят обувь, и лишь редко-редко можно увидеть бойца на улочке этого крохотного лесного поселка.
Мы с Богатырем и Бородавко сидим в доме Калинниковых.
— Надо бы в отряде разобрать Локотскую операцию, Лаврентьич, — предлагаю я.
Бородавко молчит. Сегодня он мрачен, неразговорчив.
— Ты что, заболел, Лаврентьич?
— Нет, здоров.
— Тогда давай вместе проведем разбор операции в отряде. Ладно?
— Знаешь, Александр Николаевич, нехорошо получается, — чуть помолчав, говорит Бородавко и снова смолкает.
— Да в чем дело, наконец?
— Все в том же, о чем мы уже с тобой говорили… Человек я прямой, вилять не умею, да и незачем. Нескладно как-то. Гляди. Ты командир объединения и комиссар отряда. Значит, мой начальник и мой подчиненный. К тому же сейчас не гражданская война: масштабы другие; тактика иная. Опять же стар я… Ну, да мы уже толковали с тобой — повторять незачем… Помнишь, решили тогда подождать — не время было. Правильно, не время. Да признаться, и для меня самого не все было ясно до конца. Еще надежда жила: а вдруг все устроится, как ты говорил? Может — справлюсь?.. После того разговора я делал все, что мог. Всего себя наизнанку выворачивал. Еще раз себя проверяя, свои силы взвешивал. И вот в Локте окончательно понял, нутром понял, что командование не по мне. Хотя, как будто, никакой особой промашки с моей стороны в бою не было. Верно, Александр Николаевич?
— Верно, Лаврентьич.
— Ну, суди сам, — волнуясь, продолжает Бородавко. — На кой ляд нам такой командир, за которого операцию разрабатывают и в бою командуют? На кой? А ведь это сегодня. Что же будет завтра? Не слепой я — вижу: впереди такой разворот, что дух захватывает… Нет, уж лучше я займусь тем, в чем силу свою чувствую: хозяйствовать буду, народ организовывать. Здесь ведь тоже непочатый край работы. Да и не последнее это дело в наших условиях. Большое, нужное, почетное дело.
Лаврентьич нервно ходит по комнате и неожиданно круто останавливается передо мной.
— Ты, может быть, думаешь, что я от ответственности бегу, в кусты хоронюсь? Нет! Просто, как коммунист, считаю, что каждый человек должен быть на своем месте и занимать ему чужое — нечестно, не по-партийному. Даже если это самое место никто от него не берет и оно любо ему и желанно… Короче — ты должен взять на себя командование, Александр Николаевич. Тем более, что сейчас и время для этого подходящее. Не то, что тогда. Крепко стоим на ногах. Шутка ли — Суземка, Локоть?!. Ну, теперь твое слово.
Мы долго говорим втроем, говорим открыто, честно, ничего не утаивая друг от друга. Бородавко настаивает. Больше того, он считает, что командование отрядом должно перейти только ко мне, а не к кому-либо другому.
Наконец, подписывается приказ: командиром отряда назначаюсь я, моим заместителем Бородавко, комиссаром — Захар Богатырь.
Лаврентьич тотчас же уезжает в Красную Слободу: надо перебазировать в Пролетарское нашу новорожденную артиллерию.
Через два дня в Пролетарское привозят Пашкевича. Почти тотчас же вслед за ним приезжают Григорий Иванович и Муся: Кривенко встретил ее по дороге и доставил сюда.
Николай лежит на узкой кровати у окна. В ногах у него сидит Рева. У раскаленной докрасна железной печи — Муся Гутарева. Она низко опустила голову и украдкой смотрит на Пашкевича тревожными, взволнованными глазами. Неслышными шагами проходит через комнату Петровна, прикрывая рот концом своего головного платка — то ли у нее болят зубы, то ли неосторожным словом боится обеспокоить больного — и так же, как Муся, бросает на Николая встревоженно-ласковый взгляд.
Григорий Иванович, как обычно, не снимает своего длинного тулупа. Широко расставив ноги, он одной рукой крепко прижимает к колену меховую шапку-ушанку, другой неторопливо поглаживает бороду, выбирая из нее тонкие, как иголочки, льдинки-сосульки.
Потрескивают в печурке сухие еловые дрова. Монотонно, одна за другой, капают капли с подоконника: в комнате жарко, и тает морозный узор на стекле.
Пашкевич неподвижно лежит на кровати, по горло прикрытый красным одеялом. Этот яркий красный цвет еще резче подчеркивает матовую бледность его щек. Как он осунулся за эти двое суток! Тонкие губы приобрели какой-то синеватый оттенок. Только глубоко запавшие глаза живут на исхудалом лице. Большие, яркие, горячие, они с такой жадностью смотрят вокруг. Иногда Пашкевич улыбается, силясь показать нам, что ему хорошо, но улыбка превращается в мучительную гримасу: доктор предупредил нас — Николая должны мучить острые боли.
Сейчас ему легче. Однако доктор не склонен считать это началом выздоровления.
— Будь больной в нормальной городской больнице, — говорит он, — еще можно было бы надеяться на благоприятный исход. И то это было бы редким исключением. А здесь, в нашей лесной глуши, где нет даже стрептоцида…
Пашкевич освобождает руку из-под одеяла, медленно, с громадным трудом, словно рука у него налита свинцом, опирается на подоконник, чуть приподнимает голову и смотрит сквозь крохотную щелку в тающем ледяном узоре: там, за окном, слышатся веселые голоса.
— Проклятый мороз, всю жизнь от меня загораживает.
Голова его снова падает на подушку, и гримаса боли кривит губы.
— Тяжко, Николай? — невольно вырывается у Ревы..
— Да нет, сейчас уже хорошо. Только кажется, будто в ране сотни иголок колют… А ведь смерть где-то совсем рядом была. Разминулись мы с ней на этот раз. Ничего, друзья. Ничего, еще повоюем…
Николай снова лежит неподвижно. Он смотрит на потолок и тихо говорит:
— Знаешь, Александр, у меня все время перед глазами наш путь в Брянских лесах. Помнишь? Словно мы по тонким перекладинам шли. А все же дошли. Не оступились… Какие люди вокруг! Какие замечательные люди!..
— Это дают рост большевистские зерна, товарищ Пашкевич, — говорит Кривенко. — Наша партия их в народ бросила. Они набухали, давали свои первые-ростки, тянулись к солнцу, а теперь буйно в рост пошли. Как озимь после теплого весеннего дождя. Пройдет маленько времени — и колоситься начнет. А там, гляди, и урожай собирать пора.
— Хороший ты человек, Григорий Иванович, — тихо откликается Пашкевич. — С тобой легко и в горе и в беде, — и Николай убирает со лба растрепавшиеся волосы.
Муся становится у изголовья кровати и молча причесывает гребешком светлые тонкие волосы Николая. Она очень изменилась за последние два дня. Глаза уже не сияют молодым задорным блеском. Обведенные синевой, они словно присматриваются к чему-то страшному, и на лбу, над переносьем, легла упрямая резкая морщинка.
— Александр, — говорит Пашкевич. — Сегодня я, пожалуй, не смогу говорить с Мусей. Возьми это на себя.
Выхожу с Гутаревой в соседнюю комнату. Она рассказывает, что благополучно добралась до Севска, доложила коменданту, как мы условились, тот разгневался на полицейских и приказал немедленно арестовать их. Муся с Лидой быстро оформили все дела и ушли из Севска. Оставив Лиду у себя в Смилиже, Гутарева явилась сюда.
— У нас в севской квартире переполох, — продолжает докладывать Муся. — Пока я была в Игрицком, гестапо распорядилось арестовать Половцева. В комендатуре говорили (это Лида слышала), будто он американский агент. Половцев скрылся. Шперлинг нервничает. Ходит сам не свой…
Так вот, быть может, где разгадка недописанного Буровихиным слова… Однако, помню, и я тогда не поверил Мусе: во имя чего американской агентуре создавать эту нелепую «партию»? Прошло немногим меньше года, и в декабре в небольшом старинном городке Остроге судьба снова столкнула меня с Половцевым. Он явился туда на встречу со своим хозяином, резидентом американской разведки, сброшенным на парашюте в районе этого города. Только тогда мне стали ясны и причины смерти Евы Павлюк, и корни локотской «партии», и роль Шперлинга в этом деле… Но об этом будет рассказано во второй книге…
Возвращаемся к Пашкевичу. К нему подсел Богатырь и рассказывает, что в десятках сел уже созданы группы самообороны, всюду работают сельские Советы, Суземский райком и райисполком прочно обосновались в своем районном центре.
— Рождается партизанский край, Николай… Да, последняя новость, товарищи, — вспоминает Захар. — Сегодня мне принесли свежую немецкую газету из Севска: фамилия Воскобойникова в траурной каемке, славословие покойнику, соболезнования и сетования по поводу того, что, дескать, потеряли бдительность и не уберегли этакое сокровище. Фашисты так печалятся, что, право ж, создается впечатление, что они скорбят о закадычном друге…
— Не знаю… Не думаю… Боюсь, просто дымовая завеса, — устало говорит Пашкевич. — Мне надо быть на ногах. Как можно скорей на ногах. Кстати, Александр, поройся в моей сумке. Там лежит интересное письмо. Я взял его в планшетке убитого офицера в Локте. Успел только бегло просмотреть…
Вынимаю несколько страничек, исписанных мелким косым почерком.
— Читай вслух, Александр.
«Дорогая Hélène!
Пишу тебе второе письмо. Первое написано очень наспех. Во Францию срочно уезжал Serge, предложил отвезти тебе посылку, и у меня было время только запаковать ее. Отправил беличью шубку, такую же муфточку, лаковые туфли, вязаный джемпер, шесть пар шелковых чулок и три очень миленьких dessous[4]. Перечисляю посланное только потому, что не доверяю» Serge’у: он хоть и граф Шувалов, а на руку нечист.
Извини, вещи надеванные. К сожалению, их хозяйка не знала, что они понадобятся тебе. Но ты можешь быть спокойна: она ни при каких обстоятельствах не потребует их обратно.
Итак, вот уже месяц, как я на родине. Подумать, только — не видел ее почти четверть века! Здесь все иное, чем в нашем Руане. Снег, белые березы, мохнатые ели, просторы полей, сельские погосты. Точь-в-точь, как в «Марфино». Помнишь? Даже дом, в котором сейчас помещается наш dortoir[5], такой же, как в нашей усадьбе: широкая лестница, белые колонны, портик над ними…
Итак, я на родине. Но, кроме березок и снега, здесь все чуждое, враждебное мне.
По приезде сюда я познакомился с молодой сельской учительницей. Хорошенькая мордашка, стройная фигурка (не ревнуй, Hélène: ее уже нет на свете). Она родом из соседней маленькой деревушки. Дочь простого мужика. Кончила филологический факультет Московского университета — тот самый, что кончил твой papa[6]. Вернулась в родное село и стала учительницей.
Представь: образованна, культурна, начитанна. Защищала дипломную работу о поэмах Пушкина. Но говорили мы с ней на разных языках.
В конце концов выяснилось: она — партизанская связная. Нет, ты только подумай: девушка, окончившая филологический факультет Московского университета, знающая наизусть сотни строф Пушкина, — партизанка! Оказывается, разговаривала со мной только потому, что хотела выведать то, чего ей знать не положено. (Кстати: все, что я послал тебе, принадлежало ей.)
Ты думаешь, Hélène, она — исключение? Нет! Теперь я понял: здесь все или сегодняшние, или завтрашние партизаны… Странно, когда-то я любил Дениса Давыдова, Фигнера, Сеславина. Помнишь «Войну и мир»? Сейчас я ненавижу партизан, я их боюсь, это мой ночной кошмар. Пожалуй, Serge прав: с теперешним русским народом у нас может быть только один разговор — пуля, виселица, старая добрая казацкая нагайка.
Да, последняя сенсация! Ты знаешь, кто твой муж? Он уже не Сумско́й гусар. Hélas![7] Он бывший экономист из Тамбова, застрявший здесь в первые месяцы войны. А Serge — московский адвокат. Tu ries, ma petite?[8]
Еще бы! Но таков приказ нашего шефа. Нам всем велено стать бывшими советскими гражданами. «Эмигрантские акции даже на оккупированной русской земле никак не котируются, милостивые государи», — заявил он.
Но не грусти, Hélène. Если не зевать, здесь можно хорошо подработать. Да, в конце концов, не спокойнее ли небольшая вилла в Швейцарии, чем «Марфино» в этой чужой страшной России?»
— Подпись неразборчива, — замечаю я.
— Зато автор ясен. Как на ладошке, — отвечает Богатырь. — Четверть века тосковал о родине, о белой березе, а вернувшись, украл белье у замученной им девушки и мечтает о вилле в Швейцарии. Вот уж поистине воронье: недаром помощник Воскобойникова именовал себя «Вороной»… Люди без чести, без роду и племени…
— Интересно, — задумчиво говорит Пашкевич. — Им, оказывается, приказано именоваться советскими гражданами… Очень интересно…
Потом виновато смотрит на меня и спрашивает:
— Как же теперь с разведкой, Александр?
— Возьму на себя. А ты лежи, отдыхай.
Входит Саша Хабло и передает радиограмму:
«В ночь на 10 января ждите самолет на выброс груза и двух человек…»
Дальше идет точный перечень сигналов.
— Только подумать, что творится!.. Нет, отдыхать теперь не время, — упрямо говорит Николай. — Я могу руководить разведкой, даже лежа в постели… Муся, подойди сюда. Вот что, дорогая: немедленно отправляйся в Смилиж и приведи сюда Лиду. Приведи во что бы то ни стало. Я должен сам с ней поговорить. Должен знать, кто выдал и кто убил Василия, должен распутать весь этот узел… Нет, Александр, отдыхать я не имею права. Да к тому же все идет на поправку.
Пашкевич, забывшись, хочет повернуться ко мне — и закусывает губы: очевидно, даже малейшая попытка шевельнуться приносит ему мучительную боль. Глаза его плотно закрыты. На лбу выступают мелкие капельки пота.
— Что с тобой, Николай?
— Пустяки… Неудобно повернулся… Пройдет, — с трудом отвечает Пашкевич и пытается улыбнуться. — Слышишь, Муся: сегодня же уезжай. Торопиться надо. Время не ждет…
Раздается стук в дверь. На этот раз входит наш хозяин, Степан Семенович Калинников.
— У ворот гонец из Холмечей ждет. Из самообороны. С донесением.
Гонец одет в широкий нагольный тулуп. За спиной висит на ремне винтовка. Передает записку: командир группы самообороны села Холмечи сообщает, что из Навли на Суземку движется пешим порядком по полотну железной дороги немецкая дивизия.
— Дивизия? — невольно вырывается у Захара. — По полотну? Там же снег по колено… Нелепость какая!
Поистине нелепо: как может дивизия со своими обозами идти по полотну давным-давно бездействующей дороги? Зачем?
Подходим к карте. Навля и Суземка стоят на железной дороге Москва — Киев. Между ними Холмечи. С этой стороны у нас нет никаких заслонов. Суземка под ударом.
— Что делает ваша группа?
— Выводим народ в лес, в землянки.
— Очевидно, дело серьезное, — задумчиво говорит Богатырь. — Надо срочно решать.
Приказываю группе Кочеткова и взводу Лаборева немедля выйти к разъезду Нерусса, что стоит на той же магистрали, километрах в десяти от Суземки, и в случае появления противника тотчас же сообщить Суземскому райкому, нам, в Пролетарское, и перекрыть дорогу на Чернь. Группа Федорова идет на помощь Суземке и везет мое письмо к Паничеву. Рева выезжает в Холмечи.
— А тебе, Николай, придется на всякий случай переселиться в землянки. Там спокойнее.
— Я никуда не уеду, — решительно говорит Пашкевич. — Мое место здесь, с вами, — в штабе. Нечего создавать панику из-за моей персоны.
Николая долго уговаривают, но он стоит на своем.
— Я приказываю тебе! — наконец, резко говорю я.
Пашкевич подчиняется. Григорий Иванович с Петровной укутывают его тулупами, одеялами и увозят на нашу лесную базу. С ними вместе уезжает доктор. Богатырь уходит проследить, как собираются люди Кочеткова и Лаборева.
— За одеждой надо приглядеть. Мороз, — беспокоится Захар.
Я остаюсь один.
Сижу у карты и стараюсь разгадать, зачем фашисты послали свою часть (в то, что это дивизия — не верится!) по этой мертвой, заваленной снегом железнодорожной магистрали, проходящей через лесную глушь? Хотят ударить по Суземке? Как защитить ее? Как отвести удар от городка — первого и единственного, которым владеем мы в нашем только что рождающемся партизанском крае? Или, быть может, все это пустая тревога?..
Проходит час. В комнату быстро входит Богатырь.
— В направлении Холмечей слышится стрельба. Сейчас Павел должен быть уже там. Мне кажется, Холмечи горят.
Значит, это не пустая тревога. Может быть, вызвать Юзефа: ведь он несколько дней назад был в Навле?..
Юзеф входит в комнату и радостно улыбается: наконец-то начальство решило говорить с ним. Но сейчас мне некогда разговаривать с Юзефом.
— Сколько дней вы были в Навле? — сухо спрашиваю я.
— Два дня, — растерянно отвечает он.
— Там стояла немецкая дивизия?
— Нет. Там есть очень мало войска.
— По нашим сведениям, в Навле стояла дивизия, и сейчас она идет сюда.
Юзеф удивленно смотрит мне в глаза, стараясь понять, чем вызван этот допрос. Недоверием к нему? Попыткой уличить во лжи?
— Юзеф дает честное слово, — наконец, раздельно говорит он. — В Навле совсем пустяки войска.
Нет, у Юзефа больше ничего не выжмешь.
— Можете идти.
— Когда товарищ командир будет иметь со мной разговор? — настойчиво спрашивает Юзеф.
— Завтра. Вы свободны.
Снова в одиночестве путешествую по карте Брянского леса. И опять стук: входит Калашников и с ним молодой мужчина. На нем наша военная шинель и меховая шапка-ушанка.
— Товарищ командир, — докладывает Калашников. — Привел лейтенанта Смирнова из госпиталя в Трубчевске.
Так вот он какой, этот Ваня Смирнов: высокий, стройный, подтянутый, даже несмотря на свою донельзя потрепанную шинель и эту теплую ушанку. На хорошем открытом русском лице темные внимательные глаза. Левая рука на перевязи.
Смирнов, оказывается, явился по просьбе своих выздоравливающих товарищей из трубчевского госпиталя: они хотят перейти к нам в отряд и прислали Смирнова для переговоров.
Вызываю Богатыря: заманчиво иметь такое пополнение из кадровых военных. К тому же, по рассказам Смирнова, к нам мечтает перейти группа врачей — они захватят медикаменты, перевязочный материал, легкий медицинский инструментарий.
Втроем обсуждаем технику их перехода, и мне становится ясным: трудная, сложная операция, имеющая слишком мало шансов на успех. Нет, надо подождать. Пусть они пока осторожно готовятся и ждут команду.
— Есть готовиться и ждать команду! — четко отвечает Смирнов. Повернувшись по-уставному, лейтенант уходит.
— Хорошие, видно, хлопцы подобрались, — говорит Богатырь. — Погоди, Александр, — неожиданно вспоминает Захар. — Мы ему о Тане забыли сказать.
Поздно — Смирнов ушел…
Теперь мы вместе с Богатырем сидим у карты. Уже намечаются неплохие варианты. И вдруг снова стук в дверь: входит Таня.
— Легка на помине! — смеется Захар.
Мне не до шуток — злят эти бесконечные перерывы в работе, — и я сердито кричу часовому:
— Больше никого не пускать!
Таня озадачена моим окриком.
— Может быть, я не вовремя, — зардевшись от смущения, говорит она. — Пришла узнать, когда вы меня в партизаны примете. Невмоготу без дела сидеть.
— Не сейчас, Татьяна. Подожди.
Но Таня просит, настаивает, требует. А в голове рождается как будто удачный план действий.
— Придешь завтра, Татьяна. Не мешай работать.
У девушки такой расстроенный, такой обиженный вид, что Захар решает, очевидно, подбодрить ее.
— Ну, Татьяна, повидала своего Ивана?
— Где ж его увидишь? — удивленно спрашивает она.
— Так ведь он десять минут назад к нам заходил. Я думал — вы встретились.
Таня даже вздрагивает от неожиданности. Потом равнодушным, безразличным голосом говорит:
— Ну и пусть. Мне-то что от этого?.. Значит, завтра разрешите зайти?..
— Вот и пойми после этого девичье сердце! — смеется Захар, когда за Таней закрывается дверь…
Вариант действительно оказывается удачным. Пусть сунутся гитлеровцы на лесные дороги…
В комнату без стука входит Рева. Его меховая шапка заиндевела.
— Мороз! — говорит он так, будто за пустяком только что выходил на улицу. — Ну прямо дышать невозможно.
— Где дивизия? — нетерпеливо спрашиваю я.
— Дивизия? — удивляется Павел, словно впервые слышит о ней. — Нема никакой дивизии, — и неторопливо начинает снимать полушубок.
— Кто же стрелял в Холмечах? Кто сжег село?
— Фашисты. Видно, погреться захотелось. Чи скучно стало.
— Говори толком, Павел!
— Толком? А якой толк человека зря по морозу гонять? Яки-то трусы злякались, а ты мерзни, — ворчит Рева. — Ну, слухайте. Дивизии нема. Дивизия приснилась. Есть штук пятьдесят, может, сто, недобитых фашистов. Идут, дурни, по железной дороге. А зачем идут, кто их знает. Не иначе, как с фронта тикают. Ну побачили Холмечи, постреляли чуток, спалили три хаты и дальше пошли по шпалам — к Суземке. Вот и все.
— Как же ты распорядился?
— Ну якое же тут может быть распоряжение? — Павел уже снял полушубок и растапливает потухшую печурку. — Первое: выругал трусов. Второе: вернул селян в село. Третье: выслал группу самообороны Холмечей на дорогу к Пролетарскому, чтобы фашисты часом не завернули к нам. Четвертое: предупредил Теребушки — они ведь рядом, — чтобы не спали. Пятое: замерз, як цуцик. Все.
Значит, напрасная паника, напрасное путешествие по карте, напрасная трата времени. Обидно, что зря потревожили раненого Пашкевича. Теперь надо терпеливо ждать сообщения от Кочеткова и заниматься своими делами…
Снова вызываю Майора Юзефа.
Он сидит передо мной уже не такой, каким впервые подошел к нашему костру: аккуратен, собран и взволнован, конечно. Не потому, очевидно, что беспокоится за результаты допроса — просто его волнуют воспоминания…
Он член Венгерской коммунистической партии. Партийного билета при себе нет, но о венгерском коммунисте Майоре Юзефе достаточно справиться в Коминтерне: номер его партийного билета — такой-то. Юзеф улыбается, когда вспоминает свои довоенные беседы с венгерскими коммунистами.
Началась война. Майор Юзеф стал командиром роты и руководителем подпольной коммунистической организации в полку. Ее задачи ясны: подставлять под удар своих союзников — фашистов, не упускать удобного случая для всяческих диверсий. Если же станет ясным, что организация вот-вот будет раскрыта, сдаваться в плен советским войскам. Во всяком случае так представлял свои задачи Майор Юзеф.
Организацию раскрыли. Вернее — заподозрили Юзефа. Это было в Бердичеве. Сутки провисел Юзеф под потолком гестаповской камеры, но никого не выдал, ничего не сказал. Его освободили — слишком туманны были улики, — и Майор Юзеф снова офицер венгерской армии. Однако теперь за каждым шагом Юзефа следят десятки глаз. Он не в силах руководить подпольем — неизбежен провал, и Майор Юзеф решает перейти линию фронта, благо командир полка направил его в район Брянского леса, поближе к переднему краю. На станции Навля он встретил наших советских девушек — и вот он здесь…
— Вы в курсе дела, Юзеф, что делается на фронте? — спрашивает Богатырь. — Известно ли вам и вашим солдатам, что за эти считанные месяцы еще далеко не законченной зимней кампании Красная Армия освободила одиннадцать тысяч населенных пунктов, в том числе шестьдесят городов, и по сей день сохраняет в своих руках инициативу? Знают об этом ваши солдаты?
…Нет, далеко не все солдаты знают правду о фронте. Правду, от них скрывают. Вместо нее распространяют лживые сводки главной квартиры фюрера. Для того ж, чтобы правда не просочилась в армию от советских людей, а вместе с правдой о фронте и «вредные идеи», фашистское командование выработало «Двенадцать заповедей», определяющих отношение между оккупантами и населением.
Юзеф точно не помнит все заповеди, но в общем они сводятся к следующему.
Германский солдат не смеет беседовать с советским человеком — он обязан только приказывать и действовать. Отдавая приказ, думать не о том, как этот приказ отразится на жизни русского, а лишь о том, какая польза последует от него для Германии. Отдав же приказ, не выслушивать мнения, а строго требовать исполнения. Не признавать своих ошибок: во всякой ошибке должен быть повинен только русский. Быть замкнутым, суровым, без жалости и сердца. Русские — славяне, а славяне — низшая раса. Они должны работать на немцев — высшую расу господ, пока нужна их работа, и должны умереть, когда в их работе не будет необходимости.
«После столетий хныканья о защите бедных и униженных наступило время защищать смелых против низших», — так сказал сам фюрер… Нет, германцам запрещено общаться с русскими.
— А як же «бобики»? — спрашивает Рева.
— Бобики? — удивленно переспрашивает Юзеф, очевидно, не поняв этого слова, которого, конечно, он не мог найти в самоучителе русского языка.
— «Бобиками» мы называем полицейских, старост, бургомистров, — объясняет Богатырь. — Разве с ними не общаются немцы?
Юзеф улыбается… Да, немцы назначают полицейских, старост, бургомистров, даже городскую управу. Но что это за люди? Это преступники, бежавшие из тюрьмы, бывшие кулаки, эмигранты. Да, эмигранты. Их привозят в Советскую Россию из Франции, Германии, Чехии, Венгрии, Австрии — отовсюду. Они выдают себя за советских людей, становятся во главе самоуправлений и не смеют шага шагнуть без разрешения фашистского начальства.
— Я имел веселье читать в Бердичеве объявления городской управы, — говорит Юзеф. — Вы будете иметь понятие о никакой силе… «бобиков», — и он приводит образцы этих объявлений.
«По согласованию с бердичевским гебитскомиссаром определена следующая такса на пользование банными шайками в городских банях…»
«В соответствии с приказом бердичевского гебитскомиссара приступлено к покупке у населения пустой тары: ящиков, мешков, корзин и т. д…»
— Ну, хорошо, — говорит Богатырь. — Фашистские солдаты мало знают о положении на фронте. Что же они знают о партизанах?
По словам Юзефа, фашистский солдат прекрасно осведомлен о партизанах. Он видит, как летят под откос поезда, взрываются машины, горят склады, гибнут гарнизоны… В разговорах с Юзефом гитлеровские офицеры очень сетовали на ленинградских и смоленских партизан. В Венгрии сейчас формируются новые части — их пошлют в Белоруссию и на Украину: там создалось угрожающее положение для немцев.
В связях с партизанами фашисты подозревают весь советский народ и уничтожают его — казнями, голодом, концлагерями, высылкой в Германию. Юзеф видел, как в Бердичеве был организован набор рабочей силы в Германию.
Вначале появились объявления: они сулили рай земной тем, кто даст согласие выехать в германский райх. Таких не оказалось. Тогда повесили новые объявления: фашисты грозили суровыми карами всем, кто отказывается ехать. Снова никакого результата. Наконец, комендант города получил наряд от своего начальства: к такому-то сроку отгрузить столько-то человек в Германию — иначе с ним будет разговаривать гестапо.
Комендант заволновался. Он послал полицейских по кварталам ловить людей. Однако и эта мера не дала желаемых результатов: люди убегали из города в деревню или сказывались больными. Юзеф знает молодую женщину, которая мазала свое лицо каким-то снадобьем, — и лицо стало страшной маской, покрылось нарывами. Юзеф знает мужчину, который обварил кипятком ноги, чтобы только не ехать в Германию.
Тогда комендант задумал хитроумную операцию. Он объявил о даровом киносеансе. Смысл операции был прост: люди соберутся в зале кинотеатра — и у коменданта будет хороший улов. Однако через час к коменданту явился взволнованный начальник полиции и доложил: на даровой сеанс пришли только семьи полицейских, их друзья и собутыльники.
Комендант не растерялся и тут же заявил начальнику полиции:
— Срок — три дня. Если за это время вы не соберете народ по наряду, в Германию отправятся ваши семьи.
Юзеф не знает, чем кончилась эта «кинооперация», — он уехал из Бердичева.
Майор говорит и о передвижениях фашистских войск.
Перед отъездом в Брянские леса он встретил в штабе своего полка старого знакомого, фашистского обер-лейтенанта. Тот под большим секретом с грустью поведал ему, что его дивизия, до тех пор как будто прочно стоявшая на южном побережье Франции, срочно перебрасывается в район Курска. Та же участь постигла дивизии в Бельгии, Дании, Греции. Усиленно ходят слухи, будто в ближайшее время предполагается крупное наступление гитлеровцев в районе Среднего Дона. Во всяком случае эти свежие, еще не участвовавшие в боях, моторизованные и танковые дивизии направляются в Курск, Фатеж, Малоархангельск, Поныри, Щигры.
«Эти сведения надо немедленно передать в Москву», — думаю я.
— Ну як же так? — недоумевает Рева. — Як же наши союзники уши развесили? Ведь Англия с нами союз заключила?
— Англия есть хитрый торговец, купец, — говорит Юзеф. — Купец не знает союз. Купец знает торговую сделку. В торговой сделке есть первый интерес — получить прибыль. Английский купец не имеет интерес скорой вашей победы. Он имеет интерес тянуть… Немец и русский не должен выиграть войну. Войну должен выиграть английский купец. Поэтому Юзеф, когда его послали в Брянский лес, сказал «нет» и пришел к вам.
Юзеф рассказывает, что командир его полка до войны имел крупные связи с торговыми кругами Англии. У него большие виноградники на Тиссе. Англичане были его постоянными покупателями, и он до сих пор любит повторять: «Английский эль[9] я всегда предпочитаю баварскому пиву».
Полковник, конечно, знал, что Юзеф отнюдь не друг фашистской Германии, и направил его в район Брянского леса к своему другу: «Поговорите с ним. Может быть, до чего-нибудь и договоритесь. Все, что зависит от меня, я сделаю. Вплоть до того, что устрою вам перевод к нему. Тем более, что после бердичевской истории вам было бы очень кстати покинуть полк». Однако Юзеф знал, что с друзьями полковника он ни до чего не дотолкуется, и решил перейти к партизанам.
— Кто же этот друг полковника, с которым вы должны были встретиться? — спрашиваю я.
— Полковник гестапо Шперлинг. Имеет жизнь в городе Севске.
— Шперлинг? — одновременно вырывается у меня и у Богатыря.
— Вы имеете знакомство с полковником? — растерянно спрашивает Юзеф.
— Да, мы имеем маленькое знакомство с полковником, — не замечая, что говорю языком Юзефа, отвечаю я. — Нам хотелось бы поближе познакомиться с ним. И это должны сделать вы, Юзеф.
Юзеф разочарован. Он не хочет ехать к этому Шперлингу. Он хочет здесь, вместе с нами, бороться за свободу венгерского народа. Но мы настаиваем, и вечером Майор Юзеф вместе с Мусей Гутаревой уезжает в Севск.
Прощаюсь с Майором и снова задаю себе все тот же вопрос: не слишком ли мы доверчивы, не совершаем ли мы оплошности, посылая Юзефа к Шперлингу?
Нет, все как будто говорит за то, что ошибки нет. Чутье подсказывает мне, что Юзеф не подослан к нам, что он ни при каких обстоятельствах не выдаст нас. И все же в этом, конечно, есть известный риск: интуиция — отнюдь не гарантия. А Юзеф знает наше расположение, ему известны наши силы, с ним едет Муся. Но мне не дает покоя надпись на стене тюремной камеры: «Концы в Севске. Шперлинг аме…» И трудно, невозможно не использовать такого исключительно благоприятного стечения обстоятельств.
Да, в конце концов, какая разведывательная работа полностью исключает риск?..
Нет, мы поступили правильно…
Раскрываю папку разведданных: на очереди штурм Трубчевска.