ГЛАВА ВТОРАЯ

1

— Томка?! Ты ли это?

— Колян?! Ох ты, бляха-муха! Ну, тебя не узнать!

— Что, сильно изменился?

— Ну! Важный стал и вообще. Городской!

— А ты все такая же, стройная и молодая. На еде экономишь? Или работа нервная?

— А чё нервничать, работаю честно. Служу народу!

— И себе… да? Ну, признавайся, есть мало-мало?

— Ох ты какой, так прямо и выложила все секреты. Лучше про себя скажи. Кое-что доходит до нашей глубинки, но все слухи, слухи… Это не твоя машина возле дома стоит?

— Моя.

— Ох ты! Ну, Колян, это уже уровень! И куртка на тебе — попе! Японская? Ага, «Ойва». Где брал?

— Там больше нет. А что? Надо?

— Не откажусь.

— Тебе? Или милому дружку?

— Фу! Дружков еще баловать — себе! Ну как, сговоримся? Ты себе еще добудешь. А, Коля?

— Нет, Томчик, не подторговываю, пока хватает.

— А может, продашь по дружбе?

— Нет, сам люблю форс.

— Да-а, тебе идет. Вообще ты молодец, выгребся из этой дыры. А мы — цветем и пахнем…

— Ну, ну, не прибедняйся, в ушах, на руках — золото, а под халатиком — дефицит…

— Был дефицит, до восьмого класса берегла, дура! Мог бы и тебе достаться, если б не куролесил тогда с Веркой Токмаковой. Помнишь или забыл?

— Такое не забывается! А что с Верой? Здесь? Или…

— Или. У нас же парадоксы. Парни почти все в навозе остались, а девки, я не в счет, раскатились — кто куда. Верочка твоя аж в Хабаровск, три карапуза, муж монтажник, свекруха ведьма. Счастья — полные джинсы. Кто тебя еще интересует? Клавка? Танька? Любка? Зинка?

— Ну дает! Ты что, протокол вела?

— Не я одна — полдеревни! Так что, Колечка, про тебя все-все известно, смотри, будь осторожней на поворотах.

— Ладно, учту. А как Ванька Пузырь?

— Ванька после школы в армию загремел, остался на сверхсрочную, женился, прошлым летом приезжал — с двумя голопузиками. Баба у него вполне, по нему, такая же мордоворотка. Счастливы — ажно поседели оба, гыркаются на всю улицу, он ей поддает.

— А чего?

— Пьет.

— Он?

— Она!

— Двое детей и пьет?

— Хорошо еще не колется. А то у нас мода пошла, дурошлепы колются и клей нюхают. Весь мак по огородам пообрезали.

— А ты? Не балуешь?

— Что ты?! Мне моей жизни хватает — отрава!

— Мужик дрянь?

— Эх, Коля, Коля, городской, а вопросы задаешь какие-то наивные. То, что мужик дрянь, это как бы само собой… Да эх, о чем мы! Лучше про себя, Коля, ты- то как? Обженился, сын растет. Это мы знаем, по деревенскому радио передавали. А сам-то доволен?

— Я-то? При жене, при квартире, при машине — чего еще надо? По современным стандартам — да!

— Дурака валяешь. Знаю тебя, не за тем в город драпанул, в науку влез. Тебе, Колечка, высоко летать хочется, и мозги ты мне не запудривай. Высоко! А сюда завернул лишь на минутку, блеснуть, покрасоваться, пенку снять с жизни. Вот-де какой я, глядите, кто помнит! Гордец ты, Колечка, гордец.

— Гордец? Ха-ха. Гордец — не подлец, а молодец.

— Верно. Я ж ничего, так, размышляю про себя. Может продавщица поразмышлять?

— Ну, разумеется, если есть чем…

— Ох ты, язвенная моя болезнь!

— А что это густота такая на прилавках? Кильки в томате да помидоры зеленые маринованные — любимое кушанье сельских тружеников?

— А семь лет назад гуще было? Икра и крабы стояли? Народ, знаешь, как-то отвык от продтоваров в магазине. Соль, спички, мыло имеются — и довольны. Продтовары сами делают.

— А это самое?

— О! С «этим самым» большие строгости. Одно время по талонам выдавала, чуть ли не передовикам, как поощрение. Хохма, да?

— Кто ж это такой идиотизм придумал?

— ЦУ с района. Твой батька возмущался, возмущался, потом поссоветом приняли решение: никаких талонов, но в страду — ни одной бутылки. Строго.

— А Чиликиным дала? В страду, между прочим…

— Эх, Колечка, не будь ты таким законником. Тебе их смерти хочется? Ну не дай я им, они завтра же помрут. У них и так жизни осталось, наверное, на один понюх, еще и этого лишать. Правильно говорит твой отец, дескать, каждый закон надо применять с умом, не стричь под одну гребенку всех и каждого. Да, Чиликиным дала — из гуманных соображений.

— Из гуманных…

— Ну чё, чё рыгочешь? Думаешь, один план в голове, одна выручка?

— План?

— Ну. Чё удивляешься?

— У тебя тоже план? На водку?

— А как же! Кругом план и у меня. Правда, нынче, после Указа, премия — тю-тю. Чем торговать-то?

— А мне дашь? Из гуманных…

— Ой, а ты же не пил. Неужто начал?

— Нет, нам, ученым, выпивать категорически противопоказано — нейроны гибнут. Идут стакан на стакан. Стакан хряпнешь, стакан нейронов — на помойку, а ими-то как раз и шурупят. Стакан нейронов — это, считай, целая куча мозгов, сто научных открытий.

— Ой-ей-ей, бедненький, как же ты живешь? И баба, поди, не пьет?

— И баба.

— Зачем же берешь?

— За встречу надо выставить бутылец? Как считаешь?

— Надо.

— Вот. Один ученый выступал по телевидению, сказал, что мы алкогольно запрограммированное поколение.

— Как это?

— Ну, алкоголь внедрился во все жизненные ритуалы: за встречу, за знакомство, с горя, с радости, с рождением, на свадьбе, на поминках, в праздники — обязательно под звон бокалов…

— Стаканов!

— И стаканов. Так вот, пока не искореним, трудно нам придется.

— А ты веришь? Можно справиться? Я — что-то нет.

— Веришь — не веришь. Не те слова. Надо радикально, как хирурги: чик — и всё!

— А как?

— Наука придумает…

— Ой, а что ж нам-то, торговле, делать? Чем торговать? Особо тут, в глубинке…

— Цветы будете продавать!

— Цветы?! Ну и чудик ты, Колька! Цветы! Коров цветами кормить?

— Нюхать и любоваться! Вместо клея…

— Ага, мы и так горим каждый месяц, тогда вообще закроют.

— Пойдешь в колхоз, на ферму, все рекорды побьешь, в Москву поедешь, на ВДНХ! Как перспектива?

— Ага, спасибочки! Вон, в «Сельском часе» иногда показывают дояров, вот пусть мужики и рвут руки, с нас хватит. А то и рожай им, и корми их, и скотину держи, а они пузо отращивают, по кабинетам расселись, клопы!

— Чего это ты на мужиков ополчилась? Всех под корень?

— А чё! По молодости, по глупости интересуешься, а потом — тьфу! Можно без вашего брата обойтись — за милую душу.

— Грустный вывод, подружка, очень грустный. Тебе не кажется, что рановато еще говорить таким образом? А?

— Нет, не кажется! Ты там в городе учился, женился, не хочу ни в чем тебя упрекать, твое право, но мы тут свою кашу едим, давимся, да едим, потому как деваться некуда! Куда я от матери? От дома? От скотины? Куда?

— Была б охота… Ты же не прикована, паспорт на руках, вот и решай. Твоя жизнь, ты — хозяйка!

— Красиво говоришь, гражданин начальник! Красиво, да невкусно, съешь — вырвет.

— Неподходящий вариант? Ну, как знаешь. Денежки получите, пожалуйста.

— Ах, ах, вы нас осчастливили, ждем вас еще и еще.

— Вы так любезны, так любезны, буду брать товар только у вас.

2

Николай сунул бутылку в багажник, закрыл на ключик. Возле него затормозил самосвал с голубым капотом — ЗИЛ. Из кабины высунулся, повиснув на подмышке, водитель — лошадиные зубы, нахальные зеленые глаза. Оглянувшись туда-сюда, подмигнул Николаю:

— Бензинчик надо?

Николай прикинул: канистры две мог взять — и вскинул два пальца.

— Семьдесят шестой? — уточнил парень. Николай кивнул.

Шофер махнул рукой: за клуб! — и покатил вперед, к клубу. Николай сел в машину, поехал следом. За клубом, перед глухой стеной, скрывавшей их от всевидящих деревенских глаз, парень шлангом наполнил две канистры. Пока бензин переливался из бака в канистры, он отплевывался, тихо матерился — в спешке хлебнул, засасывая ртом в шланг. Его голое по пояс тело было черно от загара, на плече вытатуированы женский профиль и имя — «Марина». Рассчитываться за бензин пришлось по городскому тарифу — три рубля за канистру.

— Стираются грани между городом и деревней, — сказал Николай с усмешкой.

— Ну, — кивнул шофер, — не горючку толкаю, а умственный труд. Теперь должен шурупить, как еще достать, да как записать, чтоб совпало по спидометру, да еще экономию наездить, да за бутылкой успеть. Тяжелая умственная нагрузка. Физика с математикой!

Он с прыжка скользнул за руль, вжикнул стартером и, рванув с места, умчался как сумасшедший.

Возвращаясь, Николай медленно ехал уже мимо памятника, когда на лужайке возле дома остановился большой бело-голубой автобус. Николай затормозил, решив переждать. С шипением отворились передние дверцы, и первым сошел на землю Олег — личико мамино, тонкое, нос вздернутый, рот маленький, щеки с ямочками, а сам — длинный, нескладный, сутуловатый акселерат-переросток, в кого, непонятно, на ближайшем родственном горизонте таких каланчей что-то не наблюдалось, вся обозримая родня и по отцовской, и по материнской линии среднего и ниже среднего роста.

Вслед за ним легко спрыгнула девушка с холщовой сумкой через плечо, в которой, судя по очертаниям, были книги. Они встали с двух сторон у выхода и помогли спуститься горбатенькой бабе Марфе — ее-то он узнал сразу по синей, в горошинку, косынке, в которой она ходит как будто всю жизнь, и'по седым космам, свисавшим на лицо. Следом за ней полезли из автобуса и другие старухи. Вперемешку с ними выходили школьники в форменных костюмчиках и платьях, с комсомольскими значками на груди и с красными галстуками. Должно быть, догадался Николай, у малолеток сегодня кончился учебный год. Старухи благостно прощались друг с другом, троекратно, по-родственному целовались, крестили друг друга и потихоньку расходились по своим дворам.

Николай дождался, когда автобус уехал, старухи распрощались и расползлись, а бабка Марфа, поддерживаемая с двух сторон Олегом и девушкой, скрылась за Калиткой. Тогда он вылез из машины и зашагал к дому.

Двери были раскрыты настежь. Новая, подстроенная уже без него веранда, старые сени — его обдало духом родного дома: сосновой смолой, березовыми вениками, что парами висели под потолком на гвоздях на задней глухой стене; чем-то плесневелым, огуречно-ягодным, кисло-сладким от кадушек в углу; чуть пряным, потным от висевших на крючках тулупов и зимних кожухов, сыромятных ремней и меховых шапок. Под вешалкой в беспорядке стояли валенки, кирзовые и яловые сапоги, резиновые сапожки, тапочки, сандалии, свернуты были какие-то шкуры, и все это издавало свои ароматы; пахло дегтем, коноплей, войлоком, керосином, крапивой. «Какой смачный, живой дух!» — с волнением принюхиваясь, подумал Николай. И тут на него с лаем выскочил из избы Шарик — черный взъерошенный клубок. Николай даже опешил от такого стремительного и яростного нападения. Но Шарик вдруг радостно завизжал, пригнув голову и виновато скуля, боком-боком закружился под ногами и от избытка чувств пустил лужу. Узнал! Узнал песик! Николай присел перед елозившим на брюхе кобельком, потрепал загривок — Шарик перевернулся на спину, раскинул лапы — чеши! — и отвернул улыбающуюся морду, кося растроганными глазами.

— Кто там? Шарик! — раздался скрипучий голос бабки Марфы. — А ну-ка, Олежек, глянь, кто там.

В доме прозвучали быстрые легкие шаги — пропели половицы. Николай поднял голову, и взгляд его встретился с изумленными, недоверчиво-радостными глазами Олега.

— Коля?! — прошептал он. — Ты?!

Николай поднялся, шагнул навстречу, обнял брата. Олег был хрупкий, легкий. Мышцы дряблые, в талии тонок, весь какой-то мягкий, словно не из костей, а из хрящиков и тоненьких косточек, которые, сдави как следует, так и хрупнут. И смеялся Олег как-то отрывисто, каркающим ломающимся голосом, словно кашлял, при этом забавно примаргивал светло-серыми глазами.

— Кто там? — тревожась, крикнула бабка.

Олег махнул рукой, дескать, ну ее, и рука его — костистая, с широкой пятерней, но с длинными тонкими пальцами и как бы припухшими суставами, словно у истощенного тяжелой болезнью, — неприятно поразила Николая. Да и взмах — какой-то вялый, не мужской: отогнутой расслабленной ладонью. Рос в деревне, а по сложению — городской хиляк. Вот тебе и деревня! Правда, что хорошо было в мальчишке, так это улыбка: яркая, чистая, прямо солнечная. Сохранилась с младенчества! Надо же: сам весь изменился, не узнать, а улыбка — та же.

Все это думалось Николаю, пока они разглядывали друг друга, пока тискали руки и обменивались улыбками. Говорить ни тот ни другой не торопились. Николай все вглядывался в младшего, изучал, удивлялся и радовался. Хороши были и глаза у братца, хотя и белобрысые и светлые, но внимательные, живые, с искорками, неглупые глаза, а от глаз и все лицо уже не казалось таким мелким и детским, каким показалось издали. И нет пресловутой деревенской туповатости, признаки которой когда-то со страхом искал в себе.

— Ну как ты? — спросил наконец Николай. — Занятия кончились? Или… уже экзамены?

— Два сдал, — смущенно сказал Олег.

— С кем ты там? — донеслось из дому.

— Коля приехал, — ответил Олег и немо, жестом, видно, от застенчивости, не зная, как обращаться к старшему брату, пригласил входить в дом.

Он вошел вслед за Олегом и увидел все то, что видел каждый день на протяжении первых восемнадцати лет своей жизни, а потом во время наездов летом и зимой на каникулы. Длинный широкий стол между окнами по правую руку, широкие лавки вдоль стен у двери, икону в красном углу, украшенную чистыми полотенцами по случаю праздника. Увидел низкую массивную печь, недавно побеленную известкой, с темным зевом пода и широкой лежанкой, с которой свешивались концы лоскутных одеял; увидел в простенке этажерку с тремя ярусами плотно стоящих потрепанных книг, маленький телевизор, все тот же, что и прежде. Увидел чисто вымытые полы и тканые половички — выгоревшие, белесые, измахрившиеся. Слева у двери висел на стене все тот же телефон — черный, с перекрученным шнуром. А за окном увидел баньку, колодезный сруб с воротом, цепью и ведром, висевшим на рукоятке ворота; увидел огород, грядки весело торчащего лука, густо зеленеющей морковки, салата и укропа; увидел старый куст ранетки с порыжелыми, почти осыпавшимися цветками, столбики и колья ограды и соседского серого кота, сидевшего на столбе, а дальше — картофельное поле, дорогу, лес…

Горница была пуста, шепоток доносился из маленькой боковушки, в которой когда-то жил он, Николай, вместе с Олегом. Вход в нее был задернут ситцевыми занавесками, они чуть колыхались, видно, кто-то стоял за ними, касался их или пытался подсмотреть в щелочку. Олег в нерешительности остановился перед занавеской, и там, в боковушке, видно, тоже не знали, что делать. Когда-то Николай пулей влетал в этот дом, носился из комнаты в комнату как угорелый, таская за хвост рыжего кота Тишку, устраивал фейерверки из спичечных головок — был самым шустрым и бойким во всем неробком и горластом семействе. Теперь стоял у порога и тихо улыбался от прихлынувших воспоминаний, от пронзительного ощущения скромности, даже бедности живущих здесь людей, самых родных на всем белом свете. Аня и Димка почему-то не вспоминались в эту минуту, как будто жили совсем в другой жизни, в ином времени. А здесь…

— Колька! Где ж ты? — донесся бабкин голос.

Занавески раздвинулись, и в проеме между шторками появилась девушка. В первый момент Николай оторопел от яркой свежести ее лица, от ее юной чистоты и здоровья. Сверкнув влажно-черными глазами, она потупилась и, раздвинув шторки пошире, молча отошла в глубь комнатки, как бы приглашая его войти.

— Ну где же, где беглян? — проворчала бабка.

Николай вошел в боковушку. Оконце было затянуто занавеской, и в комнатке стоял полумрак. Справа, на широкой кровати, на той самой, на которой когда-то спали валетиком Николай с Олегом, лежала на высоких подушках бабка Марфа. Старенькое стеганое одеяло в пестром пододеяльнике доходило ей до груди, темные высохшие руки со вздувшимися жилами и скрюченными пальцами покоились поверх него. Лицо ее в тени казалось серым, как и аккуратно прибранные волосы. В глубоких темных глазницах прятались прикрытые веками глаза. Бабка лежала зажмурившись, она и раньше любила делать вид, будто умирает, закатывала глаза, могла часами лежать, не шевелясь и почти не дыша. Всю жизнь бабка отличалась странностями, он это знал и потому улыбался, ожидая, когда она «очнется».

Комнатка была маленькая, бывшая кладовка, с крохотным оконцем, пропускавшим мало света, с бревенчатыми стенами, исколотыми, изрезанными ножами. В изголовье у бабки, на табуретке, прислоненная к стене, темнела иконка с неразличимым ликом. Массивный крест с распятым Христом висел сбоку на стене над кроватью. Девушка стояла между табуреткой и стеной, почти в самом углу у оконца. Троим тут было бы, пожалуй, не поместиться, и Олег остался за занавеской.

Николай поглядывал на бабку, но краем глаза видел и девушку. Она была совсем рядом, освещенная мерклым светом оконца, невысокая, тоненькая. Вдруг ему показалось, будто губы ее тронула улыбка. Он чуть-чуть подался вперед, стараясь заглянуть девушке в лицо, — она тоже чуть-чуть, ровно на столько же отвернула голову. Он еще чуть наклонился вперед — девушка еще больше отвернула лицо и наконец прыснула от смеха. Николай дернул ее за косу, тяжело висевшую на плече. Неторопливым поворотом головы она перекинула косу на другое плечо, потупившись, еще глубже вжалась в угол. Николай перевел взгляд на бабку — она глядела насмешливым чертом, как смотрела раньше, когда была помоложе.

— Ну… — протянула она выжидающе.

— Здравствуй, бабаня, — сказал Николай. — Вот и я.

— Вижу, вижу, — вздохнула старуха. — Жиган ты мой… Мать-то уж все глаза повыплакала. Ну, бог с тобой, внучек. Нонче сами все грамотные, отца- матерь не слушают, своим умом маются. Може, лучше, а може, и нет. Стара стала, путаная. В самой себе порой так заплутаешь, кому сказать, не поверят. Дай-кось лоб-то перекрещу. Не для тебя, для себя, — добавила сварливо.

— Николай склонился к старухе, прижался щекой к ее щеке, вдохнул запах ладана, табака, нафталина. Бабка прижала его голову, поворошила на затылке волосы, поцеловала в лоб и, быстро перекрестив мелким крестом, оттолкнула.

— Нонче и нас так благословляют. В церкву ездили, отец Павел уж так торопился, уж так торопился, готов всех скопом, артельно. И смех и грех. Отец Павел, а моложе тебя. Глаза красные, и вином разит. Оте-ец, — удрученно-насмешливо протянула она и повторила: — Оте-ец… Не-ет, чё-то деется с народом, на клин сошел, совсем на клин. Пьют, гуляют, ни бога, ни черта не боятся. Раньше хоть преисподней страшились, мук адовых, а нонче? Самая страшная кара — бутылку эту проклятущую не дадут. В разуме, в ясности не хотят жить. В тумане, в парах угарных привычней. Ты-то как? Ребеночек у тебя? Как его? Забыла, — без всякого перехода спросила она.

— Димка, — сказал Николай.

— Димитрий, — задумчиво повторила бабка и, пожевав синими стручками губ, продолжила: — По нашей-то, по Непомнящих, линии Димитрия не поминали… — Она задумалась, приложив гнутый палец ко рту. И вдруг, вспомнив о чем- то, спохватилась, уперлась руками, закарабкалась спиной на подушки, приподнялась и, глядя на Николая широко открытыми глазами, спросила: — Тебе отец сказывал про вашу линию? Отчего Непомнящие, сказывал?

— Говорил когда-то, но…

— Но… — досадливо протянула она. — Эх вы, пеструнки… А у него ить бумаги хранятся, в сундуке. Ты спроси. Пусть вынет, покажет. Непомнящие вы, это ж не просто так. Тамо-ка тайна, загадка загадана. Почему Непомнящие? И почему в Сибири очутились. Корни-то из Псковской губернии — точно. Это моя свекруха, Пелагея Никитична, сказывала. Будто бы отец деда Егора только перед самой смертью, это когда его изловили и в сарай заперли, покаялся бабке своей и фамилью вроде бы назвал, но велел тут же и забыть, никому ни-ни. Боялся. А понять можно. Грех какой-то носил, до смертного часа нес, молчал, а перед ей, перед безносой, сробел, облегчил душу-то…

Старуха устало прикрыла глаза, помолчала.

— А ты никогда прежде не говорила об этом, — сказал Николай бабке и взглянул на девушку.

— А какой прок-то говорить было, когда ты этаким варравой рос. Кто ж с тобой сладить-то мог? Говорить… — досадливо пропела старуха. — Разве ж слова доходили? Кнутом тебя стегали — и то без толку.

— Ну, почему же? — рассмеялся Николай, обращая смех и взгляд к девушке. — Почему без толку? Кончил институт, получил диплом, заканчиваю аспирантуру. Вот буду тут у нас проводить важные научные эксперименты. Причем приехал на собственном автомобиле. Так что…

— Автомобиль, сперименты эти твои, дипломы — это вроде шкурки, вроде одежки. А под ей что? Тельце-то каково? То же? Или иное выросло? Замену сделал?

— Ты, бабаня, что мелешь-то? — для виду рассердился он. — Варравой обзываешь, про тельце какое-то несешь. Ты что, считаешь, что человек не меняется в своей сути?

Старуха тоненько хихикнула, личико ее сморщилось, глазки сощурились, нос вдруг вырос этаким морщинистым бугром с двумя бородавками справа — возле ноздри и в приглазье. Смешок этот тотчас и оборвался.

— Обидеть легко, забыть трудно, — загадочно сказала старуха, прищуриваясь. — Вон, Катюшка, — кивнула она на девушку, — давно ль бегала голопузенька, а смотри-ка, уже барышня, школу кончат. Тоже, поди, в город нацелилась?

Катя спокойно, даже как-то величаво склонила голову набок, пожала плечами, улыбнулась. Не ответила и не отмолчалась.

— А ты не езжай, — попросила старуха, — тут останься, в родном гнезде. Ага. Вот и праздник будет для всех нас, кто тутошний. Праздники человека радуют, праздники и губят. А ты будешь за светлый праздничек. Такая душенька-голубонька наша Катя… — Голос у старухи вдруг подсел, она захватала круглым ртом воздух, в одышке, в немом плаче, потерла скрюченными кулачками покрасневшие глаза. — Вот с Олеженькой вместях и пошли бы ручка об ручку. Вы ж оба такие голубочки, такие ягненочки, бог вас охрани и сбереги.

— Ну, бабушка! — воскликнул Олег. Голос его сорвался почти на дискант. Он резко задернул перед собой занавески, отгородившись от комнатушки, от бабки — от всех, кто там находился.

Катя тоже смутилась от бабкиных слов, но старалась не подавать виду, — отвернувшись от Николая к окошку, теребила косу, поправляла, подтягивала на кончике алую ленту. Бабка следила за ней и за Николаем жадными глазами — все подмечала, все помнила старая…

— А ты, бабаня, смотрю, совсем не изменилась, — сказал Николай добродушно.

— А чё мне меняться-то? Это вы меняетесь без перемены, а я — какая уж есть, такой и помирать буду. Какая уж есть, такой и помру, — повторила она с мучительной сладостью в голосе. Она прикрыла глаза, приподняла и уронила руку. — Бог с вами. Ступайте. Утопалась нонче. Мамку съезди навести. Хворая она.

— Обязательно, бабаня, съезжу, — пообещал Николай и боком вышел из комнатки.

Он подумал, что и внешне бабка ничуть не переменилась за этот год: все такая же сухая, черная, с редкими, но еще своими жующими зубами, с хорошей памятью и прежними странностями.

Олег стоял у окна, нервно обхватив себя за локти.

— Да брось ты, — засмеялся Николай и выразительно покрутил возле виска, кивнув в сторону бабки.

За окном раздалось негромкое мычание, залаял Шарик, заскрипела калитка, и в кухонное окно вдвинулась коровья морда.

— Зорька пришла, — сказал Олег.

Из сеней, цокая коготками по полу, в бабкину комнатушку пробежал с озабоченностью на морде Шарик. Из-за занавески вышла Катя, посмотрела на Николая, сказала:

— Пойду Зорьку подою.

Шарик с тихим рычанием деловито пробежал в сени, погнал Зорьку от окна в стайку. Катя взяла чистое полотенце, ведро теплой воды с печки, принялась делать пойло. Николай с улыбкой подошел, протянул руку:

— Давай познакомимся.

Катя взглянула удивленно, смуглое лицо ее разгорелось, стало жарким. Она церемонно подала руку, крепко пожала, повернулась, взяла ведро, полотенце и вышла. Шарик, нетерпеливо вбежавший было в сени, снова метнулся во двор. Николая рассмешила Катина строгая манера.

— Что за птица еще? — спросил он.

— Как?! Ты не узнал?! Это же Катя Куницына! Дочь Георгия Сергеевича.

— Главного агронома? Катька?! — удивился в свою очередь Николай. — Была вот такой крохой!

— Ну! Ты ее дразнил, в снегу валял. Вспомнил?

— Так вы в одном классе?

— Ну конечно! В этом году кончаем. Кстати… — Олег кинулся к окну, высунулся и прокричал: — Катя! Через час садимся за математику. Не забыла?

— Нет, не забыла, — донесся ее звонкий голосок.

— Когда сдаете? — спросил Николай.

— Послезавтра, а еще ни бум-бум. У меня вообще с математикой…

— Ты ее не понимаешь или она тебя?

Олег хохотнул.

— По-моему, у нас полная взаимность: ни я ее, ни она меня.

— А у Кати?

— У нее порядок, вот она и берет меня на буксир.

— Жаль, времени нет, а то бы я вас поднатаскал. — Николай прошелся по горнице, заглянул в спальню родителей — и там все без перемен: широкая железная кровать, перины, гора подушек, коврик на стене, будильник на комоде возле зеркала, платяной шкаф, старенький приемник «ВЭФ» на полочке, коврики, дорожки, два стула с гнутыми спинками. — Послушай, братец, а пожрать в этом доме имеется?

— Ой, конечно! Я ведь тоже голодный. Сейчас сообразим, мигом! Только переоденусь.

— Анька тебе кроссовки достала — мечта! — сказал Николай.

Олег скрылся б средней комнате, рядом с боковушкой, а Николай сходил к машине, достал из багажника подарки — «дипломат» для отца, кроссовки для Олега, платок для бабки Марфы, халат для матери, конфеты и печенье для всех вместе. Сунув кроссовки в комнату Олега, он вышел во двор, скинул рубаху и под дровяным навесом в охотку, с яростным напором расколошматил колуном с десяток березовых чурок. Получилась целая гора дров. Он быстро и ловко уложил их в поленницу и с удовольствием помылся до пояса под уличным умывальником, поплескался холодной колодезной водицей. Растершись до жаркой красноты махровым полотенцем, висевшим на гвоздике, он развалился на свежем сене, сухом и пахучем, разбросанном для подсушки во дворе.

Из стайки с ведром молока вышла Катя, важно прошествовала в дом, даже не взглянув в сторону Николая. Шарик бежал следом за ней, покусывая ее за пятки и игриво рыча. За ними двинулась из стайки Зорька, постояла возле крыльца, мыкнула, вытянув шею, и пошла со двора. Шарик, выбежавший из дома, кинулся вдогонку, Зорька остановилась было, мотнула рогом — этак по-приятельски, заигрывая с собачкой, и потрусила в стадо, которое собиралось за околицей. Шарик вскоре вернулся и улегся в тень, вывалив язык, — на морде его было написано полное удовлетворение жизнью и собой.

На крыльцо вышли Катя и Олег, коротко поговорили о чем-то, и Катя торопливо ушла. Олег помахал Николаю, приглашая в дом.

Когда Николай вернулся в горницу, на столе уже стояли миски, кружки, чугунок с тушеной картошкой, крынки с молоком, банка со сметаной, зеленый лук, хлеб кусищами, сало зимней засолки, хрен, горчица, соленые огурцы, капуста.

— Ну, сели! — скомандовал Николай и первым скользнул по лавке к окну. — Мое место!

Было уже не до разговоров. Олег не отставал от старшего брата, наворачивал за обе щеки. Когда первый, самый горячий приступ голода миновал и, отдуваясь, Николай калил еще одну кружку молока, Олег сказал, что кроссовки в самый раз, он очень благодарен Ане и теперь ему не страшен серый волк, в смысле экзамены: новыми кроссовками сразит наповал математичку, а заодно и всех остальных учителей.

Только теперь Олег решился в упор взглянуть на брата. И взгляд этот, изучающий, пристальный, не остался без внимания Николая.

— Ну и как? — спросил он. — Изменился?

— Ты? — уточнил Олег, смущенно пряча глаза. — Очень!

— В худшую? В лучшую сторону?

— М-м, пожалуй, в лучшую.

— Спасибо за «м» и «пожалуй». Откровенность нынче занесена в Красную книгу. Слыхал о такой?

— Слыхал. Не только откровенность…

— Да? — Николай посмотрел на Олега с интересом. — А еще что?

— Ну доброта хотя бы, душевность…

— Ишь чего захотел! Сейчас другие параметры в ходу: сколько стали, угля, битов информации на душу населения. И чем больше душ, тем меньше этой твоей душевности. Работать надо, а не строить прекраснодушные иллюзии. Жизнь совсем другая… — Николай помолчал и вдруг спросил: — А вы с Катей дружите?

— Ах… — Олег разулыбался, не в силах скрыть радость. — Мы же в одном классе, вместе ездим в школу… и обратно.

— Ты ее провожаешь?

— Конечно! Она же рядом живет. Помнишь, по нашей улице, третий от нас дом. Купили у стариков Звайгзне, когда им разрешили вернуться в Литву.

— Помню, помню. Помогал Георгию Сергеевичу перевозить вещи. Катька тогда вообще пацанка была, буркалки черные, сама серьезная. А теперь — такая девка, просто первый сорт!

— Она хорошая.

— Да вижу. Плохая не стала бы тут с коровой возиться. Кто мы ей? Даже не соседи. Или… засватал уже?

— Что ты?! — Олег залился румянцем, на носу выступил пот. — О чем ты!

— Ну, ну, пошутил. Тогда, значит, из-за матери. Видит, трудно одной управляться со всеми с вами. Отец опять же всю дорогу на колесах, да? — Георгий Сергеевич?

— Ну, и он тоже.

— Да у них большое несчастье, от них мать ушла.

— То есть как «ушла»? — не понял Николай. — Какая мать? Чья?

— Ну, Полина Анатольевна, Катина мать.

— Вон как! А почему?

— Любовь, — сморщился Олег.

— Любовь?! Ну что ж, причина, считаю, уважительная, ничего не попишешь — любовь!

— Думаешь, любовью можно все оправдать?

— Не все, но — многое! Сильно переживает?

— Еще бы! Катя ведь очень добрая.

— Ценная информация… Ну, а куда решили поступать?

— В сельскохозяйственный. Катя — на агронома, я — на зоотехника. Катя все-все травы, все цветы знает. И цветы ее чувствуют. Подойдет к цветку, поговорит с ним, и цветок распускается. Представляешь?

— Фокусы показывает?

— У нее биополе!

— Чепуха все это!

— Не знаю, как там у других, а у Кати точно какое-то поле — очень доброе. Вот узнаешь ее поближе, сам убедишься. Просто замечательная!

— Верю-верю, замечательная, а вот что цветок распускается — фантазия.

— Не веришь?! — воскликнул Олег, и в голосе его было столько огорчения, столько мальчишеского задора, желания немедленно доказать правоту своих слов, что Николай рассмеялся, обнял братца за плечи.

— Ладно, ладно, пусть будет биополе, если тебя это устраивает. — Он помолчал, играя брелоком с ключами от машины. — Отец что-то неважнецки выглядит. Просто кожа да кости.

— Дергают все время, нервы мотают. Из-за него и мама переживает. Она ведь, сам знаешь, правая рука. У нас, как отец стал председателем, вечно народ толчется, и все к ней. Это сейчас никого, потому что мама в больнице.

— Давай-ка съездим к ней, соскучился. Подарки отвезем. Я ей халат теплый купил, банку компота заграничного захватил. Ну?

— Вообще-то я сегодня забегал к ней, но ничего, поехали!

— А математику — по дороге. Преподам вам часовой курс.

— Тогда, может быть, и Катю возьмем?

— Конечно! Зови!

Николай заглянул в боковушку — бабка спала или делала вид, будто спит. Руки ее были сложены на груди, лицо спокойное, умиротворенное. Олег махнул рукой, дескать, ну ее, не трогай, и они вышли на улицу.

3

Катя появилась тотчас, как только они подъехали к ее дому. Одета она была в легкий сарафан в цветочек, на ногах — босоножки. Николая опять, как и в бабкиной боковушке, поразило лицо девушки — ясное, чистое, светящееся. Наверное, решил он, это от глаз — глаза у Кати сияли радостью, тихим восторгом, причины для которого были вокруг — безоблачное небо, теплый вечер, зеленая трава. Поражали сочетание смуглости и яркого румянца во всю щеку, большие, с голубичным отливом глаза. Хотелось бесконечно любоваться ее лицом. В городе такие аленькие цветики не расцветают, там девушки побледнее, похилее, поискусственнее. Глядишь, еще совсем кроха, а уже и губы размалеваны, и глаза накрашены, и волосы взбиты-перевиты, а в ушах и на руках украшения, хотя и дешевые, но блестят как настоящие. Дурочки, не понимают, что навесная эта красота затеняет свою, естественную. Это камню нужна оправа, а человеческая красота хороша в естественном, натуральном виде. Ну, может быть, чуть-чуть — для городских, бледнолицых телочек…

— Прошу! — пригласил он, распахивая перед Катей переднюю дверцу.

Она села с самого краешка и, чуть поведя на Николая глазами, прикрыла дверцу так осторожно, что замок не защелкнулся. Николай, перегнувшись, касаясь плечом ее груди, прихлопнул дверцу и нажал на фиксирующую кнопку.

— Чтобы не выпала на ходу.

— Уже кто-то выпадывал? — спросила она.

— Да, но те не представляли никакого интереса, — ответил он.

Олег, устроившийся сзади, на середине сиденья, расхохотался и, похлопав Катю по плечу, сказал:

— А ты представляешь интерес!

— Для всего человечества, — улыбнулась и Катя.

Олег продолжал держать руку на Катином плече, и это почему-то не понравилось Николаю.

— Внимание! — скомандовал он. — Приготовиться к старту, застегнуть привязные ремни, не курить, не обниматься, не дышать в ухо водителю!

Олег убрал руку и отодвинулся. Катя озорно посмотрела на Николая и, по-детски разведя ладони, спросила:

— А где ремни? Эти?

— Правильно мыслите, девушка. Давай помогу.

Он перегнулся, нащупал за ней висящие ремни, пристегнул, отрегулировал длину. Катя сидела, как ему казалось, ни жива ни мертва, затаив дыхание и отвернув раскрасневшееся лицо. Олег напряженно следил за всеми этими манипуляциями. Николай врубил скорость и, резко дав газу, взял крутой разгон.

Они понеслись, словно от погони. Еще не выехали за деревню, а скорость — уже за сотню. Ветер запел-засвистел за стеклом. Шины подхватили мотив, завторили ветру на самой высокой ноте. Катя, щурясь, улыбалась. Олег сзади валился при резких поворотах, восхищенно охал и поправлял путавшиеся от ветра волосы.

За окном мелькнули и исчезли последние строения. Дорога пошла на подъем — открылись поля, далекие перелески. Асфальт был ровен, гладок.

— Что такое геометрия? — неожиданно спросил Николай, похлопав Катю по руке, лежавшей на сиденье.

— Гео — земля, метр — мерить.

— Молодец! Пять с плюсом! А что такое синус альфа, молодой человек? — прокричал он Олегу.

Олег всунулся между Николаем и Катей и смешно закрутил головой, ожидая подсказки.

— Ну, брат, позор! Не знать, что такое синус альфа! Ты извини, будь я на месте Кати, перестал бы с тобой дружить после этого. Да, Катя?

Катя фыркнула. Олег повалился на сиденье, закатил глаза, раскрыл рот, как бы копируя бабушку. Николаю видно было в зеркальце, как он кривлялся, — семнадцать лет, а еще такой теленок! Если Олегу семнадцать, значит, и Кате — тоже… «Стоп! Господи, о чем я?!» — с каким-то сладостным страхом подумал Николай, стараясь пересилить желание дотронуться до Кати. И он давил на газ, надеясь скоростью, ветром, воем машины избавиться от наваждения. И что это в самом деле, знаком с девкой каких-то полчаса, а весь взъерошился, нацелился, готов разбиться в лепешку, лишь бы произвести впечатление. Да уже и так произвел, разве не видно? Так какого черта! Прекрати! — ругал он себя, однако — тщетно: ему казалось, будто кожей ощущает, как она то приближается к нему при качках машины, то удаляется. Ему вдруг пришла идея взять Олега и Катю лаборантами на время испытаний. Ставку лаборанта ему дают — девяносто рублей. Разделить пополам — по полставки два-три месяца, работа посменная: заносить в журнал показания приборов, на свежем воздухе, а главное, они будут в разных сменах — Олег и Катя… Идея показалась блестящей, и он тут же, ничтоже сумняшеся, высказал ее. Катя повернулась к Олегу — тот неуверенно пожал плечами.

— Ну что, болота испугались? Эх вы, биологи! — рассмеялся Николай.

— Нет, что вы, ничего мы не испугались, — сказала Катя, — просто это так неожиданно. И что мы должны делать?

— О, пустяки! В солнечную погоду — загорать и ловить бабочек, в дождливую — читать книжки и пить чай с бубликами, — с серьезным видом сказал Николай.

Катя посмотрела на него искоса, прыснула от смеха. Олег тоже рассмеялся.

— Ну? Согласны на таких условиях? — улыбаясь, спросил Николай.

— Я — согласна, — сказала Катя, и обернулась к Олегу: — А ты?

— И я! — с восторгом выкрикнул Олег и повалился в приступе неудержимого хохота.

Николай поймал Катину руку, крепко сжал. Робко поглядывая, Катя вытянула ладонь, погрозила ему кулачком.

— Шутки в сторону, леди и джентльмены! — объявил Николай. — Работать будем на совесть. И никаких каникул! Олег — в утреннюю смену, а вы, мадам, вечером. Транспорт — мой. Оклад — девяносто рэ на двоих, премия — мороженое и карамель. Вопросы есть? Вопросов нет и не должно быть. Вперед! Только вперед! — и Николай прибавил газу.

Показались вырубки, безобразные мусорные свалки в придорожных кустах. И дорога пошла уже не та — выбитая, донельзя разъезженная тракторами и крупногрузным транспортом. Пришлось сбрасывать газ и вклиниваться в унылый поток грузовиков, «Нив», «газиков», «Москвичей», тянувшихся из глубинки в райцентр, где были склады, базы, РАПО, заготовители, магазины, РМЗ и все районное начальство.

Терапия помещалась в огромном доме барачного типа с боковыми пристройками. На территории больницы находилось еще несколько корпусов: хирургия, детский, кожный, инфекционный — серые, старые, деревянные, какие-то пыльно-унылые. В ободранном садике на облезлых скамейках сидели старухи и тетки в линялых больничных халатах и драных тапочках на босу ногу. Возле них в ожидании подачек крутились тощие райцентровские псы — бездомные бродяги и попрошайки. Грязный рыжий кот, подобрав лапы, понуро лежал на крыльце терапии.

Николай поставил машину в тень от тополя, росшего в центре больничного двора. Подарок — теплый байковый халат — наверняка будет кстати: вечерами бывает свежо. Халат, банка кубинского компота из ананасов, коробка конфет, реферативный сборник со статьей о лабораторных испытаниях «самовара» — все это Катя помогла Николаю аккуратно сложить в полиэтиленовый пакет, и они двинулись в терапию.

Неловко сутулясь и размахивая руками, Олег уверенно повел по сумрачному коридору. На полу угадывались квадратные клетки — линолеум был зашаркан, стерт, местами продран. На стенах висели плакаты о прививках, о вреде курения и алкоголизма. Как след былых времен на освещенной стенке красовалась сатирическая стенгазета — в правом верхнем углу хищно улыбающийся Бармалей с огромным шприцем в волосатых ручищах, а слева название — «Укол». Заметки и рисунки выцвели и запылились, разглядеть, что там написано, можно было с трудом.

Дважды повернув, коридор привел их в больничное крыло (а шли они вдоль кабинетов поликлиники). Тут было почище и попросторнее. Застекленная перегородка делила помещение на ячейки-палаты. Двери во многих палатах были раскрыты — доносились женские голоса, смех, звуки радио. За квадратным свободным пространством, где размещались обеденные столы и стоял бак с питьевой водой, пошли палаты поменьше: на шесть-восемь-десять человек. В самой угловой, окнами в садик, и находилась Татьяна Сидоровна.

Чуть приоткрыв дверь, Николай сразу увидел мать. Она сидела у окна, подперев голову рукой, одна в пустой палате — остальные женщины где-то гуляли во дворе или ушли в «самоволку», благо местным тут недалеко и до дома.

Мать показалась ему сильно постаревшей, тучной, сутулой и очень грустной. Видно, так глубоко ушла она в свои мысли, что даже не услышала, как заскрипела, открываясь, дверь. Первым вошел Николай, вслед за ним — Олег и Катя. Николай замер, боясь испугать мать своим внезапным появлением. На цыпочках шагнул в сторону, пропустил вперед брата, а сам спрятался за ним. Впрочем, маневр этот мало что давал: широкоплечему, по-мужицки крепкому Николаю никак было не скрыться за хилым братцем.

— Коля… — Татьяна Сидоровна схватилась за горло. — Коля… Сынок мой… Колечка… — Она поднялась и, пошатываясь, протянув вперед руку, а другой держась за грудь, пошла к нему, все повторяя: — Сыночек… сыночек… сыночек…

Николай бросился к матери. Ее сморщенное гримасой счастья и боли, такое родное лицо вдруг расплылось у него перед глазами, раздвоилось. Он обнял мать, прижал, прижался сам — лицом к ее припухшему нездоровому лицу, к сереньким мокрым глазам, к седым прядям когда-то густых волнистых волос, пахнущим одеколоном…

— Сыночек…

— Мама…

Только это и могли сказать они в первый момент. Потом она подвела его к окну, не выпуская руку, усадила на койку, села рядом.

— Ну? Ну? — все спрашивала она, улыбаясь и глотая слезы. — Как там твои? Фотографию-то хоть привез? Да вы садитесь, ребятки, — спохватилась она, заметив, что Катя и Олег стоят у стола в центре комнаты, как посторонние. — Вот тут, — она прихлопнула по своей постели, — вот тут и садитесь.

Олег и Катя сели на краешек кровати.

Николай достал фотографии: Димкины — от самых первых до последних, сделанных несколько дней назад; они втроем: Аня, он и, конечно, Димка — в центре; они с Аней — после регистрации, во время свадьбы, в парке, на пляже, у автомобиля… Карточек было много, и Татьяна Сидоровна то и дело спрашивала: «А это кто? А это?» Аня ей нравилась: «В порядке себя держит, стройненькая и не мажется». А Димка, по ее мнению, раскормленный, ну ничего, с возрастом избегается, хороший мальчишечка, глазки остренькие, мамины… Она передала карточки Олегу, тот — Кате. Николай пододвинул матери пакет с подарками — Татьяна Сидоровна опять всплакнула, но легко, радостно, облегчающими слезами. Карточки от Кати снова вернулись к ней, и пошли подробные расспросы: про тестя с тещей, про работу, про квартиру, про жизнь городскую, будь она неладна, что сманила сына из родного гнезда… «Да не город сманил меня», — возразил Николай, в который раз удивляясь, как это она никак не поймет, что дело не в городе или деревне, а совсем в другом!

— Ну, а ты-то как? — улучил он минутку для главного вопроса. — Что у тебя? Что врачи говорят?

— А что врачи? Разве они что хорошего скажут… Перетрудила, наверное, руку, вот и ноет.

— Рука ноет?

— Ну.

— А рентген? Просвечивали тебя?

— Смотрели… А ну их! Ты лучше расскажи про Димочку, внучека…

— Знаешь что, поехали домой! — вдруг предложил Николай. — На собственном автомобиле! С ветерком! До завтра. А завтра буду возвращаться — завезу сюда. А? Поехали!

— Не пустят, сынок. Я ведь утром просилась у Любовь Ивановны, хотела дома тебя встретить, не пустила, — огорченно сказала Татьяна Сидоровна.

— Я — сейчас!

И Николай опрометью кинулся из палаты.

Любовь Ивановна сидела в небольшой комнатушке, за крохотным столиком, заполняла историю болезни. Была она уже изрядно в годах, тучная, вся седая, с усталым, каким-то тяжелым лицом. В комнате было еще несколько столиков, заваленных историями болезни, рентгеновскими снимками, бланками, старыми потрепанными справочниками.

— Здравствуйте! Я — Николай Александров, сын Татьяны Сидоровны, вашей подопечной, — бодро представился Николай.

Любовь Ивановна мельком взглянула на него, кивком поздоровалась, кивком же дала знать, что одобряет сей весьма выдающийся факт, и снова погрузилась в свою бесконечную писанину.

— Я приехал из города на один день, нельзя ли матери побыть денек дома? Я — на машине, — сообщил он.

— Нет, нельзя, — меланхолично сказала Любовь Ивановна, не отрываясь от работы.

— Почему? Кстати, что у нее с рукой?

— С этого бы и начинал, а то «я», «я», «я». У твоей матери предынфарктное состояние. Знаешь, что это такое?

— Знаю, — озадаченно кивнул Николай. — А почему? Она же всегда была такая крепкая…

— Всегда была такая, — меланхолично повторила Любовь Ивановна и подняла на Николая сизые, вымученные глаза. — Потому и предынфарктное, что «всегда была такая». Передышки надо давать человеку, а не ездить круглый год. Сейчас ей нужен покой, покой и еще раз покой. Никаких «денечков», перебьетесь. Еще выпивать заставите, «за встречу», «за здоровье», знаю я вас.

Николай стоял, ожидая, что Любовь Ивановна хоть как-то смягчит резкость, но Любовь Ивановна вынула из груды бумаг рентгеновский снимок и принялась дотошно разглядывать его на свет, поворачивая так и этак.

— Значит, нельзя? — пробормотал он в неловкости.

Любовь Ивановна молча, как от приставшей мухи, отмахнулась от него снимком, и Николай обескураженно попятился к двери.

Вернувшись в палату, он лишь развел руками, дескать, ничего не вышло. Татьяна Сидоровна, ожидавшая его с надеждой и страхом, вся так и поникла.

— А, поехали! — предложил Николай. — Я тебя, хочешь, на руках снесу!

Но мать не согласилась, благоразумие взяло верх. И опять пошли расспросы: как, что, когда — все про Димочку, про внучека разлюбезного, которого видела совсем крохой. Помнит ли своих деревенских родственников — бабку с дедом, дядю, прабабку? Николай отвечал, а сам все разглядывал мать — как все-таки сильно она изменилась! И эти темные мешки под глазами, и синева, странная фиолетовость губ — почему? И подрагивание кончиков пальцев, и такая усталость во всем бледном, сероватом лице. Она же еще совсем молодая — нет пятидесяти…

Оставив пакет с подарками и фотографии на прикроватной тумбочке, они двинулись во двор — Николай хотел еще съездить на полигон, убедиться, что место подходящее. Мать проводила их до площадки, где стоял, сверкая на солнце, красный «жигуленок». Татьяна Сидоровна разглядывала машину, качая головой. Садиться внутрь она не решилась, лишь осторожно потрогала никелированную ручку.

— Где ж ты, сыночек, такие деньжищи-то взял?

— В наше-то время? Были б руки-ноги-голова. Мы с Аней три сезона в стройотряде вкалывали. Остальное добавил Анькин дед.

— И сколько же он добавил? — с опаской спросила Татьяна Сидоровна.

Николай наклонился, сказал ей на ухо:

— Шесть пятьсот.

Татьяна Сидоровна ахнула, ошеломленно посмотрела на Николая.

— Как же ты взял, сыночек? Хорошо ли?

— Не я брал — Анька. И не волнуйся, у них этих денег — как грязи!

— Ой, что это ты говоришь! — растерялась Татьяна Сидоровна. — Разве ж можно деньги так сравнивать?

— А что? Что такого?

— Ну как же, деньги — это ж труд, работа. Им, поди, тоже нелегко даются…

— Нелегко, конечно, но дед — большой ученый, а им знаешь как платят — ого-го! У деда квартира в городе, квартира в научном городке плюс дача — двухэтажная! Плюс два гаража, машина «Волга», не эта консервная банка. И все такое прочее…

Татьяна Сидоровна с неодобрением глядела на него, поджав губы.

— Да он нормальный, — сказал он, усмехаясь, — не капиталист. Аньке дал на машину, а так — никакой роскоши, только для дела.

— Ну а «Волга», гаражи — это как? — недоумевала Татьяна Сидоровна.

— «Волга» — ездить, гаражи — казенные — машину держать, в городе и на даче. Не на улице же!

— А квартиры? Зачем две, да еще дача?!

— В городе — для постоянного жилья, тут библиотека, так сказать, база. В городке — на тот случай, если допоздна задержится в институте. Не в гостиницу же! Верно? Или, скажем, устал, в город возвращаться трудно, а тут маленькая, однокомнатная, очень скромно обставленная — диван, стол, три стула, холодильник, телевизор, книжный шкаф. Понимаешь, когда у человека мозги, государство умеет заботиться. А у деда мозги — во! Он с Кикоиным еще сорок лет назад занимался разделением урана. Вот какой дед! Да ладно, мама, деньги — пустяк! Давай-ка лучше прокатимся!

— Нет, сынок, устала что-то, пойду прилягу. А вы езжайте.

Она кивнула Кате, показывая на машину, дескать, садись. Та деликатно, бочком села на переднее сиденье, Олег уселся сзади. Николай обнял мать, и опять тревожное чувство пронзило его: какая она вялая, ослабевшая, глаза погасшие, тусклые. Раньше вихрем бы полетела с ними! Что-то подкосило ее, сильно подкосило…

Он сел за руль, а мать потихоньку, чуть накренившись на левый бок, пошла обратно в терапию. На крыльце она задержалась, постояла как бы в задумчивости, низко опустив голову, и, обернувшись, помахала рукой.

4

На полигон вела старая заросшая дорога. Огибая серый блочный корпус птичника, за которым располагалось камышинское кладбище, она втягивалась в лес мимо личных сенокосных делянок с первыми стожками сена, мимо колхозной пасеки, раскинувшейся на луговине перед болотами, скатывалась в сырые широкие низины, поднималась на пологие сухие взгорки, сбегала с них — боком- боком, сторонясь зыбей, приметных сочной осокой, — через замшелые мосточки над прозрачными ручьями, по колышущимся, чавкающим под колесами мочажинам и жердинам поперек дороги в топких местах. Почти до самой пасеки, от подстанции, что прилепилась металлической решетчатой оградой к бетонной опоре линии электропередачи, шагали вдоль дороги вкривь и вкось столбы с оборванными проводами. «Вот тут и поведем отвод для запитки самовара», — решил Николай.

Подле двух корявых рябин дорога резко сворачивала вправо, на сухой пятачок, и упиралась в часовенку, срубленную среди болот и лесов в начале прошлого века. В ней, как сказывали люди, отмаливали свои грехи каторжные ссыльные, работавшие по добыче сапропеля, пластового ила, для сибирских куркулей. Ил этот считался хорошим удобрением и поднимал урожай зерна и овощей в полтора-два раза. Еще тут издавна заготавливали сухой негниючий мох для мшенья изб, складывали его в часовенке, потом возили телегами застройщики с окрестных деревень.

Часовенку изрядно потрепали непогоды и время. Бревна посерели, обросли плесенью, свод круглой башенки прохудился, из щелей торчали березки, трава. Застекленное оконце выглядело странно — как монокль на немытом, нечесаном бродяге.

В годы войны тут пристреливали минометы. Их собирали в райцентре в полукустарных мастерских при МТС. Минометы и мины возили на лошадях. Отец — рассказывал — мальчишкой не раз возил и видел, как мужики в военной форме делали на болоте какие-то обмеры. Стреляли каждый день, по чучелам. Чучела эти мастерили бабы на своих дворах — из невыделанных шкур шили балахоны наподобие огромных пугал, набивали их соломой и укрепляли на шесте с заостренным концом. Потом солдаты расставляли на высохшем болоте и по ним фуговали из минометов. Дырки от осколков штопали суконными нитками, так что одна шкура оборачивалась туда-сюда много раз, пока не превращалась в клочья.

Место это считалось в Камышинке лихим: вскоре после войны бабы, ходившие за клюквой по болотам, наткнулись на страшного мертвеца с удавкой на шее — веревка перепрела, камень сорвался, и он вылез, красавчик, желто-зеленый, как соленый огурец. С той поры и обезлюдели эти болота: ни ягод, ни мхов, ни сапропеля — ничего не надо от худого места, боялись занести в дом, в деревню нечистую силу. Оно хоть и двадцатый век и машин полно по полям-дорогам, но кто знает, что творится по обочинам этих дорог, в таких вот заплесневелых углах, вроде этого чертова полигона.

Николаю эти страхи были неведомы, он и мальчишкой бегал сюда — из дерзкого любопытства, чтоб проверить себя, свою храбрость, а вырос — подружек водил, целовался в часовне по сырым углам; правда, до греха дело не доходило — зазнобы отчаянно трусили и начинали верещать, едва он давал рукам волю. Теперь ему предстояло провести тут испытания своего «самовара»…

Он подогнал машину к часовенке, колеса уперлись в заросшие бурьяном ступени — впереди зиял дверной проем, косяки выщерблены, изгложены временем и непогодой. Выключив двигатель, он расслабленно отвалился на сиденье. Катя и Олег сидели притихшие, всматривались в черный проем, ждали. Едва-едва начинало смеркаться, небо над болотами еще было яркое, голубое, но, странное дело, в часовне царил почти полный мрак.

Николай внезапно нажал на сигнал — фанфарный звук ударил по нервам. Катя ойкнула, схватилась за грудь. Раздался щелчок, и свет фар осветил внутренность часовни. Какие-то мелкие твари с шелестом шарахнулись по темным углам — заколыхались травы, стоявшие торчком внутри часовни.

— Эй, биологи! — прокричал Николай. — Кто смелый? Вперед!

— Все биологи и все смелые, — со смехом сказал Олег, но не тронулся с места.

Николай вылез из машины, подобрал сучковатую палку, размахивая ею, кинулся в часовню. Он хлестал, крушил бурьян налево и направо, сшибал цветущие головки репейника, крапиву, розовые кисти иван-чая.

— Теперь мы здесь хозяева! — орал он, размахивая палкой. — Долой нечистую силу! Да здравствует солнце! Да скроется тьма! Эй, лаборанты! А ну, вылазь! Приступай к своим обязанностям!

Выбежав из часовни, он отшвырнул палку, распахнул дверцу, взял Катю за руку, вытянул на поляну, раскрутил вокруг себя — Катя, не удержавшись на ногах, шлепнулась в траву. Олег выбрался из машины, с хохотом наскочил на Николая — ловкой подножкой Николай сбил его, и они оба рухнули на землю, покатились, кряхтя и весело взрыкивая, как молодые волчата. Николай без труда одолел Олега, прижал лопатками к земле и цепко стиснул в запястьях раскинутые руки. Олег еще пытался дергаться под ним, но сопротивление было бесполезно — Николай превосходил его и силой, и весом, и сноровкой. И когда Олег вымученно просипел: «Ну все, пусти», — Катя невольно захлопала в ладоши. У Олега огорченно вытянулось лицо. Николай поднялся и, щадя самолюбие брата, сказал Кате:

— Видала? Здоровый парень вымахал. У меня же первый разряд по самбо, кое-как справился с ним. Молодец, Олежек!

Олег расплылся в улыбке. Катя с благодарностью взглянула на Николая, он подмигнул ей, мол, это между нами.

Николай сел, опершись на вытянутые руки.

— Вот так и будем работать — в темпе, весело, чтоб вся нечистая сила тут скукожилась от зависти. Вообще, братцы, должен вам сказать, вы какие-то вялые, деревенские, пора стряхнуть эту зевоту и дремоту. А то ходите — нога за ногу спотыкается, говорите — как больные старички, голоса нет, что ли? Вы же живые! На Земле живете, притом один раз! Должны заявить о себе — во весь голос, чтоб вся планета услыхала. А вы — кхе-кхе-кхе, как будто уже прожили жизнь, сделали все что могли. Так? Или не согласны?

— Понимаешь, Коля, — осторожно начал Олег, посматривая на Катю и улыбаясь ей, — ты, конечно, прав, но, наверное, и мы правы, потому что еще есть характеры. У тебя такой характер, у нас с Катей — другой.

— У вас с Катей?! Как это понимать? У вас что, один характер на двоих? Вы же абсолютно разные!

— Да нет, Коля, мы одинаковые, — вежливо и спокойно возразил Олег.

Катя сидела, опустив голову, улыбаясь своим мыслям.

— Катя! — сказал Николай. — Ты что, такая же, как Олег?

Катя пожала плечами все с той же странной, рассеянной улыбкой.

— Такая же! — упрямо повторил Олег, и в голосе его прозвучал вызов.

— Ну хорошо, пусть будет такая же, — уступил Николай (не связываться же с младенцем!) и, хлопнув в ладоши, объявил: — Внимание! Короткая информация для лаборантов. Здесь мы будем испытывать плазменно-лазерную установку, которую я называю «самоваром». Так что чай с бубликами будем пить у «самовара», как я и обещал. Итак, шутки в сторону. Что такое «самовар», с чем его едят? «Самовар» это сложный — сложнейший! — экспериментальный прибор для лазерного зондирования атмосферы, для выявления аномалий в нижних слоях, где работает первая ступень ракетоносителей, выводящих спутники на околоземную орбиту. Как установили несколько лет назад наши ученые, в атмосферном пространстве существуют какие-то загадочные зоны, где плотность воздуха почему- то иная, чем в других областях. Были открыты так называемые «облака-невидимки». Оказалось, что невидимки эти не так уж и безвредны: во-первых, они способны накапливать большие электрические заряды, что небезопасно для авиации и ракет, а во-вторых, мешают нормальной работе аппаратуры, искажают радиолокационный сигнал. Вот эти зоны мы и будем искать, выявлять, исследовать при помощи «самовара». Понятно? Вопросы есть?

Вопросы были, и Николай еще добрых полчаса объяснял принцип работы «самовара», показывал, где думает разместить аппаратуру, рассказывал, в чем конкретно будет заключаться их работа. Длинные тени пролегли через поляну, когда они поднялись, чтобы возвращаться обратно.

— А вот, гляди! — показал Олег на семейку жарков, стоявших в тени рябин. Еще час назад цветы горели яркими открытыми солнцу бутонами, а теперь сомкнули лепестки, прикрыли пестики и тычинки от ночной прохлады. — Видишь? Катя! — Он затормошил Катю, смешно, по-детски, заканючил: — Ну, Катька, сделай, ну, покажи!

Катя отнекивалась, смущенно мотала головой, отчего коса перекатывалась с одного плеча на другое. Николай взял ее за руку, подвел к цветкам, и она согласилась.

— Попробую.

Присев перед цветком на корточки, она соединила ладони вокруг бутона ковшичком, склонилась к цветку лицом, улыбнулась и ласково заговорила с ним, как с ребенком:

— Ну, цветочек, ну пожалуйста, ну откройся на минутку, я только взгляну, чисто ли, не попалась ли какая букашечка, какая козявочка, ну пожалуйста, раскройся, жарочек-огонечек, ну прошу тебя…

Она грела его своим дыханием, возбуждала тихим нежным голосом, ласково трогала лепестки, поглаживала стебелек, и — цветок раскрылся! Николай не верил своим глазам — цветок раскрылся! Катя любовно прижалась к цветку щекой, поцеловала лепестки, прошептала:

— Спасибо, дружочек. А теперь спи. Все у тебя хорошо, никаких букашек, никаких козявок нет, спи, жарочек-огонечек, закрывайся.

Она отвела ладони и сама отодвинулась от цветка — бутон стал прямо на глазах закрываться, сложился остреньким куполком и затих, даже листочки перестали колыхаться.

— Ну, видал?! — зашипел в ухо Николаю Олег. — А ты не верил!

— Да, Катерина и впрямь кудесница, — сказал Николай задумчиво. Он размышлял над увиденным и пытался найти какое-то объяснение, но объяснения не было, а Катя стояла перед ним со своей странной улыбкой — в глазах ее, черных, глубоких, светилась грусть. И Николаю вдруг что-то взгрустнулось, накатила тревога, и они почти всю обратную дорогу до Камышинки проехали молча.

Загрузка...