ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

— Катюша, подожди, надо бы поговорить…

— О чем, папа?

— Сядь, на бегу как-то нехорошо…

— Села…

— Ну вот… Посидим, помолчим, друг на друга поглядим. Такая редкость, да? Или торопишься?

— Нет, нет, никуда не тороплюсь.

— А на болото? Или сегодня выходной?

— Николай в городе. Олег спит, они с Вадимом в ночь были, но Вадим уже уехал, у него отпуск…

— Ясно… Катюша, вчера пришел вызов, на областной семинар, выезжать после обеда. Иван Емельянович дает машину до райцентра, а там — райкомовским автобусом. Хочу, чтобы ты поехала со мной. Что?

— Нет, нет, ничего, папа…

— Документы в институт собрала? Наверное, уже пора… Кстати, не забудь справку о работе за прошлый год. Все-таки лето трудилась телятницей — в сельскохозяйственном должны учесть.

— Папочка, пожалуйста, не сердись, но я не хочу в сельскохозяйственный.

— Что? Как ты сказала?

— Ну понимаешь, за это время многое изменилось…

— Что изменилось, Катя?! Ты что, передумала?

— Передумала… Хочу в политехнический…

— В политехнический?! И на какой факультет?

— На физический…

— Вот как! И чем же потом намерена заниматься?

— Физикой…

— Физикой! Катюша, милая моя девочка! О, господи! Какой из тебя физик! Ты наша, деревенская, с каждой травинкой дружишь, все живое к тебе тянется. Ничего не имею против физики, наверное, интересно быть и физиком, но пойми, Катюша, это же редкий случай, когда у человека к чему-то призвание. Большинство мыкается по свету, сами не знают, зачем родились. А ты — у тебя же призвание! Ты просто создана для деревни, для живого — выращивать, холить, обихаживать. У тебя руки волшебные, Катюша! Поверь, не потому желаю привязать тебя к деревне, что сам тут, нет, не-потому, дочка. Я и один могу, ты знаешь…

— Папа!

— Подожди, дай сказать… Пока человек молод, ему кажется, что главное в жизни — любовь, но потом, когда наберется опыту, понимает, главное все же — работа. И вот тут, если он точно выбрал профессию, по душе, он счастлив, ну, скажем проще — доволен, а если не по душе — мается, страдает, хотел бы убежать, да, как говорится, грехи не пускают…

— Папа!

— Подожди. Ты ведь знаешь, как я любил маму, но еще больше я люблю работу, поля, небо, это вечное чудо — хлеб. Мама ревновала к работе, не могла понять, как можно так работать, мы были разные люди. Она ушла. Не осуждаю ее, пусть будет счастлива. Но, доченька, что бы я значил без работы?! Где бы взял силы пережить удар? А было больно, очень больно, ты видела. Я впервые говорю об этом, хочу, чтобы ты еще раз подумала, прежде чем сделать выбор. Не торопись, подумай. Обещаешь?.. Молчишь… Я понимаю. Кажется, понимаю…

— Что ты понимаешь?

— Ну что… Наверное, тут не только физика виновата, но и физик…

— Он — хороший, папа, очень хороший!

— А я что, говорю «плохой»? Хороший! Но вы — разные. Очень разные, Катюша. Ты и сама поймешь, но не сейчас. Сейчас, я понимаю, трудно тебе…

— Мне хорошо, папа! Ой, извини…

— А как же Олег? Ты же с ним дружишь. Вот с ним у тебя больше общего. А, Катюша?

— Олег славный, добрый, но… Не знаю, папочка, ничего не знаю!

— Ну, хорошо, по дороге еще поговорим. Собираешься? Поедешь?

— Да, да. Только, папа, пожалуйста, дай подумать, не настаивай. Сама хочу понять, разобраться, ладно?

— Конечно, сама. Единственное, о чем прошу, не торопись. У Николая семья, ребенок, совсем другая жизнь. Он весь нацелен в науку, парень он с гонором, высокого о себе мнения. Кто ты рядом с ним? Не обижайся, надо трезво смотреть на вещи. Игрушка, забава? Грубо, но так! Думаешь, бросит жену ради тебя? Уверен, что нет. Но если даже и бросит? Ты-то сама как к этому отнесешься? Одобришь? Свои действия… Одобришь того залетного красавчика, что увел нашу мамку? Вот в чем дело, доченька… Понимаешь?

— Д-да, кажется…

— Понимаешь, как это плохо?

— Н-не знаю… Я не виновата, папа…

— Ничего страшного не произошло, доченька. Пока. Но имей голову на плечах, ты же у меня умница-разумница. Чувства — одно, но надо и голову подключать. Без головы ох как напахать можно. И ему жизнь исковеркать, и себе, и Ане. Так, кажется, зовут его жену?

— Так.

— Она, наверное, любит его. Об этом тоже подумай. Недаром в народе говорят: не делай счастья на чужом несчастье. Нет, нет, я тебя ни в чем не обвиняю! Деточка! Не плачь. Ты как мотылек, приласкал тебя парень, ты и полетела — это естественно, значит, нормальный человечек, сердце влюбчивое. Это хорошо, доченька. Хуже, если бы бездушной была, пеньком березовым. Полетела — это хорошо, но смотри в оба, не обожгись. Огонек-то уж больно горячий. Понимаешь?

— Не знаю, папочка… То вроде понимаю, а то…

— Ну, ну, не плачь, дочка, съездим с тобой к бабушке, по городу пошатаемся, мороженым тебя угощу. Хочешь мороженого?

— Угу…

— Ну и прекрасно. Только успокойся. Давай-ка мы слезы вытрем, чтоб глазки не краснели. Чтоб нос не картошкой пареной… Во-от так.

— Ой, папка, какой ты…

— Ну, собирайся!

— Бегу!

2

Первым делом Николай заехал к Кате. Дом стоял темный, на двери — замочек. Ни записки, ни ключа под ковриком. Озадаченный, Николай покатил к своему дому. В окнах — тоже темень, но едва поднялся на крыльцо, лоб в лоб столкнулся с Олегом — выходил зачем-то во двор.

— Коля?! — отшатнулся брат. — Что так поздно?

— А где Катя?

— Уехала.

— Как уехала?! Куда?

— В город.

— Когда?

— Сегодня.

— Когда сегодня?

— После обеда. Георгий Сергеевич увез. К бабушке. Ну и в институт поступать. В сельскохозяйственный…

Николай чертыхнулся, плюнул с досады. Хватанул кулаком по перильцам — жалобно задребезжали стекла веранды, заскрипели доски крыльца.

— Тихо! — прошипел Олег. — Отца разбудишь. Больше суток не спал, мотался по бригадам.

— Как там «самовар»? Работали сегодня? — отрывисто, сквозь зубы спросил Николай.

— Работали. На полторы тысячи вышли.

— Аномалии засекли?

— Не знаю. Вадим делал замеры. Журналы там, в часовне.

— Отключения были?

— Один раз. Вадим ездил к Пролыгину, вернулся злой. Пролыгин вымогает бутылку.

— Ну, гад, он у меня довымогается! Я ему устрою бутылку!

— Да, Коля, отец запретил мне работать с тобой… И еще предупреждал — как только пустят птичник, «самовар» отключат. Пролыгин говорит, мощности не хватает.

Николай выругался.

— Завтра будет звонок Ташкину из обкома, пусть только попробуют не выполнить указания, я их через Москву достану!

— Да ты что, сбесился?

— Сбесишься тут с вами… Ты тоже хорош, зачем растрепал бабке про лягушек?

— А что? Что тут такого?

— А то! Нужны мне бабкины демонстрации! Еще свистнут что-нибудь или сломают, а мне каждая минута дорога!

— Коля…

— Ну? Чего тебе?

— А ты выяснил, отчего живность Гибнет?

— Не гибнет, а цепенеет. Большая разница!

— Гибнет, Коля. Мы вчера с Вадимом обнаружили. Та гадючка, помнишь? И шесть лягушек, мы им к лапкам ниточки привязывали. Нашли дохлыми. Значит, все-таки от чего-то гибнут, что-то их губит…

Николай помолчал, обдумывая то, что сказал Олег. В стайке тихо возились сонные куры, вздыхала корова. Лысая гора, под которой светилось лунным блеском озеро, шишковатой макушкой тянулась к туче, висевшей черным бегемотом с хвостом, как у крокодила. Над «бегемотом» раскачивалась кривая ущербная луна с ослепительно-ярким краем, словно остро отточенным лезвием.

Николай зажмурился, снова открыл глаза — нет, луна на месте, качается он. Да и немудрено: четыре сотни километров за рулем, почти бессонная ночь…

— Где нашли? — спросил он.

— Недалеко от «самовара», ну, примерно в пятидесяти метрах, в разных направлениях. Пытались удрать, и вот…

— А ты не перепутал? Может, совсем другие лягушки?

— Те! Те, Коля. Ниточки же.

— Может, кошка подавила?

— Какая кошка?

— Любая! Мало ли их бродит. При нас с Катей кошка ошивалась, мяукала.

— Да, у нас тоже мелькала, но если бы она, так лягухи были бы как-то подавлены, закусаны, а этого нет…

Николай хлопнул себя по лбу.

— Тьфу! Кислородные маски забыл. Совсем вылетело. Ладно, как-нибудь обойдемся. Скажи лучше, как мама? Был сегодня?

— С отцом. Он к Ташкину ездил, а потом к маме заскочили. Всего на пять минут.

— Ну и как она?

— Вроде ничего. Получше.

— А обо мне… был разговор?

— Был…

— Ну и что?

— Ничего. Просто мама волнуется.

— Из-за меня?

— Из-за всех нас…

— Ты не крути. Про Катю говорили?

— Говорили…

— Что говорили?

— Ну… Чтоб ты оставил ее в покое! — вдруг закричал Олег.

— Что?!

— Что слышал!

— Ну, братец, ты, смотрю, осмелел, зубки показываешь. Ангелочек!

Николай оттолкнул Олега, сбежал с крыльца — мимо окон, по скрипучим доскам настила — вон с отцовского двора! Олег кинулся за ним, поймал за куртку.

— Стой! Куда ты, Коля?

Николай крутнулся, резким ударом отбил державшую руку брата, прошипел в белое отшатнувшееся лицо:

— Жучок навозный! Катю захотел! Скотницей, навоз лопатой отбрасывать — это ты ей готовишь? — Он выругался и пошел к машине.

3

Николай включил зажигание, стартер, но двигатель не заводился, видно, слишком выдернул ручку подсоса, пересосал бензина. Пришлось подождать. Олег скрылся в доме. Напротив, через улицу, на лавочке сидела какая-то компания — парни в белых рубашках и, судя по голосам, девицы. Смутно видимый в полумраке, к нему приближался высокий парень. Огонек сигареты то разгорался, когда тот затягивался, то мерк. Николай ждал, поставив ногу на педаль газа и держа левой рукой ключ зажигания. Парень обошел машину, остановился над ним, дыхнул вином и табачным дымом. В руках у него был магнитофон.

— Прокатишь? — нахально спросил.

Теперь Николай различил и лицо парня — это был Петька Клюнин.

— До кладбища могу подбросить, — насмешливо сказал Николай.

Парень повернулся к тем, на лавочке.

— Эй! Слыхали? На кладбище предлагает.

На лавочке захохотали.

— Ничего, да? Между могилок, — продолжал Петька. — Томка, ты как? Согласна между могилок?

— Только на могилке, — захлебываясь от смеха, прокричал какой-то совсем еще желторотый пацан.

— Ты, дубина! — откликнулась девица. И снова — хохот.

— Ну что, поехали? — спросил Николай. — Или слабо?

— Слабо?! Эй! — заорал Петька. — Садись!

На лавочке затеялась возня, парни тянули упирающихся подружек, те повизгивали, отбивались. К ним подбежал Петька, рывком выдернул со скамейки одну за другой трех девиц. С хохотом, с тумаками их кое-как впихнули в кабину. Вслед за ними залезли двое парней. Петька, как предводитель компании, уселся рядом с Николаем.

— Думал, схлестнемся, а ты ничего, — признался Петька, когда Николай тронул с места.

Петька включил магнитофон. Завыла, забренчала, ритмично подстукивая, подбрякивая, какая-то поп-группа. «Лав-лав-лав…» — монотонно повторяли, сменяя друг друга, молодые голоса — то ли женские, то ли мужские. И вдруг, поддавшись новому настроению, Николай заорал, заулюлюкал, залаял: «Лав! Лав! Лав!» Девицы сзади прыснули от смеха. Петька забарабанил по приборной доске, заизвивался, насколько позволяла кабина. И парни, подмятые девицами, подали хриплые, еще неустоявшиеся голоса: «Лав! Лав! Лав!» Девицы прыгали, дергались, раскачивались, вереща от избытка чувств. Кто-то кого-то тискал, щекотал, сзади шла яростная возня, несло винным перегаром, табаком, потом. Какая-то девица обхватила Николая за шею, приникла сзади, пьяно зашептала в самое ухо. Николай отбросил ее руки, высвободился из объятий. Впереди показался темный, без огней, птичник. Машину тряхануло, девицы завизжали, парни под ними заухали филинами. Петька приложил ладони к губам, заорал ишаком.

Обогнув птичник, Николай въехал в рощу. Тут и начиналось кладбище, шла главная аллея, обсаженная по бокам кустами акаций. В этом месте уже давно не хоронили, свет фар выхватывал из темноты то покосившийся крест, то оградку, за которой густой стеной стоял бурьян, то осевшую забытую могилу. Николай развернулся на перекрестке, остановился, выключил свет, опустил стекло — в кабину ворвался свежий ночной воздух, запах зелени, привядшей травы, тлена. Компания притихла, у всех тут кто-нибудь да был — родственник, знакомый или близкий…

Луна отползла от «бегемота», ее ущербный диск холодно сиял в черном небе над серой глыбой птичника. Тонкие белесые облака висели вокруг нее, словно не смея приблизиться. Сторонились лунного света и звезды — возле луны их не было совсем, лишь по краям неба посверкивали мельчайшие искорки.

— Ну так что, слабо? — спросил Николай, глядя на висевшую перед глазами луну. — Кто первый?

— Томка! — приказал Петька. — На выход!

— Не хочу! — капризно прогнусавила она, как бы невзначай поглаживая Николая по затылку.

Петька медленно вылез из кабины, подошел к задней дверце, распахнул и, взяв Томку под мышки, выволок из машины. Затем вытащил и двух других девиц. Парни выскочили сами.

Петька перегнал пленку магнитофона и, взмахивая руками, подкидывая ноги, пошлепывая ладошками по каблукам, пошел, словно собирался сбацать цыганочку.

— В круг! В круг! Все в круг! — выкрикивал он.

Парни и девицы, взявшись за руки, встали кружком в ожидании музыки. «Господи! — вдруг ўжаснулся Николай. — Зачем? Что за бред? Неужели начнут плясать?!» Кто-то распахнул дверцу — близко придвинулись глаза, оскал зубов, распущенные волосы. Томка! Вцепилась в руку, потянула из машины. Он с трудом вылез, распрямился. Оглушительно, на полную громкость заорал магнитофон: «Спасите, спасите, спасите разбитое сердце мое. Спешите, спешите, спешите, скорее найдите ее…» — как бы раскачивая слова, пел мужской голос с сильным акцентом. То ли усталость последних дней, то ли этот ровный лунный свет, то ли ночной кладбищенский воздух и эта музыка так подействовали на него, но внезапно он почувствовал, будто летит куда-то вниз, в какую-то яму, скользит по склону оврага — на самое дно, в зловонную топь, тину и грязь. Летит все быстрее и быстрее, давно надо бы остановиться, схватиться за что-нибудь, удержаться, но ни кустика, ни камня под рукой — гладкая мелкая осыпь, и все вниз, вниз, вниз…

Томка тянула за собой — вперед, по аллее, где в полумраке мерцали, двигались какие-то тени, огни, расплывчатые фигуры. Ватага приплясывающих привидений вышла из полутьмы аллеи на открытую луговину, и каждая фигура вновь обрела реальные человеческие контуры — не демоны, не духи, а люди шли, взявшись за руки, враскачку, выделывая ногами кренделя. «…Спешите, спешите, спешите…» — горланили они.

Томка висла на руке Николая, давилась от смеха. Компания впереди остановилась возле чего-то небольшого, темного, лежащего на земле и конфигурацией напоминающего дохлую лошадь. Николай с приклеившейся к нему Томкой вышли на луговину. Из рощи на простор, залитый лунным светом, тянулись ровные ряды свежих могил — частью в оградках, но большинство — сиротливо открытые, с деревянными крестами и звездочками на скромных тумбах. Завившие, осыпавшиеся венки усиливали ощущение заброшенности, бедности, сиротской юдоли. То, что издали казалось дохлой лошадью, вблизи было кучей выброшенной земли — рядом зияла черная пасть заготовленной могилы.

— Свежая… — пробормотала Томка. — Кому бы это?

— Андрюха Чиликин рыл, — сказал Петька. — Спьяна лишнюю отрыл…

Николай смотрел в черное зево, разверзшееся у самых ног, и у него кружилась голова. «Значит, я не волен поступать так, как велит рассудок, — подумал он. — Это что-то новое…» Какая-то странная морока удерживала его в этой компании, на этой печальной луговине, и не было сил сделать шаг, уйти, стряхнуть с себя эту мороку. Они стояли молчаливым кружком над свежей могилой, и запах сырой земли манил к себе, усыплял, лишал воли.

— Не завидую тому, кто сюда попадет, — сказал Петька.

Томка хихикнула, смех ее перешел в долгий прерывистый всхлип. Она вдруг опустилась на колени. Парень, стоявший с нею, отпрянул, шарахнулись и другие. Томка ткнулась лицом в земляной холмик и разрыдалась. Николай почувствовал, как зябкий холодок пробежал по спине, вздыбились волосы, но он пересилил страх, склонился над Томкой, пошлепал ее по щеке, встряхнул. Томка поднялась, размазывая слезы и грязь, поплелась, покачиваясь между могил, к роще. Николай махнул остальным и заспешил вслед за Томкой. Через рощу они прошли тихо, пришибленно, пугаюсь малейшего шороха. Быстро загрузились в машину, и Николай резко взял с места.

На развилке он остановился. Притихшая компания вылезла, двинулась пешком в сторону Камышинки. Николай поехал на полигон.

4

Поездка на кладбище настолько взвинтила его, что он решил сейчас же, не откладывая в долгий ящик, проверить, как будет влиять труба на него самого, чтобы не сомневаться и не подвергать риску других.

Подрулив к часовенке, он отомкнул ключиком, который извлек из-под настила, замок на дверях в часовню, включил установку, пульт и, не мешкая, запустил «самовар» в работу. Что-то важное, тяжелое ворочалось в его мозгу, но никак не оформлялось в мысль, и это мучило, тревожило, вызывало досаду. Что- то с ним происходило в последнее время — из ряда вон выходящее. Какие-то мощные силы решили испытать его на прочность. Ха, если бы на прочность! Нет, не на прочность испытывала его судьба, а на что-то другое. Искус был иной… Последние полгода он жил в ожидании каких-то великих событий, в предвкушении крутых поворотов в жизни, и это ощущение связывалось не только с «самоваром»… Если и ожидал его праздник, то какой-то тревожный, если и ожидали великие события, то не только радостные. А сейчас его не отпускало чувство, что нынешней ночью на кладбище узнал о себе нечто важное, может быть, самое главное, а что — не мог понять. Мысль ускользала, едва пытался зацепиться за нее…

Мысли бежали беспорядочно, обрывками. Ему вспомнился сегодняшний разговор у Аниного деда — спор с тестем. Как там у Канта: система, которая проклинала бы всех… невозможна, ибо зачем тогда созданы люди… И еще что-то относительно просчета высшей мудрости… Ага! Канту непонятно, почему высшая мудрость должна уничтожить созданное ею в том случае, если не понравится то, что она создала… Так, кажется? Бред какой-то! Хотя… тут есть над чем подумать, тем более в нынешнее время… Система, которая проклинала бы всех… Такая система может возникнуть, если люди будут инертно следовать догмам, ибо тогда войдут в противоречие с требованием самой природы о непрерывном развитии… Ничто не должно застывать — все должно развиваться… Тупиков нет и быть не может в принципе, наоборот, всегда есть бесчисленное множество вариантов, которым можно следовать, и всякий поворот уже благо по сравнению с застоем… Только не двигаться вспять! Но это же банально!

Мысль его перескочила: а почему отшатнулся от «самовара» Мищерин? Может быть, его смутило то, что подобный аппарат делают американцы… Неужели это? Странно, странно… Но бог с ним, это его личное дело, как говорится, дело совести…

И новый поворот мысли: а все-таки что заставило его проводить испытания здесь, в родной деревне? Только ли сроки? Только ли желание доказать отцу, что не пропал в городе, не деградировал, а стал человеком, да еще каким! Нет, не только это. Главное — в другом: в совести! Совесть повела его в родные края, совесть! Значит, напрасно тычут в него пальцем и шипят: бессовестный, нахал, родных бросил, из гнезда улетел — напрасно! А вот и не бросил, не улетел — вернулся, помнит, хочет прославить родное гнездо, показать людям иную жизнь, настоящую науку…

Но о чем бы ни думал он — о Канте ли, о Мищерине и «самоваре», о родителях и Ане, о несовременной доброте и каком-то сверхпростодушии Катиного отца, о старой бабке и ее причудах, — над всеми этими мыслями билась, парила, существовала самая главная его мысль, сосущее тоскливое беспокойство грызло его — это мысль о Кате. Тоска! Он не находил себе места от тоски. Может быть, и на кладбище занесло его именно поэтому? А действительно, почему? И что все это значило? Нелепость, бред наяву, абсурд, а вот на тебе, по собственной воле ночью с какими-то пьяными идиотами… Кто объяснит, что сие означает? Кто?

Николай перевел установку в форсированный режим. Труба взревела, и пронзительно-белая игла вонзилась в ночное небо. Температура плазмы достигла полторы тысячи градусов — так показывал прибор по свечению газовой струи.

Часовенка, пятачок суши среди старых болот, глушь, первобытность — и эта игла, вонзившаяся в небо, эта созданная его мыслью, его трудом, его руками красота! Чудесная игла — лазер плюс раскаленная плазма — торчит, существует, как существуют эти леса, этот мох, эти рябины и березы! И создал эту красоту, сотворил он, Николай, вопреки всем скептикам, злопыхателям и трусам! Вопреки неразберихе, равнодушию и бесхозяйственности, вопреки тихому сопротивлению кафедры и всем странностям и причудам Мищерина… Три года напряженнейшего труда, поиска, блуждания в потемках, риска, тяжких сомнений, горечи, борьбы со всеми и с самим собой… И вот — игла! Значит, все, что пережил, пока шел к этому полигону на старом болоте, все, что рассчитал и вообразил в уме, — все это сбылось, оказалось правдой, истиной, значит, так оно и есть в природе, он прав, а те, кто сомневался, кто выступал против, кто мешал, оказались не правы. Разве это не величайшая радость в жизни! Разве есть еще что-либо более грандиозное, чем эта минута торжества разума, человеческого упорства и воли!

Он глядел на иглу, думал вроде бы с пафосом, но внутренне был вял, холоден, печален. Да, сделал, да, вот она, игла, но нет Кати, нет человека, который за эти без малого два месяца стал самым близким, самым нужным, самым дорогим… И весь пафос, вся его гордость самим собой, вся фанаберия сгинули, и он остался один на один с растревоженной душой, с недобрыми предчувствиями и страхом…

А собственно, что происходит? Разве он совершил что-нибудь такое, за что стоило бы краснеть и очень уж терзаться угрызениями совести? Обманул Аню? Но, ей-ей, тот холод и порой равнодушие, которые, чувствовал, исходили от нее, не давали ли ему право (и основания!) искать человека, который по-настоящему полюбил бы его, согрел своим чувством? Разве это не право номер один у всего людского рода? Право быть любимым! А уж потом и право любить! По крайней мере, так он считает. Разумеется, возможны и другие варианты, он не спорит, но его больше устраивает этот: право быть любимым. Да, они любили, он — ее, она — его. Было! Но все проходит — мудрость старая и вечная… Ах, все это какие-то досужие мудрствования, он не привык, не та натура! Надо делать дело! Надо двигаться! Вперед, только вперед!

Встряхнувшись, Николай кинулся в часовенку продолжать испытания — последним мощным натиском добить третью серию. Как действовать дальше, как жить — покажет будущее. А теперь — за дело!

Он ступенями менял пропорции воздуха и газа в смеси, мчался в часовенку, списывал показания приборов в два журнала, бежал к баллонам, устанавливал новые составы и смеси и снова — в часовенку. Одному было неудобно, но беготня освободила его от мыслей. И какое это было благо — не думать ни о чем…

После цикла замеров он присел на корточки к самому низу трубы. Вверху ревела струя, а здесь, внизу было вроде бы потише, как будто звук уносило газом ввысь. Лишь шелестел воздух, засасываемый трубой. От резиновых заглушек ныло в ушах, и он вынул их, но пришлось снова вставить — рев был невыносим. На корточках было неудобно, он опустился на колени, прилег возле раструба — и в тот же миг почувствовал какую-то необычную истому, закружилась голова, тяжело забухало в висках и что-то встрепенулось в самой сокровенной глубине. Он рванулся вверх и в сторону, как это делают тюлени, попав на сушу, отпрянул, отполз от конца трубы. С трудом поднявшись на ноги, держась за газовые трубки, доплелся до баллонов и перекрыл газ. Потом сходил в часовенку, выключил установку и в полной темноте добрел до палатки.

Эксперимент был, конечно, рискованный, но зато теперь он убедился в том, что академик был прав: дело не только в звуковых колебаниях, которые исходят от конца трубы, но и в составе воздуха в зоне всасывания… «Ну что ж, кто не рискует, тот не делает открытий», — подумал он, засыпая…

5

Он проснулся от странных звуков — то ли шепота, то ли воркования голубей. В палатке было жарко и душно. Полог накалился от солнца, значит, уже давно день, опять безоблачно, пора за работу! Высунувшись из палатки, он обомлел: вокруг «самовара» стояли, осыпая его размашистыми крестами, десять или двенадцать старух и посередине — поп! Самый натуральный поп — при бороде и усах, в церковном облачении, с большим крестом и толстой книгой в руках. Шепоток и бормотание издавали старухи, поп тоже что-то бормотал, но почти беззвучно, и размахивал крестом, как бы отгоняя от «самовара» мух. Николай пронзительно свистнул — старухи и поп, как по команде, отпрянули от «самовара», закрестились еще быстрее, истовее. Рядом с батюшкой крестилась бабка Марфа. Из-за малого ее росточка Николай и не приметил ее в первый момент, но теперь, когда старушки передвинулись, она высунулась чуть вперед и как самая смелая держала перед собой небольшую икону. Николай завернул за палатку, там на трех жердинах висел умывальник. Он разделся до пояса, помылся теплой болотной водой. Напился из чайника, стоявшего на кирпичах возле таганка. Тут пекли картошку, заваривали чай, сидели под звездным тихим небом, мечтая, он и Катя. Дураки! Были счастливы, а мечтали о каком-то далеком будущем счастье… Тут, у костра, Катя решила стать физиком, пойти учиться в политехнический. А он все подсмеивался над ее любовью к сказкам Пушкина, над этой маленькой, как он считал, причудой… Господи! Да пусть! Пусть Катя учит наизусть сказки! Пусть бабки и поп обмахивают «самовар» сколько им вздумается! Пусть отец пускает птичник так, как ему удобнее! Пусть мама воюет за справедливость! Пусть Мищерин отлынивает от «самовара» — значит, такова потребность его души! Пусть все делается так, как делается! Своим ходом, без насилия! Какое счастье проснуться на родной земле, вдохнуть чистый воздух, взглянуть в ясное небо, потрогать зеленые листики вечного папоротника, отпустить на волю лягушку, обнять любимую женщину…

Растроганный собственным великодушием, Николай решил угостить старух и попа чаем, разжег костер, налил в чайник воды, поставил на огонь.

— Чайку хотите? — спросил, обращаясь к попу. — Батюшка! Чаю…

Поп лишь покосился в его сторону, губы его шевелились в молитве. Старухи теснее сошлись к нему, стараясь разобрать, что он шепчет. Бабка Марфа строго погрозила Николаю и — пальцем к губам — велела молчать, не сбивать батюшку. Поп, похоже, входил в раж, все реже заглядывал в священное писание, говорил с подъемом, речитативом, голос его вздымался, и «аминь!» слышалось вполне отчетливо. Старушки благостно крестились вслед за ним. Время от времени он поворачивался к часовенке, за ним поворачивались старухи, и все дружно отбивали поясные поклоны. Затем поп и следом старухи снова поворачивались к «самовару» и продолжали творить молитву, которая казалась бесконечной. Уже и вода закипела, и чай в заварнике настоялся, и кружки Николай сполоснул и расставил на сколоченном из досок столе, и хлеб, сахар, печенье разложил кучками, а энтузиазм у попа и старух все еще не иссяк.

И откуда столько слов? — поражался Николай, глядя, как быстро, неистощимо бормочет святой отец, с каким искренним напором крестится, машет крестом и бьет поклоны, поворачиваясь к часовне. Добросовестность, свойственная провинции, подумал Николай. И какая искренняя вера! Нет, свои пятьдесят или сто он сегодня заработал честно. Теперь «самовар» будет угоден богу, и дело пойдет веселее…

Наконец, уже весь в поту, поп отбил последние поклоны часовне, трижды произнес святое «аминь!» и, расслабившись, опустил крест и Библию, которые тут же у него подхватили услужливые старушки, а самого взяли под руки и повели к столу отдыхать.

Николай подтащил к столу еще несколько чурок, широким жестом пригласил усаживаться.

— Бабушка, угощай гостей, — сказал бабке Марфе.

— Спасибо, внучек, дай бог тебе здоровья, — елейным голоском пропела бабка. Темненькие мышиные глазки ее слезились, источали патоку. — Садись, батюшка, передохни, — уже по-хозяйски пригласила она попа.

Батюшка был худой, тщедушный, еще совсем на вид молодой, лет этак тридцати пяти, от силы сорока. За сильными стеклами очков наивно и как-то растерянно таращились глаза, и весь он показался Николаю каким-то пришибленным, смущенным. Ботинки на нем были стоптанные, концы брюк обтрепались. Николаю стало жаль его, и он собственноручно налил ему в свою фарфоровую кружку крепчайшего чаю. Попик перекрестился, взял кружку дрожащими руками, обнял пальцами, как бы согревая их, но, взглянув на чай, деликатно отставил кружку.

— Пейте! Свежий, индийский, — сказал Николай.

Старушки, те, которым хватило посуды, тоже отставили кружки и стаканы — приступать к трапезе раньше батюшки было неловко.

— Благодарю вас, — сказал поп, скорбно опуская глаза, — очень уж крепок. Сердце, аритмия, крепкий не могу. Так вы уж меня извините, Николай Иванович.

— Сердце? — удивился Николай. — Вы же еще молодой. Рано на сердце жаловаться.

— Ну как рано? Уже пятьдесят три, извините, в отцы вам гожусь, — скромно, без вызова сказал поп.

Старухи закивали. Бабка Марфа придвинула батюшке свою кружку, а его подтянула себе, не спуская с попа преданных глаз.

— Так что уже не молод. А ежели учесть те испытания, каковыми наша сельская служба богата, то и никакого удивления не должно быть. Народ, слава богу, у нас добрый, душевный, не оставляет своими заботами и просьбами. Без народа мы давным-давно бы кончилися.

Он посмотрел на чай в кружке, которую придвинула ему бабка Марфа, и, удовлетворенно кивнув, принялся потихоньку отхлебывать. Старушки последовали его примеру. К сахару и хлебу никто не притронулся. Зато Николай наворачивал за обе щеки. Бабка Марфа выложила из корзиночки вареных яиц, несколько луковиц, пучок черемши, краснобокие редиски. Батюшка взял печенюшку — по печенюшке взяли и старухи.

— Благости хотите всемирной, — сказал Николай, хрумкая редиску, — а мир никак не хочет плясать под вашу дудочку. Беснуется…

Бабка Марфа строго зыркнула на него, погрозила. Батюшка укоризненно посмотрел на бабку, сказал:

— Зачем же, мать, пусть Николай Иванович, пусть. Гордыня вас одолевает, Николай Иванович, гордыня.

— Какая гордыня?! — рассмеялся Николай. — Обычная научная работа. Проза жизни: сроки, оформление отчета, защита и прочая канитель.

— Не о внешнем я, не о внешнем! — воскликнул батюшка, вскинув палец. — Вы этот свой прибор поставили, небо тревожите, поди, убеждены, что творите истинное и все вам подвластно. А вот что сказано: «Ибо как земля дана лесу, а море волнам его, так обитающие на земле могут разуметь только то, что на земле; а обитающие на небесах могут разуметь, что на высоте небес». Не о внешнем сказано, а о сути, об истинном, которое скрыто и без благословения всевышнего не откроется любому-каждому по его прихоти.

— Ну почему же по прихоти? — возразил Николай. — Не по прихоти, а после трудов праведных. Разве бог не воздает за труды праведные? Хотя бы прозрением…

— Бог воздает и карает по своему усмотрению, и не нам, ничтожным, знать, что воздания достойно, а что кары, — ответил батюшка. Он улыбнулся, обнажив темные, искрошившиеся передние зубы. — Знаю, знаю, вот, скажете, отсталый деревенский поп проповедует слабость человеческого разума, бессилие перед силами природы. А вот вы, ученый, физик, вот как вы объясните хотя бы это?

Батюшка открыл Библию на заложенной странице и прочел торопливо, сбивчиво, словно боясь, что его перебьют:

— «О знамениях: вот, настанут дни, в которые многие из живущих на земле, обладающие ведением, будут восхищены, и путь истины сокроется, и вселенная оскудеет верою, и умножится неправда, которую теперь ты видишь и о которой издавна слышал. И будет, что страна, которую ты теперь видишь господствущею, подвергнется опустошению. А если Всевышний даст тебе дожить, то увидишь, что после третьей трубы внезапно воссияет среди ночи солнце и луна трижды в день; и с дерева будет капать кровь, камень даст голос свой, и народы поколеблются. Тогда будет царствовать тот, которого живущие на земле не ожидают, и птицы перелетят на другие места. Море Содомское извергнет рыб, будет издавать ночью голос, неведомый для многих; однако же все услышат голос его. Будет смятение во многих местах, часто будет посылаем с неба огонь; дикие звери переменят места свои, и нечистые женщины будут рождать чудовищ. Сладкие воды сделаются солеными, и все друзья ополчатся друг против друга; тогда сокроется ум, и разум удалится в свое хранилище. Многие будут искать его, но не найдут, и умножится на земле неправда и невоздержание. Одна область будет спрашивать другую соседнюю: „не проходила ли по тебе Правда, делающая праведным?“ И та скажет: „нет“. Люди в то время будут надеяться, и не достигнут желаемого, будут трудиться, и не управятся пути их…» Как вы объясните этот священный текст? Кто мог, не ведая всевышней воли, так провозвестно указать на грехи наши, в которых погрязли ныне живущие человеки и народы? Не светоч ли божественный осветил далеко грядущее на многие века? Не огнь ли святой воспылал в сердце проповедника? Как мне, рабу божьему, уразуметь сии тайны всевышнего?

— Значит, и вы дерзаете? — улыбнулся Николай. — Значит, и вам любопытно неведомое? Чего же идете на поводу у темных старух? Они-то искренне считают этот «самовар» творением рук дьявола. Да, бабушка?

Бабка прямо-таки подскочила, готовая распалиться от благородного негодования на дерзкого внука, но батюшка мягко прикрыл ее руку своей ладонью, и бабка умиротворенно затихла.

— Не дерзаем, боже избавь! — сказал батюшка, подслеповато поглядывая сквозь очки. — Лишь восторгаемся и тщимся уразуметь умом, но принять в душу готовы. А вопросы эти — не сомнения ради, а для ясности толкования.

— Куда уж большая ясность?! Конец света! Это, знаете ли, уже не страшно. Сколько существует человечество, столько его пугают концом света. Были, конечно, концы света, так сказать, местного значения. Рушились империи, гибли кое-какие народы, но люди-то в целом живут и хоть бы хны. Грешат, дерзают, кое-чему учатся, в небо вон вырвались, в космос, в ваши епархии. И ничего! А нашего, русского послевоенного мужика не устрашать надо, а, наоборот, поднимать. К дерзости призывать, а вы — «не нам, ничтожным, знать». Не в ваших интересах, да?

— Уж больно просто понимаете вопросы веры, Николай Иванович, — смиренно произнес батюшка. — Вера не к разуму адресована, а к душе, к душе и к сердцу! Пусть человек разумом дерзает, пусть летает в небесах и к другим планетам, сие доказывает лишь могущество создателя, господа-бога нашего. Пусть в созидании добра ближнему и дальнему неустрашим будет и да поможет ему бог! Но путь душу имеет, смирение в душе. Об ином смирении толкуем, об ином. Взгляните в небо ясной ночью — разве не смутится душа ваша при виде божьей благодати? Не екнет сердце от чувства тонкого, стекающего с небес? Кто же это спосылает вам сии ощущения? Кто? Или, по-вашему, все атомы да молекулы? Одни только взрывы да вспышки…

— Вы спрашиваете или пытаетесь объяснять? — с ехидцей спросил Николай.

Батюшка закатил глаза к небу, кадык в бороденке боевито выпятился вперед, и стал батюшка похож на петуха, который вот-вот закукарекает.

— Объяснять?! Помилуйте, Николай Иванович! То не нам, грешным, знать, — изрек он многозначительно. — Не нам! Вопрошать — и то, как вы заметили, дерзость, а уж объяснять… Ученые высокого ума, не нам чета, и те пасуют, возвращаются к богу.

— Кого вы имеете в виду?

— Да много их! Ну хотя бы Эйнштейн ваш, Павлов, Вернадский…

— Э, — нетерпеливо перебил Николай, — у Эйнштейна бог — относительная фигура, не творец, а дирижер. И потом это же все старички, до нашей эры.

— Есть и нашей.

— Кто?

— Вопрос этот деликатный, Николай Иванович. Побывайте как-нибудь на Новодевичьем кладбище в Москве. Были?

— Нет.

— Побывайте, полезно. И для ума, и для души. Многое поймете, если на то готовность в себе воспитаете…

— Извините, батюшка, за резкость, но человечество значительно дальше ушло бы в своем развитии, если б не отвлекалось на пустые дела, не забивало бы себе голову всякого рода религиями, вообще предрассудками. А то, что стоит на кладбищах, по-моему, результат страха не самих усопших, а тех, кто их хоронил.

— Кощунственные речи произносите, Николай Иванович! Побойтесь! — Батюшка хотел это сказать грозно, пугающе, но получилось как-то пискляво, хлюпко — сорвался голос. Откашлявшись, показывая всем видом, что перехватило горло, он обратился к ждавшим его слова старухам: — Мы-то понимаем, человек несовершенен, слаб, склонен к соблазнам, заблуждениям, греху. Путается в понятиях, страстям подвержен, властолюбив и сластолюбив. И никакие машины, никакие ракеты, никакие ухищрения в науках не дадут ему душевной ясности. Вот о чем подумали бы, Николай Иванович.

— Душевной ясности не было, нет и никогда не будет, — выпалил Николай. — У думающего человека! Душевная ясность бывает у блаженных да у чокнутых, которые тихие. Нормальный человек в наше время — слишком сложное устройство. И вообще мир усложняется, а вы все хлопочете о простоте. Несовместимые вещи. Человек и религии — расходятся: человек топает дальше, вперед и вверх, а религии остаются там, в отложениях прошлых эпох. Не спорю, вряд ли человек сможет существовать без какого-нибудь дурмана, какой-нибудь веры — в существование сингулярности, к примеру, или там, скажем, какой-нибудь «смежной сферы сознания», но наверняка что-нибудь придумает вместо отживших идолов.

Батюшка сидел, понуро ссутулившись и покашливая в кулачок. Старухи совсем осоловели от ожидания, но терпели, молчали, поджав губы. Батюшка потянулся было к кружке с чаем, но передумал. Бабка Марфа услужливо подхватила кружку, подала ему. Он взял, отхлебнул чуток, поставил на место.

— Вы пейте, пейте, — захлопотала бабка Марфа. — Печенюшки берите, хлебец, яичко. Угощения скромные, но от всей души.

— Спасибо, мать, не голоден я, так, чайку только. Да вот беседой насытился. — Батюшка перекрестился, поднял глаза на Николая. — Вы не гневайтесь, что явились к вам без оповещения. Матери пожелали. — Он обвел рукой сидевших старух. — Вам вреда не будет, а для души спокойнее. Все-таки место здесь нечистое, топкое, — поправился он, снова перекрестившись, — часовенка в заброшенности, народу тут всякого пошаталрся, молитвы давно не творили, душегубы встречалися. А иных и болото выталкивало, знать, велик грех был.

Бабка Марфа при этих словах трижды истово перекрестилась и даже поцеловала ручку у батюшки, а он трижды осенил ее скорым мелким крестом.

— Значит, насколько я понимаю, — сказал Николай, — теперь место тут стало намного чище? Так?

— Стало быть, так, — церемонно согласился батюшка. — Чистоту места блюдут люди, — добавил он торопливо. — От грешных дел и дурных мыслей и место портится.

— Но за два-три дня еще не испортится? Сверху мне ничего не грозит? — продолжал дурачиться Николай.

— Все во власти божией, — вздохнув, ответил поп. — Благодарствую. Пора двигаться в обратный путь.

Старушки, все как одна, отставили чай, поднялись вслед за батюшкой, выстроились поодаль тихой кучкой. Бабка Марфа, видно, по предварительному сговору с попом, вынула из-за пазухи жакета пучок травы, передала батюшке, а тот, испросив глазами у Николая разрешения, подошел к «самовару» и повесил пучок на выступающую головку болта.

— Трава зверобоя, — сказал он, перекрестив траву вместе с «самоваром». — Вам не помешает, а душе спокойнее.

— Коля, — прошептала бабка Марфа, — не сымай травку, пусть висит.

— Пусть, — согласился Николай, посмеиваясь.

— Надо б тебе попить зверобою-то, — добавила шепотом старуха.

— Зачем? — тоже шепотом спросил Николай.

— От антихристовых коготков. — Бабка перекрестила его, яростно прошептала: — Храни тебя осподь, береги от напасти, от пропасти, от глаза дурного, от глаза косого. Свят, свят, свят…

Батюшка церемонно поклонился Николаю. Николай тоже склонил голову в церемонном кивке, хотя его разбирал смех.

Не успели старухи во главе с попом повернуться, как из лесу донесся натужный шум приближающейся машины и на поляну выехала черная «Волга» — за рулем Ташкин, рядом с ним — его супруга Алевтина Павловна, на заднем сиденье — Иван Емельянович Александров. Ташкин поставил машину углом к «жигуленку», перегородив выход с поляны. Поп и старухи двинулись было в обход, но Ташкин вылез из кабины и оказался лицом к лицу с попом. Поп со светской вежливостью поклонился и хотел было проскользнуть мимо, однако Ташкин, уступая ему дорогу, отодвинулся именно в ту же сторону, в какую стремился и поп. Они неловко наскочили друг на друга. Поп отпрянул, бормоча извинения и путаясь в рясе, чуть не упал. Ташкин подхватил его под локоть, обвел вокруг себя и от растерянности пожал ему руку. Поп смутился, тоненько засмеялся. Засмеялся и Ташкин — этак добродушно, трясясь всем телом.

— Здрасте, — пролепетал поп, кланяясь и ретируясь задом.

— Здрасте, здрасте, — входя в роль, важно и покровительственно ответствовал Ташкин.

Из «Волги» вслед за ним вылезли Алевтина Павловна и Иван Емельянович — старухи оказались отрезанными от попа, и, хочешь не хочешь, тому пришлось ждать, пока начальство как следует осмотрится и освободит проход.

Тучная и рослая — на целую голову выше Ташкина — Алевтина Павловна была одета в строгое, болотного цвета платье, столь тесное, что пышное тело ее выпирало мощными складками. На шее висела тяжелая золотая цепь, в ушах сверкали крупные бриллианты. Хищно поблескивали каменья на кольцах левой руки. Алевтина Павловна считалась дамой образованной, когда-то работала в культпросвете, руководила районным клубом, недурно пела, принимала залетных гастролеров и многочисленную пишущую братию. Став Ташкиной, углубилась в дела супруга, и за многие полезные решения по району трудящиеся были обязаны именно ей:

— Ага, вот он, — сказал Ташкин, заметив наконец Николая, и направился к нему с вытянутой для пожатия рукой.

Николай тоже вытянул руку, пошел навстречу Ташкину, и они сошлись, как два президента, прибывшие на важные международные переговоры. Ташкин тряс руку Николая — Николай тряс руку Ташкина. Оба излучали улыбки, улыбалась и публика — поп, старухи, Алевтина Павловна и Иван Емельянович.

— Ага, значит, это и есть «самовар», — сказал Ташкин, выпустив руку Николая и повернувшись к установке. — М-да, солидная штука. А мне, слышь, — обернулся он к супруге, — Шахоткин говорит, дескать, в твоем районе такая игрушка, а ты не видал. И как она работает? — спросил он у Николая.

Николай кивнул и с видом заправского гида принялся объяснять гостям принцип действия и устройство «самовара». Говорил он с подъемом, горячо, увлеченно, и по блестящим глазам Алевтины Павловны догадывался, что смысл речи доходит, более того, возбуждает ответный энтузиазм. Невольные слушатели, поп и старухи, разделенные высокими гостями, терпеливо ждали, переминаясь с ноги на ногу. Проходить перед носом у начальства было бы крайне неучтиво.

— Все очень даже понятно, — улыбаясь золотыми зубами, чуть жеманно сказала Алевтина Павловна и подергала за рукав Ташкина. — Да, Антон Степаныч?

— Понятно, только вот вопрос, — задумчиво, почесывая в затылке, сказал Ташкин. — Вопрос вот какой. Про полости в атмосфере ясно, про луч и безопасность полетов тоже ясно. А вот, скажи, дружище, эти полости что, и в наших воздушных просторах имеются? То есть над нами?

— Разумеется, — ответил Николай и указал на небо. — Возможно, прямо над нами сейчас висит такая полость, а мы ее не видим. Посмотрите, ясное голубое небо, да? А на самом деле — все значительно сложнее. Вот мы с батюшкой, — Николай кивнул на попа, — только что спорили насчет разных небесных дел. Он считает, что наука доказывает могущество создателя. Ну мы, разумеется, думаем по-другому. Так? — обратился он к Алевтине Павловне. — Как вы считаете?

— Наука и создатель? — Алевтина Павловна фыркнула, подергала Ташкина. — Антон Степаныч, ты-то как считаешь? Ты же у нас контрпропаганда.

— Чушь какая-то, — небрежно отмахнулся от вопроса Ташкин. — Наука — производительная сила, вот и вся премудрость. Скажи, пожалуйста, — обратился он снова к Николаю, — а нельзя ли эти полости как-нибудь приспособить, скажем, для нужд обороны? Или в хозяйстве? А? Что скажешь?

Николай сделал вид, будто чрезвычайно озадачился этим предложением, крепко задумался. Ташкин подмигнул супруге, Ивану Емельяновичу.

— Что вам сказать? — начал Николай, поглядывая на Алевтину Павловну. — Мысль, конечно, интересная. Если бы удалось управлять этими полостями… — Он развел руками. — Увы, пока это в области фантастики.

— Позвольте одно замечание? — вдруг придвинулся к ним поп. — В священном писании сказано про вместилище душ, покинувших убиенных…

С выпяченным животом, руки в карманах кожаной куртки, Ташкин хмуро покосился на батюшку — тот стушевался, умолк, на шажок отступил, спрятался за виновато-любезную улыбочку.

— Типичный идеализм, — проворчал Ташкин и махнул Николаю: — Может, покажете в работе ваше чудо-юдо?

— Разумеется, — согласился Николай. — Если электричество не вырубили…

Ташкин покосился на Ивана Емельяновича — тот сказал со смешком:

— У нас все возможно…

Ташкин грозно свел брови к переносице.

— Научные опыты снабжать по первой категории, без перебоев! — и погрозил Ивану Емельяновичу. — Слышал, председатель?

Иван Емельянович, усмехаясь, покивал опущенной головой:

— Научные по первой, полив по первой, соцкультбыт по первой, а что по второй?

Ташкин поморщился, двинулся к «самовару».

— Врубай!

Николай жестами, без лишних слов, перегнал старушек за машину, к попу, начальство поставил чуть сбоку, вручил каждому заглушки для ушей, в пять минут включил и разогнал «самовар», и когда игла, набрав силу и яркость, взревела на полную мощь, врубил форсаж. Рев стал невыносим, старушки и поп в страхе закрыли головы руками, скрючились, словно вот-вот обрушатся на них громы и молнии. Ташкин стоял, загдрав голову, широко расставив ноги, сунув руки в карманы, — каменная глыба, памятник самому себе. Алевтина Павловна глядела на иглу с восторгом, руки сцеплены перед грудью, ноздри раздуваются от полноты чувств, глаза сверкают — богиня Изида в русском варианте. Иван Емельянович глядел сощурясь, чуть боком, — на лице недоверие, возможно ли такое, не подвох ли, не липу ли показывает сын…

Продержав иглу несколько минут, Николай выключил установку и, когда перебегал из часовни к «самовару», заметил, как поп и старушки гуськом, друг за другом поплелись с поляны. Он показал на них Ташкину — секретарь благодушно рассмеялся.

Николай спросил, каковы впечатления. Алевтина Павловна только ахала, закатывала глаза и вскидывала руки к небу. Ташкин растроганно крякал, приятельски похлопывая Николая по плечу и, оборачиваясь к Ивану Емельяновичу, то и дело вскидывал большой палец. Говорить на первых порах, после такого рева, было трудно, уши закладывало, да и сказывалось пережитое волнение. Но и так было ясно, что показ произвел сильное впечатление, помощь Ташкина обеспечена. Именно об этом и сказал Ташкин, когда гости, попрощавшись, направились к машине. Николай подмигнул отцу. Иван Емельянович неопределенно помотал головой, дескать, поживем — увидим. И это разозлило Николая. Не успели гости выехать с поляны, а он уже снова запустил «самовар» в работу — труба взревела, струя взмыла ввысь, в белое пустое небо.

6

На склоне дня, в самый разгар опытов, опять отключилось напряжение. Николай плюнул с досады — вот тебе и поповское благословение! — сел в машину и помчался искать Пролыгина. Проезжая по тракту мимо птичника и кладбищенской рощи, снова вспомнил прошлую ночь, всю эту жуть на кладбище, и его передернуло, столь сочно, зримо, явственно ощутил он звуки, краски и запахи той ночи, увидел черную пасть могилы и кучу земли на бровке. И действительно, кого ждет она? Или правду говорил Клюнин Петька? Впрочем, спьяна может быть все что угодно, не только выроют могилу, но и похоронят живого вместо мертвого…

Он заехал домой. Олег деревянной толкушкой толок в кухне варево для поросенка — от ведра несло распаренными отрубями, вареной картошкой, обратом — такой первобытностью, что Николаю сделалось тошно. Он заглянул за шторку в боковушку — бабка Марфа сладко похрапывала, видно, здорово умаялась во время богоугодного похода на полигон.

— Случаем, не знаешь, кто умер в Камышинке? — как бы между прочим спросил Николай.

— Умер?! — поразился Олег. — Не-ет, не слышал. А что?

— Да так… Болтают разное…

— Что болтают? — насторожился Олег. — Кто?

— Да Петька Клюнин.

— А что?

— Будто могилу вырыли по пьянке, а клиента нет.

— Клиента?! — удивился Олег. — Ты сказал «клиента»?!

— Ну не клиента, покойника, — поправился Николай. Он взял с полки литровую банку простокваши и залпом выпил больше половины. Отдуваясь, пояснил: — Ночью был на кладбище, видел эту самую могилу…

— Ночью?! На кладбище?! Зачем?

— Так, занесло. Захотел доказать себе…

— Что доказать?

— Что не боюсь. Только и всего. — Николай помолчал, обдумывая что-то, наконец спросил: — Случайно, не видел Пролыгина?

Олег сутуло горбился над ведром, опираясь на толкушку, лицо его в сумерках казалось каким-то неестественно бледным, голубым, а глаза — наоборот, вроде бы потемнели и опушенные белобрысыми ресницами походили на косточки разрезанного пополам абрикоса.

— Нет, не видел, — сказал он, принимаясь снова за толкушку.

— Слушай, — помолчав, сказал Николай, — помоги хотя бы сегодня, а то одному неудобно, бегаешь, бегаешь, как бобик.

— А отец? Не боишься? Он же велел мне оформляться на птичник, оператором.

— Оформляйся, я же не против, но это когда еще…

— Завтра.

— Как?! — удивился Николай. — Завтра?

— Оформляться завтра. А на работу — с понедельника. Так, наверное. Вообще-то инкубатор уже готов, сегодня днем опробовали.

— Во сколько?

— Часа в четыре, в пять, не заметил, когда точно.

Николай недовольно покачал головой, значит, выходило, что отключилось не случайно…

— Ну хорошо, — согласился Олег, — сегодня помогу. Отец вернется наверняка поздно, а то и вообще не приедет, заночует где-нибудь в бригаде.

— Значит, договорились? Пока ты тут возишься, займусь Пролыгиным, включу линию и двинем. Хорошо?

— Ладно.

Николай вышел во двор. Шарик покрутился возле ног и принялся с лаем носиться между грядками по огороду. Николай поманил его с собой в машину, и тот запрыгнул в кабину, уселся на сиденье, мордой в окно.

Чиликины скучно сидели на лавочке возле дома — были трезвые, мрачные, убогие: пропито все, что можно пропить, до получки далеко, наняться не к кому, ни свадеб, ни поминок — хуже не бывает. Николай, не выходя из машины, спросил, не знают ли они, где Пролыгин, — окно в его комнате опять было темное, закрытое. Андрей равнодушно отвернулся, Галина похлопала ладонью рядом с собой, приглашая Николая посидеть.

— Чё ты, сосед, зазнался, все мимо да мимо, сел бы, посидел с хорошими людьми, — сказала она. — Или гнушаешься?

— Времени нет рассиживаться. Где Пролыгин? — строго повторил Николай.

— Ах, у вашего превосходительства времени нет, ну так и у нас нету, — съязвила Галина. — А где Пролыгин, знаем, да не скажем. В городе за справки плату берут, между протчим.

— Да ну тебя, — проворчал Андрей, сплевывая через плечо.

— Это тебя ну! — огрызнулась она и опять повернулась к Николаю. — А чё, соколик, бутылку поставишь, скажем, где твой прохиндей. Давай? Поди, в багажнике затырен пузырек…

— Всю совесть пропили! — возмутился Николай. — По делу человек нужен.

— И нам по делу. У нас теперь это самое, — Галина прищелкнула по горлу, — наипервейшее дело. И между протчим, воспитал нас твой папашка.

— Не болтай, грымза! Папашка! Тоже мне девочка, воспитывали ее. Своим умом дошла до веселой жизни.

— А ты не взвивайся, не вели казнить, вели слово молвить, — смиренно ответила Галина. — Мы ведь никакой корысти не ждем, бутылочку ты нам не хочешь ставить, к папаше твоему никаких претензий, не он бы, так другой — везде одна канитель. Вот за местонахождение Пролыгина мог бы и угостить. А? Давай, Коля, по-хорошему. Мы тебе — адресок, ты нам — по стаканчику. Дома- то стоит, поди, портится.

Николай вспомнил, что в серванте в нижнем отсеке действительно стояла бутылка водки, купленная в первый день у Томки, но так вот сразу соглашаться, уступать Чиликиной не хотелось, и он спросил ворчливо:

— А про отца что болтала? Чем он перед вами провинился?

— Да ну, — отмахнулся Андрей.

— Этому все «ну да ну», — рассмеялась, раскрыв щербатый рот, Галина. — Про отца могу и бесплатно, кушай на здоровье. Хотя чё тут, история обыкновенная. Сагитировал дурочку на ферму дояркой. Летом еще кое-как, а зима пришла, все эти водогреи разморозило, печек нет, холодина, ветер свищет, как на кладбище. Хоть песни пой, хоть волком вой. Бабы и разбежались — кто куда. Одни мы с Тоней Глуховой, две дуры сознательные, как ишачки, вкалываем. И чтоб, значит, не сбежали с фермы, начал папаша твой привозить для сугреву — раз бутылец, два, три, а в четвертый раз мы и сами сообразили. Вдвоем на весь скотный двор — выпьешь с морозу, и вроде веселей, песни орем, коровки да телятки подпевают. Так и перезимовали. А летом Андрюха с армии пришел, мы и заиграли в три горла. Тоня-то уже отпила свое, в могилке. Мы вот с Андрюхой будоражимся еще… И-эх, Колечка, ни в сказке сказать, ни пером описать! Был бы ты человек, ей-богу, давно б уже съездил, привез. Чё тебе на колесах-то, айн- цвай и здесь. А, Коля?

— А скажешь, где Пролыгин?

— Чтоб мне с этого места ни шагу! — поклялась Галина и подтолкнула Чиликина. Тот кивнул, но вяло, видно, не надеясь на удачу.

Николай завел двигатель и, круто развернувшись, помчался к дому. Бутылка была на месте. Ни слова не говоря удивленному Олегу, Николай сунул водку в карман и выбежал из дому. Шарик гавкал в закрытой машине. Красное рыхлое солнце низко висело над темными лесными просторами. Из низины, где был пруд, расползался туман. По главной улице, поднимая пыль, вольно брело стадо — коровы, овцы, бычки. Пастух — мальчишка на лошади — устало помахивал веткой. Был он в тельняшке, сидел на потнике, босые ноги болтались в стороны, сапоги висели за спиной, надетые ушками на кнутовище. Бич волочился вслед за ним по земле. Пробежали две собаки, вывалив языки, — скотина разбредалась по дворам, собачек она уже не интересовала, они свое дело сделали — довели. Значит, вот-вот появится и Зорька. Николай переждал, пока стадо миновало машину. Зорька подошла к калитке, почесалась боком о столбик, замычала, роняя слюну. Шарик нетерпеливо заскулил, затявкал, видно, испытывая хозяйскую потребность загнать корову во двор. Николай рассмеялся, выпустил Шарика из машины, и он деловито затрусил к Зорьке, разразился свирепым лаем. Зорька взглянула, мотнула рогами, ткнулась лбом в калитку и вошла во двор. Шарик кинулся следом, погнал Зорьку в стайку. Эта бесхитростная сценка вдруг пронзила Николая гармонией жизни, естественностью и целесообразностью всего, что он только что наблюдал, как будто раньше ничего подобного никогда не видел. Как просто и естественно! И как красиво! О каком «проклятии» писал Кант?! Проклятие там, в городах и в заморских странах, а здесь — тишь, гладь и божья благодать…. Однако с бутылкой в кармане садиться в машину было неловко, и он, вытащив поллитровку из кармана, кинул ее на сиденье.

Чиликины ждали, вытянув шеи, от нетерпения у них пересыхало во рту, и они то и дело облизывались, как коты на рыбу. Николай не стал их томить, отдал бутылку — Галина поцеловала Николая в щеку, потом чмокнула в донышко бутылку и, подмигнув Чиликину, оживленно заговорила:

— Андрюха, живем! Я ж тебе говорила, Колька — человек. Слухай меня, не пропадешь. Та-ак, — она наморщила лобик, присобрала жидкие волосенки под косынку пыльного цвета, прикусила губу, задумалась. — Андрюха, скажи, у кого может пастись Пролыга?

Андрей тоже усиленно морщился — соображал.

— Однако у Альбинки, — неуверенно сказал он и, глянув на жену, кивнул: — Ага, у ей. Она с утра баню топила, вчерась в Горячино была, с сумками вернулась. Значит, у ей.

— А не у Томки? — усомнилась Галина. — У Томки родичи в Кузелево уехали, одна, стерва, гужуется. Правда, Петька Клюнин с ней вертелся, но, может, уже отлип. Ты так, — повернулась она к Николаю, — сперва к Альбинке заедь, это, знаешь, по Пролетарской, за магазином, левый дом. А если у ней нет, тогда — к Томке. Это через три дома от Маникиных, на той же стороне. Найдешь?

— Найду. Ладно, спасибо, поехал.

Чиликины не мешкая отправились домой, а Николай поехал на поиски Пролыгина.

Альбинка, дородная бабища размерами под стать Пролыгину, разоралась на всю улицу, когда Николай подозвал ее к калитке и спросил о Пролыгине. Видно, монтер крепко насолил хозяйственной Альбине: ирод, бандит, проходимец, вонючка, сундук и прочие крепкие словечки тяжкими каменьями полетели в голову бедного Пролыгина. Николай, не дожидаясь, пока и ему отвалится за компанию, быстренько развернулся и* покатил в обратную сторону, где жила Томка.

В доме свет не горел, но из раскрытого окна доносились голоса — женский и басовитый Пролыгина.

— Герман! — позвал Николай. — Взгляни, кое-что важное.

В темном окне возникла встрепанная физиономия, голые плечи — Пролыгин. Рядом высунулась полуодетая Томка — белое в сумерках лицо, крашеный черный рот, тонкие ломкие руки.

Пролыгин кивнул и прохрипел:

— Ну чего?

— Опять вырубил?

— «Самовар» твой? Не-ет, не касался.

— А кто?

— Птичник, должно быть.

— Надо включить, работа стоит, хоть стреляйся.

Пролыгин почесал в затылке, промычал что-то, исчез внутри дома, вскоре вышел в майке и брюках.

— Не серчай, Коля, но я тут ни при чем, истинный крест! — побожился Пролыгин. — Хочешь, ключ тебе дам от подстанции, включи свою линию, но аккуратно. Есть?

Он протянул Николаю ключ, передавая, чуть задержал руку, спросил, понизив голос:

— Пятерки до зимы не найдется?

Николай порылся в бумажнике, достал пятерку, дал — Пролыгин выпустил ключ. Опять купля-продажа, подумал, усаживаясь в машину.

— Под ковриком ключ оставишь, — прокричал Пролыгин.

— Ладно, — откликнулся Николай и поехал к своему дому.

Возле Чиликиных он притормозил, вышел из машины. Окно ярко горело, Чиликины сидели друг против друга за столом, бутылка была ополовинена, настроение у супругов резко шло вверх. Буба пронзительно глядел с голубого плаката.

— Эй, Андрюха! — крикнул Николай в окно.

Чиликин оторопело привскочил, сунулся в окно, икнул.

— Кто там? — спросил радостно, громко.

— Я, Николай. Уже хорошо?

— Ага, — рассмеялся Чиликин и снова икнул. — О, твою в сапог, икота напала, кто-то поминает.

— Ты вот что скажи… — Николай помедлил. — Это ты вырыл могилу?

— Ага, — бодро сказал Чиликин. — Я.

— Кому?

— Шумаков дедок отходил, они и заказали.

— Ну и… как дедок?

— А напрасно. Поторопились. Дедок оклемался, уже на заваленку выполз, папирёску курит, стопочку вчерась принял — за мое почтение. — Чиликин засмеялся дробненько, хихикающим смешком. — Теперь могилка в запасе, дожидается.

— Да что за люди! — вскипел Николай. — Разве можно так? Человек жив, а ему могилу роют.

— Ха, однако, — важно произнес Чиликин. — Это ж я просил. Им-то все одно, когда, а нас с Галкой приперло, пришли, уговорили, аванец получили, вот и жили до тебя, до твоей бутылки.

Николай сел в машину, в сердцах хлопнул дверцей, рванул с места. Недавнего чувства гармонии, красоты, целесообразности мира как не бывало. Опять натянуло на душу муть, и даже во рту стало склизко, как от прогорклого масла. Возле дома его ждал Олег, маячил в белой рубашке. Молча сел рядом с Николаем. Николай включил фары, дальний свет, в их лучах далеко впереди показалась одинокая фигурка. По асфальту шла в их сторону, торопилась какая-то девушка, яркий свет слепил ее, и она прикрывалась ладошкой. Катя?! Николай переключил на ближний, и девушка исчезла, словно ее и не было, снова включил дальний — девушка шла, склонив голову, как при сильном ветре. Это походило на оптический фокус, на обман зрения: щелчок и — есть Катя, еще щелчок и — тьма-тьмущая деревенской улицы. А фонари не включены, потому что Пролыгин у Томки…

— Вернулась! — вдруг закричал Олег, и трудно было понять, чего в его голосе было больше, радости или огорчения.

Путаясь в ремнях, рывками Николай вылез из машины, кинулся навстречу Кате. Они сошлись в лучах света, ослепленные, счастливые, ничего не боясь и никого не стесняясь. Николай обнял ее, прижался лицом к ее лицу. Какими-то приятными духами пахло от нее, и вместо косы была вполне современная городская прическа, не короткая и не длинная, в самый раз. И губы были чуть-чуть подкрашены…

— А я в политехнический подала, на физтех, — объявила она, осторожно высвобождаясь из объятий. — Документы приняли!

— Катя… Катя… Катя… Поможешь сегодня?

— А кто там в машине?

— Олег. Собирались на полигон, но сейчас скажу ему…

— Не надо, Коля! Неловко…

— Стой здесь!

Николай вернулся к машине.

— Олежек, не сердись, мне Катя поможет сегодня, ладно?

Олег молча глядел перед собой, в клубящуюся даль, где терялись в ночной мути лучи света. На глазах его наворачивались слезы. Николай взял было его за руку, но Олег вырвался, распахнул дверцу и скрылся в темноте. Дверца так и осталась открытой. Николай подъехал к Кате, развернулся — дверца по инерции захлопнулась. Катя села на заднее сиденье, и они помчались на полигон.

Загрузка...