К концу первой недели умерли первые.
Раненые, те, чьи раны загноились. Больные, те, кто был слаб ещё до боя.
Их хоронили в море. Без гробов — досок были нужны на ремонт. Просто — тела за борт. Молитва. Всплеск.
Фонсека читал отходные. Каждый день — новые имена.
Сто двадцать три, думал он. Было сто двадцать три. Теперь — больше. И будет ещё больше.
Фонсека каждое утро выходил на палубу и считал корабли — все пятьдесят два, сбившиеся в неровную кучу посреди океана, с торчащими обломками мачт, похожими на сломанные пальцы мертвеца. Ни один не мог двигаться самостоятельно. Течение медленно несло их на восток, но этого было недостаточно — две мили в день, иногда три, когда ветер подталкивал изуродованные корпуса в нужном направлении.
До Испании оставалось три тысячи миль. При такой скорости — больше тысячи дней пути. Почти три года.
Никто не говорил об этом вслух, но каждый капитан умел считать.
На третий день старый морской волк с «Сан-Мигеля» — седой, с лицом, изрезанным морщинами от соли и солнца — пришёл к Фонсеке с предложением. Их оружие било в основание мачт, объяснял он, разнося дерево в щепки, но на некоторых кораблях обломки оказались достаточно длинными. Если связать их вместе, сколотить, укрепить растяжками — получится не мачта, конечно, жалкий огрызок, но способный держать хоть какой-то парус.
Плотники работали день и ночь. Стук молотков и визг пил разносились над флотом, смешиваясь со стонами раненых и бормотанием молитв. На «Санта-Глории» первыми подняли обломок грот-мачты — пять метров вместо прежних двадцати — и натянули на него сшитое из кусков полотнище, больше похожее на нищенское рубище, чем на парус.
Корабль дёрнулся и пошёл. Медленно, неуверенно, но пошёл.
Два узла вместо прежних восьми. Четверть скорости. Но это означало, что вместо тысячи дней им потребуется сто — если повезёт с ветром, если не случится шторма, если хватит припасов.
К концу второй недели одиннадцать кораблей обрели способность двигаться самостоятельно. Остальные пришлось взять на буксир — длинные связки по четыре-пять судов, соединённые канатами, которые натягивались и скрипели при каждом порыве ветра. Флот полз на восток со скоростью пешехода, оставляя за собой след из обломков.
Вода стала первой проблемой.
На исходе третьей недели Фонсека приказал урезать рационы вдвое — одна кружка в день на человека. Люди облизывали утреннюю росу с палубных досок, подставляли лица редким дождям, а некоторые, отчаявшись, черпали морскую воду и пили её тайком, не зная или не желая знать, что это означает верную смерть.
Тех, кто пил морскую воду, было легко узнать уже на второй день. Их губы трескались, глаза мутнели, а к вечеру начинались судороги. Они кричали от жажды, и умирали, скрючившись на палубе, с почерневшими языками и безумием в глазах.
К концу четвёртой недели запасы воды сократились до пятидневных, и Фонсека уже готовился объявить о новом сокращении рационов — до трети кружки, что означало бы медленную смерть для всех, — когда небо почернело и разразился ливень.
Люди стояли на палубах с раскрытыми ртами, ловя капли, как умирающие от жажды звери у водопоя. Они плакали, смеялись, обнимались, подставляли под струи воды каждую бочку, каждый горшок, каждую миску. Дождь лил три часа, и когда он закончился, запасов хватило ещё на месяц.
Фонсека опустился на колени прямо на мокрой палубе и впервые за долгое время молился по-настоящему — не ритуально, не по обязанности, а с подлинной благодарностью в сердце.
С едой было проще и страшнее одновременно.
Солонина, сухари, сушёная рыба — всё это рассчитывалось на месячное плавание с победой на конце, не на бесконечный дрейф через океан. К середине второго месяца пайки урезали до половины, потом до трети. Люди худели на глазах, их рёбра проступали сквозь кожу, а глаза становились огромными на осунувшихся лицах.
Потом появилась цинга.
Она подкрадывалась незаметно — сначала усталость, потом кровоточащие дёсны, потом зубы начинали шататься и выпадать. Люди просыпались, выплёвывая зубы в ладонь, и смотрели на них с тупым удивлением, словно не понимая, что происходит. На ногах появлялись язвы, которые не заживали, а только росли, превращаясь в гниющие раны.
Когда солонина закончилась, начали есть крыс. Матросы устраивали на них охоту по ночам, и те, кому удавалось поймать жирного грызуна, считались счастливчиками. Крысиное мясо жарили на огарках свечей, ели сырым, а кости высасывали добела.
Хуан, тот самый матрос с седой прядью в чёрных волосах, поймал себя на мысли, что крыса — это роскошь. Что он готов убить за крысу. Что он, возможно, уже не совсем человек — а нечто, опустившееся ниже, к первобытному голоду, к животному желанию выжить любой ценой.
Он сидел на палубе, глядя на свои руки — когда-то сильные, теперь обтянутые кожей, как у скелета, — и думал о тех существах. О полосатых гигантах с оружием, извергающим гром. Они могли убить всех, легко и быстро. Вместо этого — вот это. Медленная смерть от голода и жажды посреди равнодушного океана.
Шторм обрушился на шестой неделе, когда им казалось, что худшее позади.
Ветер налетел внезапно, превратив море из ленивой зыби в кипящий котёл. Волны вздымались выше бортов, корабли швыряло как щепки, канаты, связывавшие флот, натягивались до звона и лопались один за другим. В темноте, под проливным дождём, под непрекращающийся грохот грома люди кричали, цеплялись за всё, до чего могли дотянуться, и молились богам, в которых многие уже перестали верить.
Фонсека провёл двое суток на мостике, не смыкая глаз, отдавая приказы, которые тонули в рёве бури. Он видел, как один корабль — «Нуэстра Сеньора де ла Виктория», двести человек на борту — перевернулся прямо у него на глазах. Видел, как люди сыпались в воду, слышал их крики — и не мог ничего сделать.
Когда шторм утих, он пересчитал оставшиеся корабли.
Тридцать семь.
Пятнадцать пропали — унесло течением, разбило о другие суда, перевернуло волнами. Почти две тысячи человек, треть флота, исчезли за одну ночь, и даже тел не осталось, чтобы похоронить по-христиански.
Фонсека стоял на палубе, глядя на пустой горизонт, и впервые в жизни не знал, что сказать. Какие слова утешения можно найти для тех, кто потерял всё? Какую молитву вознести за две тысячи душ, которые море забрало себе без спроса?
Он был епископом. Командующим. Голосом Бога на этом флоте.
А Бог молчал.
После шторма наступил штиль.
Море разгладилось, как стекло, и ветер умер, оставив корабли неподвижными посреди бескрайней синевы. Паруса, те жалкие огрызки, которые они сколотили из обломков — висели мёртвой тканью, не шелохнувшись.
День проходил за днём, а флот стоял на месте. Солнце жарило безжалостно, палубы раскалялись, вода в бочках убывала, а горизонт оставался неизменным — бесконечный, равнодушный, издевательский.
В эти дни люди начали сходить с ума.
Один матрос на «Сан-Хуане» объявил себя новым Адамом и попытался «крестить» остальных морской водой. Его связали и заперли в трюме, где он выл до утра, а потом затих навсегда. Другой, пожилой сержант с «Марии Галанте», вышел на рассвете к борту и спокойно, без единого слова, шагнул в воду. Море сомкнулось над его головой, и он не всплыл.
После него — другие. Каждый день кто-то решал, что хватит. Кто-то предпочитал быстрый конец медленному угасанию.
И акулы ждали.
Серые тени появились под кораблями ещё на второй неделе дрейфа, но теперь их стало больше. Они кружили под днищами, терпеливые и неотвратимые, и каждое утро, когда за борт бросали очередное тело, или когда кто-то бросался сам — вода вскипала от плавников.
Матросы перестали смотреть за борт. Никто не хотел видеть, что там происходит.
Остров возник из утренней дымки на восьмой неделе, когда большинство уже потеряло надежду.
Маленький клочок суши, скала, поросшие чахлым кустарником, — но там были птицы. Хуан увидел их первым: белые точки, кружащие над скалами, и его сердце забилось так, что он испугался — не выдержит, остановится прямо здесь, не дотянув до спасения.
Шлюпки спустили на воду, и люди гребли к берегу с отчаянием утопающих, которым бросили верёвку. На острове нашёлся ручей — тонкий, еле живой, но с пресной водой, настоящей пресной водой, от которой не сводило внутренности и не мутилось в голове. Птиц было много — глупые морские птицы, которые не боялись людей и давались в руки. Яиц — сотни, тысячи яиц в гнёздах среди скал.
Три дня флот простоял у острова. Люди пили, ели, набивали бочки водой и мешки провизией. Некоторые плакали — от облегчения, от счастья, от невозможности поверить, что ещё живы.
Фонсека молился на берегу, стоя по колено в прибое, и благодарил Бога за чудо, в которое уже почти перестал верить.
После острова стало легче — или, вернее, не так безнадёжно.
Ветер вернулся, слабый, но достаточный, чтобы наполнить импровизированные паруса. Флот снова пополз на восток, оставляя за собой ещё два корабля — слишком повреждённые, с командами слишком малочисленными, чтобы продолжать путь.
Людей перевели на другие суда, а пустые остовы отпустили дрейфовать — никому не нужные памятники провалившемуся крестовому походу.
На двенадцатой неделе они встретили испанское торговое судно, возвращавшееся из Африки. Капитан торговца, увидев изуродованные корабли с обрубками вместо мачт и скелетоподобные фигуры на палубах, решил сначала, что встретил флот мертвецов.
«Армада? Та самая Армада?» — спрашивал он, не веря своим глазам.
Торговец поделился припасами — водой, едой, верёвками — и привёз новости из Испании. Там ждали победоносного возвращения. Там молились за успех крестового похода. Там не знали — пока не знали — что от пяти тысяч воинов Христовых осталось меньше двух тысяч, а победы не случилось и не могло случиться.
Последние недели пути слились для Хуана в одну бесконечную серую ленту.
Он работал — подтягивал снасти, грёб на вёслах, когда ветер стихал, хоронил тех, кто не дотянул. Он ел — скудный паёк, который всё ещё приходилось экономить, несмотря на помощь торговца. Он спал — урывками, в кошмарах, из которых просыпался с криком.
Но чаще всего он думал.
О тех существах. О полосатых гигантах, которые вышли навстречу флоту на своих невозможных лодках. О грохоте их оружия, о мачтах, разлетающихся в щепки, о беспомощности пятидесяти двух кораблей и пяти тысяч человек перед четырьмя противниками.
Они могли убить всех. Он видел их силу, их скорость, их точность. Один час — и флот превратился в калек. Ещё час — и от него не осталось бы ничего.
Но они не стали.
Почему?
Теперь он понял. Они сделали так, чтобы люди сами захотели умереть.
Кадис показался на горизонте через четырнадцать недель после боя.
Сто дней пути. Сто дней медленного умирания посреди равнодушного океана.
Тридцать один корабль вошёл в гавань на закате — из пятидесяти двух, что отплыли. Тысяча четыреста человек сошли на берег — из пяти тысяч двухсот, что верили в победу.
Три тысячи восемьсот остались в море. Утонули в шторме, умерли от голода и жажды, прыгнули за борт в отчаянии, стали пищей для акул. И только сто двадцать три — только сто двадцать три — погибли от вражеского оружия.
Остальных убили не демоны. Остальных убил океан. Гордость. Глупость. Упрямое нежелание слышать тех, кто предупреждал.
Люди на пристани смотрели на входящие корабли и не узнавали их. Обрубки мачт, рваные паруса, палубы, усеянные живыми мертвецами — истощёнными, больными, сломленными.
Никто не кричал приветствий. Никто не бросал шапки в воздух.
Только тишина. И ужас в глазах.
Фонсека сошёл на берег последним.
Его ноги не держали — слишком долго на качающейся палубе, слишком мало еды, слишком много смертей. Кто-то подхватил его под руку, повёл сквозь расступающуюся толпу. Он не видел лиц, не слышал вопросов — только шёл, шаг за шагом, по твёрдой земле, которая казалась странной после ста дней в море.
В голове крутилась одна мысль, снова и снова: пять тысяч двести человек. Тысяча четыреста вернулись. Три тысячи восемьсот — нет.
Моя вина, думал он. Я повёл их. Я обещал победу. Я говорил — Господь с нами.
А Господь молчал.
Той ночью, в тесной комнате портовой гостиницы, Фонсека написал письмо монархам — длинное, подробное, безжалостно честное. Он рассказал всё: о надеждах и молитвах, о четырёх маленьких лодках, уничтоживших флот за час, о ста днях пути домой, о мёртвых, которых было слишком много, чтобы сосчитать.
И в конце — несколько строк, которые дались ему труднее всего:
«Они могли убить нас всех, Ваши Величества. Легко. Без потерь. Но не стали. Они стреляли по мачтам, только по мачтам, оставляя нас живыми.
Я не понимаю почему. Но одно знаю точно: это не демоны. Демоны не щадят. Демоны не дают шанс.
Не посылайте больше никого. Это не война, которую можно выиграть.
Это урок. И я молюсь, чтобы мы его поняли.»
Он запечатал письмо, отдал гонцу и лёг на кровать — настоящую кровать, с матрасом и подушкой, неподвижную, твёрдую.
Сон пришёл мгновенно, глубокий и без сновидений. Первый настоящий сон за сто дней.
Завтра начнётся другая жизнь. Допросы, объяснения, обвинения.
Но это — завтра.
Сегодня он был дома.