Глава девятая

Лейтенант Сидоров, подведя подчиненных к ржавому и бесформенному металлическому скелету автобуса, остановился.

— Все, дальше не пойдем…

Дембеля удовлетворенно выдохнули из себя воздух и привычно выматерились — шли они очень долго, километра четыре; для дембеля, который мнит себя уже совершенно свободным гражданским человеком, — расстояние достаточное, чтобы обидеться хоть на самого министра обороны.

Однако прапорщик, высокий, жилистый, с лицом, побитым угреватой сыпью, неожиданно запротестовал:

— Че ты, Коля, мы еще половину маршрута не прошли! Дальше надо!

Сидоров только недовольно поморщился:

— Если ты такой умный, то дальше иди сам. Не хрена мне там делать, каких-то уголовников ловить. Я что — мент поганый?

Возражать начальнику патруля не приходилось, да и сам угреватый прапорщик в глубине души целиком и полностью разделял мнение младшего офицера, к тому же удаляться от Февральска в такую погоду, да еще ночью — перспектива явно не из радостных.

Да и беглые уголовники вроде бы вооружены — если верить путаной милицейской ориентировке. И тигр, подлец эдакий, человечинку любит.

Похлопав рукавицами, прапорщик ответил — но уже примирительно:

— Да что ты, Коля. Думаешь, мне самому это больно надо? Я о тебе беспокоюсь…

— Че? — на редкость лаконично поинтересовался лейтенант Коля.

"Кусок" (так в армии издавна называют прапорщиков) продолжал нехитрую мысль:

— А если проверка какая, начальство внезапно нагрянет?

— Какое, твою мать, начальство, — возмутился младший офицер, — да еще в такой дубр! Да они там с бабами третий день водяру жрут, сегодня от коменданта да начштаба так несло… — завистливо продолжил он и, не закончив мысли, поежился от холода и обернулся к дембелям: — Ну, что, орлы, стоите? Дрова собирайте, а то закоченеете на хрен здесь!

— Не будем, — послышалось из кучки дембелей очень угрюмо.

— Как это не будете?! — возмутился прапорщик. — А что — мы будем, что ли?

— Если вы будете, то идите на хрен, — невнятно, но обиженно промычал один из старослужащих и, шмыгнув простуженным носом, отвернулся.

Только теперь лейтенант Сидоров заметил, что солдат был вдребадан пьян.

Двое других дембелей своим независимым видом откровенно демонстрировали пренебрежение и к воинскому долгу, и к начальственной заботе.

— Так что — так и будем мерзнуть? — примирительно поинтересовался Сидоров.

— Не будем мерзнуть. Не положено!..

Добавить что-нибудь, а тем более возразить было невозможно: младший офицер и прапорщик, на чем свет стоит проклиная судьбу и начальство, уныло побрели в сторону бурелома.

Костер долго не разгорался, и Сидоров, разминая покрасневшие, не гнущиеся от мороза пальцы, полез в болтавшийся на ремешке планшет.

— Ты че собрался, Коля? — непонятливо спросил прапорщик.

— Закоченеем ведь на хрен, — кусая синие от мороза губы, процедил лейтенант.

— А че у тебя там, бензин или сухой спирт? — Мотивы офицерского поведения были совершенно непостижимы для скудных прапорщицких мозгов.

Сидоров вытащил из планшета большой лист разноцветной бумаги с грифом «Секретно» и сунул его в самую гущу веток. Пару раз щелкнул зажигалкой — и костер наконец-то был зажжен.

— Спирт у меня вот здесь, — наконец-то снизошел лейтенант до объяснения, похлопывая рукой по внутреннему карману шинели, — только не сухой, а жидкий.

— А что там за бумажка?

— Да карта маршрута, хрен на нее большой и толстый… — поморщился младший офицер и милостиво предложил: — Ладно, согреемся, что ли?..

* * *

Спустя полчаса импровизированный бивак патруля представлял собой замечательное и во всех отношениях редкостное зрелище: офицер и прапорщик, по-братски взявшись за руки и встав спиной к костру, говорили подчиненным такие слова, от которых наверняка бы побледнели и зашатались магаданские докеры, приамурские геологи, командиры дисциплинарных батальонов, не говоря уже о простых российских уголовниках; кто угодно побледнел бы от таких слов, но только не простые российские дембеля, которым, как известно, все по хрену и все сугубо фиолетово.

Разговор был, несмотря на пятидесятиградусный мороз, на редкость оживленный…

Когда-то великий биолог Чарлз Дарвин писал о борьбе всего живого за место под солнцем, борьбе безжалостной и беспощадной. Тут, в четырех километрах от цивилизации, тоже шла борьба, но не за животворные солнечные лучи, а за близость к светилу искусственному, то есть к костру: дембеля рвались к огню, а офицер и прапорщик, справедливо обидевшись, их не пускали.

— Вы дрова не носили, снег не расчищали, костер не разжигали! — тяжело дыша перегаром, кричал на дембелей лейтенант. — На хрен, на хрен, я сказал, на хрен отсюдова!

Ему вторил надтреснутый басок угреватого прапорщика:

— Да, бля, засранцы, работать надо, работать! — Переведя дух, он неожиданно гаркнул: — Равняйсь, смирно!..

Это очень напоминало старую добрую русскую сказку о сороке-вороне: "Ты дрова не носил, печку не топил, тесто не месил…"

Однако дембеля оказались непростые: таких, как эти, за стакан кедровых орешков не купишь, а уж тем более цитатами из родного фольклора.

— А ты нас на хрен не посылай, ты, гнойный, — ощерился один из оппонентов.

— Приказ о демобилизации когда вышел?.. Или мы читать не умеем?

— Мы уже давно, бля, на вольняшке, — поддакнул другой.

— Тебе что — генерал армии, министр обороны не указ? — наступал первый.

— А где есть такой приказ, чтобы дембеля дрова носили? — наступал второй.

— А чтобы шакалы офицеры и «куски» о вверенном им личном составе не заботились, а? — откровенно издевался первый.

Третий, непонятной, явно монголоидной расы, но неопределенной даже для старшего писаря национальности, дико вытаращил глаза и медленно снял с плеча автомат Калашникова…

Вообще-то дембелям ходить на такие мероприятия, как эти, западло, а тем более западло таскать с собой автомат, большой и железный, почти в пять килограммов весом. Однако из-за серьезности ЧП гарнизонное начальство решило послать в патруль самых опытных — то есть старослужащих, дембелей. Двое, будучи крайними ревнителями священных армейских традиций, от получения оружия нагло увильнули, а третий — тот самый, непонятной для всех монголоидной расы, был страшно рад, что еще раз подержится за символ силы и власти…

Гулко и звонко лязгнул затвор — лейтенант и прапорщик отступили на несколько шагов, едва не свалившись спинами в костер.

— Стой! Кто идет? — вспомнив одну из немногих фраз на великом и могучем языке, с акцентом, но очень явственно произнес монголоид неизвестной национальности и тут же, подобно попугаю ара, выдал остальной словарный запас: — Моя русский совсем не понимай, моя стреляй плохо умей, моя скоро юрта жить, твоя водка пить, бабу гуляй, дембеля не любить.

Лейтенант Сидоров раскрыл от изумления рот, не находя слов, но тут ему на помощь пришел опытный прапорщик.

— Ефрейтор Жасымбаев, смирно! — зычно скомандовал он.

Да, прапорщик знал, что приказывал: два года службы так сильно стукнули неизвестного монголоида по азиатскому темечку, что он не мог не выполнить команды — Жасымбаев выпрямился, мгновенно повесил оружие на плечо и дико вытаращил глаза на командира, готовый, подобно роботу, беспрекословно выполнять все его приказы.

Двое других дембелей в ужасе посмотрели на товарища, начисто зомбированного уставами. В их пьяных глазах мелькнул испуг, и они поняли, что проиграли бесповоротно и окончательно…

— Ефрейтор Жасымбаев, арестовать младшего сержанта Вшивина и рядового Козлова!

— Младшая сержанта Вшивая и рядовая Козла, снять ремни, руку вверх! — бесстрастно, деревянным голосом скомандовал ефрейтор.

Вшивин оторопел, но попытался спасти ситуацию:

— Чурка, да че ты! Борзый, да? Ты же дембель, на кого задницу рвешь?! На этих шакалов? Сержанта тебе уже все равно не дадут!

— Разговорчики, — процедил сквозь зубы заметно повеселевший прапорщик, внутренне торжествуя. — Так, арестованным снять ремни, положить перед собой, выложить содержимое карманов.

При этом прапорщик быстро расстегнул кобуру и направил свой «Макаров» на младшего сержанта Вшивина — любителя утонченной поэзии из жизни дембелей и самого главного зачинщика бунта.

Сопротивляться не имело смысла, и европеоидные старослужащие вынуждены были соблюсти субординацию. Вскоре на утоптанный снег, рядом с ветками валежника, легли ремни с остро заточенными бляхами и содержимое карманов: грязные одноразовые шприцы, пустые упаковки из-под димедрола, пакетик с «насом» — очень дешевым и потому очень любимым солдатским наркотиком на Дальнем Востоке, смятые пачки «Беломора», дембельский блокнот, несколько острых заточек. Младший сержант Вшивин, ухмыляясь, положил завернутый в грязный обрывок полковой многотиражки использованный презерватив.

— А зачем ты это в карманах таскаешь? — неподдельно удивился Сидоров.

— Да от ваших, бля, от офицерских жен можно всякую подцепить, а он у нас с Ванюхой, — арестованный Вшивин кивнул на арестованного Козлова, — один на двоих… Во, как выручает. Вот уже третий месяц. А че — постирать, послюнявить, чтобы во все дыры заходил лучше, и как новенький получается, в смазке, бля, нах…

Впрочем, все закончилось благополучно: лейтенанту Сидорову как человеку, прошедшему в военном училище курс специальной педагогики, удалось договориться полюбовно — арестованные были освобождены "под честное слово", но обязались ходить за дровами и до возвращения в гарнизон выполнять несложные приказы начальства.

Лейтенант, будучи гуманистом и тонким психологом, даже угостил прощенных спиртом — чтобы за валежником ходилось веселей. Это еще более сблизило срочников и офицерско-прапорщицкий состав…

* * *

Чернильно-темная, как гематома, ночь прорезалась яркими всполохами желто-алого пламени. Искры летели в самое небо и растворялись, казалось, в самой стратосфере. Весело трещал сухой валежник, пожираемый жадным огнем, тщедушные фигурки людей в длинных шинелях отбрасывали на сугробы, на ржавый остов автобуса, на редкие кусты причудливые, фантастические тени…

Огромная рыже-полосатая кошка, при всей своей смелости, боялась огня. Наверняка бы она подошла поближе еще раньше, но пламя разгоралось все сильней, черные тени плясали как безумные, от костра полыхало жаром, и это заставило тигра притаиться; он нервно шевелил хвостом, морщил морду, оскаливая страшные клыки, но не уходил — видимо, интуиция подсказывала хищнику, что рано или поздно какая-то из этих беспечных фигурок отойдет от страшного пламени, а голод заставлял таиться, прижимаясь к холодному снегу, ломая о наст налипшие на брюхо сосульки.

Наконец-то одна из фигурок приподнялась от костра — до тигра донеслась человеческая речь; рыже-полосатая кошка насторожилась…

* * *

Тем временем патрулирование продолжалось полным ходом…

— Ну, спиртяры до хрена, а закуси нема, — пьяно пошатываясь, произнес Сидоров.

— Да ладно, летеха, сиди, хрен с ним… Покемарим, не замерзнем, — вяло ответил Козлов.

— Так нам до утра сидеть. — Урчание в животе лейтенанта вызывало естественное желание закусить, а обилие спирта (фляга, естественно, оказалась и у запасливого прапорщика) — желание допить с комфортом. — Я, бля, может быть, хочу за ваш счастливый дембель выпить… Вы на Большую землю откидываетесь, а мы тут остаемся. А что за выпивка без закуси? Не пьянка, а онанизм души и желудка, бля…

— Так где ты ее возьмешь теперь? — удивился дембель Вшивин.

— Во, бля, два года прослужил, а службы не знаешь! — ответил офицер. — В родной солдатской столовой скоммунизжу, а то где же еще?

— Так что — в гарнизон? — удивился Козлов.

На лицах дембелей вновь появилось недовольство; перспектива бросить костер, чтобы брести четыре километра туда и четыре — обратно, явно не радовала заносчивых старослужащих.

Но тут лейтенант произнес фразу, заставившую всех облегченно вздохнуть:

— Я сам…

— Да ты че, вот, бля, и впрямь службы не знаешь! — отпрянул Вшивин. — У нас ведь чурка есть, тупой-тупой! Его и пошлем. — Видимо, обида за предательство оказалась сильней солдатской солидарности. — Слышь, Жасымбай, чурка долбаный, шестерка поганая, сбегай-ка по-быструхе в нашу столовку, укради там что-нибудь… Что сидишь?.. Ну быстро — раз-два-три!

— Моя русский не понимай, — привычно откликнулся ефрейтор. — Моя скоро в юрта жить, чая пить, столовка не ходить…

— У-у-у, скотина безмозглая, — вздохнул Козлов и злобно сплюнул в костер. — Так что — офицер для тебя за жратвой пешком пойдет? Или, того почище, мы, дембеля?!

Спирт играл в молодой крови лейтенанта Сидорова и звал на подвиги. В гарнизон он хотел идти вовсе не потому, что желал угостить дембелей закуской, а из-за дела куда более важного и приятного: пока угреватый прапорщик сидел тут, у костра, его молодая, но очень стервозная жена откровенно скучала в теплой постели, а это значило, что появление в ее спальне другого мужчины пройдет безнаказанным…

— Ну и хрен с тобой, — буркнул офицеру Вшивин, — хочешь яйца отморозить — вали…

Лейтенант, напевая под нос какую-то нехитрую строевую песенку, отдалился от костра и побрел в сторону дороги. Вскоре его фигурка скрылась из виду.

— Совсем у нашего взводного мозги поехали, — искренне засокрушался дембель Вшивин, — и что это с ним такое сегодня? Ничего не пойму.

— Ну и пусть, нам больше спиртяры останется, — отозвался прапорщик, который, конечно же, подозревал об истинных мотивах поведения офицера, но тяга к свету, теплу и спирту оказалась сильней естественного чувства ревности.

— Слышь, летеха, ты там еще поддать принеси, а то до утра все выжрем! — крикнул старослужащий Козлов в темноту; его слова гулким эхом разнеслись по заснеженной пустынной равнине.

— …ы-ы-ы… бу-бу-бу… — донеслось в ответ лейтенантское пожелание.

Да, это была настоящая идиллия: братание товарищей по оружию, спиртные напитки, тепло, огонь, трогательная забота офицеров о подчиненных…

Но вскоре откуда-то из темноты послышался пронзительный, нечеловеческий, истошный крик, заставивший всех вздрогнуть, — так может кричать человек, которого живьем режут на части.

— А-а-а-а!.. О-о-о-о!.. И-и-и-и!.. — неслось из темноты — страшное, душераздирающее.

Следом за криком раздалось хищное рычание.

Все повскакивали — наверняка только теперь военные вспомнили о втором ЧП, о том, что говорили на инструкции о тигре-людоеде…

Не растерялся, как ни странно, только один ефрейтор Жасымбаев: привычным жестом вскинув автомат, он, как и положено по уставу гарнизонной и караульной службы, громко крикнул по направлению леденящих душу звуков:

— Стой! Кто идти?

В ответ донеслись еще более жуткие крики, заглушаемые тигриным рычанием.

— Стой! Моя стрелять будет! — грозно произнес монголоидный ефрейтор, втайне гордясь знанием воинских уставов.

— А-а-а-а!.. Те-е-е-е!.. — донесся последний вопль пожираемой жертвы.

— Мой совсем стреляй! — После этих слов бдительный Жасымбаев, как и положено, сделал одиночный предупредительный выстрел вверх, а когда понял, что это не подействовало, выпустил на крики и рычание весь рожок; темноту непроницаемой ночи пронзительно прорезали тонкие нити трассирующих пуль; в голову угреватого прапорщика со свистом полетели свежеотстрелянные гильзы, заставив его пригнуться и закрыть лицо руками.

Как ни странно, но после этого крики и рычание стихли.

Механическим жестом, по-уставному, Жасымбаев молодецки закинул за спину автомат и, отдав честь прапорщику; отрапортовал:

— Моя совсем шакала-людоеда убила! Моя отпуска в юрта заслужила, однако!

…Минут через десять прапорщик и трое дембелей уже стояли над растерзанным, окровавленным телом лейтенанта Сидорова.

Труп любителя спирта, закуски и чужих жен являл собой жуткое и отвратительное зрелище. На утоптанном, буром от крови снегу, что свидетельствовало об отчаянной борьбе, в угнетающей своей неестественностью позе, с перегрызенной шеей и оторванной рукой, лежал несчастный младший офицер…

На груди зияла большая, размером с хороший футбольный мяч, дыра, запекшиеся края ее и дымящаяся офицерская шинель свидетельствовали о том, что ночная стрельба из автомата трассирующими пулями достигла цели.

Трудно было определить истинную причину смерти лейтенанта Николая Сидорова: то ли клыки хищника-людоеда стали тому виной, то ли случайное попадание меткого ефрейтора Жасымбаева.

Ефрейтор, приближаясь к распростертому телу застреленного командира, удовлетворенно улыбался в предвкушении отпуска в юрте, чая с мукой и бараньим жиром, но отсутствие тела тигра-людоеда заставило вытянуться широкое монголоидное лицо ворошиловского стрелка…

* * *

После налета на парикмахерскую и очередного убийства опытный Чалый понял: из вагончика на краю поселка надо сматываться, и как можно быстрей. Пока все шло успешно, но это пока… Беглецов наверняка уже искали — менты на ушах стояли, рвали очко, чтобы уйти от неприятностей, — это наверняка. А потому оставаться, пусть в теплом и относительно комфортном убежище, но все-таки на краю большого поселка, было рискованно, и беглецы решили найти новое место дислокации.

Таковое и было вскоре найдено: старое, заброшенное зимовье в двух километрах на северо-запад от Февральска. Тут, на Дальнем Востоке, подобных брошенных зимовий куда больше, чем обжитых: охотники умирают, или, состарившись, перебираются в город, или — что куда чаще! — загибаются от огненной воды…

Чалый, устало развалившись на топчане, покрытом полуистлевшей оленьей шкурой, лениво листал найденный тут же засаленный журнал «Огонек» за 1977 год — при этом лоб беглеца прорезала глубокая вертикальная морщина, свидетельствующая о глубокой задумчивости; подобное случалось с Иннокентием нечасто.

Малина сидел у сделанной из железной бочки «буржуйки» и грел озябшие руки — после поспешного бегства из вагончика он никак не мог согреться.

— Че ты там читаешь, а, Чалый? — спросил он, задумчиво глядя на языки пламени, скачущие в жерле печи.

— Как умным стать, — послышалось из-за спины. — Как таким придурком, как ты, не быть.

Некоторое время беглецы молчали — Малинин обдумывал, как бы вернуть товарища по несчастью к главному, то есть к захвату вертолета и бегству в соседний Китай; слышны были только сопение Астафьева да треск дров в "буржуйке".

— А как же наш план? — осторожно спросил он по прошествии десяти минут.

— Кстати, почему ты, паучина, «плана» не нашел? — Астафьев с шумом захлопнул журнал. — Я ведь тебя обещал в очко выдрать, петуший гребень приделать, а?

— Да че ты, Кеша, совсем по беспределу решил зарядить — так, что ли? — невзначай щегольнул Малинин тонким знанием блатных понятий. — Где же я теперь «дури» для тебя найду-то?

— Мое какое дело… Когда старшие говорят — надо делать, — процедил Чалый, — а если не делаешь… Все по закону, никакого беспредела нет.

И он, поднявшись, решительно подошел к подельнику — тот, вжав голову в плечи, приготовился к самому худшему.

— Ладно, не боись, я тебя еще немного пожалею, — милостиво произнес Астафьев. — Кстати, ты в парикмахерской ножницы взял… Дай-ка их сюда.

Малинину вдруг показалось, что Кеша решил его зверски кастрировать: ввиду того, что ножницы были маникюрными, несчастному бы пришлось нелегко — операция обещала быть долгой и мучительной.

— Че сидишь, как прокурор на процессе? — злобно сказал Чалый, — я тебе что сказал?!

— А зачем тебе ножницы?

— Я сказал — дай, значит, дай, — последовало категоричное.

Делать было нечего — пришлось подчиниться.

Однако цирюльный прибор потребовался Чалому вовсе не для незамысловатой хирургической операции — к огромному облегчению его товарища. Взяв «Огонек», Иннокентий принялся аккуратно резать картинки на равные части, то и дело сравнивая края. Затем, немного пожевав хлеб, сделал клейстер; когда картинки с изображением передовиков производства и знатных доярок были обклеены с «рубашки» листками серой бумаги для цигарок-самокруток, у опытного блатного получились настоящие игральные карты. Ровно тридцать шесть, как и положено, — правда, не роскошные «Атласные», которые обычно продаются в Хабаровске, в киосках «Союзпечати» да на рынке, но все-таки лучше, по мнению Чалого, чем вообще никакие. Даже намного оригинальней: заслуженные доярки и свинарки были дамами, а знатные шахтеры, механизаторы и передовики производства — королями и валетами (блатной, послюнявив ртом химический карандаш, нарисовал соответствующие символы масти и достоинства).

— Ну что — хватит яйца чесать, давай лучше выясним, кто чего стоит, — опытный блатной кивнул подельнику, — давай, давай…

Кто-кто, а Малина знал, чего стоит в «катании», то есть в карточной игре, Чалый, — скривившись, словно выпив натощак стакан денатурата, он произнес:

— Да чего выяснять…

— Сыграем, что ли?

— Да как с тобой играть, Чалый, если у тебя в колоде восемь тузов и двенадцать королей?! — обреченно спросил москвич.

— Сколько надо, столько и есть, — ухмыльнулся Астафьев, — давай, давай, когда человек тебе дело предлагает. А что так сидеть — баб ты не привел, анаши не достал, «адик», — Иннокентий имел в виду одеколон, — кончается, делать все равно нехрен.

Малинин, наученный горьким опытом, решил пока не напоминать о плане — это многозначительное понятие могло быть истолковано превратно.

Он осторожно поинтересовался:

— А во что?

— Ну, можно в буру, можно в храпа, можно в очко, — ухмыльнулся Астафьев. — Очко — это игра такая, это не то, что ты подумал. Ну, надо набрать двадцать одно. Знаешь, знаешь, — упредительно сказал он, видя, что Малина хочет отвертеться от «катания» под предлогом незнания игр. — А не знаешь, так я тебя научу…

Да, наверняка в тот вечер не стоило Малинину садиться играть с Кешей — спустя три минуты он проиграл сапоги-"прохоря", спустя еще три минуты — клифт, то есть бушлат-телогрейку, спустя еще минуту — нательную фуфайку и рваные рукавицы.

Ну, а через двадцать минут москвич был раздет до исподнего.

Чалый, довольный собой, деланно-равнодушно смотрел на гору грязной одежды и на Малинина — тот, синюшный, покрытый гусиной кожей, жался грязной спиной к заржавленной "буржуйке".

Перетасовав карты, Астафьев неожиданно ласково произнес:

— Ничего, Малина, в жизни всякое бывает… Сегодня ты мне проиграл, завтра — я тебе. Судьба, бля, она ведь, как баба, знаешь, завсегда предает. Стерва переменчивая. Давай еще…

С этими словами он тасонул колоду и небрежно бросил ее на пол.

— Что? — в ужасе отшатнулся Малина и, задев локтем раскаленную бочку, тут же вскрикнул.

— Ну, я же говорю, что судьба переменчива. Что — может быть, отыграешься?

— Да что ты… Как я по тайге босиком, в одних трусах и без портянок пойду? Я же не генерал Карбышев! Нет, не хочу!..

— Если не захочешь — будешь у меня красным командиром Лазо, — как бы невзначай бросил Астафьев, многозначительно и зловеще кивнув в сторону докрасна раскаленной бочки, — которого японцы живьем в паровозной топке сожгли. Да ладно, че ты, в натуре, заладил, как целка-невидимка: "не хочу, не хочу", — перекривлял он последние слова подельника. — Давай…

— Так ведь все проиграл. Ставить-то мне на кон нечего, — вздохнул Малинин, думая, что теперь его злоключения закончатся.

— Ну, а мы на что-нибудь другое… — осторожно напомнил Чалый.

— На что?

— Ну, а ты сам, сам придумай, — хитро подмигнул Астафьев. — А как придумаешь — так и мне сразу же скажешь.

— Ни на что с тобой я играть не буду, — твердо заявил Малинин.

— А "на просто так" согласен? — вкрадчиво спросил Чалый.

То ли Малинин был закошмарен до последней степени, то ли верил еще в остатки благородства подельника, то ли действительно в мыслях думал отыграться, но он согласился.

А зря ведь. На блатном жаргоне слова "просто так" означают "на очко" — то есть на гомосексуальный акт, при этом пассивным педерастом, естественно, становится проигравшая сторона…

— Ну, давай, что ли, — Малинин с шумом выдохнул из себя воздух.

— Я тебе даже фору дам. — Татуированные руки Иннокентия принялись ловко тасовать колоду.

— Что?

— Ну, ты ставишь свое "просто так", а я — твои сапоги, — предложил Чалый; при этом он наклонил голову, чтобы партнер по игре и будущий — по педерастии не заметил его хитрой улыбки.

Наверняка москвич почувствовал подвох — тут бы ему поостеречься, но, как говорится, "жадность фраера погубит". К тому же в одних трусах Малинину было очень зябко и холодно…

— Тяни, — предложил Чалый, аккуратно пододвигая колоду.

Малинин вытянул валета бубей — это был, если верить надписи под фотоснимком, какой-то знатный механизатор колхоза "Путь Ильича".

Следующий тянул карту Чалый — он мельком взглянул на нее и положил перед собой.

— Теперь — ты.

На этот раз Малина вытянул из колоды даму червей — свинарку совхоза "Красный луч".

Чалый мягким, вкрадчивым жестом вытянул очередную и, даже не глядя, положил ее перед собой.

— Давай…

Новой картой Малины был туз треф с физиономией какого-то кандидата в члены Политбюро — итого набралось шестнадцать очков. Стало быть, для того, чтобы овладеть сапогами, надо было набрать пять очков: даму и валета или короля…

— А ты, Чалый? — заикаясь, спросил обнаженный москвич.

— Мне не надо… Тяни, тяни…

Малина, набрав в легкие побольше воздуха, как глубоководный ныряльщик, вытянул шестерку — все, перебор, очки сгорели.

А Чалый с невозмутимостью гангстера раскрыл свои карты: туз и десятка.

— Ну, когда расплачиваться будем? — улыбнулся Иннокентий.

Малину прошиб холодный пот: он знал, он чувствовал подвох, но чтобы вот так, внаглую, "когда расплачиваться"…

— Ты че, Чалый, какое расплачиваться, мы ведь на "просто так" играли, — напомнил москвич.

— Ты че — не знаешь, что это такое? "Просто так" — это твоя "копченая балдоха". Очко ты проиграл, так что давай, давай, Малина… Как там тебя — Сергей? Все, значит, Сонечкой будешь… Не веришь?!

Астафьев с силой рванул на себе грязный бушлат, расстегнул штаны, обнажая живот: с давно немытого тела беглеца на незадачливого картежника смотрел устрашающего вида черт, держащий в одной руке колоду карт веером, а в другой — финку.

Под этой замечательной композицией было выведено старославянской вязью: "ПРОИГРАЛСЯ — ПЛАТИ ИЛИ ГОТОВЬ ВАЗЕЛИН".

— Я те не фуцин позорный, если бы я проигрался, то я бы расплатился, — процедил Чалый, расстегивая штаны до конца.

Взгляд Малинина блеснул животным страхом — он, вцепившись в уже не свою одежду, медленно отодвинулся к стене.

— Чалый, да ведь мы с тобой друзья…

— С каких это пор я с непроткнутыми петухами дружу?! — искренне возмутился Астафьев таким неслыханным оскорблением и этим, естественно, не ограничился: удар тяжелого кулака — и проигравший отлетел в противоположную от стены сторону, резиново ударившись о топчан.

— Чалый, Чалый… — пробормотал Малина, выплевывая вместе со сгустком крови раскрошенный зуб.

— Фильтруй базар, бля, — Астафьев, подойдя к проигравшему, нехорошо прищурился. — Я тебя играть не заставлял, сам напросился.

— Да я… Да я…

— Головка от буя, — теперь Иннокентий, снедаемый тоской, в открытую издевался над подельником. — Вторая «командировка», а порядка не знаешь… То-то что ты сукой стал!

— Да я… Чалый, бля буду…

— Ты уже и так стал, — справедливо заметил собеседник. — А если и не стал, я помогу.

— Я все отдам… Вот увидишь… — униженно лепетал Малинин.

Неожиданно удачливый картежник смилостивился над неудачливым:

— Ладно, хрен с тобой… Не буду тебе гребень приделывать, всегда успею. Ты мой должник, ясно? И «кишки» свои, — он кивнул в сторону одежды, — тоже забирай, на хрен они мне нужны? Но смотри, Малина, — это только до первого косяка… А теперь — брысь под нары, паучина! — страшным шепотом закончил Чалый.

Усевшись на топчан, он достал из кармана единственный оставшийся флакон одеколона и, морщась, принялся пить его маленькими глотками, не обращая никакого внимания на подельника…

* * *

Вот уже почти три часа Михаил Каратаев в сопровождении верного пса Амура шел на лыжах по заснеженной ночной тайге. Редкий лес был почти безмолвен — казалось, ни одно дерево не шелохнулось за все время пути. Ветра не было совершенно — только иногда от мороза тихо потрескивались молодые деревца.

Да, человеку неискушенному, неопытному вечерняя заснеженная тайга ничего не расскажет: деревья, которым нет числа, сугробы, похожие друг на друга, кустарники, почти до верхушек засыпанные снегом, поваленные многовековые стволы, которых почти не видно из-за белого покрова…

Но не таким человеком был бывший спецназовец: ему, потомственному охотнику, тайга могла рассказать многое, очень многое…

По виду деревьев, по направлению едва заметного ветра, по твердости наста, по виду мутно-желтой луны Михаил мог безошибочно определить, какая погода будет завтра, а значит — что могут предпринять беглецы, как может повести себя тигр-людоед…

Завтрашний день, судя по всему, обещал быть теплей сегодняшнего, но ненастным. Это значило, что обитателям Февральска вновь можно было ожидать неприятностей (о происшествии в поселковой парикмахерской Каратаев еще не знал).

Да, в непогоду бесчинствовать лучше всего — и четвероногим хищникам, и двуногим: больше шансов остаться безнаказанным.

В самые критические моменты Михаил привык ставить себя на место противника, пытаясь предугадать, как бы поступил он, окажись на чужом месте, и — редко ошибался.

Вне сомнения, беглецам надо было где-то укрыться. Ясно, что не в самом Февральске — во-первых, на виду, во-вторых, в подобных ситуациях укрываются, как правило, у людей доверенных, а их у уркаганов, по всей вероятности, тут не наблюдалось.

Стало быть, они где-то неподалеку, потому что периодически надо пополнять запасы продовольствия и спиртного.

Где?

По наблюдению Каратаева, тут, в окрестностях Февральска, было немало подходящих мест: брошенные со всем имуществом воинские части, бараки старых, расформированных еще после смерти Сталина лагерей, полуразвалившиеся локаторные станции ПВО, неработавшие уже лет десять, давно покинутые зимовья, домики геологов…

И все это надо было обойти — по зиме, по такому морозу, по таким расстояниям за неделю не управиться, не говоря уж о нескольких днях.

С тигром было еще сложней — пока что никаких следов коварного хищника.

Лыжи бесшумно скользили по снегу, Амур бежал на несколько шагов впереди, ничего не предвещало опасности, и Каратаев немного успокоился.

"Наверное, Таня на меня обиделась, — думал Михаил, отталкиваясь лыжными палками, — наверное, когда я уходил, все-таки был с ней немного груб… И невнимателен. Сам виноват…"

Неожиданно Амур остановился и прислушался — казалось, недалеко послышались какие-то посторонние звуки. Охотник обернулся, осмотрелся, поправил белый маскировочный халат — никого вроде не было.

"Наверное, какая-то неосторожная ночная птица перелетела с ветки на ветку, — решил он. — И все-таки, как хорошо, что я вернулся сюда, а не остался в этой дикой и суматошной тайге… Тут я чувствую себя куда более спокойно…"

Михаил обошел уже два заброшенных зимовья, но никаких следов беглецов не обнаружил. Теперь он шел к третьему, отстоявшему в десяти километрах от поселка.

С таежной жизни размышления бывшего спецназовца плавно перешли на предмет его промысла — на охоту, с охоты — на роскошного соболя, которого он недавно добыл в подарок своей возлюбленной (теперь — невесте), с соболя, естественно, — на Таню…

"И как некстати все это произошло, — постоянно вертелось в голове, — и надо же такому случиться… Именно сейчас… Чтобы в самый счастливый день моей жизни!.. Да, никогда не бывает в жизни полного счастья", — философски подумал он.

С уголовниками — и настоящими, и бывшими — таежному охотнику-промысловику приходилось сталкиваться неоднократно. В Сибири, на Дальнем Востоке подобный контингент едва ли не пятая часть от всего населения, включая женщин, стариков и детей. Смехотворным сроком в пять лет тут никого не удивишь, потому как немало отсидело и по десять, и по пятнадцать лет. Достаточно пройтись по любой дальневосточной деревне — если во дворе нет собаки, значит, хозяин наверняка сидел: годы «командировок» начисто меняют представление людей об этом самом злобном друге человека: нет, наверное, ни одного бывшего зэка, который бы не почувствовал на себе укусов овчарок зоновских вертухаев. О людях, побывавших «там», у Михаила сложилось двойственное мнение: конечно же, среди них было немало тех, кто пострадал несправедливо, немало людей достойных и порядочных. Но таких было меньшинство, а большинство же — особенно классические уголовники — в представлении Каратаева были злобными, коварными шакалами, понимающими только один язык — язык силы.

Что же касается Чалого и Малины, о которых он слышал по телевизору и радио…

Каратаев с его огромным жизненным опытом обладал к тому же завидной интуицией и потому сразу понял, что ему придется иметь дело с самой что ни на есть отпетой мразью. Судя по блатным татуировкам, руководил всем Астафьев И.Эм., а Малинин Эс. А. был мальчиком на побегушках.

"Если только не хуже", — подумалось Михаилу; он-то знал, что такое "корова".

"Коровами" на Руси издавна, еще со времен сталинского ГУЛАГА, назывались простодушные и неискушенные в жизни зэки-фраера, которых опытные уркаганы якобы из дружеских побуждений и братских симпатий брали с собой в побег, ежели таковой по каким-то причинам случался зимой; в период пятидесятиградусных холодов и таежной бескормицы фраера служили отличной пищей — пищей, к тому же самопередвигающейся за будущим едоком; пищей, которая могла, кроме всего прочего, нести на себе неизбежную при побеге поклажу.

После всего происшедшего беглецам с зоны нечего было терять: при любом раскладе им светила «вышка». Конечно же, рано или поздно они будут пойманы, потому что оказались вне закона, потому что против них — вся пусть и прогнившая, но еще сильная государственная машина, но ведь до поимки озлобленные на жизнь уголовники могут совершить самые тяжелые преступления, и кто даст гарантию, что следующей не станет…

А тут еще и тигр: если верить хабаровскому телевидению, он растерзал какого-то неизвестного на самом краю поселка. Наверняка днем — ночью по Февральску почти не ходят. А это значит…

Мотнув головой, охотник отогнал от себя жуткое наваждение — ему почему-то показалось, что следующей жертвой станет кто-нибудь из близких ему людей; а тут, в Февральске, у него был только один-единственный близкий человек, ставший сегодня еще ближе…

"Может быть, мне надо сейчас же повернуть назад, сесть на машину и ехать в Февральск? — будто бы звучал внутри Михаила голос. — Ведь если я буду рядом с Таней, ее наверняка никто не тронет…"

Но тут же сам себе возражал:

"Ты сильный, тебя большую половину жизни учили защищать людей, ты многое можешь — то, чего не могут другие. А ты, взрослый и опытный, ты, такой уверенный в себе, как маленький, за юбку держишься. Совсем раскис. Как ты сможешь смотреть в глаза людям, если в твоем присутствии уголовники будут насиловать и бесчинствовать, что скажешь ты, потомственный таежный охотник, если тигр-людоед растерзает очередную жертву?.."

Каратаев остановился в нерешительности — очень захотелось курить. Вообще-то он, мастер спорта по нескольким видам, склонный к тому же к строжайшей самодисциплине, курил очень редко и мало — лишь в минуты сильного душевного волнения: получалось раз в несколько месяцев, не чаще. Опять, опытный охотник, он знал: ничто не выдает человека так, как запах табака.

Но теперешняя ситуация, наверное, как никакая другая, требовала успокоения…

Нащупав в кармане запечатанную пачку «Беломора», Каратаев осторожно надорвал ее и, достав папиросу, неумело смял бумажную гильзу. Щелкнул зажигалкой, затянулся дымом, закашлялся с непривычки.

Амур, вильнув хвостом, укоризненно посмотрел на хозяина: мол, что же ты так?

Каратаев отвернулся — легкий ветерок подхватывал беловатый дым и уносил его за спину.

Да, теперь в этом сильном, опытном, закаленном жизнью мужчине боролись две стихии: любовь к Тане, не далее как несколько часов ставшей его невестой, высокое светлое чувство, познать всю полноту которого дано лишь избранным, и чувство долга…

Пес, подойдя ближе к охотнику, поднял голову, навострил уши — казалось, он прекрасно понимал душевное смятение хозяина…

"Совсем раскис, как тряпка, — укорил себя Михаил и с силой швырнул окурок, концентрируясь на главном. — Все, хватит пускать слюни и сопли. Так было всегда и так будет: мужчина уходит в лес — или за добычей, или чтобы обезопасить тех, кто слабей, а женщина остается дома. И мужчина всегда возвращается к ней…"

…Мерно работали лыжные палки, едва слышно шуршал под лыжами наст — Каратаев со своим Амуром методично обходил места, где, по его мнению, могли прятаться беглецы; казалось, ему неведома усталость.

Теперь лицо его было каменным и непроницаемым…

Загрузка...