ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Бревенчатые стены построек уже стали серыми. На крышах там и сям поблескивала свежая дранка заплат. Дорожки во дворе переплелись сложным узором. Под окнами, по обе стороны крыльца с навесом, росло по розовому кусту. Розы были взяты в Кививуори. Лишь кое-где по углам заросшего травой подворья остались полусгнившие пни — немые свидетели того, что некогда место это было покрыто густым лесом. О том же говорили большие груды сухих корней, видневшиеся по краям полей. Их все еще не успели сжечь.

По обе стороны ручья раскинулись поля, обнесенные и изгородями; дальше, на бывшем болоте, открывалось обширное возделанное пространство, на краю которого стоял серый бревенчатый сарай. Правда, за этой распаханной площадью еще далеко тянулось неосвоенное болото, но, рассеченное надвое глубокой канавой и почти очищенное от поросли, оно уже подсохло и казалось теперь огромной плоской пустошью, утыканной не выкорчеванными пнями.

Зелень озимой ржи ярко сверкала в лучах вечернего солнца. Освободившиеся из-под снега пашни лежали черным сукном, а на покосах еще сохранился бурый цвет травы, побитой морозом. По краям болота под укрытием ельника белели языки снега.

Семилетний Аксели гулял по двору. Он только что вырвался на волю: мама пришла, подоив, и освободила его от обязанности присматривать за братом, Алекси шел третий годик. Так объясняли Аксели, но его это не интересовало. Какая разница если ему все равно приходится нянчить брата, когда отец и мать уходят? А скоро еще им привезут сестру. Так сказала мама, а отец говорит, что невозможно знать заранее, кого привезут. И вообще не следует задавать лишних вопросов. Конечно, сам Аксели уже прекрасно знал, что детей ниоткуда не привозят, а просто они выходят из маминого живота.

Мама разрешила ему надеть кожаные рукавицы — настоящие, совсем как у больших. На них даже есть ремешки, за которые их можно подвесить на ручку вьюшки сушиться. Понарошку, конечно, потому что мочить рукавицы все равно не позволят. И в них нельзя браться за что-нибудь грязное. Рукавицы подарила тетя Кививуори, когда Аксели исполнилось семь лет. А сшил их дядя Кививуори. Это крестные Аксели. Там, в Кививуори, у Янне и Оскара уже есть сестра — Элина. Теперь такую же должны привезти и к ним, хотя лучше бы не привозили.

Ведь ему же придется ее нянчить. И так уж он ума не приложит, чем бы занять Алекси, когда они остаются вдвоем. Выйти нельзя. Самое большое, что позволено,— это встать коленями на лавку и смотреть в окно. Во дворе столько интересного!

Но вот вернулась мама, и он отпущен на волю. Как легко делать речки из луж — стоит только прорыть каблуком канавку. Но это занятие пришлось оставить, потому что распахнулась дверь и мама крикнула:

— Не смей пачкать сапоги! Вылезай из лужи!

Аксели подчинился. Потом он пошел по дороге в сторону большака и пастората. Дверь риги была открыта, но заглянуть в ее черный провал было страшновато. В ригах водятся привидения, потому что туда кладут покойников. Правда, в их риге никогда не лежал покойник, но все-таки рига есть рига. За нею начинается ельник, где живут сороки. Пускай бы Кустаа-Волк перестрелял их, чтобы не трещали, чем так шататься по лесам со своим ружьем.

Он однажды застрелил волка и оттого получил такое прозвище. Где он его подстрелил? Неизвестно. Но ему пришлось побывать где-то далеко, на Кудыкиной горе. Аксели не знал, что это за Кудыкина гора такая и где она находится. Но слышал, что туда телят не гоняют и небо там решетчатое.

Он шел и шел по дороге, рассматривал следы своих сапог на свежерассыпанном песке. Песок рассыпал по дороге отец. Он заранее, еще зимой, привез его и свалил вдоль обочины одинаковыми горками. Эта дорога ежегодно доставляла отцу много хлопот и все еще не была как следует готова. Недаром отец любит повторять пословицу: «Работая, работы не кончишь». И в пасторате он должен отрабатывать три дня в неделю — из них два дня с конем. Л в парной упряжке Вилппу всегда достается тянуть одному, потому что пасторатский конь—бездельник, каких мало. Бедняжка Лийса издохла, вернее ее прикончили, гак как она была слишком стара, а мама не хотела ее продавать. Отец, конечно, все равно продал бы, да никто не давал за нее ни гроша. Из шкуры Лийсы сделали Аксели сапоги.

Мальчик сошел с дороги и остановился. Он не смел идти дальше, так как ему строго-настрого было наказано: За Маттину елку — ни шагу!» Под этой елкой заснул нищий Матти, а потом его увезли на лошади в село, и он там помер. Аксели смутно помнил Матти. Старик несколько раз к ним заходил, потому что был земляком отца.

Послышался стук таратайки. Отец закончил отработку н пасторате. «Там о яровом севе пока и не помышляют, потому как пробст тяжко болен, а руустинна[12] дела не знает». И еще отец сказал, что приказчик «чешется». Аксели не понял, что это значит, но в голосе отца было презрение. Отец не хочет ввязываться в эти дела, потому что не знает, как тут вообще все обернется».

Когда показалась лошадь и повозка отца, Аксели встал v обочины и замер. Весело бежать навстречу отцу нельзя. Вообще он побаивался отца, потому что тот мигом мог рассердиться. Поравнявшись с ним, отец остановил лошадь:

— A-а... Хочешь прокатиться?

Голос отца звучал спокойно, но лицо его было сурово. Аксели влез в таратайку и уселся рядом с отцом. Отец дал ему вожжи, но вдруг заметил рукавицы и спросил возмущенно:

— А рукавицы зачем у тебя? Нынче руки и так не озябнут.

Аксели опустил глаза и ответил едва слышно:

— Мама дала.

Отец ничего не сказал на это, и на минуту воцарилось неловкое молчание. Удовольствие держать вожжи было отравлено. Вилппу, чуя стойло, бежал легкой размашистой рысью, и таратайка раскачивалась так, что можно было вывалиться, если не держаться рукой за сиденье.

— Вот он и помер, — задумчиво произнес отец.

— Та-ак, — ответил Аксели.

— Увидим, что-то теперь будет.

Сын не отвечал ничего, так как понял по тону отца, что тот и не ждет ответа. Миновав ригу, они подкатили под окно, в котором виднелась голова Алекси. Отец дал Аксели править до конца.

— Ну, а теперь как?

Мальчик потянул вожжи на себя, откинувшись назад всем телом, потому что длины рук ему не хватало, и завернул коня таким образом, чтобы повозка задом подошла к воротам каретника. Отцовская рука несколько раз беспокойно протягивалась к вожжам, но ее вмешательства не потребовалось. Теперь оставалось самое трудное: въехать задом в каретник.

— Назад... Вилппу, назад!

Это сошло не так гладко, потому что Вилппу, пятясь, старался завернуть повозку. Все же въехали, не задев ворот.

— Вот так... Только вожжи надо держать крепче, чтобы сразу осадить коня, если завернет не туда.

Аксели мужичком соскочил с повозки. Отцовская похвала прибавляла ему солидности, и он, обойдя лошадь, стал распрягать с другой стороны. Освободив оглоблю, он не бросил ее, а изо всех сил старался опустить плавно: пусть отец убедится, что он, Аксели, тут не просто для видимости. Затем отец снял с коня упряжь, и Вилппу сам пошел в конюшню. Он громко фыркал и встряхивал гривой, нюхая землю, но валяться не стал. Они пошли за ним, и, пока отец привязывал повод, Аксели напоил коня.

Отец отправился за сеном. Набрал по обыкновению большую охапку, но потом стал отбавлять понемногу, пока не пришлось опять добавлять. И каждый раз он внимательно оценивал ее на вес и на глаз. Уходя из конюшни, отец и сын на прощанье ласково шлепнули Вилппу по крупу. Конь торопливо оглянулся и снова с жадностью принялся за свое сено.

Они шли друг за другом след в след: впереди отец, сгорбленный, скособоченный, а позади сын. Этот шагал, как взрослый мужчина, небрежно помахивая рукавицами, подвешенными за ремешки на указательный палец. Так они вошли в избу.

Когда Юсси возвращался домой, они с Алмой, по твердо установившемуся обычаю, не обменивались ни единым < ловом, а только вопросительно глядели друг на друга, чтобы удостовериться, все ли обстоит по-прежнему. Затем Юсси вешал на место картуз. Обыкновенно он садился на скамью и долго молчал. Но на этот раз он, едва войдя, сказал как бы про себя:

— Отошел, значит.

Алма не удивилась. Судя по всему, они оба ждали этого.

— Когда?

— В три часа пополудни. Попросил, чтобы его посадили, сказал, что лежа не может вздохнуть. Они его подняли, а он вдруг повис у них на руках и помер.

Алма помолчала, а потом произнесла обычную фразу, которой люди утешают себя, стараясь стряхнуть с души тайный ужас перед смертью:

— Ему теперь лучше... отмаялся. Ведь какие муки терпел. — Затем добавила жалостно, по-женски: — Такой добрый был человек... И нам добро сделал... Царство ему небесное.

— Да... Как-то оно дальше будет?

— Может, так и пойдет по-старому? С чего ему меняться?

— С чего!.. Да с чего угодно. Контракт написан так, что он имел силу только при жизни Валлена. А новый пастор возьмет да и решит по-своему.

— Надо было все-таки поговорить с ним, когда вышло разрешение заключать контракты на пятьдесят лет...

— Я говорил, да он слушал с неохотой...

Действительно, несколько лет назад вышел закон, предоставлявший распорядителям церковных имений право заключать с торппарями арендные договоры на пятьдесят лет. Узнав об этом, Юсси просил пробста оформить с ним договор на такой срок. Но пробст, видимо, не желал переписывать контракта. Он твердил, что Юсси нечего беспокоиться. Это нежелание пробста объяснялось отчасти тем, что, как ему было известно, в приходском совете его и так уж упрекали за небрежное ведение церковного хозяйства. Поэтому он решил не связывать своего преемника долгосрочным контрактом, не надеясь получить одобрение приходского совета.

Юсси не отставал от него, но пробст и не возражал, даже как будто соглашался, однако оформление договора всякий раз откладывал. Когда же он слег, Юсси уже не смел приставать к нему со своей просьбой, так как это было бы все равно что напоминать пробсту о близкой смерти.

И вот теперь он остался без контракта и без всякого подтверждения своих прав.

Все же Алма просто по свойству характера была склонна верить, что все будет хорошо. А кроме того, она считала, что раз их хозяином будет священник, то им не нужно бояться несправедливости.

— Неужели служитель божий станет творить произвол?

— Кто их знает... хоть попов, хоть пономарей...

В тот вечер они больше не говорили об этом, но на сердце у обоих было тяжко. Когда мальчики затеяли было возню, отец так цыкнул на них, что оба прикусили языки. Тогда серьезный Алекси начал шепотом расспрашивать старшего брата, что же случилось. Из ответов Аксели у него в голове сложилась чудесная путаница, потому что его представления о пробсте и пасторате были столь же туманны, как и о смерти.

В Коскела спать ложились рано. Огня по вечерам не зажигали, так как в долгих сумерках весеннего вечера было еще достаточно светло, когда все ложились. Мальчики спали на одной кровати. Они еще некоторое время возились и шептались, пока не раздался ласковый, но не допускающий ослушания голос матери:

— Это вы так-то молитесь на сон грядущий! Неужели вам каждый вечер напоминать нужно?

Ребята пробормотали молитву и умолкли. Но Аксели долго не мог уснуть. Пробст ушел на небо. Но там он уже не такой, как был на земле. Нет ни черного до колен сюртука, ни белого воротничка под подбородком, ни штанов, выпущенных поверх голенищ. А вот палка в руке у него, наверно, и там есть. На небо уходит одна душа, и потом, вся одежа остается на земле. Душе полагается только белая рубаха и длинная борода да еще такие чудные башмаки из ремешков. Он видел картинки про небо и там все это было.

Но почему надо бояться нового пробста? Ведь он не придет жить в их торппу, а поселится в пасторате, после того как старая руустинна проживет там установленный год милосердия. А господин инженер обещал даже сразу увезти руустинну. Однако что-то неясное в этом деле есть. Иначе отец не сердился бы так.

И мальчик уснул с чувством неосознанного, мучительного беспокойства. А его родители еще долго не засыпали в ту ночь.

Ночью Аксели проснулся. Он заметил, что белые половицы под окном слегка порозовели: значит, уже занимается заря. И еще он услышал, что отец сидит на кровати, охая от боли, а мама говорит:

— Может, растереть?

— Ой, нет... От этого только хуже становится.

Опять у отца спина разболелась. Но это случалось часто, и мальчик тотчас снова уснул.

II

Похороны доставили много хлопот и в Коскела. Надо было одеть поприличней ребят, потому что их придется вести в церковь, а потом все люди пастората приглашены даже на похоронный кофе. Юсси пришлось отрабатывать в пасторате за много дней вперед, потому что руустинна надавала ему множество разных поручений. Дети пробста не успели проститься с отцом перед смертью. Теперь они съезжались на похороны, и Юсси должен был встречать каждого на станции. Его же послали и за гробом, который сын покойного, судья, заказал в городе, так как в приходе не могли сделать достаточно солидного. Судья, которого в пасторате официально именовали «господин Карл» (а между собой прислуга называла его попросту Калле), решил также, что в последний путь пробста повезет Юсси. Ему это показалось романтичным: старого пробста везет на кладбище его старый, верный торппарь. Правда, Юсси было еще только сорок лет, но, изможденный работой, он выглядел гораздо старше, так что вполне годился для такой роли.

Юсси не возражал, но, помявшись, сказал:

— Значит... господин судья... Вот только как насчет одёжи... Нехорошо будет в худом-то... А у меня насчет этого самого... немного не того.

— Погоди-ка... Мой брат одного роста с тобой, а у него, как и у меня, наверно, осталось здесь, в родительском доме, что-нибудь из старого платья. Мы, без сомнения, подберем тебе приличный костюм на этот случай.

И верно, братья общими усилиями обрядили Юсси и в довершение надели ему на голову старый котелок господина Эрика. Глядя на этот маскарад, братья втайне посмеивались, но, тем не менее, были довольны.

Юсси все видел, но решил не обижаться, так как знал, что братья уж не потребуют своей одежды назад. К тому же он хотел просить господина судью, не посодействует ли он насчет контракта.

— Неужели договор был заключен только на срок пребывания моего отца в должности?

— Так точно.

— Почему же вы не оформили его на более длительный срок?

— Я говорил, да господин пробст неохотно слушал… А потом он захворал, и я уж не смел беспокоить.

— Но ведь по этому договору ты получил разрешение основать новую торппу?

— Так точно... И приходский совет одобрил.

— Ну вот. Тогда тебе нечего беспокоиться. Несомненно, преемник моего отца утвердит договор. Условия аренды он, конечно, может изменить, но можешь не бояться, он тебя не сгонит — какая ему от этого польза? При ревизии церковного имения торппаря могут согнать, если торппа его запущена, но тебе-то этого нечего опасаться: твоя работа сама за себя говорит.

— А может, вы, господин судья, напишете мне какое-нибудь ходатайство от имени руустинны?

Судья согласился, так как это ему ничего не стоило. Он написал рекомендательное письмо, не скупясь на похвалы Юсси, и засвидетельствовал, что Юсси безупречный работник — честный, старательный, трезвый и, безусловно, заслуживающий доверия. Добавив, что руустинна считает своим долгом сообщить преемнику своего мужа последнее желание покойного, дабы преемник этот благосклонно утвердил прежний арендный договор — «принимая во внимание, что упомянутый Йоханнес Вильхельм сын Антреса сам, в одиночку поднял, расчистил, освоил новь и построил торппу без малейшей помощи и займа из церковных средств, благодаря чему он несомненно заслужил право пользования торппой, хотя пробст, мой покойный супруг, и не пожелал связывать юридически своего преемника».

Руустинна подписала эту бумагу, и судья вручил ее Юсси.

— Отдашь это тому, кто будет назначен на место моего отца. Временному управляющему ничего говорить не надо, так как он этих дел касаться не будет.

— Большое вам спасибо.

— Ну, ничего, ничего... Только ты подстригись перед похоронами.

И господин Карл пошел к гостям. Шумная толпа заполонила пасторат. Лишь немногие близкие еще помнили о теле пробста, покоившемся в «холодной комнате». У гостей были свои дела и заботы, свои разговоры и настроения, никак не связанные со смертью старого священника.

Рекомендательное письмо успокоило Юсси. Алма, которая была вообще грамотнее мужа, много раз читала и перечитывала его вслух, потому что содержание письма приятно льстило их самолюбию. Когда начинались похвалы его честности, трудолюбию и трезвости, Юсси старался сохранять сугубо деловитое спокойствие, словно речь шла не о нем, а о справедливости вообще.

Алма положила письмо в библию — туда же, где лежал их арендный договор. Она улыбнулась не без гордости и сказала:

— Неужто ты и теперь еще не веришь? Кто после такой бумаги посмеет изменить хоть одно условие договора?

Вообще говоря, Юсси был того же мнения, но все же, как человек более опытный и умудренный жизнью, он, не желая оказаться легковерным простаком, проворчал:

— Кто их там знает... это все важные господа.

— Подумай, ведь ты же сам все сделал на диком месте! Право слово, ты заслужил даже медаль на грудь, как покойный Болотный Царь Пентти.

— Ну.... до Болотного Царя мне еще далеко.

Однако он встал, сутулясь подошел к окну, поглядел па свои поля и деловито сказал:

— Да-a. Если погода удержится, то через неделю пойдут всходы. Давно не было такой дружной весны.

Хотя пробста хоронили в будний день, все же поглядеть на процессию собралось много народу. Юсси восседал на козлах катафалка, серьезный, в господском платье, с котелком на голове и громадным кнутом в правой руке. Его немного беспокоили чужие, непривычные лошади: они были заморской, английской породы и очень пугливые. Лошадей одолжили у барона, потому что в пасторате не нашлось подходящих для такого торжественного случая. Это была пара из бароновой вороной четверки—длинношеие, тонконогие чудища с подстриженными хвостами и гривами.

За катафалком двигались экипажи провожающих, а дальше тянулись любопытные. Среди них ехали и Отто с Анной, а за ними следом — Викки Кивиоя. Он то и дело хлестал лошадь, а поравнявшись с Отто, натягивал вожжи и, нисколько не считаясь с печальной торжественностью обстановки, кричал:

— Я бы не променял своего коня на эту пару! По-моему, долговязые вовсе ничего не стоят. Только и могут что катать господскую коляску по ровной дороге — вот и вся их прыть! А поезжай-ка на них, скажем, в Тампере — так уже на половине пути стриженый хвост помахивать перестанет. А поведи-ка такого коня на ярмарку — медный грош тебе за него дадут, это уж верно!..

Процессия двигалась медленно. Люди, стоявшие по сторонам дороги, снимали шапки перед гробом пробста и перед бароном, ехавшим позади родственников. За камнями и в кустах прятались дети, которые были без старших, и выглядывали оттуда с любопытством и страхом.

На церковном холме теснился народ. Тут были и прихожане и чужие, прибывшие сюда прямо со станции. Юсси подъехал к главному входу и стал ждать, пока господа разберутся, кому и как нести гроб.

У самой церкви поднялся шум и гам: это приезжие и стоящие на холме господа здоровались Друг с другом. Из общего гула резко выделялась шведская речь. Народ дивился бесстыдству господ, которые так громко приветствовали друг друга на людях. Мужчины целовали дамам руки, а две женщины даже обнялись и поцеловали друг друга в щеку. Ну можно ли позволять себе такое? Но чему ж тут удивляться? Ведь давно известно, что «господа не знают стыда».

В числе приглашенных были также самые богатые из местных крестьян, главным образом члены приходского совета и муниципального управления; впрочем, большинство из них состояли и там и там, как, например, хозяин Юлле, который к тому же был еще и судебным заседателем. Владелец крупнейшего во всей округе хозяйства, он унаследовал выборные должности отца, хотя был еще сравнительно молод. Здесь же стоял с женой и хозяин Теурю — член приходского совета. Здороваясь с господами, богатые крестьяне кланялись, покашливая в кулак и краснея, так как, несмотря на свою важность и силу, они все-таки оставались людьми из простонародья. Худая и желчная хозяйка Теурю почтительно приседала, складывая губы в приторную улыбку, столь же неестественную, как и эта ее почтительность. Зато хозяйка Юлле, красивая блондинка, держалась непринужденно и с достоинством, несмотря на свой крестьянский наряд, и удостаивала книксеном только людей почтенных лет. Ее муж волновался больше, но и он после каждого поклона высоко поднимал голову — пожалуй, даже слишком высоко, словно желал показать, что в здешних местах выше него одна только колокольня. Недаром даже барон обменялся с ним несколькими словами, сказанными, правда, вполголоса, но тем большее впечатление это произвело.

Народ попроще поглядывал на богачей, переговариваясь шепотом:

— Погляди-ка на эту диковинную шляпу...

— А та госпожа в черном платье хромает...

— Вон тот, с большой бородой, — сенатский чиновник... Важный господин... муж дочери покойного...

— А этот-то, этот, в высокой шляпе... Ну и толст! Брю-хо-то как бочка с салом!

— Видно, боится, как бы не треснуло, — вон какой цепью его перетянул!—сказал Отто, кивая на целый пучок золотых цепочек, протянутых поперек живота толстого господина.

Все это говорилось шепотом или вполголоса, а стоило кому-нибудь из господ приблизиться — все почтительно расступались. Господа чувствовали себя на церковном холме как дома, народ же теснился в стороне, жался к церковной ограде, а самые робкие выглядывали из-за кустов и деревьев.

Как только господа, которым предстояло нести гроб, подошли к катафалку, случилась маленькая заминка. По дороге брела сгорбленная старуха с ворохом веников на спине. Это была всем известная бабка-метельщица Роопетова Вийну. Уже и от природы согнутая чуть не пополам, она под тяжестью груза и вовсе носом в землю уткнулась. Поэтому она видела лишь ноги близко стоящих — едва; повыше колена — и не могла разобрать, что тут происходит. В простоте душевной ни о чем не подозревая, старуха шла прямо через толпу, и господа вынуждены были посторониться, выражая всем своим видом неудовольствие. Вдруг Вийну остановилась и попыталась поднять голову, чтобы оглядеться, но шея у нее не гнулась, и бабка только закружилась па месте, разгоняя господ своими прутьями.

— Чего это тут столько народу собралось? Ха... И башмаки-то все какие хорошие...

Вийну говорила сама с собой, теряясь в догадках, пока наконец хозяин Юлле не сообразил взять старуху за локоть.

— Уходи-ка ты, Вийну, отсюда...

Он говорил шепотом, стараясь, чтобы происшествие осталось по возможности незамеченным, но сделал только хуже, так как Вийну всполошилась, как испуганная курица:

— Ох... Да куда ты меня!.. Чего это тут такое особенное?

— Похороны тут. Уходи поскорее... Не мешай господам.

— Господи Иисусе... Неужели и впрямь господа? Да кто же помер, господи помилуй?

Богатые крестьяне чувствовали ужасную неловкость, и тут еще двое поспешили на помощь Юлле, чтобы поскорее спровадить старуху. Но ничего хорошего из этого не вышло: перепуганная Вийну металась из стороны в сторону, крича дурным голосом. Кругом слышались возмущенные возгласы, и теперь даже посторонние стали громким шепотом давать советы Юлле и его помощникам.

Господа недовольно морщились, хотя некоторые из них с трудом сдерживали улыбку, а в толпе уже слышались громкие смешки. Вийну все кружилась на месте, стараясь повернуть голову настолько, чтоб хоть что-нибудь разглядеть из-под вороха метел, и, наконец, ей удалось увидеть пышный гроб на катафалке. Она шарахнулась в сторону и, кое-как выбравшись из окружения господ, побрела прочь, унося свою шуршащую ношу и продолжая в недоумении разговаривать сама с собою. Отойдя немного, она еще раз остановилась, обернулась, и лишь теперь расстояние позволило ей окинуть взглядом всю картину. И она пустилась наутек, словно спасаясь от опасности.

Гроб подняли и понесли в алтарь. Юсси поставил катафалк в церковный каретник. Вернувшись, он заметил, что Аксели поднял с земли брошенную кем-то из господ недокуренную сигару и отдал ее Отто.

— Что ты там подбираешь?

— Оставь... Это я попросил его поднять: самому-то нагибаться неловко. Почаще бы помирали пробсты, так мы бы в табаке не нуждались.

Благословлял усопшего достопочтенный соборный пробст. В своей речи он без зазрения совести расхваливал покойника. Ушел муж великого духа и пламенного слова. Община утратила доброго пастыря, устами которого господь глаголел ей правду свою... Женщины плакали, веря каждому слову, а мужчины одобрительно кивали головами, считая речь вполне подходящей случаю.

Затем последовало возложение венков. Прочувствованные воспоминания о покойном на шведском языке гулко разносились под сводами церкви, где смутное эхо вторило звуку голосов и рыданиям. В груде венков виднелись ленты с надписями по-фински, например венок от судьи, сына покойного — активного фенномана в отличие от обоих своих братьев, сестры и зятя. Венок от прихода возложили хозяин и хозяйка Юлле.

Гроб понесли к могиле, вырытой вблизи церковных с ген, где уже было похоронено много священников этого старого прихода. На их железных крестах — на всех без исключения — значилось: «Här hvilar...»[13]

Могилу засыпали члены приходского совета, и затем па свежий холмик были возложены принесенные из церкви пенки.

Потом провожающие собрались перед церковью в ожидании своих экипажей. Там стояла и руустинна, поддерживаемая под руку сыном. Вдруг из толпы простонародья вышел Халме и направился к руустинне. «Что это? Неужели он собирается заговорить с руустинной? Так и есть!..»

Викки Кивиоя не находил себе места:

— Смотрите на этого... Нет, да ты погляди на этого дьявола! Неужели он подойдет к ней? Да! Берет за руку, так. словно... Ну, черт побери, что за парень! Ну надо же иметь столько....

И действительно, Халме приблизился к руустинне нарочито неторопливым шагом, высоко держа голову и на ходу снимая перчатку. Он и одет был как господин, даже лучше многих присутствующих господ, так как на нем был костюм собственной работы, а портной он был превосходный. Он снял шляпу, отвесил глубокий поклон и громко произнес:

— Уважаемая руустинна! Позвольте мне обратиться к вам в качестве одного из прихожан — несомненно, многие прихожане присоединятся ко мне — и выразить свое глубокое сочувствие вашему великому горю.

Растроганная руустинна поблагодарила, а Халме поклонился еще раз, надел шляпу и так же с достоинством отошел на свое место. Господа зашептались по-шведски. Все взоры были обращены к Халме, а сыновья покойного пробста отвечали на многочисленные вопросы гостей. При этом много раз повторялось слово «джентльмен». Халме, несомненно, услышал его и понял, но ни один мускул не дрогнул на его лице, хранившем выражение важного достоинства.

Люди почтительно расступились перед ним.

— Ну кто бы поверил, что он так просто подойдет со своим сочувствием! — шептал Вихтори.

И даже Отто вынужден был признать:

— Ловко он это...

Затем все уселись в экипажи и поехали в пасторат. Последним на своей повозке ехал Юсси, так и не сняв котелка.

Работники с семьями пили кофе в людской избе, а почетные гости пили и ели в гостиной большого дома. Все же руустинна зашла в избу сказать людям несколько слов. Она даже погладила по голове сыновей Коскела, заставив Алму покраснеть от удовольствия. Затем пришли господин судья с супругой и роздали всем черные, траурные конфеты, на которых был напечатан стих из писания.

После кофе господа гуляли по двору, оживленно беседуя о чем угодно, только не о покойном. Юсси успел к тому времени запрячь экипаж и в ожидании первых отъезжающих стоял во дворе, равнодушно слушая беседу господина судьи с кем-то из гостей.

— Слова, слова... Язык обогащается, и новые слова подбираются по мере того, как в них возникает потребность. Как видишь — а вернее сказать, как слышишь, — я в состоянии выразить любую мысль по-фински. И даже ты меня отлично понимаешь, хотя, по лености своей, ты никогда толком не учил родного языка.

— А как быть, по-твоему, с социальной стороной этой проблемы? Ведь национальное пробуждение, о котором вы хлопочете, не является одним лишь пробуждением языка. Недостаточное просвещение хуже, нежели отсутствие просвещения... Оно порождает недовольство.

— Возможно. Но к чему поведет длительное сохранение существующего положения вещей? Неужели ты действительно веришь, что эта стоячая вода так и останется неподвижной? Что все останется неизменным и ты со своим языком будешь по-прежнему жить отдельно от народа? По-твоему, достаточно обучить народ грамоте ровно настолько, чтобы человек умел расписываться, читать переведенные на финский язык параграфы законов, трактующие о его обязанностях, и понимать, что два да два — четыре. Но не думай, что он этим удовлетворится. Со временем он узнает, что четыре да четыре составляет восемь. И лучше нам самим обучить его этому, а не ждать, чтобы он нашел себе других учителей.

— Таких, как Вригт[14], ты имеешь в виду? Но они уже и сейчас ссорятся между собой.

— Разумеется. Но я не думаю о социализме. Нас это не касается. Это проблема индустриальных стран. Перед нами стоит вопрос государственности. Положение наше всё ухудшается, и мы совершенно бессильны помешать этому. пока народ остается темным. А русские могут напичкать его чем угодно — вот что я имел в виду. Мы непременно должны взять на себя руководство народом,а это возможно лишь с помощью его родного языка. Без финского языка мы лишены связи с народом. Пока еще он нем. Вот, посмотри-ка на этого человека с лошадьми: он погружен в бездумную апатию, но он может очнуться, и вовсе не безразлично, кто разбудит его.

Хотя Юсси и не слышал слов, но по обращенным на него взглядам понял, что речь шла о нем, и он опустил глаза.

— А меня больше занимает его нелепая шляпа, чем довольно абстрактный вопрос о том, кто его разбудит.

— Ха-ха-ха! Это старый котелок моего брата. Нам пришлось одеть его, так как он исполняет роль кучера.

Юсси догадался, чем вызван их смех, и отвернулся, застыдившись. Ему было стыдно не за себя, а за господ, и он старался как-нибудь нечаянно не показать, что понимает, о ком они говорят.

Тут к нему подошла Алма с ребятами и сказала:

— Ишь как весело смеются, хоть и на похоронах.

— Господское кудахтанье... Им об чем бы ни кудахтать...

К господам подошли две дамы, и беседа окончательно утратила серьезный тон.

— Скажите нам, о чем это вы говорили с таким оживлением?

— Ну, разумеется, Калле говорил о финском национальном просвещении.

— О, Калле действительно собирается просвещать народ, и, естественно, он начинает с головы: посмотрите, он подарил своему батраку котелок.

Дамы кокетливо засмеялись, складывая губки в самый обворожительный бантик, хотя обе уже давно были замужем. И началась пустая светская болтовня, замечательная тем, что люди умело находят, что сказать, когда говорить им вовсе не о чем.

— Пожалуй, я с ребятами пойду: коров-то доить надо.

— Ступайте. А меня, видно, раньше ночи не отпустят. К девятичасовому поезду придется еще, наверно, раза два съездить— за раз всех господ не увезешь.

Алма с мальчиками ушла. Каждый из ребят уносил с похорон по черной траурной конфете, зажатой в кулак.

— Мама, можно ее съесть?

— Съедите потом, дома. А бумажки сберегите: отец сделает для них начинку из дерева, и они останутся у нас на память о пробсте.

— А пробст поднимется из церковной могилы и полетит на небо?

— Это потом, в судный день, когда все восстанут из мертвых.

— А когда это будет?

— Когда Христос сойдет на землю.

— А когда Христос сойдет на землю?

— Ну, миленький мой... Это известно одному лишь богу... Вот мы придем домой, и вы отнесете корм овцам.

— Я отнесу сена Вилппу.

— Вместе отнесете.

Она шла с детьми домой, и на сердце у нее было неспокойно, оттого что дом так долго оставался без присмотра. Когда вдали показался его мирный, серый силуэт, Алма с облегчением вздохнула:

— Вот и наш дом. Тут он ждет нас, бедненький, один. Думает: где они там целый день бродят? Все нет их и нет...

— А новый пробст приедет сюда жить?

— С чего ты это взял?

— Отец все боится, что нас прогонят отсюда.

— Нет, тут он жить не будет... И нас из дому не выгонят... Бог не позволит отнять у нас дом.

III

Предстояло выбрать нового священника. Кандидаты на вакантное место выступали с проповедями, не подозревая, что среди присутствующих в церкви есть одна пара взыскательных глаз, оценивающая их особенно строго. Юсси меньше всего интересовался ими как проповедниками. Он приглядывался к каждому со своей собственной точки зрения, стараясь разгадать, что это за человек. Первый ему очень не понравился, и Юсси, вопреки обыкновению, не замедлил сообщить свое неблагоприятное мнение другим, что было явным подстрекательством.

— Нет, этого крикуна выбирать не стоит — ничего хорошего не будет. Злой он человек. О том, чтобы, значит,

милосердие, — у него и понятия такого нет. Больно уж крут.

И действительно, этот соискатель отличался могучим голосом и суровым слогом; весь облик его свидетельствовал об избытке силы. Мужчинам он, в общем-то, понравился, да и Юсси, вероятно, стал бы на его сторону, если бы не был пасторатским торппарем. Но поставить такого человека хозяином над собой... Нет, для этого он слишком напорист. Не знаешь, что он придумает.

Второй кандидат казался Юсси более подходящим. Это был молодой щеголеватый священник из Хельсинки. Ему только-только исполнилось двадцать восемь лет — минимальный возраст для посвящения в сан пастора. Поскольку в подобных вопросах большую роль играло мнение женщин, можно было заранее поручиться, что именно этот проповедник станет приходским пастором, даже не зная о том, что он недавно написал чрезвычайно интересный богословский трактат и что он связан с влиятельными кругами. Хотя он и не был близким родственником сильных мира сего, однако состоял с ними в добром знакомстве. Были епископы, которых он звал «дядями», и даже сенаторы, которым он говорил: «Добрый день, дядюшка!», а их женам: «Спасибо, тетушка! Очень, очень мило!»

Разумеется, одного этого было мало, это лишь помогло ему попасть в кандидаты. Окончательно судьба его назначения решалась здесь, в этой старой сельской церкви, когда эти молчаливые люди, покашливая и сморкаясь, пристально смотрели на него из-под нахмуренных бровей.

Однако элегантный молодой человек с приятным, бархатным голосом, несомненно, произвел на них самое лучшее впечатление. Он смотрел в глаза прихожан таким невинным взглядом и так красиво говорил на чистом финском языке с чуть заметным изящным шведским акцентом!

— ...ибо в любви и милосердии открывается нам божественный лик Христа. Он не является нам среди грома и молний, а приходит кротким утешителем, как друг всех несчастных, в сиянии милосердия и любви.

Хозяйки уже представляли себе, как этот столичный священник будет сидеть во главе праздничного стола по окончании ежегодных экзаменов по чтению. Неужто можно сравнить его со стариком Валленом, который и говорить-то толком не умел и даже при крещении путал мужские имена с женскими. А однажды дал младенцу два имени — мужское и женское сразу: Калле-Кюлликки. Грех да и только!

Этот молодой человек был словно нарочно создан для Юсси. Такой красивый, франт, уж наверное, не станет спорить и браниться с торппарем. Он даже не сочтет это приличным своему званию. И как ни трудно было Юсси высказывать вслух свои суждения, он стал расхваливать молодого пастора.

Халме был того же мнения, что и Юсси, но по иным причинам.

— Он просвещенный человек и, насколько известно, сторонник финской национальной идеи, а это отвечает моим требованиям. Одного лишь божественного слова недостаточно, духовный пастырь обязан заботиться и о светском просвещении народа, а он на это способен, судя хотя бы по его опубликованным богословским трактатам.

Халме, конечно, не мог знать, что автор этих трактатов писал их тогда, когда уже решил предложить свою кандидатуру в этот приход, рассчитывая, что они произведут благоприятное впечатление.

Хозяева Теурю отдали за молодого священника свои голоса и голоса семьи Лаурила, ибо, согласно арендному договору, Теурю имели право распоряжаться голосами своих торппарей на церковных выборах.

Большинством голосов приходским священником был избран Лаури Альбин Салпакари, в прошлом Ларс Альбин Стенбом.[15]

Новый пастор приехал в пасторат один. Его семья осталась в Хельсинки, ожидая, пока приведут в порядок большой дом. Во время сдачи и приема церковного имения выяснилось, что хозяйство находится в запущенном состоянии— и особенно земля. Признав это, приходский совет согласился и на то, чтобы произвести ремонт жилого здания.

Пастор оказался чрезвычайно любезным и обходительным молодым человеком, он излагал свои просьбы так скромно и застенчиво, что богатые крестьяне — члены совета не замедлили дать свое согласие, тем более что средства на это имелись: значительные накопления составляли особый строительный фонд.

— Вы не подумайте, уважаемые господа, что я забочусь о себе лично, но мне кажется, ремонт лучше произвести именно сейчас, при передаче всего хозяйства, поскольку все равно его пришлось бы делать в недалеком будущем. Дом настоятельно требует ремонта, иначе он начнет разрушаться.

Каждую комнату осматривали отдельно и записывали в протокол, где и что следует обновить. Члены совета несколько поостыли, когда оказалось, что пастор недоволен решительно всем и хочет, чтобы старое нигде даже не проглядывало. Он просил заново перестлать паркет в зале, хотя старый лишь немного осел, все комнаты нуждались в новых обоях, все полы, потолки, окна необходимо было покрасить, а старую кафельную печь в спальне совсем заменить.

Пастор высказывал эти просьбы с таким смущением и мучительным беспокойством, что становилось ясно: он действительно добивается этого ремонта не ради себя лично.

Хозяева, члены совета, конечно, соглашались, но потихоньку переглядывались, думая про себя, что уж теперь-то, видно, снижения церковного сбора не дождешься. Впрочем, никто и не думал перечить. Лишь порой раздавались неопределенные замечания, в которых, однако, хозяева улавливали гораздо больше смысла, чем пастор. Он не различал тонких оттенков их языка, позволявшего хозяевам с мужицкой хитрецой высказывать при нем свои подлинные мысли.

— Да... При старом Валлене оно было, конечно, того... Он на это не обращал такого внимания...

Затем занялись проверкой торппы.

Теурю, как местный житель, хорошо знавший Коскела, сопровождал пастора во время осмотра торппы.

— А как насчет договора? Ведь ваш арендный договор был действителен лишь на тот срок, пока Валлен оставался пробстом, не так ли?

— Да, так было записано...

Юсси посматривал то на одного, то на другого, чувствуя в вопросе какую-то скрытую угрозу.

— Да... Значит, так ты и говори: нужно заключить новый договор. Если, конечно, господин пастор захочет сохранить торппу.

— Разумеется... Какой же смысл ликвидировать ее?

Юсси при этих словах почти распрямил поврежденную спину.

— Того... значит... Я так об этом подумывал... Что ж, если бы, с вашего разрешения, продолжать... Потому как я с этим расчетом старался вести дело... вкладывая все силы... И как ведь все с самого начала своими руками... Старался уж все держать в лучшей исправности.

— Значит, вы и основали эту торппу?

— Как есть... В глухом, диком лесу... Тринадцать лет прошло, как я впервые всадил тут лопату в землю.

— Тринадцать лет — и так много возделанной земли!

— Да... есть, конечно... Хотя земля-то и не такая уж хорошая. Но если бы господин пастор продлил договор, так было бы нам... кроме этого — ничего... И в таком рассуждении, столько прожито...

— Да вы не беспокойтесь. Мы это уладим, конечно, но только потом. А пока пусть все остается по-старому.

Обошли все постройки и земли. Хозяева то и дело удивленно хмыкали про себя, а когда ни Юсси, ни пастора не оказывалось поблизости, успевали обменяться краткими замечаниями:

— Да, эта торппа получше многих самостоятельных хозяйств! Ведь уже пять дойных коров у кособокого идола!

Хозяин Теурю стоял, расставя ноги и засунув руки в карманы своей куртки. Он был сухощав, жилист, с узким лицом и тонкими, плотно сжатыми губами. Обычно он долго думал, прежде чем высказать свою мысль.

— Дело-то в том, что условия аренды слишком льготные... Старый Валлен дал ему такую свободу, потому как он у него был вроде воспитанника. Но я не хочу вмешиваться, пусть пастор сам решает с ним, как найдет нужным.

Хозяин Юлле смотрел на болото.

— Так-то так... Условия аренды, конечно, вольготные, но ты прими во внимание, что все это поднято на диком болоте... Готовые торппы — другое дело. Тринадцать лет... Тринадцать лет... И всюду полный порядок.

Размеры торппы удивили даже пастора. Юсси согласился, что простору-то хватает, но повторил, что земля тут не особенно хороша. Если он чего и добился, то лишь тяжким трудом да усердием.

Потом сели пить кофе. Мальчики убежали от гостей и спрятались за печку, а когда пастор стал звать их, они забились еще глубже. Алма велела им выйти, и в конце концов они, осмелев, появились из своего убежища — сперва Аксели, а за ним Алекси. Глядя в пол, они робко, бочком подошли к пастору.

— Ну, как тебя зовут?

— Аксели.

— Так, так. Ну а тот, другой молодой человек?

— Алекси.

— Так, так. Аксель и Алексис... А там что за малыш в кроватке?

— Это Акусти.

Вместо дочки, которую ждала Алма, опять родился мальчик, получивший имя Аугуст Йоханнес. Ему уже было полгода.

— Три сына... Вот как.

Пастор был любезен, однако Юсси не очень-то доверял его любезности. Она была и мягка и холодна — эта господская любезность. Покойный Валлен был совсем иной. У него, бывало, всякая мысль на лице написана. А у этого за обходительностью и не разберешь, что он за человек. Говоришь с ним — и словно его не видишь.

Но все-таки худшее теперь уж позади: он обещал продлить аренду. Только надо добиться поскорее заключения нового договора, пока он не передумал.

— Того... господин пастор... Этот договор, значит... Когда его то есть удобнее сделать?

— Ну-у... Я сообщу потом. Тут так много всякого... Пусть остается все по-старому... пока. Позже мы вернемся к этому делу.

Гости уехали, засвидетельствовав, что торппа ведется хорошо, земли и постройки находятся в соответствующем порядке, так что приходскому совету нет оснований возражать против продления аренды. Если пастор пожелает, он волен заключить договор по собственному усмотрению. Юсси — человек безупречный, добросовестный работник и выполняет все предписания закона.

По дороге они рассказывали пастору о Юсси.

— Тут и говорить нечего... Человек он хороший, — сказал Теурю.—С таким торппарем чем не житье, а вот я со своим просто измучился. Приходит этот бездельник на отработку или нет — все едино. Толку от него никакого. Да и вообще, я полагаю, что от любой торппы пользы как от козла молока. Куда лучше взять все в свои руки. Кажется, я так и сделаю, если он у меня не исправится наконец. Давно бы согнал его, но все старался терпеть, — ведь он уже четвертый из их рода... И немножко даже как будто родня.

— Разве Лаурила тебе родня?

— Да как сказать... поначалу-то эта торппа дана была в приданое дочери... Давно это было — при наших прадедах, так что сам-то он, можно сказать, и не родня. Но прабабка этого Лаурилы была дочерью Теурю.

У пастората члены приходского совета простились с пастором.

— Вы ведь здесь рядом живете, так уж, пожалуйста, позвольте мне обращаться к вам за помощью и советом, когда потребуется.

Пастор сказал это хозяину Теурю, и тот немного задержался после ухода других. Пастор действительно мало понимал в сельском хозяйстве, и Теурю дал обещание помогать ему, пока все не наладится.

— Спасибо. Я буду очень признателен за помощь. А то ведь все мое знакомство с сельским хозяйством ограничивается тем, что я проводил лето у родственников в их имениях. Но пока, до приезда моей жены, я не хочу здесь ничего менять. Она в этих делах опытнее меня, так как родилась у земли и в родительском имении всегда горячо интересовалась вопросами хозяйства.

— Так родители вашей супруги земледельцы?

— Не совсем. Ее отец был судьей и последнее время служил в Хельсинки, но у них было имение неподалеку от города. Моя жена ведь дочь судьи Сойнтувуори, вы, вероятно, слышали о нем? Это известный деятель финского национального движения, так же как и братья моей жены.

Теурю кашлянул и сказал несколько неуверенно:

— Не припоминаю...

Ему было неловко, что он настолько необразован и ничего не знает о деятелях национального движения. Правда, кругозор Теурю ограничивался местными, общинными делами, да и они интересовали его только потому, что он был богатым хозяином, а не в силу его природных склонностей. У него была узкая и черствая душа крестьянина-собственника, знающего только свой дом и хозяйство — свою собственность, или «сосвинность», как говорили они с женой.

Конечно, положение пасторского советчика несколько льстило его самолюбию, хотя он и не был тщеславен. С другой стороны, врожденная осторожность удерживала его от вмешательства в пасторатские дела. Он, как всегда немногословно, посоветовался с женой. Хозяйка тоже предостерегала:

— Чего тебе лезть в чужие передряги... Поди, знай, как обернется. Потом и выйдешь виноватым.

— Да мне-то что лезть...

При осмотре торппы Коскела в душе Теурю родился маленький червячок зависти. И с чего бы, кажется? Ведь чужой достаток ничего у него не отнимал. Но его завистливая скупость не могла мириться с успехами Юсси. Он тут же подыскал этому основание: он член приходского совета и на дела церковного имения не может смотреть равнодушно.

— Этот Юсси Коскела наскреб-таки себе приличную сосвинность за короткий срок.

— Хм... наскреб... Отчего же не наскрести?.. Чего тут мудреного: живут задаром на чужой земле и высасывают из нее все дочиста.

— Конечно, условия аренды, можно сказать, детские. Не знаю, смыслит ли наш новый в таких делах хоть малость. Но за такие торппы даже в баронском имении отрабатывают по три дня с парой коней да по два дня без коня. А этот баловень Коскела работает только два дня с конем да один день пеший. Я было хотел растолковать это нашему новому... Оно конечно, чужие дела меня не касаются... Но ведь в конце-то концов тянут из приходского кармана. И не диво, что пасторат наполовину разорен.

Тут уж хозяйка перестала думать об осторожности. Она так ненавидела семью Лаурила, что с огромным удовольствием прижала бы покрепче всех торппарей из одного лишь отвращения к собственному.

— Конечно, можно пастору намекнуть... Лучше бы согнать их с общинной земли... Да и нам тоже надо что-то делать с нашими лодырями Лаурила. Вот и сегодня его жена прошла мимо меня — даже не взглянула!.. А потом я услышала позади этакий ехидный смешок.

IV

Казалось, пастор совсем забыл о своем торппаре. Долго Юсси ждал, что он заговорит об обещанном договоре, но так и не дождался. Не в силах больше терпеть эту неопределенность, Юсси наконец собрался с духом и сам спросил его.

Пастор явно испытывал неловкость, но, не зная, как отказать, он велел Юсси прийти в пасторат со старым договором. Тем временем он переговорил с хозяином Теурю. Пастор спросил:

— Этот Коскела настаивает на договоре. Как тут принято вести дела с торппарями? На какой срок обычно заключаются арендные договоры?

Теурю, подумав хорошенько, стал объяснять:

— Да по-разному. Кто заключает на год, кто на пять или на десять лет. Бывают и пожизненные контракты.

— А как в церковных хозяйствах? Я в этом не слишком разбираюсь.

— Последний закон вышел такой, значит, что можно подписывать на пятьдесят лет. На больший срок пасторы, в ведении которых находятся служебные имения, заключать арендных договоров не должны.

— А как же мне поступить с этим Коскела?

Теурю ответил сухо и уклончиво:

— Это уж пастору решать. То есть вам дана полная свобода составлять контракт по своему усмотрению, однако на срок не более пятидесяти лет... При условии, конечно, чтобы торппа содержалась хорошо и что торппарь никогда не был под судом ни за какое преступление...

— Но ведь Коскела не был под судом?

— Не-ет! Он во всех отношениях честный человек. Но у приходского совета было в свое время такое мнение — когда при покойном Валлене этот вопрос обсуждался,— чтобы, значит, не рекомендовать заключения договора на слишком долгий срок, во всяком случае, только на то время, пока пробст остается в должности. Тут ведь дело такое: ежели пасторы меняются, то у нового должна вроде оставаться свобода самому договариваться и ставить свои условия. А так, я уже сказал, пастор имеет полное право отдать хоть на пятьдесят лет.

— Да... Едва ли я могу теперь загадывать так далеко вперед. Что касается меня, то, конечно... Но действительно, и не вправе связывать какими-либо обязательствами своих преемников. Тем самым я посягнул бы на чужие имущественные интересы.

— Да... Это уж, я говорю, в собственной воле пастора. Сим я тоже не стал бы писать долгосрочные контракты. Против Коскела я ничего не скажу, а так, ежели взять вообще. Это такое дело, что ежели у торппаря долгий контракт, так он и знать ничего не хочет — ну, точно телка в поле. А когда они боятся, что их сгонят, то ходят по струнке... Но я уже сказал, этот пасторатский Юсси — особая статья, он из настоящих, из первых тружеников... Так что не поэтому... Я тут не вмешиваюсь... но я сказал то, что думаю, так, вообще.

— Я и не помышляю о сгоне, раз эти люди так человечественны... или как там говорится... не человечественны, а... ну да, человечественны. Но вот как насчет арендной платы? Я в этом ничего не понимаю. Если она велика, то можно убавить.

Едва заметная улыбочка пробежала по лицу Теурю.

— Ну-у... Э-э-этого я не знаю... Это дело пастора. Только, ежели спросить моего мнения, так я прямо скажу: лишнего там не запрошено. Но я уже сказал, это не мое дело.

Пастор заметил усмешку Теурю и его несколько уклончивый тон. Он подумал, что хозяин посмеивается над его неопытностью и глупостью, и он смутился, даже покраснел. Его красивое, нежное лицо вообще необычайно легко заливалось краской. За барской мягкой вежливостью молодого пастора скрывалась робость и неуверенность в себе. Особенно это стало заметно теперь, в непривычной и чуждой ему обстановке.

И пастор быстро переспросил, стараясь скрыть свое смущение:

— А может быть, условия слишком льготны?

— Хм... Как взглянуть... Оно конечно, по размерам торппы отработка невелика, но тут есть и другая сторона: ежели учесть, что пасторат не вложил в торппу ровно ничего, окромя бревен для стройки, да и те были на корню... Так выходит немножко того... в этом отношении... Но я уж сказал: пастор может тут распоряжаться по своему усмотрению.

Пастор так и не понял, как ему следует поступить. О земельно-арендных отношениях, о положении торппарей он знал лишь понаслышке и не имел о них ни малейшего представления. Однако усмешки Теурю оставили у него неприятное чувство: очевидно, с оплатой торппы Коскела не все в порядке. Арендная плата, видимо, до смешного мала. Говорят, этот Коскела с детских лет был вроде любимчика у старого пробста. Наверно, хозяин Теурю про себя смеется над ним, потешаясь, как люди ловко пользуются его неопытностью.

Ему было досадно. Пастор чувствовал себя задетым. Но он не жаден. Ему только не хочется сделать какую-нибудь глупость, над которой люди станут смеяться. Но самое главное даже не это. Жена сказала ему при расставании:

— Лаури, не смей ничего решать до моего приезда. Слуг не нанимай и не делай никаких распоряжений по хозяйству. Слуг я хочу выбрать сама. Ты ведь в этом ничего не смыслишь.

Лаури вынужден был с ней согласиться. И сейчас он действительно был беспомощен, как только может быть беспомощен робкий молодой человек, выросший в городе. Поэтому-то он и откладывал подписание договора с Юсси, но тот загнал его в угол, и уклониться теперь уже невозможно. Пастор думал, что Эллен, конечно, не станет возражать против сохранения торппы, но вот размер арендной платы — дело другое. Если он по глупости окажется в смешном положении, Эллен рассердится. И вот перед приходом Юсси он решил заключить с ним лишь временное соглашение на условиях, допускающих широкое толкование и которые можно было бы изменить, если Эллен не одобрит их.

В разлуке пастор думал о жене с горячей, нежной любовью. Многие стычки и даже довольно бурные ссоры были забыты, и он вспоминал о жене лишь как о прелестной и желанной женщине. Почти десять лет назад он влюбился в нее, влюбился безумно, так что готов был ради нее снести любое унижение, а унижений ему пришлось вытерпеть немало. Эллен была достойной дочерью и сестрой «буйных Сойнтувуори» — семейства гордого и надменного. Правда, и Эллен любила его, но ее любовь была требовательной и капризной. С самого начала он попал под женин каблук, да так оно и осталось. Это началось с имени. Тогда еще был жив отец Эллен, заявивший прямо и бесцеремонно:

— Ты можешь стать моим зятем только на следующих условиях: во-первых, ты в совершенстве выучишь финский язык; этой свинской шведчины, на которую ты постоянно сбиваешься, мы слушать не будем; во-вторых, ты сменишь имя и фамилию на финские. Второе имя — Альбин, так и быть, можешь себе оставить, так как для него не найдется соответствующей замены, а если переделать его на финский манер в Алпо, как некоторые предлагают, то получится слишком искусственно. Затем ты дашь слово, что твои будущие дети получат только финские имена. Что касается твоих взглядов вообще, то тут я особенно вмешиваться не собираюсь, но знай: если ты противник финского языка, тебе в нашей семье придется несладко.

И он принял все условия. Вопрос о языке не казался ему столь уж важным. Будучи либералом, он предпочел бы мир и согласие между обеими языковыми группами. По традициям своей семьи он видел в шведском языке орудие культуры и просвещения, однако признавал также, что народ должен развивать и утверждать свой язык. Как священник и богослов, он не мог проблему языка ставить в основу мировоззрения. Он полагал, что это в общем практический вопрос, который следует решать конкретно, в соответствии с требованиями жизни.

Конечно, он был глубоко оскорблен этими унизительными условиями и тем, как ему их ставили. Однако что же мог поделать застенчивый, влюбленный молодой человек? Только перед Эллен он открыл душу, поведав, как больно ранила его бесцеремонность тестя.

— Да... Это довольно неприятно... Но ты не понимаешь папу. Ты не знаешь, как его оскорбляли и притесняли за его приверженность финскому языку. И он сам рассказывал мне, что вначале шведский язык не вызывал у него никакого протеста. Как судья, он только хотел добиться того, чтобы люди из народа хоть понимали, что говорится в суде по их делу. Он рассказывал, как это было ужасно — судить людей, которые даже приговора не понимают и должны были на собственные скудные средства заказывать для себя перевод решения суда. Но за это отцу пришлось испытать на службе столько оскорблений, что я вполне понимаю его.

Красивая Эллен плотно сжала губки и, вскинув голову, сказала:

— И я с ним совершенно согласна. Если ты меня действительно любишь, ты должен полюбить и тех, кто мне дорог.

— Разумеется, я уважаю твоего отца. Он, во всяком случае, прямой человек и ничего не боится.

— Я говорю не только об отце... Я имею в виду финнов, финский народ.

— Я не считаю себя иностранцем, хотя мой родной язык — шведский. Я всегда чувствовал себя финном. И думается мне, по крови я более чистый финн, чем ты.

— Это ничего не значит.

Сказано коротко, как отрезано. Однако на самом деле, хотя предки Эллен были когда-то крестьянами, их семья давно уже стала чиновничьей и с тех пор неоднократно роднилась со шведскими и немецкими семьями.

Но как бы там ни было, отказаться от гордой и красивой Эллен будущий пастор не мог, а стало быть, он решил для себя и всю проблему двух языков Финляндии, старательно усвоив финский национализм жениной родни. И все же трудностей оставалось немало. Вот и теперь он сидит здесь, в своем кабинете, готовясь к тяжелому разговору с торппарем, и это лишь маленькое звено все из той же цепи следствий. Он давно уже добивался назначения в хороший, тихий приход, чтобы удалиться от столичных ссор и дрязг, и наконец получил его. Он мог бы уехать куда-нибудь и раньше, но лишь капелланом или помощником священника, так как для пастора был еще слишком молод. Но Эллен об этом и слышать не хотела. И разумеется, ее можно понять.

Теперь все наконец устраивается хорошо. Получив самостоятельность, он избавится от подавляющего влияния чужой воли. И семейная жизнь наладится, когда со стороны не будут вмешиваться. Кончатся эти тягостные отношения, которые отравляли ему жизнь... из-за его же деликатности. Так Лаури Салпакари именовал ту черту своего характера, которая была для него вечным источником тайных мук. Ему решительно не хватало немножко нахальства и твердости. Он почти не мог противиться чужой воле. Он вспомнил братьев жены, и на сердце у него заскребли кошки. Родичи относились к нему благожелательно, с шутливой любезностью, в которой он все же чувствовал легкий оттенок презрения. Особенно оскорбительной была манера старшего шурина при всякой встрече хлопать его по плечу и спрашивать со смехом:

— Ну как, Топелиус?

Этим именем он презрительно обозначал миролюбие и деликатность чувств.

Какое безумие — ссориться из-за языка! С чего это началось? Наверно, тесть имел вначале самые лучшие намерения. Но, встретив сопротивление и критику, он почувствовал себя лично задетым, и в конце концов им двигала уже ненависть, а не забота о благе народном. По существу вся их идейная борьба за финский язык была связана с тем, что их притесняли по службе, им были нанесены личные оскорбления, вокруг их семьи сжималось кольцо изоляции. На враждебность окружающих они отвечали вызывающей гордостью и высокомерием. Даже грубость они старались выдать за достоинство. В студенческие годы братья легко прибегали к кулачной аргументации, так как видели в ней вполне финский и народный способ доказательства. Это было так красиво и внушительно: вспрыгнуть на стол и заорать во всю глотку, подражая Бисмарку:

— Финскую Финляндию можно создать не речами, а кровью и кулаками!

На что может надеяться общество, где подобные дикие выходки считаются благородством?—думал пастор.— Есть лишь одна непреходящая истина — та, что дал миру Христос. Как тонко и верно осветил ее Толстой, показав Наполеона маленьким, достойным осмеяния человеком. Но, может быть, я думаю так лишь оттого, что сам я неспособен утвердить себя?..

Он досадливо поерзал в кресле.

Тайное сомнение вновь грызло его сердце. Отвергнутые и потому смутные обрывки мыслей шевелились на пороге сознания. Они ни разу не были додуманы до конца и потому оставались неясными.

Было ли у меня настоящее призвание священника? Было, несомненно... Но не только в этом... Возможно, я обратился к религии... не имея сил на другое? Я не мог так ловко вспрыгнуть на стол... Нет, однако... Я избегал подобных выходок не от застенчивости и робости... Я искренне молился о мире... А также об истинной, свободной вере. И вот здесь я должен обрести ее.

Пастор посмотрел в окно на маленькое озеро с несколькими крошечными островками, поблескивавшее в теплых лучах вечернего ласкового солнца. Хоть бы скорей приехала Эллен с детьми!

Эллен красива. Особенно когда она распускает на ночь свои густые волосы. Надо надеяться, она останется довольна пасторатом.

Но пусть она чаще предстает в моих воспоминаниях как мать... Вот когда она совершенно прекрасна. С какой любовью она относится к детям!

Здесь все изменится. Этот Коскела довольно подозрителен, как-то пугающе замкнут. Надо было все-таки оттянуть с ним до приезда Эллен... Что у него со спиной? Он так уродливо кривобок.

Тут вошла Минна и доложила, что Коскела просит принять его. Мысленно пастор называл Минной привезенную из Хельсинки экономку, хотя Эллен настаивала, что по-фински ее имя должно произноситься Мийна. Право, она доходит до смешного в борьбе за чистоту финского языка.

Вошел Юсси. Он заметно волновался — и от робости и от тревоги за успех своего предприятия. Пастор встал:

— Добрый вечер!.. Входите, пожалуйста...

Он протянул руку, здороваясь, но Юсси не сразу сообразил, что надо пожать ее. Старый Валлен, несмотря на простоту своих манер, никогда не здоровался с простым людом за руку, как и все господа, которых на своем веку видел Юсси. Юсси глядел на протянутую руку пастора, моргая и все более смущаясь; потом сам протянул было руку, но тотчас испуганно отдернул ее. Затем он торопливо схватил руку пастора, беспокойно переступив ногами и подавшись вперед всем туловищем для поклона, но от неумения и растерянности вместо поклона у него получилось какое-то неопределенное судорожное телодвижение. Он пробормотал нечто совершенно невразумительное:

— ..м-м-м... м-м-м... ого.

Пастор тоже смутился. Он покраснел, быстро схватил стул и предложил Юсси сесть, отчего обоюдная неловкость лишь усилилась, так как это было уж совсем не принято. Наконец Юсси кое-как сел на самый краешек стула. Гораздо легче было бы ему стоять, потому что он не смел опуститься на стул всей тяжестью и его согнутые колени затекли от напряжения.

— Так, так... Вы по поводу договора... Старый у вас при себе?

— А... ага.

Юсси поспешно достал из кармана пачку бумаг и протянул пастору.

— Того... здесь вот письмо... то есть вроде как рекомендация. От старой руустинны... Или, вернее, от молодого барина.

— Вот как, вот как...

Пастор быстро пробежал глазами письмо.

— Да... Это очень хорошее письмо... Они просят продлить право аренды. И, как я уже говорил, мы, разумеется, продлим его.

— Так... Это было бы... хорошо... Так мы дома всегда полагали... И так жили, чтоб надолго, значит.

— Совершенно верно... Мы составим договор... Но только... Я думал таким образом, что мы оформим его пока лишь временно. По сути дела это уже не столь важно. Мы практически сохраним в силе старый договор, но не будем связывать себя слишком далеким сроком.

Юсси не сразу понял, куда пастор клонит, однако почуял, что шаткость его положения усиливается, а этого он боялся больше всего.

— Так... господин пастор... За что же?

— Видите ли, я должен сознаться, что, как горожанин, совсем не разбираюсь в подобных делах. Существует постановление о содержании в порядке имений, доверенных священнослужителям... Но я недостаточно знаком... И вообще я ничего не понимаю в арендных отношениях. Размеры арендной платы для меня совершенно темная область... Поэтому давайте мы заключим с вами окончательный договор потом, когда я лучше освоюсь с делами... А сейчас мы оформим временный и сделаем его так, чтобы вы смогли быть спокойны...

— Но... только это выходит того... Плохо жить, когда не знаешь, долго ли тебе еще позволят... и... опять же.» немало труда вложено в эту торппу...

Но быстрый и плавный поток пасторского красноречия мигом рассеял все сомнения Юсси или, вернее, был рассчитан на то, чтобы окончательно рассеять их.

— Нет, нет, нет... Вы, пожалуйста, не думайте так. Вы сможете оставаться здесь до тех пор, пока я буду управлять пасторатом. Речь идет совсем не о том. Но просто... это ведь церковное имение, и я тут не полновластный хозяин. Я должен предварительно узнать и мнение членов приходского совета. Но я ни в коем случае не собираюсь ухудшать условия вашего договора, так что вы можете быть абсолютно спокойны.

Этот фонтан красноречия не вполне убедил Юсси, и он тревожно спросил:

— Какой же договор, господин пастор, вы предлагаете?

— Ну, я думал записать что-нибудь в таком роде: торппа закрепляется за вами до тех пор, пока я буду возглавлять приход. Устанавливать более далекий срок я не хочу, так как не могу налагать какие-либо обязательства на своих преемников. Этот параграф послужит гарантией того, что вам не следует бояться выселения. Что же касается арендной платы, то она тоже пока останется в прежних размерах, с той лишь оговоркой, что через каждые два года она может быть изменена, но, разумеется, только по взаимной договоренности и с обоюдного согласия.

— Значит, жить все-таки можно...

— Договор ведь это гарантирует.

Юсси вздохнул с некоторым облегчением. Затем он начал нерешительно, с запинкой:

— Насчет этой арендной платы... Конечно, я по мере сил... Но покуда мои сыновья еще малы... Ведь надо же и в торппе работать... Сейчас поденщина не так велика... но... при покойном Валлене учитывалось, что, раз я дикое место, значит, раскорчевал и обжил... Но, конечно, я постараюсь... по мере моих сил...

Пастору снова стало не по себе. Мучительно было видеть эту растерянность и тревогу в глазах человека, а упоминание о снисходительности Валлена прозвучало как упрек.

— Нет... Поймите же... этот параграф необходим для приходского совета... Здесь имело место... э-э-э...

Пастор замялся. Он не был уверен, удобно ли говорить Юсси о том, что Валлен плохо вел хозяйство, и о замечаниях комиссии. Но, не найдя лучшего выхода из неловкого положения, он все же продолжал:

— Здесь была проведена как бы небольшая ревизия... Не в отношении торппы. Ее состояние как раз особенно хвалили... Но хозяйство пастората очень запущено. Это несомненный факт. Были сделаны замечания. Правда, всем понятно, что Валлен был стар и немного мягкосердечен. Но его... Видите ли, теперь это уже не только от меня зависит. Валлен был старый, почтенный пробст, которому приходский совет не мог указывать. Я же все-таки должен считаться... Мы оставим этот пункт открытым, чтобы можно было вернуться к нему, если возникнут какие-либо нарекания. Но будьте уверены, я со своей стороны вовсе не собираюсь ничего менять. Вы понимаете? Это всего лишь небольшая формальность.

Нет, Юсси не понимал. Но ему в его положении ничего не оставалось, как только соглашаться на любые условия. И пастор с облегчением принялся писать договор, радуясь, что мучительная неловкость наконец устранена.

Затем он вслух прочел написанное. Договор гарантирует Юсси право жительства в торппе и пользования ее землями при условии, что интересы церковного имения, согласно определению приходского совета, не потребуют иного использования торппы.

Это дополнительное условие существенно меняло дело, и Юсси заерзал на стуле:

— Как же... того... Ведь это сводит на нет...

— Нет, по-моему, вы не правы. Причем это одна формальность: ведь все равно, какие бы мы с вами ни заключали договоры, мы практически целиком зависим от решений приходского совета, несмотря на все права, записанные в законе.

— Да... оно, конечно, так. Но если господин пастор сам...

— Я ведь сказал... Все, что зависит от меня, здесь определено достаточно ясно.

Размер отработки будет устанавливаться каждые два года по обоюдному согласию, причем будет приниматься во внимание тот факт, что торппа находится в распоряжении человека, который сам ее основал и построил, и это дает ему право на известные льготы сравнительно с общепринятым уровнем арендной платы.

Далее шли официальные параграфы — их растолковал пастору Теурю, — которые, несмотря на их кажущуюся незначительность, давали хозяину земли полную власть распоряжаться договором по собственному усмотрению. Там говорилось, что арендатор должен пользоваться хорошей репутацией, хорошо обрабатывать землю, не наносить ущерба лесам имения, никого к себе не селить без разрешения хозяина, не устраивать в торппе каких-либо собраний без согласия хозяина, вести себя прилично и безупречно, выполняя точно все условия аренды.

Каждое из этих общих предписаний означало, что хозяин может всегда расторгнуть договор, придравшись к чему угодно. Не поздоровался с хозяином — уже дурное поведение. В одном имении торппаря согнали, воспользовавшись именно таким предлогом.

Но Юсси этого не боялся. Он всегда старался вести себя безупречно, а торппу содержал так, что его можно было ставить в пример.

Пастор переписал текст еще раз, и они подписали оба экземпляра договора. С радостным чувством облегчения пастор подал Юсси руку на прощанье, желая подчеркнутой любезностью смягчить тот очевидный для них обоих факт, что условия договора стали намного хуже для торппаря. Избыток любезности смутил и встревожил Юсси. Он снова схватил руку пастора так же неловко, как и при встрече.

— Ну вот, Коскела. Я надеюсь, что мы будем жить в мире и согласии, как добрые соседи. Да я в этом нисколько и не сомневаюсь... Если вам что-нибудь в моих действиях покажется странным, то вы должны понять, что я просто ужасно неопытен... Хе-хе. Ведь я совсем как тот крестьянский сын, приехавший из столицы, который смотрит на лошадь и не знает, с какого конца ее запрягать, тогда как настоящие крестьяне над ним смеются. И поделом смеются, конечно, хе-хе, поделом... Ну вот... До свиданья. И будьте совершенно спокойны... Мы, несомненно, поладим друг с другом.

Перешагнув порог, Юсси повернулся и начал перекладывать картуз и договор из руки в руку: ему нужно было освободить одну руку для того, чтобы закрыть за собою дверь. Он не сразу справился с собственными руками. Заметив его неловкость, пастор поспешил помочь ему, отчего Юсси еще больше растерялся. Он как раз освободил руку и уже почти закрыл дверь, но тут же распахнул ее снова, понимая, что неудобно хлопать дверью перед носом пастора. После этого злополучная дверь еще не раз ходила туда и назад, то закрываясь, то вновь распахиваясь, и рука пастора то протягивалась за нею, то беспомощно опускалась, и оба издавали какие-то неопределенные восклицания, пытаясь угадать намерения друг друга. Наконец дверь окончательно захлопнулась, разделив их, и они разошлись в разные стороны, испытывая смущение и неловкость.

У пастора вырвался вздох облегчения, но тут же его охватило уныние. Беспокойно складывал пастор бумаги в ящик стола, чувствуя, что поступил скверно.

Юсси шел домой. С каждым шагом, с каждым метром дороги его смущение понемногу проходило, и наконец он мог спокойно обдумать то, что произошло. Но как он ни прикидывал, ясно было одно — договор стал намного хуже.

— Надо еще дома посмотреть... Алма лучше читает...

Ему хотелось надеяться, что в договоре выявятся какие-нибудь послабления. Алма, только взглянув на Юсси, поняла, что случилось недоброе.

— Ну и приобрели мы себе хозяина...

— Как так?

— На вот, прочти... Только не спеши, пореже.

Алма читала, но документ оставался таким, каким был, и ничего нового в нем второе чтение не обнаружило.

— Все-таки тут подтверждается право жительства.

— Да, подтверждается... Пока интересы имения не потребуют чего-нибудь другого. Так ведь там сказано?

— Ну, и в старом договоре было не намного лучше. Все равно, что бы ни значилось в ней, — эта бумага нам не защита. Хоть какие твердые слова в нее ни запиши... Сам знаешь, нашему брату как скажут уходить, так и ступай.

Да. Это была правда. И когда Юсси думал об этом, ему становилось легче. Значит, бумага не так уж и важна. И как ни странно, утешение они нашли в сознании своей полной беззащитности.

Опять в Коскела весь вечер молчали. Снова отец был так мрачен, что мальчишки притихли, как мыши. Немножко светлее стало у ребят на душе только от слов матери, когда она, растирая перед сном их заскорузлые холодные ноги, сказала спокойно и даже почти весело:

— А если и повысят нам поденщину... Так ведь им и в ум-то не придет, какие скоро у нас будут помощники... Сколько эти трое могут дел переделать через несколько лет... мамины мужички!..

V

Жизнь вообще делает человека упругим. Кого поднимет, кого уронит. Но всякий старается поскорее приноровиться к новому положению.

Так случилось и с Юсси. Он привык к этой вечной неуверенности, и новые, более шаткие условия стали для него нормальными, он уже не замечал их, не думал о них, хотя они исподволь меняли все его мироощущение.

Пастор поручил ему привезти на своей лошади со станции госпожу и детей. Другую лошадь с повозкой — для гувернантки и багажа — наняли у Теурю.

— Только как же я ее узнаю, госпожу-то?

Пастор рассмеялся. Он был необычайно весел в этот день и, по мнению Юсси, вел себя просто неприлично.

— Ее вы без труда узнаете. Двое детей — мальчик и девочка, и гувернантка с ними... Да здесь так мало приезжающих, что ошибиться невозможно.

Юсси сел в бричку и дернул вожжи.

— Послушайте, Коскела.

— Да, господин пастор.

— Если не заметите ни детей, ни гувернантки, так привезите самую красивую женщину — это, несомненно, будет она.

Юсси не сразу понял. Видя его замешательство, пастор густо покраснел. «Кажется, на радостях я сказал что-то лишнее», — подумал он. Но мысль о приезде обожаемой Эллен рассеяла его смущение, и он продолжал:

— Эта примета надежнее всех других. Так помните же: непременно самую красивую привезите!

— Хе-хе... Постараюсь... Если только я в них что-нибудь понимаю...

Ошибиться действительно было невозможно. На маленькой станции с поезда сошло немного пассажиров, а нарядную госпожу сразу видно среди простого люда. И примета, указанная пастором, тоже была достаточно яркой. Наверно, по одному этому он узнал бы пасторшу, даже если бы на станции сошли все пассажиры поезда. На перроне стояла молодая, красивая, стройная дама. Юсси различил за вуалью смело изогнутые темные брови и большие блестящие глаза, немного выпуклые, но от этого еще более красивые. Высокий прилегающий воротник скрывал шею, на которой голова держалась очень прямо и гордо. Облегающее фигуру платье подчеркивало все то, что могло послужить достаточным объяснением причин, побудивших пастора испить горькую чашу унижений, которую поднес ему тесть.

Но ничего этого Юсси не заметил. Он видел лишь лицо, которое сразу внушило ему боязливое почтение. Держа картуз в руке, Юсси подошел к барыне.

— Госпожа пасторша?.. Здравствуйте... Я... того... вроде как встречать.

Госпожа мельком взглянула на Юсси и уже отвернулась от него, но потом, видимо, поняла, что он обращается к ней. Она спросила с легким недоумением:

— Вы? Вы из пастората?

— Да, конечно. Я как бы встречать.

— А где же мой... где господин пастор?.

— Дело такое... Надо бы, конечно, того... приехать вместе... Но пастор велел объяснить... Потому как бричка-то слишком мала... То втроем не поместиться... Опять же пастор сказал: сам-то он править не берется... Ну и пришлось вот мне...

— Так... Ужасно досадно... Дети, подойдите сюда.

К ней приблизилась гувернантка с двумя детьми. Мальчику было лет пять или шесть. Девочка была еще совсем мала, и гувернантке пришлось взять ее на руки. Правда, она хотела идти ножками, но из этого ничего не вышло. Госпожа была столь явно разочарована, что Юсси почувствовал, как у нее вдруг испортилось настроение. От этого и он занервничал. Тут госпожа стала хлопотать о багаже, но, видимо, сама не знала толком своих вещей. Она спрашивала о какой-то корзинке, а гувернантка уверяла, что ее не брали совсем.

Наконец уселись в бричку. Пасторша все еще хмурилась: не на такую встречу она рассчитывала. Станция была маленькая, и вокруг почти не было жилья, потому что железная дорога была построена сравнительно недавно и проходила через малонаселенную окраину прихода. Возле длинного бревна коновязи стоял какой-то мужик, который пристально смотрел на госпожу, беззастенчиво разглядывая ее, как дикарь. Когда пасторша прошла мимо него, он медленно повернулся всем туловищем, не отрывая от нее глаз. Конечно, Эллен Салпакари привыкла к тому, что ее провожают взглядами, но это было нечто совсем другое. По лицу мужика блуждала какая-то странная улыбка, и когда Эллен уже сидела в бричке, он смачно сказал:

— Красивая... фрекена... хе-хе... — И, помолчав, добавил:— И шляпка... фу ты!.. И сеточка над глазами!..

Дальнейших слов Эллен не слышала, а только чувствовала взгляд мужика, словно прилипший к ее спине. Ее охватил бессознательный страх, какой испытываешь в присутствии сумасшедшего. И она с облегчением вздохнула, когда бричка покатила по дороге.

В бричке Юсси ехали пасторша и дети. Поденщик Теурю вез гувернантку и багаж. Девочка смирно сидела рядом с матерью, но мальчик все время ерзал и вертелся и пасторша делала ему замечания. Юсси на первом же километре понял, что эти замечания и вообще материнские запреты не имеют для сына ровно никакого значения. Мальчишка все равно делал, что хотел. Даже самый тон, каким мать ему выговаривала, был привычно равнодушен и показывал, что она и сама не ждет от них никакого толку.

— А есть в пасторате злые лошади? — спросил мальчик.

— Нет. Теперь в пасторате лошадей и вовсе нет.

— Илмари... Не нужно задавать пустых вопросов.

— А есть там злые свиньи?

— В пасторате пока еще нет никакой скотины.

— Илмари... Ты разве не слышишь, что я тебе сказала?.. А чья же тогда эта лошадь? Ведь вы — пасторатский работник?

— Да, пасторатский. Но лошадь-то эта моя. Я пасторатский торппарь.

— Ах, верно. В пасторате же есть одна торппа... Значит, нам придется обзаводиться всем заново. А можно купить здесь в округе лошадей и коров? Конечно, хороших коров...

— Ну... Купить, конечно, можно... Хоть и не так, чтоб очень... В имении барона скот породистый... Но барон не очень-то продает... Лучших телят всегда оставляет у себя... Правда, кое-кому из самостоятельных крестьян иной раз, глядишь, и продаст племенную телушку... Это такая пестрая... знаете... с такими большими рогами... Аршир называется или вроде того.

— А почему пасторат так далеко от церкви?

— Так уж испокон веку...

Пасторша задавала вопросы, которые никак не были связаны друг с другом, спрашивала первое, что ей приходило в голову, и Юсси отвечал немного скованно. Он держался настороженно, так как чувствовал в госпоже что-то неприступное и отталкивающее. Даже задавая вопросы, она как будто не замечала человека, к которому обращалась.

Ехали через весь приход. Дорога, извиваясь, бежала то с горки, то на горку. По сторонам виднелись крестьянские дома, в большинстве серые, но ближе к центру прихода начали попадаться выкрашенные красной охрой. У богатых хозяев, как, например, у Юлле, жилой дом был обшит досками и выкрашен масляной краской.

Стоявшие у обочины ребятишки скрылись, как только увидели в бричке пасторшу. Какая-то женщина, шедшая навстречу с ботинками через плечо, сделала глубокий книксен, а потом долго глядела вслед проехавшей бричке. Встретили груженный мешками воз. Какой-то дородный хозяин ехал в рессорной коляске, усевшись на один бок и свесив ноги, так что рессора под ним сплющилась и казалось, что маленькая коляска вот-вот перевернется. Рядом с ним на сиденье была пристроена огромная оплетенная бутыль... Зачем ему керосин летом, когда и так светло? A-а, наверно, лавочник Ярвелин в летние месяцы продает со скидкой.

За одной из горок показалась какая-то странная фигура с тачкой. В тачке была груда всякого хлама — тряпья и прочего. Это вез свой товар скупщик — заготовитель щетины, старьевщик и к тому же попрошайка.

Вдруг за бугром послышалось тарахтенье телеги и гиканье, подбадривающее коней. Двое молодых батраков устроили гонки вдали от хозяйского глаза. Тот, что был впереди, обернувшись назад и не видя пасторши, закричал во всю глотку:

— Э-ге-гей! Вот погоди, сатана, выедем на ровное место! Я пущу так, что пыль поднимется до неба!

Пыль столбом летела из-под колес. Парни, стоя в телегах, раскачивались и словно приплясывали, стараясь удержать равновесие.

Таковы были дороги Финляндии на рубеже нового столетия.

Пасторша заслонилась зонтиком, прячась от пыли и от ругани парней. Когда телеги скрылись за горой, она спросила Юсси:

— Есть в приходе народные школы?

— Есть школа в селе, где церковь... И еще в Салми. А в Пентинкулма надо бы построить. Уже собирались. Барон обещал дать участок и бревна.

— Давно пора. А как тут народ? Люди настроены патриотично?

— Да-а... Не могу сказать...

— Ненавидят русских?

— Ну... не то чтобы очень... Здесь их не так много... Бывает иногда, какой-нибудь бродячий коновал или купец-коробейник заглянет... Но с ними ничего... Одного у нас, правда, поколотили.

— За что?

—Такое было дело... Продавал толченый кирпич вместо яда от тараканов. Так когда он еще раз пришел, отлупили его, да и то потому, что зубоскал начал смеяться: надо, говорит, таракана поймать и порошок-то насыпать ему в рот. Ну, тогда уж ему маленько всыпали. А вообще-то ничего.

Госпожа как-то неопределенно усмехнулась и перестала задавать вопросы.

Вдали показался пасторат, и пасторша разглядывала все вокруг с большим интересом. Когда они свернули с большака и въехали во двор, пастор выбежал из дома и бросился к ним навстречу. Дети закричали в один голос:

— Папа!

Пастор снял с брички детей, поцеловав каждого в лоб, затем подхватил жену, помогая ей сойти на землю. Юсси отвернулся, когда пастор стал целовать жену, хотя он поцеловал ее только в щеку, стесняясь, разумеется, не Юсси, а детей. Юсси слышал, как у пастора голос прерывался от волнения:

— Добро пожаловать домой... дорогая...

И Юсси впервые почувствовал, что в госпоже, несмотря на ее отталкивающую надменность, тоже было что-то человеческое, потому что она тихо прошептала:

— Да... наконец-то... наконец-то...

Раздавались обычные при встрече радостные и бессвязные восклицания. Юсси мучительно чувствовал себя лишним, но уйти не мог: он должен был еще внести вещи в дом.

Но как только все было перенесено, он заторопился уходить. Пасторша поблагодарила его, все так же глядя мимо, и добавила:

— Постойте... Вот вам две марки.

— Спасибо... Только того... Я здесь на поденщине, так что ничего не нужно.

— Ах, право...

Пастор обратился к Юсси:

— Мне придется просить вас, Коскела, поработать с лошадью еще несколько дней —за плату. На станцию прибыла наша мебель, и надо ее перевезти. Я попрошу и Теурю прислать пару коней.

— Да-а. Конечно, это можно.

Правда, начинался сенокос, но Юсси понимал, что вещи со станции доставить нужно.

— Значит, вас зовут Коскела?

— Да... Это так, прозвище.

—Прозвище? Почему же?

— Так называется место. А по бумагам я просто Йоханнес, сын Антреса.

— Лаури, ты должен незамедлительно записать этому человеку фамилию Коскела.

— Хорошо, — удивленно сказал пастор и тут же с нежной улыбкой прибавил:

— Непременно, мой милый, прелестный фенноман!

Юсси ушел.

На душе у него было смутно. «Видно, наступают трудные времена. Хозяин-то в доме, пожалуй, вот только теперь появился... И чего это она насчет фамилии? К чему ей моя фамилия? Нет ли тут какого подвоха?.. Раз уж контракт написан на другое имя».

Загрузка...