ГЛАВА ВОСЬМАЯ

I

Много ходило всяких разговоров. Теурю отсиживался дома. Говорили, что за дело Лаурила надо Теурю спустить штаны да выпороть его хорошенько плетьми. В пасторате, в домах господ и хозяев тоже обсуждали выселение Лаурила и разгон демонстрации.

— Все подстроено рабочим товариществом. Виноват, прежде всего, этот подстрекатель Халме со своими подручными. Лаурила ушел бы мирно, если бы его не подбивали к бунту. Никто, разумеется, не одобряет поведения Теурю. Хотя он имел полное право прогнать нерадивого и дерзкого торппаря, но делать это так грубо и как раз накануне выборов было, по меньшей мере, неразумно. Но, по крайней мере, теперь мы видим, к чему ведет это подстрекательство. Лаурила следовало бы освободить, но зато надо отдать под суд их товарищество. Ведь не случайно же присутствовал при выселении корреспондент социалистической газеты! Жаль бедную семью Лаурила, чьим несчастьем так бесцеремонно пользуются ради предвыборной агитации. Вот она — их гуманность.

Что же говорили и думали об этом в избах торппарей и батраков, нетрудно догадаться. Обида и досада начинали перерастать в озлобление. Удары полицейских нагаек вызвали настоящую бурю. Многие знали домашнюю порку, будучи уже почти взрослыми, и не обижались. А тут — несколько легких ударов произвели целый переворот в сознании.

— Нас бьют, как рабов!

Халме задумчиво поднимал глаза и говорил, касаясь рукой плеча: «Удар поразил меня не сюда...— Затем, положив другую руку на сердце, он продолжал: — ..а вот куда».

Были, правда, и такие, что не смотрели на это так уж серьезно. Например, Отто с сыновьями и Викки Кивиоя. И неунывающий Викки, осклабясь, рассказывал, как он предложил полицейскому «семьдесят пять» за коня. А Отто вообще повезло: его ни разу и не ударили. Собственно, нагайки задели только троих: Халме, Викки и Оскара Кививуори.

Разноречивые мнения вызвал номер «Кансан Лехти», где был помещен репортаж с броскими заголовками и снимками. Фотографии получились довольно туманно, но разглядывали их с увлечением.

— Вот это я тут стою!.. А чья же голова там выглядывает? Эх, не снял, черт, Алинину выставку!..

Впрочем, история эта и без газеты быстро разнеслась по всему приходу. И в товариществе не переставали зубоскалить. Так что даже Халме сказал наконец с чувством досады:

— Несчастная мать могла от горя потерять самообладание. И все же я считаю такой поступок неуместным. Публичное обнажение упомянутой части тела никак не совместимо с принципами социализма. Правда, финские женщины на протяжении веков пользовались этим жестом для того, чтобы публично опозорить противницу, но это является также показателем невежества, которое все еще царит в нашем народе. Я прошу вас предать забвению этот инцидент. Лишнее напоминание о нем не идет нам на пользу, да, кроме того, это неудобно и по отношению к несчастной женщине.

Конечно, уговоры были бессильны, и Халме с горечью вспоминал древнюю истину: юмор — худший враг идейности.

Больше всего неприятностей снимки доставили Аксели. На одной фотографии он был ясно виден со знаменем. А под фотографией надпись: «Гордо развевается социалистическое знамя в стальных руках молодого рабочего героя».

Отец поглядел на снимок и проворчал:

— Куда как велико геройство!.. С этаким носятся... А что проку-то? Все равно Лаурила выгнали. А погоди, пропечатают тебя так-то еще разок-другой, и с нами то же будет.

Алма, посмотрев на фотографию, сказала с умилением: — Ну и красив ты здесь! Уж ладно, будь что будет... И голову поднял, точно герой... Надо вам как-нибудь сходить в волость к фотографу, чтобы осталась хоть память о молодости...

Самый текст репортажа вызвал еще большее недоумение.

«В едином порыве, как будто по уговору, собрался рабочий люд деревни Пентинкулма, возмущенный неслыханным произволом. Построясь в колонну под знаменем рабочего товарищества, люди направились к месту выселения с пением патриотических и международных рабочих песен. Шествием руководил председатель местной организации товарищ Халме — человек, которого видели всюду, где возникала угроза интересам родины и рабочего класса. Без страха и колебаний он всегда выступал на борьбу с тиранией и так же бесстрашно возглавил он демонстрацию многострадального народа. Он шел подтянутый, серьезный, а за ним двигалась процессия организованных и воспитанных им трудящихся. Красное знамя нес молодой рабочий парень, могучий и отважный юноша— именно такому и пристало нести рабочее знамя,— бесстрашный, гордый, несгибаемый борец...

...Насильно выволокли из избы торппаря, который в поте лица обрабатывал свое поле и за это же еще платил жестокосердому хозяину, работая на него, как раб, из года в год — всю жизнь. Он гордо отказался покинуть родимый дом и с презрением бросил в лицо полицейских исполненные горькой решимости слова: «Мой дом — это моя крепость, и вы разрушите его, только перешагнув через мой труп!» Сердце разрывалось при виде плачущих детей. Притихнув, держались за платье матери двое мальчиков лет десяти — десяти с небольшим, и в скорбном взгляде широко раскрытых глаз читался молчаливый вопрос встревоженного детского сердца: «За что разрушают наш дом?» Маленькая девочка на руках матери могла только плакать. Она ничего не понимала. Грубо вырванная из своей теплой постельки, она только видела, что мама плачет, а отца тащат куда-то чужие люди, сковав ему руки железной цепью.

Какое горе вошло в эту детскую душу! Но самое страшное было еще впереди. Есть в этой бедной семье полоумный старший сын, которого при всей нищете старались окружить любовью и заботой. Правда, его приходилось держать дома на цепи, поскольку приходская комиссия призрения ничего не сделала для несчастного. Юноша этот вырвался из рук полицейского, и тогда произошла поистине символическая сцена. Скот торппаря полицейские тоже выгнали из хлева. Как только полоумный заметил испуганных животных, он бросился ловить быка. На какую мысль наводит этот поступок? Хозяин и те, кто служит ему опорой,— власти страны — выгоняют из дому на мороз несчастную семью и весь ее немногочисленный скот. А бедный полоумный, столь жестоко обделенный судьбой, все же понимает больше, чем грубые гонители. Первой заботой несчастного было вернуть скотину в хлев, так как он не мог понять, что бездушное общество нарочно изгнало ее оттуда. Даже его больное воображение не породило бы столь чудовищной идеи. Нет, он думает, что скотина разбежалась, и начинает ловить быка, чтобы водворить его на место. Какое зрелище! Даже в мозгу безумца больше здравого смысла и справедливости, чем у финских хозяев и их полицейских.

Хозяйка тоже приехала в нарядных выездных санках, в которых она обычно ездит к обедне. Смеясь, это чудовище наблюдало за тем, как разрушали торппу. По сведениям, полученным нами от местных жителей, она исключительно жестока в обхождении с прислугой и, таким образом, вполне достойна своего мужа, бездушного хозяина-гонителя, который является и членом приходского совета, и одним из хозяев местного банка, и членом совета общины, и деятельной дубинкой в руках суометтарианцев; который точно так же отличился в борьбе за «дело родины», как и все прочие финские хозяева и денежные тузы. Но тут к хозяйкиным санкам подходит жена торппаря с ребенком на руках и говорит: «Смейся, смейся и смотри, как малых ребят выгоняют из дому на снег и на мороз. Ступай после этого в свой союз женщин и сделай там доклад о женском равноправии! Ступай, расскажи там о своей славной победе над беззащитными детьми!» И гордо, обдавая хозяйку ледяным презрением, рабочая женщина поворачивает к ней свою спину...

Конные полицейские скачут на демонстрантов. Все время на горке раздавалось пение «Интернационала». Группа тружеников видит, как терзают их товарища, и ничем не может помешать, этому! Единственно, что им позволено, — петь. Петь так, чтобы эхо гудело под морозным небом Финляндии! Хотя они и знают, что в этом небе нет бога, во всяком случае, такого бога, который бы прислушался к их горю. «Бог на стороне хозяина», — эти слова сказал местный пастор, тоже суометтарианец. Полицейские скачут. Но группа демонстрантов, не дрогнув, ожидает полицейских. Открытые, мужественные лица, гордо поднятые головы. И вдруг мощно раздается «Песня родины».

Пением национального гимна встречает рабочая демонстрация полицейских, присланных правительством на поддержку хозяина-гонителя. Подумайте-ка! Все это происходит не в шестнадцатом веке в разгар «Дубинной войны» и не в Германии времен Крестьянской войны. Нет, это творится в великом княжестве Финляндия в начале 1907 года! И эти возмущенные торппари и работники не хватаются за дубье и колья, ибо они — организованный рабочий люд. Они стоят под своим знаменем и поют национальный гимн, бесстрашно глядя на плети приближающихся всадников и на взмыленные морды разгоряченных коней. Кто-то из женщин закричал, но их успокаивает громовый голос товарища Халме. Вот кони сминают первый ряд. Песня замирает, так как люди напрягают все силы, выдерживая натиск коней. И тут начинают со свистом работать нагайки. Ну, да, впрочем, это ведь уже не ново. То же зрелище мы видели и на улицах нашей любимой столицы. Но только там народ хлестали казаки — конное войско иноземной тирании. Здесь же удары наносили «свои» полицейские, защищая интересы собственных, местных тиранов. И следы их плетей никогда не зарубцуются. Они били по спинам, а попали в самое сердце.

Так сказал товарищ Халме, и к этому нечего добавить.

И с чем же встретились эти «финские казаки»? Они натолкнулись на героическую, стальную рабочую стену, которую невозможно сокрушить. Взбешенные каратели били беспощадно, но лишь по спокойному приказанию товарища Халме рабочие отступили на дорогу и снова построились там под своим знаменем. И так же с пением двигается колонна обратно. Люди не спасаются бегством. Они торопятся запрячь своих бедных лошадей, этих жалких кляч, замученных непосильной работой на хозяйских полях, они спешат спасти несчастную семью, лишенную крова, перевезти ее вместе с убогими пожитками в безопасное место из того сугроба, в который ее бросило эксплуататорское общество.

Дабы у наших читателей не осталось никаких сомнений, мы хотим еще раз подчеркнуть, что все это произошло в великом княжестве Финляндском в январе 1907 года. Вероятно, это была генеральная репетиция перед массовыми выселениями Лауко, которые должны начаться в скором времени. Безусловно, между суометтарианским хозяином-живодером и шведским бароном-кровопийцей некоторое различие все-таки есть. Разница в языке. Для того чтобы выгнать своих торппарей на улицу, барон Лауко нуждается в переводчике. Этот же финский хозяин в переводчике не нуждается, поскольку он ближе к народу.

О наше отечество! Любимая Финляндия, страна чудесной красоты, где у каждого холма, в каждой лощинке, на каждом островке хотелось бы поселиться навсегда!

Где меж озер на тихом Волочке

Хотел бы поселиться навсегда!

— Что за вздор он пишет?

— Ну он, естественно, не мог вникнуть во все подробности... Но вообще очень убедительный текст. Есть там, конечно, отдельные неточности. Пожалуй, он переоценивает значение моей организаторской работы. Хотя, возможно, мои скромные усилия и принесли какую-то пользу. Я считаю, что не стоит лучшие свои силы отдавать парламентской деятельности. Работа непосредственно в народе сейчас, пожалуй, важнее. Кандидатура товарища Хеллберга, по-моему, совершенно на месте. При всей своей эрудиции и способностях, он все же как-то не годится для работы с массой из-за своего резкого характера.

Но Аксели — «бесстрашный, гордый, несгибаемый борец» — был не на шутку зол. Мало того, что Отто то и дело прохаживался насчет его стальных рук, так и дома Аку донимал его тем же. Аксели взорвало:

— Неужели я виноват, что они этакое пишут!

Викки Кивиоя оскорбила фраза о лошадях, ставших клячами от работы на хозяйских полях.

— Пусть-ка господин газетчик приведет своего коня для сравнения! Если у него есть конь. Я ручаюсь, что моя Лийну его на стометровке обскачет, и наверняка. Писал бы уж о «проблеме торппарей», да помалкивал бы о лошадях. Небось, он и оглоблю-то пристегнуть не сумеет без посторонней помощи.

Но, в общем и целом, демонстранты все же были довольны. Особенно те, кого можно было узнать на снимке. Даже Преети, от которого там виднелось полголовы, вырезал картинку из газеты и приклеил на стену картофельным отваром.

Халме пригласили к барону. Для чего — не сказали, но, вероятно, по поводу демонстрации. Халме оделся тщательнейшим образом, даже усы напомадил, и, когда он шел в имение барона, его вполне можно было бы принять за докладчика сената, приехавшего в отпуск.

Он энергично размахивал тростью и то и дело легонько откашливался на ходу. Да, ему этот путь был вовсе не так легок, как могло показаться со стороны. Несмотря на годы, проведенные в Тампере, и теперешнее свое положение мастера и рабочего вожака, Халме все-таки испытывал щемящую тревогу, знакомую каждому жителю деревни, которому случалось подходить по аллее к дому барона. Каким одиноким и беспомощным чувствовал себя торппарь или батрак, попадая сюда, точно в другой мир, казавшийся мрачно-величественным. Правда, Халме уже не раз беседовал с бароном по делам пожарной команды и даже пил с ним кофе за одним столом. Кроме того, он сознавал себя государственным деятелем. Все это давало ему возможность сохранять внешнее спокойствие.

В передней, похожей на зал, было сумрачно и тихо. Знакомая служанка, отворившая дверь, показалась ему пут совершенно чужой. Она говорила шепотом. Из-за какой-то двери послышался тихий собачий скулеж. Собаки почуяли чужого, но, видно, лаять в доме они не смели.

Просторный кабинет. Шкафы с книгами, на стенах— оружие и, разумеется, обязательные в таком доме лосиные рога. Портреты предков, однако, висели в зале. Был там и портрет старого майора — очень плохо намалеванный каким-то заезжим портретистом того времени. Слоном, все было, как полагается.

Халме пришлось подождать в кабинете, пока тяжелые и стремительные шаги не возвестили о приближении барона.

— Добрый день, господин барон.

— Добр, добр. Стул. Здесь. Прошу.

Они сели. Красивая окладистая борода барона уже поседела, ио глядел он по-прежнему орлом, надменно вскинув голову, как привык смолоду. Собственно, жизнь барона была проста и небогата событиями. Он сидел почти безвыездно в своем имении, не считая нескольких непродолжительных отлучек. Никаких учебных заведений он не кончал, кое-как обучившись наукам с помощью гувернера. С юных лет он вел себя не так, как другие господские сынки. Рослый, плечистый, молодой, он поражал работников и торппарей своей силой. Иной раз он даже целый день косил вместе с ними, и косил хорошо. С тех пор соревнования косарей стали одним из его любимых занятий. От своих работников он кое-как научился и тому финскому языку, на котором изъяснялся. Когда он был еще маленьким мальчиком, кто-то потихоньку научил его самым скверным ругательствам, которые он затем повторил дома, не понимая их значения.

В зрелые годы барон все силы и время отдавал имению. Детей у них с женою не было, и единственным наследником был племянник, сын его брата. Но барон считал, что, пока он жив, племяннику нечего делать в имении—довольно здесь и одного хозяина. Избыток физической силы и энергичный характер барона со временем превратили его в деспота. Он никогда ни с кем и ни о чем не советовался. Приказов своих никогда не отменял. Принципиально. Раз уж он что сказал, то не отказывался от своего слова, даже если понимал, что ошибся и действует себе же во вред. Характерно, что он относился с большим уважением к Александру Третьему, но презирал Николая Второго, еще до того как царь начал проводить русификаторскую политику.

Чем-то барон походил на своего деда, участника финской кампании 1809 года. Барон никогда его не видел, но зато слышал о нем много рассказов. Люди называли его деда не иначе как «майором». Его боялись и ненавидели. Он и дома сохранял военные замашки: орал, ругался, а часто пускал в ход и палку. В воображении барона дед являлся идеалом мужчины: прямым, суровым и справедливым. Этот образ родился под влиянием «Сказаний прапорщика Стооля». Конечно, Рунеберг в своей поэме вовсе не имел в виду майора, но внук находил в герое поэмы черты Деда:

Мягок сердцем, духом благороден,

Но в крови кипучей жар безмерный...

Вообще идеалы барона возникли под влиянием поэмы Рунеберга, жаль только, что «Сказания» не всегда находили подтверждение в действительности. Подчиненные барона, его торппари и работники, были далеки от идеала. Где, например, тот «верный Матти, бравый воин», такой же прямой и честный, как он сам? Где этот Матти, которого можно ругать и гонять как угодно, но которому нельзя не поднести чарку за мужество и твердость? На самом деле все эти Матти представляют собою серую инертную массу, которая хоть и подчиняется принуждению, но весьма туго и неохотно. Они хищнически рубят лес, лодырничают, отлынивают от работы, нарочно пускают скотину на хозяйское поле, да притом еще и злы как черти. Иной раз такой Матти понурит голову и угрюмо глядя из-под нависших бровей, как будто говорит: «Ох, брыкну!.. Ох, наподдам не хуже, чем конь подковой!» Ну, с таким Матти, конечно, церемониться нечего. Пусть складывает вещи и убирается вон.

А этот портной? С самого начала барон относился к Халме с некоторым презрением. Для этого было много причин. Во-первых, барону претили его физическая немощь и тщедушие. Затем его костюм и замашки, не соответствующие скромному положению. И главное — его ученость, которой он так чванился. Барон, как истинный сельский хозяин, вообще не особенно уважал книжную премудрость, а в этом портном она его просто раздражала. Теперь же в довершение всего творится уже нечто такое, что, видимо, предвещает конец света. Его люди без разрешения не являются на работу и скандалят с полицией! А виноват все тот же портной! Барон смотрел на Халме неподвижными, округлившимися глазами, словно пробуя алмазом твердость этого человека. Но тщетно. После некоторого замешательства гость уже взял себя в руки и больше его невозможно было смутить. Если барон и так был уже сердит, то тут все в нем закипело. Из людей этого круга еще никто и никогда не отвечал барону таким взглядом. Правда, этот портной ему не подчинен, но все равно — какая дерзость!

— Ви водит людей скандалировайт с полиций.

— Господин барон, скандал учинила сама полиция, а не мирные демонстранты. Что же касается до отношения демонстрантов к тому, что их товарища выгоняют из дому среди зимы, то ни один человек, мало-мальски наделенный чувством справедливости, не может сказать, что мы действовали неправильно.

Халме нарочно избегал слов и выражений, заимствованных из шведского языка, используя чисто финские формы. Он это заранее продумал. Барон начал повышать голос:

— Это нет мой дело. Это Теурю дело. И мой дела нет, что ви ходили туда. Меня здесь нет касательство. Мой дело вот: мои люди без разрешения прочь с работа. Эго мой дело. Ви их ведет — потому собеседование с вас. Другой дело следующий: ви пользовайт дом пожарны команды, как один социалистски дом. Его сделано для пожар, нет для социализм! Я говорили: можно собраний, если все как закон. А вы — безобразны шумы, скандальство, всякий безобразий. Я нет больше ваше участие пожарны дела. Вы прочь. Я собственную пожарну команду и кучер — начальник.

— Господин барон! Учитывая то обстоятельство, что дом построен на вашем участке, из вашего леса, а частично и на ваши средства, вы, безусловно, имеете на него права. Однако и мы считаем себя вправе собираться в этом доме, поскольку строился он миром, бесплатно и большинство тогдашних его строителей вошли теперь в наше рабочее товарищество.

— Бесплатно! Ви — мне счет. Кажды человека работа. Нет важно цена. Я платить. Все прочь. И еще я скажу: больше ни один раз мой люди прочь с работа гуляйт по дорога с песни флаги! Тогда кажды виновны прочь из торппа и избушка. Ви понимайт? Ви главны. Поэтому я вам предупреждение. Ви берет ваша ответственность эти люди. Если гуляйт прочь из работа — тогда я говорю прочь! Запомнит мой слово!

Чем больше барон повышал голос, тем с большим спокойствием и достоинством отвечал ему Халме. Он ссылался на свободу собраний, предоставленную законом. Однако барон напирал на то, что свобода собраний вовсе не означает свободы прогулов, и тут барон был несомненно прав. Халме перевел разговор на принципиальную основу. Но барон уверял, что никакой проблемы торппарей, никакого земельного вопроса вообще не существует. Честному торппарю нечего опасаться за свою судьбу, а лодыри, буяны, расхитители леса должны изгоняться без всякой пощады. Сокращенный рабочий день может только развратить работников, оставляя лишнее время для озорства, пьянства и картежной игры. Но тут Халме сумел-таки блеснуть эрудицией и совсем посрамил старого гувернера барона. Вскоре барон только беспомощно таращил глаза. Халме задавал ему такие вопросы, на которые барон вообще ничего не мог ответить. Теория социализма представлялась ему сплошным туманом, ибо газеты, из которых барон черпал свои познания, ничего об этом не писали. По совести говоря, Халме тоже был далек от ясного понимания теории социализма, но для спора с бароном он был вооружен более чем достаточно. Все-таки он имел какое-то представление о названных проблемах, поскольку в те годы финские социалисты перевели и прокомментировали немало теоретических работ об устройстве общества. Халме регулярно выписывал все книжки такого рода и вообще много читал. Барон же интересовался только книгами по сельскому хозяйству и животноводству, а его познания в социальных вопросах не шли дальше передовиц тех газет, которые издавались в Финляндии на шведском языке. А Халме в беседе со столь важным господином было особенно приятно небрежно ронять такие имена, как Спенсер, Сен-Симон, Конт, Маркс, Каутский, Бебель, Ингерсол... Легонько кашлянув, он продолжал: «Как говорит великий Лев Толстой».

— Эти безумны писаний я читаль! Почему всегда такой зло земельны проблем? Отдай прочь свое поместье. Крестьяне его живо пропивайт, и тогда у Толстой кончено земельны проблем. Одна недолга! Толстой нет делайт работа вместо мои люди, когда они бегайт с песни и флаги! Дело ясно.

Собеседники уже почти кричали. Барон все чаще употреблял одно финское словечко, которым в известных обстоятельствах любят пользоваться даже самые заядлые шведы: шорт, шоррт, шорррт!..

Тут приоткрылась дверь и показалось встревоженное лицо баронессы:

— О, Магнус...

Барон обменялся с женой выразительным взглядом и сказал нетерпеливо:

— Vänta [22].

Баронесса исчезла. Разговор пошел в более сдержанном тоне, но это отнюдь не означало примирения. Перед уходом Халме сказал, краснея от чувства оскорбленного достоинства:

— Господин барон! Даже при нынешнем долгом рабочем дне мы все же выберем время для собраний — хотя бы по ночам. Что же касается пожарной команды и помещения, то ваша воля будет исполнена. Я выхожу из общества содействия и считаю, что данная организация как таковая уже распалась. Я уверен также, что члены рабочего товарищества отныне перестанут участвовать в занятиях пожарной команды. Я надеюсь, мы найдем какой-нибудь временный уголок для наших собраний, пока вопрос с помещением не будет решен окончательно. Прошу простить, но я не могу согласиться с представлениями господина барона о народе и обществе. Счастливо оставаться.

Получив свою трость и шляпу из рук горничной, Халме не сказал ей ни слова, как будто вовсе ее не заметил. Все в нем клокотало. Он был оскорблен тем, как с ним обошелся барон. Но постепенно его возмущение улеглось. Подходя к дому, он уже шагал с гордо поднятой головой. Премьер-министр возвращался от упрямого монарха после последней, безуспешной попытки примирения, решив перейти на сторону революции.

— Чего это Халме барином разгуливает в будний день?

— Ишь, тросточкой-то размахивает!

Но он даже взглядом не удостоил односельчан, стоявших у дороги. Придя домой, он долгое время хранил суровое молчание, и все сразу притихли. Только когда садились обедать, Валенти, осмелев, спросил: что, барон очень разгневан?

— Похоже, что борьба обостряется. Барон двинул против товарищества всю свою мощь. А учитывая степень зависимости его людей, надо признать, что сила у барона велика. Я должен иметь это в виду. На время придется покориться, пока новый парламент не утвердит законов, ограждающих рабочий люд от подобного нажима. Да, вновь и вновь мы убеждаемся в том, что бог поразил их слепотой. Видимо, он твердо решил погубить их. Против бесцеремонности имеется лишь одно действенное средство: бесцеремонность. Борьба разгорается по всему фронту. Путь мирных преобразований оказывается лишь мечтой. Итак, еще одна красивая мечта развеялась.

И, сев за стол, Халме произнес:

— Alea jaeta est![23]

Валенти постарался запомнить эти слова, чтобы когда-нибудь щегольнуть ими перед ребятами. Жаль только, неловко спросить у мастера, что они означают. За обедом Валенти старался завязать разговор, скорее, пожалуй, для того, чтобы под шумок съесть побольше мяса. У Халме питались хорошо и давали есть досыта, но с детства наголодавшийся парень не мог равнодушно смотреть на мясо и масло. Ел он быстро, торопливо, как кролик, поглядывая несытыми глазами в соседние тарелки.

— А не было ли, мастер, в полученном вами письме каких-нибудь сообщений о том, когда Эдвард Салин приедет читать лекцию?

— Это пока еще не решено. Может, даже приедет не он, а Юрье Мэкелин. Хеллберг настаивал, чтобы по крайней мере один из больших руководителей выступил у нас на собрании. Предполагается в каждой деревне, в каждом товариществе провести такое экстраординарное собрание. Вот только неизвестно, где же нам собраться. Собственно, теперь эти деятели могут и не сказать ничего особенного, но вообще каждое выступление нового человека много значит.

— Да. Учитель народной школы говорит, мастер, что вы превосходнейший оратор. Мэкелин и Салин едва ли способны чему-нибудь научить вас.

Вилка потянулась было к миске с вареным мясом, но взгляд мастера перехватил ее на полпути, и вилка, быстро свернув в сторону, вонзилась в картошку.

II

Как и прежде, мужики, сидя на передке саней, возили дрова, навоз или гравий. Как и прежде, перед глазами ритмично двигался круп лошади. Но в голове уже бродили новые мысли. Новые понятия, новые взгляды поселились под старыми меховыми шапками. Это «дело рабочего люда» повлекло за собой новые события. Барон изгнал из пожарной команды всех сторонников рабочего товарищества. Какой-то большой человек по имени Ээту Салин должен вот-вот приехать и сказать речь. Анттоо Лаурила посадят в тюрьму. Уже многие получили повестки в суд за демонстрацию. Называют имена Халме, Отто и Янне Кививуори, Аксели Коскела, Викки Кивиоя, а также Канкаанпээ. Говорят, что только главных зачинщиков привлекут к ответственности. Халме повторял, что после нашумевших стонов Лауко и волнений, вызванных ими, господа стали осторожнее.

В Коскела повестка сначала вызвала испуг. Юсси и Алма не представляли себе характера этого дела. Закон и суд были для них страшилищем, и одна только мысль о том, что их сына будут судить, а может, и в тюрьму посадят, приводила родителей в ужас. Сам Аксели отнесся к повестке довольно равнодушно. Потом и родители успокоились, так как Отто, зайдя к ним, объяснил, что речь идет, собственно, не о преступлении. Просто полиция поторопилась, и от этого весь сыр-бор загорелся. Ясно, что суд их отпустит восвояси.

— Неужто, черт возьми, из-за такой ерунды мирных людей посадят в крепость? Ведь мы бы сами спокойно разошлись, если б только нам дали время.

И все-таки было тревожно. Что еще господа в пасторате на это скажут? Впрочем, отношение господ скоро выяснилось. Пастор спросил Аксели:

— Ну, Аксели, ты тоже получил вызов в суд?

— Да. Повестка пришла, — пробормотал парень, не глядя на пастора.

Пастор помолчал немного и сказал:

— Не думаю, чтобы это грозило чем-то серьезным, но, конечно, неразумно было устраивать напрасную демонстрацию.

— Да-а. Похоже на то. Вон и в Лауко торппы освобождаются, несмотря ни на что. И там нагайки свистят.

— Я думаю, газеты преувеличивают, раздувая инцидент перед выборами. Нет, разумеется, действий барона Лауко никто не одобряет, но закон на его стороне. Из этого не следует, что закон можно нарушать. Его надо изменить. Проблема торппарей подлежит деловому обсуждению. В суометтарианских кругах ее внимательно изучают.

Парень глядел в землю. С большим трудом он сдержался и наконец произнес равнодушным тоном:

— Да-а... Пора, конечно.

Пастор вышел из конюшни, где происходил этот разговор, почувствовав в ответах парня такую горечь и такой холод, которых, видимо, никогда не развеять. Теперь это угнетало пастора еще сильнее, чем прежде. Случай с Лаурила и выселение торппарей Лауко снова заставили пастора вспомнить о деле Коскела, которое он так старался забыть. С другой стороны, эти крупные конфликты даже успокоили совесть пастора. Обида Коскела рядом с ними казалась пустяком. И сейчас пастор ухватился за это.

«Ведь они остались на месте, преспокойно живут, и ничуть не хуже, чем раньше. Разве была бы у этого парня такая сила, если бы он жил в нужде? Другие работники, чтобы перевернуть санки, груженные глиной, пользуются рычагом. А этот переворачивает их голыми руками. Разве голодный мог бы это сделать? Нет. Они не голодают, у них всего довольно, и этот кусок болота вовсе не так им и нужен. Они жалеют о нем только из жадности. Да, это именно так. Разве я согнал их? Нет, я был с ними даже любезен. А парень груб и становится просто невыносимым».

Пастор шел по тропинке, спускавшейся к берегу. Он смотрел на озеро, и солнечный январский день был так прозрачно ясен, что неприятные мысли понемногу рассеялись.

«В воздухе веет весной, так и чувствуешь ее приближение. Наверно, Юхани Ахо имел в виду именно эту пору, когда говорил о «весне весны»... Как они не боятся ехать через быстрину на лошадях?.. Не слишком ли это рискованно? А Кустаа-Волк опять сидит с удочками на своем излюбленном месте, у островка. Наверно, там особенно хорошо ловится рыба? Да, но как же быть с его конфирмацией? Как его заставить?.. Ах, как все сверкает... как сверкает!..»

Анттоо после допросов отпустили на свободу. Опасаясь, как бы он не набедокурил, Халме и Отто бросились уговаривать его, чтобы он хоть до суда сдерживал себя. В кутузке Анттоо немного присмирел, но все равно грозил, что он этого дела так не оставит. Его убеждали, что все со временем уладится, но скандалить ни в коем случае нельзя. Он ничего не добьется, а только попадет в тюрьму. И при этом лишится своей славы мученика.

— Твои права будут восстановлены, если сам не испортишь все дело. Ты слишком горяч и не сумеешь отколотить Теурю тихо. Так что лучше уж и не пытайся. А то только себе хуже сделаешь. Хоть я мирный человек, но признаю, что немножечко приструнить Теурю было бы справедливо. Однако, не увлекаясь, а легонько, отечески, хе-хе...

Анттоо ничего не обещал, однако чувствовалось, что он и сам уже многое понял. И все же полностью положиться на него было нельзя. Халме нашел семье Лаурила квартиру. У Кюля-Пентти пустовали комнаты в людском доме, и хозяин за небольшую плату согласился сдать их.

— Конечно, людям нужна крыша над головой, я говорю. Земли дать я не могу, я говорю, окромя как под картошку маленько. Ну и лужок для одной коровы выделю, я говорю.

Значит, скот надо было продавать. Коня Анттоо все-таки оставил, чтобы можно было зимой работать на вывозке леса. Сено, конечно, придется покупать.

Наступил день заседания суда. Слушать дело пошли все, все товарищество, и разговоров потом хватило надолго. Анттоо приговорили к шести месяцам тюрьмы — за сопротивление полиции. Труднее было с Алиной. Составителю обвинительного акта пришлось-таки попотеть, пока он не придумал для поступка Алины приличное словесное определение, годное для официального документа и удобопроизносимое в присутственном месте.

«...как явствует из показаний присутствовавших на месте происшествия констапелей, обвиняемая Алина Мария Лаурила повернула свое седалище к наблюдавшему за выселением ленсману и, наклонясь, обнажила вышеупомянутую часть тела таким образом, что в указанный момент ничто не прикрывало наготу оной. Каковое действие имело очевидную цель нарочито выразить презрение и оскорбить представителя власти. И в довершение всего обвиняемая называла ленсмана унизительными для его звания именами, как-то: «господин с саблей», «человек с пуговицами» и тому подобное, а также употребляла бранные слова в обращении к ленсману».

Алину приговорили к тридцати маркам штрафа. Когда она рассказывала суду о своих действиях, судья опустил глаза и принялся с серьезным видом рассматривать крышку стола, боясь рассмеяться.

От имени демонстрантов выступил Халме. Это была длинная речь, полная «общих вопросов». Закончил он торжественно:

— Хотя мы и не совершали ничего противозаконного, но если, тем не менее, высокий суд пожелает наказать нас, то я один должен нести всю ответственность. Поскольку мои товарищи оказали мне доверие и выбрали меня своим руководителем, ответственность за все решения лежит целиком на мне, несмотря на то что в нашей организации существует демократия. В моральном отношении я беру на себя всю ответственность. И, видит бог, мне легко нести ее. Я искренне желал бы, чтобы каждый из присутствующих мог выйти из этого зала с такой же чистой совестью, как я.

Халме оштрафовали на тридцать марок, с остальных взяли по двадцать, и только Викки Кивиоя пришлось уплатить двадцать пять. Пять марок Викки набавили за то, что он схватил под уздцы полицейского коня. В этом усмотрели активное сопротивление.

Суд вынес довольно мягкие приговоры потому, что полицейские вынуждены были признать, что демонстранты не отказывались разойтись. Полицейские слышали крик: «Казаки скачут», — но виновных не обнаружили. Когда говорили об этом, Янне Кививуори с невинным видом смотрел в окно. К штрафу был приговорен и главный редактор газеты «Кансан Лехти» за то, что в репортаже финские конные полицейские были названы «казаками» — и хулительном смысле.

Викки Кивиоя, выслушав приговор, достал из кармана бумажник. Он подошел к судье и, выложив перед ним на стол двадцать пять марок, сказал:

— Нате, дерите! Господин судья может получить, что ему причитается. Викки такой человек!

Ему объяснили, что штраф надо внести ленсману после того, как Викки вручат исполнительный лист.

— Ладно, можно и так. Такие деньги у меня всегда при себе. Без этакой суммы в кармане я и за овин не хожу.

— Следите за своими выражениями. Подобные слова годятся на постоялом дворе, а не в зале суда.

— Господин судья, я извиняюсь! Образованные слова тут слишком слабы. Но мы и за это невежество можем уплатить, если требуется.

— Ступайте вон.

— И точно, ухожу.

Халме считал, что с ним суд обошелся даже чересчур мягко. Он охотно сел бы в тюрьму месяца на два. Столыпинский террор в России создал вокруг революционеров ореол мученичества и геройства. И вот, когда там эти люди, один за другим, идут на виселицу, он отделывается жалким штрафом — платит деньги, которые заработает, сшив один костюм.

— Тебе присудили столько же, сколько Алине.

Надо же было Отто и это заметить! Халме сухо кашлянул.

— Что, Алина, как тебе нравится их такса? Три десятки за всю красу!

— Уж господа цены знают. Они, поди, с девками не раз торговались. Тогда, небось, приценялись, как сами платили. А теперь на моей заднице решили отыграться... Хоть немного вернуть из того, что на других потратили...

— Ты бы это судье сказала.

— Да не сообразила сразу. А то бы и не постыдилась нисколечко. Теперь уж поздно.

Она сказала это без тени усмешки, с каменным лицом. Так и в сани села. Но потом все-таки не выдержала. Закрыв лицо уголком платка, начала всхлипывать.

— Из каких денег я этот штраф уплачу? Мужика заберут в тюрьму... Я одна с малыми ребятами...

Она долго ревела, хоть ей говорили, что деньги соберут, и штраф за нее уплатят, и о семье позаботятся, пока Анттоо в тюрьме. Мало-помалу она затихла и с тем же тупым выражением продолжала смотреть на дорогу, не говоря ни слова. Ее спутники тоже замолчали.

Все возвращались домой с тяжелым сердцем.

Итак, снова нужны были деньги. Аксели не просил у отца, а только сказал, что его оштрафовали на двадцать марок.

Юсси ахал и охал, кряхтел, пыхтел, сопел и ворчал себе под нос. Потом пошел в горницу и принес оттуда двадцать пять марок.

— Пятерку оставишь себе.

Аксели был изумлен. Он ожидал долгих разговоров о загубленных деньгах. Вместо этого — лишние пять марок, словно знак одобрения. И Аксели тихо, каким-то непривычно мягким голосом ответил:

— Да мне сейчас-то не нужно.

Юсси сел на скамью и уставился в пол.

— Не знаю. Видно, уж скоро я тебе и торппу передам... Уж становится немного того... Не могу я. Торппарь — все одно как рукавица... Не нужна — можно и бросить. Сперва выгнали, а потом в тюрьму... А работник-то я нынче уж не ахти какой... Копошни много, а толку-то чуть. Они... Прежде я все думал: выкуплю эту землю… Да, видно, раньше или позже придется и нам убираться... К тому, похоже, дело-то идет.

Аксели впервые слышал такое. Юсси ни разу еще не заговаривал о передаче ему торппы. Наоборот, всегда казалось, что отец будет зубами держаться за нее. Поэтому парень решил не принимать слов отца всерьез, а сказал равнодушно:

— Небось, торппа у нас в порядке. Работы-то и так будут сделаны, хоть торппа и на вас записана.

III

И верно, уныние Юсси было временным. Когда Аксели попросил у отца коня, чтобы привезти из волости Салина, Юсси опять сердито заворчал:

— Вот еще новости. Нешто мы ему кучера? У нас не почтовая станция. Всякие тут явятся: корми их да качай беспрестанно. Песни распевают! Придумали занятие. В мое время пением жили одни лишь церковные канторы.

— Мне нужен только конь. А выездные санки я возьму у Кививуори.

— Ишь, выездные. Неужто он такой господин, что в простых санях не поедет?

— Да никакой он не господин. Он сапожник.

— Хм. Вот как. И он вправду шьёт сапоги?

— Не знаю, работает ли он сейчас... Но он работал, это точно.

Юсси немного подобрел, узнав, что Салин сапожник. Шить сапоги — это было все-таки дело. Не то, что ходить по улицам с песнями.

Халме попросил Аксели привезти Салина из волости, где тот накануне выступал на предвыборном собрании. Викки Кивиоя предложил свои услуги, но Халме решил, что Викки неподходящий возница. У гостя может сложиться неблагоприятное впечатление. Болтает все только о своих лошадях.

Аксели приехал во двор Хеллберга и, увидев, что его заметили из окна, не стал заходить в дом. Было все же неловко. Хотя Салин и сапожник, но как-никак он среди рабочих — важная персона. Собственно, он ведь основатель всего рабочего движения.

Дверь отворилась, и один за другим стали выходить во двор мужчины. Аксели не знал всех руководителей волостного рабочего товарищества и сразу не мог отгадать, кто же из них Салин. Он знал только Хеллберга и Силандера. Но по тому, как они держались и разговаривали, скоро стало ясно, кто здесь столичный гость. Грохая по ступеням, с крыльца сошел высокий, немного сгорбленный костлявый мужчина, внешностью нисколько не похожий на господина. На нем было простое суконное пальто-куртка, паленки и меховая «бьернеборгская» шапка, надетая рогами вперед. Все с ним прощались и благодарили. Хеллберг шел с ним рядом, а остальные гурьбой провожали их до саней. Аксели поздоровался, приподняв шапку, и отстегнул санную полость. Приезжий внимательно посмотрел на него красноватыми, точно с похмелья, глазами, и хриплым голосом сказал:

— Так, так... Значит, ты повезешь? Ну что ж — сядем, да и поедем. Сядем, да и поедем... Ну и маленькие же у тебя, парень, санки... Видно, ты не знал, что едет этакое долговязое трепало-мотовило.

От этой хрипотцы и приятельского обращения застенчивость Аксели исчезла, и он ответил непринужденно:

— Мерок-то мне не давали... Придется ужаться как-нибудь.

— Пожалуй, придется... Ну, до свиданья! Трогай. Ничего не поделаешь — надо. Чтобы женка пощеголяла в шелках да чтобы ребятишкам на сухари заработать — надо потрудиться. О-хо-хо! Единственная наша надежда— это сделать деревню красной... О-хо-хо!

Хеллберга специально предупреждали, что Салину нельзя предлагать крепких напитков, так как он питает к ним слабость. Но у Салина имелась дорожная фляжка, и он уже был под хмельком. Никакой беды от этого не случилось, потому что Салин выпил после собрания, без свидетелей, выпил немножко, и больше водки у него не осталось. Взыскательный Хеллберг смотрел на это весьма неодобрительно, но не хотел навязывать гостю свою опеку.

Сначала Салин задумчиво молчал. Вероятно, он вовсе ни о чем и не думал, а только боролся с опьянением. Затем он вдруг очнулся и спросил:

— Ты, парень, чей же будешь?

— Я Коскела.

— Ах-ха... Вот оно что. Значит, Коскела!

Салин сказал это таким тоном, словно он прекрасно знает, кто такой Коскела, и теперь ему все сразу стало ясно. Хотя краткий ответ Аксели ровно ничего не говорил ему.

— Стало быть, ты — из парней Коскела. Батрак или торппарь?

— Я сын торппаря.

Хеллберг пришел на помощь:

— Коскела — пасторатский торппарь.

— Так-так... Значит, у попа!.. Ну, попы-то ведь самые вредные из хозяев. Скажи-ка, парень, что ты думаешь о правах торппарей и о рабочем движении.

— Ну, я думаю, что торппарей надо освободить, вот что.

— А каким образом?

— С помощью государства.

— С выкупом или бесплатно? Получить торппы в собственность или арендовать их у государства?

— Конечно, в собственность... Что толку-то, если нас превратят в государственных торппарей. И, во всяком случае, я не думаю, чтоб бесплатно... Пусть будет установлена законная цена. Но для тех, кто сам все создавал сначала, на пустом месте, как мы, например, это должна быть только цена необработанной земли.

— Вот как... Ну, а получив торппу в собственность и став хозяином, будешь ли ты и тогда голосовать за социалистов?

— Да... Конечно... Иначе ее отберут обратно.

— Нет, брат, тогда уж ее обратно не отберут. Да-а... Вот какая хитрая штука. Стоит только тебе получить торппу в собственность — и больше уж ты, парень, за меня голосовать не станешь...

Потом Салин обратился к Хеллбергу:

— Слыхал? Они только одного хотят — сделать торппы свободными. И нам они лишь временные союзники. По сути дела, мы действуем во вред социализму, когда хлопочем об их освобождении.

— Тогда оставить их торппарями государства, обеспечив законом их права.

— Хе... Если их освободить от хозяев, но закрепить ла государством, они будут по-прежнему недовольны. Зато хозяева, потеряв своих торппарей, будут готовы освободить их и от государства. Так что они тогда объединятся против нас. Да-а. То-то... Ну что ж! Пусть падет земельное рабство, кто бы ни выгадал от этого. Да, да!.. А скажи-ка, парень, есть у тебя невеста?

— Не... не-ет... Не успел еще...

— Не успе-ел... В твои-то годы! Эх, ты! А они, слышь, занятные, девки-то. Занятные. Значит, нет невесты? Эх, ты!.. Коскела... H-да. Если найду подходящую, хорошенькую девчонку, я ее тебе сосватаю. Это уж верно. А вот у нас Валпас — это такой черт: женщин к себе на квартиру не пускает ни под каким видом! Ни ногой! Хо-хо-хо... Бранит меня за то, что выпиваю... И поделом бранит... Тут он прав... Что ты на меня так смотришь? Когда и сидел в крепости за оскорбление величества, так я уж давал себе зарок: выйду на свободу — к рюмке не притронусь. Да... Говорят, бог засчитывает даже благие намерения.

— Да, хе-хе... уж нам-то, поборникам сухого закона и сторонникам трезвости, не следовало бы ограничиваться благими намерениями,—сказал с улыбкой Хеллберг, но шутка не получилась, тем более что его взгляд был полон упрека.

Салин просипел в ответ:

— Да-а. Что верно — то верно... Не отрицаю... Никуда не денешься... А ты, парень, был на демонстрации?

— Был.

— A-а... вот как.

Снова наступило молчание. Аксели все это несколько смутило. Неужели освобождение торппарей еще не настолько ясный вопрос? Не то зачем же он спрашивает? Да и вообще, подумал Аксели, эти руководители, пожалуй, совсем не такие, какими он их себе представлял.

Как человек из народа, не искушенный в политике, он не мог понять сложной связи между идейными принципами и тактическими соображениями.

Приехали в деревню. В окнах показывались любопытные лица, кое-где люди выскакивали на крыльцо.

Санки въехали во двор. Халме уже вышел встречать их, сопровождаемый Валенти. Салин встал в санях во весь рост и, взяв вожжи, остановил коня. Вероятно, он сделал это, опасаясь, как бы люди не заметили, что он под хмельком.

— Как председатель рабочего товарищества нашей деревни, я приветствую вас, товарищ Салин, от имени товарищества! Добро пожаловать!

— Так-так... Спасибо... Спасибо, Халме... Вот как... Ну, здравствуйте, здравствуйте! Вот мы и приехали, несмотря на встречный ветер. А это кто?

— Мой секретарь... Или, вернее, секретарь товарищества.

— Ах так!.. Ты, брат, похож на поэта. По крайней мере прической. Прямо вылитый Куоикка. Да. Ну, что ж... Зайдем в дом?

Халме смотрел на гостя с некоторым недоумением: эта шапка и валенки и этот сиплый голос не вязались с представлением о выдающемся вожде рабочего люда. Но все-таки в нем чувствовалась какая-то властная сила. И во взгляде было что-то открытое, честное и притягательное, Аксели поехал в Кививуори, чтобы вернуть санки.

Выбегали люди из избушек.

— Ну что, каков он?

— Что говорил? Сказал что-нибудь о торппарях?

— Да, конечно, говорил... Ну, такой он... Высоченного роста...

— А вы по дороге встретили бароновых людей — они навоз возили,—так он им рукой помахал вот эдак...

— Да, верно. Он руками размахивал.

У Кививуори тоже расспрашивали, и Аксели рассказывал, какое впечатление произвел на него приезжий. Он поставил санки в сарай и запряг коня в свои дровни. Элина привезла на салазках кадку воды от колодца и остановилась у хлева. С того раза, как Отто пошутил над нею и Аксели, Элина избегала парня. И теперь она лишь быстро поздоровалась с ним и хотела было снять кадку с санок. Аксели подошел, отвел ее руки и сказал:

— Погоди, дай-ка дядя поднимет.

Девочка залилась краской, но все-таки с улыбкой проговорила:

— Я бы и сама сумела.

— А может, не сумела бы.

И Аксели поднял кадку, делая вид, что совсем не чувствует ее веса. Не спеша, бережно опустил он кадку на снег, так, чтобы не могло показаться, будто он ее уронил. В глазах девушки мелькнул шаловливый огонек, и, зaчерпнув ведром из кадки воду, она сказала:

— Легко ты ее поднял. И не удивительно — когда руки стальные...

Теперь покраснел Аксели. Густо покраснел от досады. Еще немного — и он бы разозлился. Попадись ему сейчас под руку тот репортер, Аксели, наверно, ударил бы его.

— Брось смеяться.

— Да я ничего... Но ведь так же в газете написано.

—Там много чего было написано.

Девушка прошла с ведром в хлев, смущенная, но в то же время почему-то улыбающаяся, и эта улыбка раздражала Аксели. Он посмотрел ей вслед и заметил, что ее толстые светло-золотистые косы уже не спадали свободно на спину, о обвились кругом головы, точно венок, и это было очень красиво.

Какое-то смутное, мучительное чувство вдруг подхлестнуло парня, так что он быстро вскочил на дровни и послал коня. Он пустил коня рысью, а сам стоял в санях, сунув одну руку в карман, а другой держа вожжи. Сани неслись, подпрыгивая и качаясь, как лодка на волнах, но он ловко сохранял равновесие. Весь он был точно струна; ноги, пружиня, крепко стояли на скачущих санях. А он еще присвистывал, погоняя коня.

IV

С вечера в деревне царило радостное оживление. «Салин у Халме. Он принимал участие в больших делах, с господами вместе», — говорили люди и чаще обычного проходили мимо дома Халме, хоть и старались не показывать своего любопытства. Но они видели только Эмму, бегавшую то в амбар, то в погреб с какой-нибудь миской в руках. А один раз Валенти стремглав пробежал в амбар и так же стремительно вернулся обратно с каким-то свертком.

Другого места для собрания не было, и оставалось только потесниться как-нибудь у Халме. Если раскрыть все двери, то в комнатах и передней, пожалуй, могут уместиться все желающие, решил Халме. Через раскрытые двери, по крайней мере, будет слышна речь.

Уже смеркалось, когда начал собираться народ. Толпились во дворе, но в дом войти не решались. Все приоделись, кто во что мог — не у всех имелось праздничное платье. Слышался веселый, радостный говор. Настроение было приподнятое, и собрание казалось праздником.

— А, и ты тоже пришел на праздник!

— Да. Надо, думаю, поглядеть на самого главного красного.

— Не смог ведь помешать Большой Ману! Хоть отобрал дом пожарной команды, а все-таки наш праздник состоится.

В последнее время у барона появилось даже презрительное прозвище. Правда, его люди испугались, когда он пригрозил согнать всех, кто из-за политики пропустил рабочий день. Но зато и ругали же его потихоньку! Собрался уж полный двор народу, но никто не осмеливался заходить в дом, пока Халме не вышел на крыльцо и не сказал:

— Заходите, пока есть места. Занимайте сначала вот эту избу, а потом остальные комнаты и помещения.

Стали входить. Первые так и остановились бы в дверях, если бы задние не протолкнули их вперед. Изба, которая служила Халме и мастерской, была очень просторной. Когда она заполнилась до отказа, люди набились в соседние комнаты и кухню. Потом заняли переднюю и сени. Остальные могли слушать собрание со двора, так как на счастье не было мороза.

В горнице слышался громкий разговор. Там находились руководители, пока еще скрытые от глаз остальной публики. Люди все теснее набивались в избу. Мальчишки уселись на ступеньках чердачной лестницы, как петушки на нашесте. Вдруг они загалдели:

— Что там такое?

— Кустаа-Волк идет.

— Да бросьте вы!

— Ага-а, верно. Идет! В своей рыбацкой куртке.

И правда, Кустаа пришел. Встал у дверного косяка, ни на кого не глядя. Отто, входя, спросил:

— Что, Кустаа, и ты надумал записаться в товарищество?

— Черт запишется в ваше товарищество!

Ответ Кустаа наверняка вызвал бы перебранку, но люди сдерживались, чувствуя, что рядом находится Салин. Дверь горницы раскрылась, оттуда выглянул Халме и сказал:

— Руководство должно сидеть вот тут, впереди... Первую скамейку не занимайте, надо оставить место для наших гостей.

Затем он снова скрылся в горнице. Пока он открывал и закрывал дверь, стоявшие поблизости старались через его плечо увидеть знаменитого гостя. Но вот они все вышли в избу: впереди Халме, за ним Хеллберг, а за ним — Салин. Последним шел Валенти, в новом костюме, который он сшил себе сам с помощью Халме. Парень заложил два пальца левой руки в кармашек жилета и чуть не свернул себе шею, глядя куда-то в край потолка с таким озабоченным видом, словно на нем лежала огромная ответственность.

Всем хотелось получше разглядеть гостя, но передние пятились от него, стараясь держаться подальше из скромности. Халме сказал так громко, что все слышали:

— Слушай, Ээту! Ты садись вот здесь, во главе стола.

«Он ему тыкает!»

Затем Халме обратился к собравшимся:

— Товарищи! Разрешите представить вам нашего знаменитого гостя. Товарища Хеллберга вы, конечно, все знаете. И наш гость тоже известен в какой-то степени каждому из вас. Ведь это один из основоположников нашего рабочего движения, прославленный оратор и народный трибун — товарищ Эдвард Салин. Разрешите мне от имени всех присутствующих еще раз приветствовать его. Добро пожаловать!

Салин прохрипел:

— Добрый вечер!

И сразу же раздались аплодисменты. Стоявшие у дверей спрашивали:

— Что он сказал? Вы слышали? Что он сказал?

— Сказал «добрый вечер»... Да не орите вы, черти... Хлопайте.

Салин поднял руку, и аплодисменты стихли.

— Товарищи! Я благодарю вас за честь, за дружескую встречу. Но мы не за тем здесь собрались, чтобы награждать аплодисментами одного человека. Давайте лучше споем. Присоединяйтесь. «Вставай, проклятьем заклейменный...»

Сначала песню подхватили задние ряды. Потом, наконец, осмелев, присоединились и передние, которые стояли чуть ли не нос к носу с Салином. Петь в таком положении было неловко, и они опускали глаза.

От песни стало свободнее на душе. Кончив петь, люди зашептались, задвигались, вытягивая шеи, стараясь лучше разглядеть, что происходит впереди. Сначала Салин поздоровался с руководством товарищества, потом Халме начал свою приветственную речь. Халме вдохновился и говорил слишком долго. Он хотел показать Салину, что и мы, мол, не лыком шиты, тоже ведем борьбу. Но публика была нетерпелива. Ведь все пришли сюда ради Салина. Его окружал таинственный ореол славы, и поэтому люди забывали, что и он, в общем-то, такой же обыкновенный человек, живущий обычной, человеческой жизнью. А Халме — что? Его уже столько раз слышали и столько раз он у всех тут снимал мерку для брюк, приседая и наклоняясь до полу с полным ртом булавок.

Салин во время речи Халме сидел лицом к публике. Когда он встречал чей-нибудь взгляд, в его глазах появлялась чуть заметная улыбка. Заметив хорошенькую девушку он улыбался ей ласково, отечески, как и подобало мужчине его лет. Таким образом, он вскоре установил скрыто дружескую связь со слушателями и совершенно растопил не почтительную робость. Услыхав, что Халме начал повышать голос, и догадавшись по этому, что его речь близится к концу, Салин придав своему лицу сосредоточенное выражение, словно он вслушивался и вдумывался и каждое слово оратора. Хотя на самом деле он его попросту не слушал.

— Мы будем рады услышать сегодня о социализме и из уст того, кто первым в нашей стране начал его публично пропагандировать. Собственно, до него рабочее движение не было еще подлинно рабочим движением. То была лишь Попытка господ подчинить себе движение финской бедноты, приручить беднейшие слои народа Финляндии, с тем, чтобы помогать их подъему. Я помню эти, еще недавние годы. Когда я здесь, на своем удаленном наблюдательном пункте, убедился в необходимости общественных преобразований, и увидел также, что и в большом мире есть люди, созревшие для понимания той же истины. Одним из этих людей был ты, Ээту. И сегодня я рад также лично поблагодарить тебя за ту духовную поддержку, которую оказали мне и моей одинокой борьбе твои брошюры и газетные статьи. Тебе, Ээту, выпала честь и счастье бороться на главном участке. Будь уверен, что тут к тебе питают самое горячее уважение.

— Вы только послушайте, как он заворачивает! Не часто бедного Ээту так-то нахваливают!

Реплика Салина вызвала у Халме легкий приступ кашля, но публике она очень понравилась. Раздались одобрительные смешки. Халме продолжал:

— Очевидно, ты привык быть в окружении врагов, и от них ты, разумеется, не слыхал похвалы. Но здесь ты среди друзей, которые тебя уважают и восхищаются тобою. Да, ты видишь тут много юных лиц. Я понимаю, что ты должен чувствовать. Мы, старые ветераны, начинавшие борьбу в одиночестве, видим будущее в этих глазах, сияющих молодым энтузиазмом. Семена, которые мы посеяли — ты на своем большом поле, я здесь, в отдаленной лесной торппе,— начинают приносить хороший урожай. Но да умолкнет нынче моя свирель и да уступит она место твоей боевой трубе, которая пробудила к жизни долго дремавшее сердце финляндской бедноты.

Однако вторым взял слово Хеллберг. Как кандидат в депутаты, он тоже считал необходимым выступить. Оратор он был неблестящий. Но недостаток этот в значительной мере компенсировался тем, что он говорил ясно и по делу: об освобождении торппарей, об установлении законом продолжительности рабочего дня, а также о правах местного самоуправления. Но в конце своей речи он показал, как по существу ничтожны возможности будущего парламента. При этом Салин поднял голову и. видимо, хотел что-то сказать, но сдержался.

Затем Халме объявил перерыв:

— Дадим курильщикам удовлетворить их пагубную страсть, которая, я вижу, уже начинает терзать их.

Многие вышли, другие же подошли поближе к столу, чтобы лучше видеть и слышать, о чем тут говорят. Некоторых Халме представил Салину.

— Вот это наш молодой юрист. Сын одного из членов правления товарищества.

Тут даже Янне смутился.

— Вот как! Ты изучаешь законы?

— Да нет... Так, немного, книжки почитываю...

— Я дал ему задание проштудировать законы Финляндии, ибо думаю, что деятельность товарищества от этого выиграет.

— Стало быть, ты книжник. Не будь только фарисеем!

— Есть за ним этот грех, — сказал Отто. — Он не для того читает, чтобы научиться исполнять законы, а для того, чтобы ловчее обходить их.

Салин расхохотался и сказал:

— Правильно! Этак, парень, ты далеко пойдешь. Нашей страной управляют именно так: в обход законов!

— Как же тогда требовать законности от революции?— спросил Хеллберг. — Ты же вчера утверждал, что революция должна действовать в рамках законности.

— Я не говорил, что так надо поступать всегда и при любых обстоятельствах. Я сказал, что если пролетариат будет полноправно участвовать в создании законов, то он будет считать их обязательными для себя. Но в настоящих условиях законы — игрушки в руках тех, кто стоит за ними. Существующее законодательство нас морально ни к чему не обязывает. Другое дело, если мы сами на равных правах со всеми выработаем и утвердим законы. Вот что я говорил, и ты не путай разные вещи.

— Да, да. Нo что значит «на равных правах»? Разве это равноправие , если мы, составляя в парламенте меньшинство, примем участие в выработке законов, которые окажутся невыгодными для рабочего класса, но все же будут утверждены? Неужели и тогда мы должны считать их обязательными?

— Да, черт побери! Иначе снова возникнет диктатура.

— Но Маркс и говорит о диктатуре.

— Эх! Маркс ведь ничего не приказывает, а только предсказывает. И он рассматривал такую ситуацию, когда рабочий класс не может повлиять на законодательство.

Гут разгорелся спор, в котором и Халме выступил против Хеллберга. Тот начал горячиться, а окружающие с любопытством слушали, как они ссорятся. Собственно, о чем они спорят, этого никто не понимал, но просто было интересно слушать, как толкуют о важных делах. Викки Киннея стоял в передней и вдруг среди общего шума расслышал хриплый голос Салина:

— Я не утверждаю безусловно... Смотря по обстоятельствам, конечно... Но только я скажу, что нынче любой попенок петушится из-за того...

Викки даже хлопнул в ладоши от восторга и сказал:

— Ух, черт, как он их кроет!.. «Любой попенок»... Вот это да! Ставит господ на место...

Аксели тоже услыхал слова «любой попенок» и сразу проникся расположением к Салину. Он понимал одно: «попята» в общем негодяи. Знаем мы их.

Преети протискивался поближе к столу:

— Пропустите меня... Мне туда, к сыну...

Валенти сидел рядом со спорившими, слушая их, но сам не смел произнести ни слова, хоть его так и подмывало и мешаться. Отец сказал вполголоса:

— Зайди-ка завтра домой... Есть небольшое дело.

Парень раза два моргнул ему и поспешно ответил:

— Хорошо, я приду.

Затем он отвернулся и легкая тень досады пробежала но его лицу. У отца вся грудь блестела масляными пятнами. рукава пиджака были обтрепаны и на локте топорщилась кое-как пришитая заплата. И он, видимо, не собирался так быстро уйти. Как будто мало ему было того, что сказал сын. Он еще повторил:

Так ты приходи завтра вечерком.

И потом обратился к Халме:

— У меня тут к сыну есть кое-что... Если бы он завтра зашел домой...

Мастер неодобрительно кашлянул и ничего не ответил. Салин бросил на Преети рассеянный взгляд и снова o6paтился к Хеллбергу, продолжая прерванную фразу:

— ..меняются в корне все отношения... Надо поднять слабого и униженного. Отныне он должен быть поставлен на место гордых и сильных. Социализм заключается в том...

— Слабые не способны управлять. Социализм тоже означает силу. Он должен обладать силой, иначе он не удержится.

Преети, видимо, не собирался уходить, и Халме шикнул на него:

— Отойди, не толкайся здесь...

Преети покорно удалился, не заметив недовольного тона Халме. Он вернулся в переднюю, и Хенна шепотом спросила:

— Что он сказал? О чем говорил с тобой?

— Да так, ничего особенного. Все больше насчет этого сицилизма.

На них смотрели насмешливые лица, но простодушный Преети ничего не замечал. Аксели тоже стоял в передней, прислонясь к стене. Халме звал его подойти поближе, но Аксели было неловко. Тем более что он был уже знаком с Салином. «Еще подумает, что я нарочно набиваюсь».

Позади него Оскар затеял какую-то возню с Ауне Леппэнен. Ауне тихонько взвизгивала, сдерживая смех, и шептала:

— ..ишь, какой ты!

Оскар уголком глаза следил, не смотрят ли на них, но убедившись, что никто не смотрит, снова принимался за свое. Аксели прислушивался, недоумевая: «Чего они там не поделили?» Халме встал и пригласил публику занять свои места. В общем шуме слышались голоса Хеллберга и Салина, продолжавших горячий спор. Но, когда прекратилось движение и наступила тишина, они тоже замолчали. Халме сказал:

— Итак, дорогие товарищи, лучшее у нас припасено напоследок! Сейчас выступит великий Салин. Но прежде секретарь нашего товарищества продекламирует нам свое стихотворение. Для всех вас, наверно, явится сюрпризом то, что юноша занимается поэзией. Но это факт. Так что и в нашей глуши взошел юный побег на ниве духа, из которого когда-нибудь, мы надеемся, вырастет большое дерево.

То, что Валенти пописывал стишки, вовсе не было сюрпризом, но никто не ожидал, чтобы он мог прочесть их публично. Неужто парень осмелится?

Еще бы! Он даже нисколько не робел. Наоборот. Без малейшего замешательства он вышел к столу, заложил пальцы одной руки в кармашек жилета, другой рукой оперся на стол, закрыл глаза и решительно откинул голову назад.

Потом он немного выпрямил голову, открыл глаза и начал:

Свобода, о, ты благородный пламень!

Душа в огне, а сердце, точно камень.

Тот огнь живит ростки демократии

И тяжкие дробит оковы тирании.

Свобода, ты о, солнца яркий свет!

Ночь отступает, близится рассвет.

Реакция ярится в исступленье.

Но неизбежно жизни обновленье.

Свобода, о, ты сила бедноты.

Подобна вешнему потоку ты.

Ты радость в сердце бедняка вселяешь

И слезы угнетенных осушаешь.

Все захлопали в ладоши, заметив, что и гости хлопают. Валенти скромно поклонился. Скупая сдержанность этого поклона объяснялась не авторской гордостью, а торжественностью момента. Затем он вернулся на место и, кик верный ученик Халме, постарался, чтобы лицо его приняло каменное выражение. Хеллберг, закусив губу, смотрел в пол. Салин встал и хрипло, со вздохом рявкнул:

— Та-ак... Хороший парень... Молодец. M-да, мда...

Он, сосредоточенно глядя куда-то вдаль, вышел вперед. Халме захлопал, и аплодисменты, начатые им, могли бы длиться сколько угодно, если бы Салин сам не прервал их.

— Свобода, как сказал молодой поэт, действительно впервые забрезжила на сумрачном небосклоне нашей родины. Но это пока лишь проблеск в разрыве туч, вспышка далекого маяка, сулящая надежду тем, кто блуждает во тьме. Но после светлых дней всеобщей забастовки мрак реакции снова опускается на нас. Ночь финляндской государственности еще не отступила окончательно. Но кое-чего мы все-таки добились. У нас введено всеобщее, равное[24]

Что тут скажешь? О богатый и прекрасный финский язык, твои словесные россыпи обильны, но где же мне найти в тебе достаточно сильные слова, чтобы излить все негодование народное? Так приди же ты мне на помощь, о избавитель наших отцов, о ты — черт-перечерт-передьявол-и-архисатана!..

Халме сидел как аршин проглотил и бросал строгие взгляды на публику, прыскавшую потихоньку и готовую разразиться громким смехом. Но тут вдруг раздались аплодисменты. Люди хлопали в ладоши что было мочи и даже топали ногами. Салин очнулся, замолчал, усмехнулся и продолжал уже спокойнее:

— Ну вот. Пожалуй, можно было бы и меньше поминать злого духа, врага души человеческой, но вы же сами понимаете, как горько становится, когда подумаешь обо всем этом. Но я сгоряча позабыл, что у нас теперь имеется и другое подходящее слово против них: это черта, красная черта в избирательном бюллетене! Не забывайте о ней. И помните, каждый должен воспользоваться своим правом голоса. Вы должны пробудить чувство гражданского долга и в ваших соседях. Скажи свое веское слово, трудовой класс Финляндии, очнись от своей тысячелетней немоты. Выскажи свою волю в лицо этим наглецам, этим чванливым щеголям! Знай, что от тебя потребуется многое. Потому что ты борешься на два фронта. Против своих и чужеземных угнетателей. Они, как Пилат и Каиафа, отлично понимают друг друга с полуслова, едва завидят общего противника. Так возьми же в свои руки судьбу страны и подними ее высоко над собой. Потому что другие забыли о стране, как только им вернули старые должности и звания. Взвейся, красное знамя, над этими серыми избами, из которых раньше летели к небу только глухие жалобы да слезные мольбы жестокому богу — а он, должно быть, или совершенно слеп и глух, или же сам буржуй. Товарищи! Пусть сердце под вашим рубищем забьется в ритме новой эпохи.

Салин закончил и вытер вспотевший лоб. Даже во дворе хлопали, топали, выкрикивали одобрительные слова, хотя те, кто находился во дворе, едва ли многое расслышали из этой речи.

Аксели отхлопал себе ладони. Правда, ему были не совсем понятны чувства, обуревавшие Салина, но их сила производила впечатление. Буря аплодисментов продолжались, когда Аксели услыхал позади сдавленный шепот Лупе:

— Нe щекоти... слышь ты, не щекоти!..

Аксели оглянулся и увидел, что Оску по-своему старался воспользоваться общим шумом: обняв девушку за талию, он просунул ладонь ей под руку и пальцами касался груди. «Черт, он ее тискает...»

Луне краснела и, пыхтя, боролась с приставучими руками парня. Аксели отвернулся и стал смотреть, как Халме пожимает руку Салина. Он, конечно, благодарил докладчика. Но затем внимание Аксели снова отвлекла возня за спиной.

Шум уже стих, и были слышны слова Халме:

— ..Мы имели возможность убедиться в том, что ты не зря пользуешься славой замечательного оратора. Ты, Ээту, сын нашего народа, настоящий народный трибун...

— Слушай, Ауне, дождись меня у дорожки на ключик... Только чтобы тебя никто не видел...

Народ толпился вокруг Салина. Он говорил, усмехаясь:

— Ну, чего там... бывает, удается сказать и лучше...

Кустаа-Волк все время молчал. Высоко подняв густые брови, он безучастно стоял у стены и даже ни разу не захлопал. Когда люди стали протискиваться вперед, к докладчику, он проворчал:

— Оближите его, съешьте!..

— Что это Кустаа бормочет?

— А тебе что?

— Поди поговори лучше с ним, чем так-то ворчать в сенях. Поди заяви ему прямо, если ты с чем не согласен. Я думаю, он тебе так ответит, что крыть будет нечем.

— Мне никто не прикажет, за кого голосовать. Хоть и вовсе не стану голосовать.

— Ну, так и проваливай отсюда. Нечего тебе околачиваться среди трудового люда, раз ты господский прихвостень.

— Понюхай дерьмо. Я и так уйду. Сами голосуйте, дьяволы.

Кустаа ушел, провожаемый грозным ропотом. Халме заметил, что там что-то неладно, и сделал знак Отто. Выйди в сени и выяснив, в чем дело, Отто попросил шуметь поменьше.

— Нет, черт возьми! Надо бы его проучить... Позволяет себе этакие слова на рабочем празднике!

— Да... Не следовало бы спускать ему. Теперь все же в Финляндии свобода... так что нечего тут всякому болтать, что в голову взбредет!

— Ясно! Нынче не те времена!

— Да ну, бросьте! Только не хватало вам с Кустаа драку затеять!

Отто пришлось бороться с той волной воодушевления, которую поднял Салин. Кое-как сумел он успокоить слишком горячих. Преети тоже поспешил к нему на помощь. Он чувствовал теперь особенную ответственность, как отец поэта, и стал увещевать:

— Вот и я говорю, не стоит с ним связываться... Хотя нынче уж и рабочий человек больше не станет выслушивать, что попало.

Хенна шепотом рассказывала соседкам:

— Благодарил, так благодарил... Я слышала. Он благодарил сына...

Салин поднял руку и сказал:

— А напоследок давайте споем «Марсельезу»: «Вперед, вперед, сыны отчизны...»

Снова пели. Чей-то сапог стучал об пол, отбивая такт. И как бы вознаграждая себя за слишком робкое начало, пели уже свободно, в полный голос. Каждый подсознательно чувствовал, что дальше настроение пойдет на спад: когда все разбредутся по домам и останутся дома, в одиночестве, радостный подъем быстро схлынет. И потому каждый старался взять от праздника все что можно. Сейчас они почти вершат большие государственные дела. Благодаря Салину. Он и за границей побывал, учась социализму. И даже знает иностранные языки. А ведь сын простого сапожника, и сам в прошлом сапожник... Нет, ей же богу, человек из народа вполне способен научиться всему, что знают господа! «Марш, марш, вперед! И кровью оросим...»

Затем стали расходиться, медленно, неохотно. А члены правления остались у Халме.

— Сын-то Кививуори зачем остался? Ведь он не член правления.

— Ну, наверно, Отто велел ему подождать.

В горнице Эмма накрыла стол. Члены правления остались выпить кофе с гостями, а заодно и посоветоваться о предстоящих выборах.

И Янне остался с ними не по приказу Отто, а по просьбе Салина. Все окружили праздничный стол и шутливо восхищались. Салин разводил руками:

— Ну, знаешь, Эмма, ты тут такую красоту соорудила Просто ахнешь!.. «Знай живи да песни пой!.. Все, чего душа желает, все дарит нам лес родной».

Эмма тихо посмеивалась от удовольствия. Гости оживленно переговаривались, но выборов почти не касались. Разговор вертелся вокруг только что закончившегося собрания. Вскоре Салин, видимо, начал уставать. Взгляд его блуждал, и речь стала вялой. Время от времени он поглядывал на Янне и наконец сказал:

— Слушай, сынок. Если ты изучаешь законы, так у меня там есть хорошая книжица. В ней рассматриваются основы законодательства. Пойдем-ка, я дам ее тебе.

Вещи Салина были в передней, и Янне пошел туда за ним. Салин достал книжечку, полистал ее и тихо сказал:

— Послушай... Я бы сейчас охотно пропустил рюмочку. Не сможешь ли ты где-нибудь раздобыть?

Янне прикинул в уме все возможности.

— Сейчас не найти. Есть, только далеко. Я смогу обернуться не раньше утра.

Салин тяжело вздохнул и сказал:

— Ну, что ж... Ладно. Не хлопочи... Не так уж это и нужно... Только ты им об этом не говори. Ни к чему. Они такие звонари насчет этого... Хотя, что... правильно осуждают...

— Я не болтун.

Салин вздохнул, не сумев подавить разочарования. Они вернулись в горницу, и Салин стал увлеченно рассказывать Янне о книжке, которую дал ему. Янне слушал серьезно, но потихоньку наблюдал за меняющимся выражением лица Салина. Вообще он в этот вечер с интересом следил за компанией, и какая-то важная догадка постепенно созревала в его сознании. Он подумал, что даже за большими делами не всегда стоят благородные побуждения. Умный парень быстро сообразил, что в полемическом пылу собеседники подчинялись довольно мелочным чувствам. Вот опять заспорили о «линиях революции». Хеллберг снова начал горячиться, однако Янне заметил, что это вызывалось не только его убежденностью, но и тем, что Салин отвечал ему с юмором, вышучивал его доводы. «Его бесит авторитет и слава Салина».

Так, молча наблюдая за ними, Янне неясно нащупывал какие-то важные для него мысли. «Да, видно, не боги горшки обжигают, — думал он. — Все на этом свете делают обыкновенные люди. Вот Салин — точно мальчишка, тайком выпрашивает рюмку водки. А Хеллберг — тот и вовсе простота простотой. И даже отец старается быть как-то особенно остроумным. Да, конечно, обыкновенный человек способен на этом свете ко многому».

Так в нем родилось чувство внутренней свободы, сознание собственных возможностей.

Был ясный мартовский вечер. Все расходились по домам. Аксели шел один. Впереди и позади него по дороге группами шли люди. Слышались обрывки разговоров:

— Верно он сказал это насчет часов — в самую точку.

— А про собак и охотничьи ружья!..

— Но неужто он так чертыхается и в городах, когда там речи говорит?

— А что ему не чертыхаться? Само дело-то такое, что несколько чертей будут как раз к месту.

— Ну и силен, дьявол его возьми! Такого, пожалуй, и господа не переговорят!

Аксели подошел к развилке так называемой «дорожки на ключик». Тут он снова невольно подумал о шашнях Оскара. Захотелось спрятаться и посмотреть, что здесь произойдет. Но самому же стало стыдно. Однако «дорожка на ключик» была ему по пути. Это служило некоторым оправданием. Давно ли у них это? Ауне семнадцать лет... Правда, выглядит она уже совсем взрослой.

От дорожки отходила в сторону другая дорожка. Собственно, это уж была только лыжня, по которой кто-то прошел пешком раза два. Наверно, искали деревце для оглобли. Сворачивать на эту тропку не было никакой причины, но Аксели все-таки свернул. Прошел по ней немного и остановился в тени.

Затем появились они. Слышны были их приглушенные голоса и смешки. Экий черт Оску! Он идет рядом с нею прямо по рыхлому снегу и обнимает ее за талию.

— Ну, отстань... Я ведь не совсем уж такая...

— Нет, конечно... Ты все же маленько другая...

— Вот, снега набрала в опорки... А мне купят ботиночки. Как только Валенти станет газетным писателем.

— Да ну! А он собирается писать?

— Может, и так... Хи-хи-хи... Ах, ты плутишка... Ишь какой проворный!..

Их слова снова сделались невнятными, и Аксели побрел домой по лыжне. Лыжня делала крюк, и идти по ней было трудно, но воротиться на дорожку Аксели уже не мое. Ведь он решил «пойти напрямик»! Перед его глазами стоояла пухленькая Ауне. «Ведь Оску моложе меня, а уже берет нахрапом, как будто так и надо... Так же, как Янне. Наверно, он у нее добьется... Она, видимо, податливая... Неужели он собирается всерьез, насовсем? Нет, конечно... Она уж и обмякла…

Парень шел по лыжне. Потом остановился и прислушался. Ничто не нарушало тишины зимнего леса. И вдруг Лксели спросил себя: какого черта я, собственно, бреду здесь, по лыжне, проваливаясь в снег?!

И со стоном вырвалось у него:

— Взрослый человек!.. Поперся...

И парень угрюмо зашагал к дому. «А к месту он сказал это, насчет контрактов торппарей. Кроме подписи своей, нам ничего писать не приходится. Это лес Большого Ману. Возьму да выломаю хворостину на зло ему, дьяволу. Он так бережет свой лес, что и прутик срезать не велит. Скоро его торппарям нечем будет даже ребят выпороть».

V

Суометтарианцы проводили свое предвыборное собрание в доме пожарной команды.

Докладчик приехал из Хельсинки. Принимали его в пасторате, и Аксели пришлось его встречать на станции. Этот господин был друг братьев пасторши, тоже юрист. Он любезно расспрашивал Аксели про житье-бытье, но политики при этом ни разу не коснулся, даже невзначай. Ходит ли Аксели на охоту? Здесь должно быть много зайцев.

Потом столичный господин долго молчал. О предвыборных делах он спросил лишь между прочим, чтобы узнать, слушал ли возница выступление Салина.

— Да, я был там.

— Вот как?

На этом разговор и кончился.

Пастор с пасторшей встречали гостя во дворе. Крепко пожимали руки, даже обнимались.

— Сколько лет!.. А ты все такой же... Мы хотели, чтобы прислали именно тебя...

— Красивый пасторат у вас... Я привез письмо от ваших детей... Они написали, узнав, что я еду...

— Очень хорошо...

На собрании в доме пожарной команды народу было мало. Ведь в деревне имелось только три богатых хозяйства. Правда, кое-кто подошел еще из соседних деревень.

Когда в зале появился Халме, все уставились на него. В этих взглядах было любопытство.

Пасторша поспешила к нему навстречу.

— Господин Халме... Добро пожаловать! Проходите сюда, вперед, садитесь.

Халме ответил ей самым любезным поклоном.

— Премного благодарен. Только, пожалуй, это может быть превратно истолковано.

— O-о!.. Но ведь вы такой известный социалист, что никто не усомнится в вашей позиции. Это наш докладчик... Он оратор ничуть не хуже, чем господин Салин. Вот только ругаться он не умеет так же хорошо... Говорят, Салин громко призывал себе на помощь злого духа. Правда ли это?

— Кхм... Он использовал это как риторическую фигуру. Посетовал на бессилие языка в определении недугов и пороков нашего современного общества.

— Вот как? А наш докладчик не только определит недуги, но и укажет средства их исцеления. Сейчас вы услышите. Причем это вполне реальные меры.

Халме прошел в первый ряд и солидно поздоровался с докладчиком, обменявшись с ним несколькими ничего не значащими словами. В зале слышался шепот:

— С этими судейскими званиями ничего не поймешь. Вице-судья получается вроде важнее судьи.

— Говорят, этот господин в суде не заседает. Он банкир, хотя имеет звание судьи.

Собрание открыл учитель народной школы. Он представил докладчика, который встал и поклонился, благодаря за аплодисменты.

Запели «Песню родины», и Халме пел вместе со всеми. Затем выступил пастор и сказал «несколько слов».

На миг он замер в молчании, склонив голову по своему обыкновению, словно прося бога дать силу его словам. Но его жест подействовал и на публику, так что многие ниже склонили головы, стараясь сосредоточиться на мыслях, приличествующих моменту.

Пастор начал:

— Дорогие друзья! Народ Финляндии получил право высказываться по общим вопросам. Ради этого и мы с вами здесь собрались. Все партии устремились на предвыборную борьбу, имея различные программы и различные цели. Пусть будет так! Но следует помнить, что мы прежде всего христиане, затем мы финны и уж только и третью очередь мы являемся членами той или иной партии. Большие вопросы надо решать в согласии, в духе любви, которую завещал нам господь наш Иисус Христос. Однако, между нами возникают разногласия. Стремление добиться известных преимуществ для себя, своекорыстие, ненависть и озлобление овладевают сердцами и умами. Поэтому нам необходимо вновь и вновь возвращаться к тому источнику, из которого является в мир все доброе. Да будет воля божия нашей путеводной звездой во время предстоящих государственных трудов наших. Ибо лишь тогда мы сможем построить нечто прочное. Вот о чем мне хотелось кратко напомнить, дабы мы с вами этого не позабыли. Да благословит бог наши стремления, и постараемся же быть достойными его.

Хлопали довольно сдержанно, чувствуя, что аплодисменты не очень-то уместны после проповеди, хотя и произнесенной не в церкви.

У местных суометтарианцев не было собственного поэта, но все же одно подходящее к случаю стихотворение продекламировала дочь Холло, гимназистка-старшеклассница, учившаяся в городе. Она была племянницей хозяйки Теурю, и нетрудно было заметить, с какой гордостью тетка слушала ее выступление.

В сумрачном, холодном Саариярви

Скромно жил в своем именье Пааво.

Расчищал, возделывал он землю.

Но надежды возлагал на бога.

В тесто подмеси коры сосновой,

У соседа рожь сгубила стужа...

Пока звучали аплодисменты, докладчик шепотом спросил у пастора:

— Как, по-вашему, лучше: использовать обращение «крестьяне» или «земледельцы». Мне кажется, не следует употреблять ограничительное наименование. Среди публики имеются торппари и работники?

— Торппарей, по-моему, нет. Пришли кое-кто из батраков и служанок. Но вообще, наверно, лучше говорить «земледельцы».

Гость вышел к столу, поправил галстук и начал:

— Дорогие слушатели! «Расчищал, возделывал он землю, но надежды возлагал на бога»! Юная чтица показала нам в этом четверостишии Рунеберга самую суть жизни и характера финского земледельца. Эту прекрасную, но подверженную заморозкам землю он усердным трудом на протяжении столетий раскорчевал и сделал плодородной, но все так же покорно и смиренно склонял он голову перед всевышним, вверяя урожай его неисповедимой воле. В образе этого земледельца мы видим лучшие черты финского народа. Трудолюбивый, привязанный к своей земле, но в то же время смиренный и покорный богу— таким предстает перед нами финский земледелец.

Наряду с вопросами о наших политических правах важнейшее значение имеет как раз вопрос о земле. Социалисты используют его для подстрекательства и разжигания страстей, но у них нет подлинного желания решить этот вопрос. Суометтарианская партия, напротив, сделала вопрос о земле одним из важнейших пунктов своей программы. В программе говорится о наделении землей безземельных. Партия стремится улучшить условия жизни торппарей законодательным путем и заселить государственные земли. Чего же хотят социалисты? Они хотят главным образом посеять вражду между земледельцами, владеющими собственной землей, и хлебопашцами, возделывающими арендованную землю. Но это им не удастся, потому что интересы всех земледельцев сходятся в главном. Когда отдельные имеющиеся недостатки будут устранены законодательством, земельный вопрос в этой стране вообще перестанет существовать. Но те, кто только и знает, что выискивать недостатки, кто лишь разрушает вместо созидания, они скоро—не далее как через неделю — получат от финских земледельцев ясный ответ на все свои происки. Это будет суровый приговор для тех, кто прикрываясь словами об «общественном благе», пытается расколоть общество.

Разве кто-нибудь отрицает, что в нашей жизни имеются недостатки, требующие исправления? Нет, мы, суометтарианцы, первыми об этом заявляли. И мы же стремимся исправить указанные недостатки. Но мы выбираем средства, реальные средства, которые могут быть использованы без вреда. Разрушать легко. Это каждый может. Строить гораздо труднее. Кто возьмет на себя ответственность за строительство? Мы взяли. Терпеливым и разумным трудом мы уже многого достигли и добьемся еще большего. Да ведь в нашей стране обездоленные всегда встречали самое горячее сочувствие. «В тесто подмеси коры сосновой»... Так говорил финский земледелец в дни преуспевания, если видел, что соседа постигло несчастье. Финский земледелец всегда протягивал руку помощи нуждающимся. В этой стране испокон веков существует неписаный закон: честному человеку не отказывают в ночлеге и нищему подают милостыню. А разве не живет у нас поныне крепкая традиция работы «миром»? Что же это, как не взаимная помощь и выручка соседей? Во все времена наши люди мужественно бросались на помощь, если надо было тушить пожар у соседа. И также дружно, взаимно выручая и поддерживая друг друга, торппарь и крестьянин обрабатывали свои поля. Отдельные исключения не могут опровергнуть этой истины. Единичное не опровергает общего.

Ибо торппаря и крестьянина объединяет их общая любовь к земле. А теперь, когда родилась национально-финская интеллигенция и чиновничество, исчезает худшее, самое мучительное для народа противоречие: противоречие между земледельцем и господином. Новое чиновничество, вышедшее из народа, составляет с народом неразрывное целое. Ибо цель у них одна: счастье и процветание родной страны. Ведь земля эта, этот дорогой нам всем торфяник, эта священная почва, орошенная потом и кровью наших отцов, она всех нас роднит и объединяет. Благодаря ей мы связаны, как братья и сестры. Это бранное поприще героев, могила витязей, земля, где каждая пядь полита кровью рыцарей. Да, эта земля поистине священна! Мыслимо ли, чтобы она превращалась в какой-то вопрос? Разве наши отцы задавали вопросы, проливая за нее свою кровь? Нет, для них не существовало вопросов! «Боже храни тебя, земля!» — шептали они, прильнув к ее груди, и с этими словами умирали.

Спрашивал ли бьернеборгский воин в сражении под Лапуа: «Чей это клочок земли, за который я имею счастье и честь подставить свою грудь под пули?» Спрашивал ли саволакский егерь в Оравайненах, чью землю обагрила его кровь? Спрашивал ли хаккапелит под Лютценом имя того немецкого землевладельца, на чьей земле он погиб? Нет, он не спрашивал, он знал только, что далеко на севере находится земля, за которую он должен сражаться и умирать. Единая земля, общая всем нам. Вот почему эта земля не может рождать среди нас ненависти и раздора: она рождает наше братство.

Халме слушал спокойно с непроницаемым лицом. Когда докладчик стал искать в своих бумагах следующий листок, возникла небольшая заминка и Халме поднялся с места:

— Прошу прощения за то, что перебиваю. Я знаю, нехорошо прерывать речь другого. Но высшие соображения побуждают меня заметить, что и мы здесь, в нашей деревне, видим примеры горячей любви к земле, которую проявляют земледельцы. Не говоря уже о такой любви, которую выказал недавно барон Лауко. Очень жаль только, что торппарю не дано счастье так же любить свою землю. Ибо стоит лишь ему проявить любовь, как его сажают на шесть месяцев в тюрьму. Пот и кровь орошали эту землю... Совершенно верно сказано. Но о третьем источнике жгучей влаги, обильно льющейся вокруг нас и поныне, уважаемый докладчик, видимо, позабыл. Это слезы, господа. Я снова тысячу раз прошу прощения.

Щеки Халме покрылись мелкой рябью. Он прошел через притихший зал и скрылся в дверях. По скамьям пронесся неодобрительный ропот. Наконец докладчик нашелся:

— Жаль, что этот господин ушел. Я бы охотно обсудил с ним все затронутые вопросы, ибо мы стремимся к ясности. Но его точка зрения известна. Подобные взгляды излагаются каждый день на страницах газеты «Тюемиес». Это социализм. Я не хочу специально останавливаться на упомянутых им отдельных случаях. Замечу только, что барон Лауко не принадлежит к суометтарианской партии. Он представитель старого шведского дворянства, для которого народ этой страны никогда ничего не значил.

Затем докладчик снова вернулся к своему тексту, который, впрочем, был написан не им самим, а подготовлен для него другим человеком. Банковский деятель из Хельсинки, он не считал себя достаточно сведущим в деревенских делах, а потому и обратился к помощи соответствующего специалиста.

Снова спели «Песню родины», после чего пастор поблагодарил докладчика, а тот в свою очередь любезно пожал руки некоторым хозяевам и хозяйкам.

Дерзкая реплика Халме вызвала много разговоров:

— И ведь смеет же!.. Позволяет себе прерывать речь судьи…

— А пасторша встречала, здоровалась с ним... Кажется, уж после истории с полицией было ясно, что у него на уме.

— Да какой важный-то стал... Кто бы мог подумать, когда он тут мальчонкой бегал... Если бы хозяйка Пентти не послала его учиться, так и сидел бы, несчастный, без куска хлеба.

— До каких пор господа, даже из волости, будут шить у него костюмы да платить ему такие деньжищи? Вот он и выписывает эти книжечки!

— Говорят, он еще и телехвон себе проведет! Так что будет прямо по проволокам сицилизма набираться! Так и сказал, слышь, мол, надо наладить прямую связь с руководящими инстанциями. Слышь, слова-то какие: «прямая связь», «руководящая инстанция»... И где он говорить-то так выучился?

Хозяин Теурю не принимал участия в этих пересудах. Намек Халме так полоснул его по сердцу, что он не мог даже говорить. Зато его хозяйка не молчала.

— Надо же: такую красивую речь и вдруг перебить! Он и Лаурила подстрекал. Его работа. А если бедняков беспрерывно будут подстрекать да науськивать, так что же это получится? И верно, от нас тоже ни один нищий до сих пор не уходил с пустыми руками. Всегда подавали кусок хлеба, как сказал судья. Но если и дальше будут потакать эдаким, то пропадет всякий смысл кормить кого-нибудь от своих щедрот. Скоро скажут, что и просить не нужно... Бери, мол, и все тут...

В кругу господ выходке Халме не придавали серьезного значения. На некоторых собраниях суометтарианцы даже нарочно вызывали противников на дискуссию. По мнению господ, плохо было лишь то, что Халме удалился, не дав докладчику возможности ответить.

— Он неплохой полемист и очень неглуп. Вот и сейчас неплохо нанес удар. Но, боже милостивый, до чего же он скучен, когда начинает говорить пространно! Он так и носит с собою всю прочитанную им литературу. С этим ворохом учености он комичен.

— Во что же превратится парламент? Подобных субъектов очень много среди их кандидатов. Образованных людей у них нет, не считая маленькой группы так называемых «ноябрьских социалистов». Это честолюбивые юноши из богатых семей, которые примкнули к социалистам единственно для того, чтобы обратить на себя внимание.

— Опасения напрасны. Им удастся провести в парламент не более двух-трех своих заводил. Народ им не верит.

— Они провалятся на выборах так же, как и шведы. Я уверен, что мы получим более ста мест. Крестьянство пробуждается.

Влиятельные лица общины были приглашены в пасторат. Там беседа продолжалась, и волостные младо-финны, швед-барон и Халме с его социалистами были совершенно уничтожены. В честь приезжего оратора подали поздний ужин. У пасторши накопилось много вопросов. С жадным интересом она слушала столичные сплетни. Деревенские гости были очень скованы, неловко старались перенять господские застольные манеры. Пастор заметил это и, чтобы деликатно помочь им, разговаривал и держался с нарочитой простотой.

— О, да это вкусно... И очень кстати, а то ведь голод не тетка... Берите, берите. Угощайтесь. Все это надо съесть!

— Да, хе-хе... Отчего же не съесть... Но что касается укороченного рабочего дня... Так кто же спорит: ясное дело, каждому приятно сидеть вечерами дома. Однако крестьянская работа такова, что летом приходится время определять по солнцу. А если выполнять прихоти наших социалистов, так страна останется без хлеба.

— А сын Коскела тоже все в товариществе вертится. Вам, пастор, надо держать с ним ухо востро. Он такой упорный. Чуть торппа перейдет к нему, скандалов не оберешься. Сейчас он еще отца слушается, а вот погодите, как станет постарше, он себя покажет!

— H-да. Но я не могу вложить ему в голову другие мысли. Думаю все же, он выровняется, когда станет постарше. Молод ведь еще. Во всяком случае, работник он — каких мало. Такое упорство...

Вот-вот... Работа уж известно... А насчет болота — очень он злобился... Жаловался людям.

Пастop встревожился. С усердием принялся он нарезать мясо. Теперь он уже не заливался краской смущения, как в молодости. С годами он победил в себе эту слабость. Но для того, чтобы отрезать кусок мяса, ему потребовалось собрать всю свою энергию.

— Я слышал... Это очень прискорбно... Очень прискорбно. Но ведь я же только следовал рекомендации приходского совета. Причем, надо сказать, что семья Коскела почти ничего не потеряла. Ведь у них земли немало. А досталась она им почти без хлопот... Пришлось только чуть-чуть понизить порог... А с болотом и вовсе не было никаких затруднений: потребовалось только прорыть канавы... И уж во всяком случае, не Аксели говорить об этом... Отец-то правильно понял... А где же наша хозяйка... Молока!

Теурю весь вечер был неразговорчив, но тут он не выдержал:

— Да неужто у нас, землевладельцев, нет никаких нрав? Этак и я, пожалуй, начну требовать, чтоб мне прибавили землицы, хоть из баронских владений. Если всех наделять правами, кому как заблагорассудится, так я многого захочу. В парламенте должны следить, чтобы законов не путали. Много найдется на свете распорядителей, если каждый станет требовать, чего ни пожелает.

Столичный гость заверил, что права землевладельцев не будут попраны. Задача состоит лишь в том, чтобы законом установить для торппарей единое положение. Необходимо покончить с произволом как с одной, так и с другой стороны. О предоставлении торппарям самостоятельности никто и не думает. Но надо создать фонд, чтобы они могли выкупать земли у хозяев на добровольных началах. Тогда всякое насилие будет исключено.

— Это другое дело... Кто захочет свою землю продать, пусть продает.

Приезжий разговаривал преимущественно с пасторшей. То и дело назывались имена: Мехелин, Даниельсон, Кастрен... Он действительно так сказал? Неужели он настолько слеп? В отношении русских я более непримирим, чем официальная линия партии. С самого начала я был противником уступчивости... Ну, нет... Что говорят родители? Да, Эспланада опасна... Там молодость впервые начинает строить глазки...

Перед тем как гости разошлись, судья еще раз поблагодарил всех.

— Мы можем быть совершенно спокойны за исход выборов. Надо только проследить, чтобы все проголосовали. Важно разъяснить значение выборов даже слугам. Ибо наш успех зависит от участия в голосовании всего патриотически настроенного сельского населения.

— Да... Конечно, каждый сделает все возможное...

Слуги стали убирать посуду. Пасторша выговаривала им за промахи, допущенные во время ужина.

— Вы должны понимать, что деревенский народ еще путается в требованиях этикета. Надо проявить находчивость. подавать кушанья так, как в данном случае удобнее, и не усугублять неловкости своей растерянностью... Наш гость уедет утром. Позаботьтесь, Эмма, чтобы к восьми был подан легкий завтрак.

Тем временем пастор отвел гостя в приготовленную для него комнату и пасторша поспешила туда за ними. Недовольная мина тотчас исчезла с ее лица и сменилась милой хозяйской улыбкой. Говорил гость:

— Славный народ... Этот Теурю, видно, несгибаемый человек. Знает, чего хочет. Настоящий финский тип хозяина. Не стремится лезть вперед, но зато его слово—кремень.

— Да, конечно... Это он согнал своего торппаря... Но там сложилась действительно невозможная ситуация. Торппарь вел себя безобразно, постоянно пререкался и даже грозил.

— Ну ясно, у всякого может лопнуть терпение. Да. кстати, когда же тебя сделают пробстом?

— О, видимо, еще не скоро. Да я и не честолюбив.

— Звания даются за заслуги, а не по честолюбию.

— Да, казалось бы, так оно должно быть. Но все-таки я доволен. Мне начинает нравиться приход.

— Ну, как только объявят результат выборов, я посчитаюсь с этим Халме. Любопытно будет послушать, как он станет объяснять свое поражение.

Выйдя из дома пожарной команды, Халме с трудом сдерживал свое возбуждение. В груди трепетала рвущаяся наружу радость. Все сложилось куда лучше, чем он рассчитывал. Докладчик предоставил ему отличную возможность.

Халме уже забыл, что он, собственно, нашел нужные слова не в ту минуту. Довольно точно предугадывая, что будет говорить приезжий оратор, он заранее придумал свою реплику, даже в какой-то мере отрепетировал ее. Ведь было же ясно, что докладчик непременно коснется любви к родине. Вот тут и удобно сказать... Но эти «слезы»! Они пришли ему в голову в ту самую минуту!

Возбуждение постепенно улеглось и сменилось блаженным ощущением удовлетворенного самолюбия. Конечно, он мог бы выступать и в парламенте. Ведь сегодняшний докладчик несомненно будет туда избран. Если бы к следующим выборам удалось добиться известности...

Радостное ощущение удачи стремилось найти внешнее выражение. Хотя он был один и в темноте его никто не мог видеть, Халме выпрямился, приосанился и впалая грудь его выгнулась колесом. Буквально всем телом ощущал он удовольствие.

А Илкки славные дела живут и будут жить

В устах народа!..

VI

Юсси Коскела купил жеребенка. Это было дешевле, чем покупать взрослого коня. Теперь настало время приучить жеребчика-двухлетку к упряжи. Даже Алма вышла поглядеть, как его впервые запрягают. Юсси вывел его из конюшни, но, едва накинули упряжь, конек принялся скакать и валяться. Наконец он ее сбросил. Юсси не выпустил из рук поводьев, но не устоял на ногах и жеребчик потащил его по земле.

— Господи помилуй! Ребята, бегите на помощь... Отец убьется...

Даже всегда спокойная Алма перепугалась, видя, что происходит. Аксели схватил конька под уздцы и так рванул, что взбешенное животное остановилось, хрипя и порываясь встать на дыбы. Юсси поднялся, тяжело дыша, и, ковыляя, поспешил к сыну:

— Какой-то он бешеный... Отродясь не видал такого... Да ты не дергай так-то... Десну повредишь.

— Иначе не удержать.

— Теперь уж он не уйдет.

— Ушел ведь... Небось вы на своих костях почувствовали.

Юсси сжал губы.

— Как-нибудь одного коня я еще удержу.

— Ну, держите.

Юсси взял лошадь под уздцы, стал похлопывать, успокаивая.

— Тпру-тпру-у, Поку... Поку пойдет... да... Тпру, тпру...

Жеребчик действительно, пофыркивая, пошел к саням, но едва только упряжь опять коснулась его спины, как все повторилось снова. Правда, Юсси на этот раз удержался на ногах, но конек скакал и брыкался так, что оглобли трещали. Юсси занервничал. Аку не мог сдержать улыбки, но отвернулся, чтобы не обидеть отца. Аксели, зайдя с другой стороны, снова попытался накинуть упряжь, но конь бил задом и не давался.

— Пригните ему голову к груди и держите! Прижмите покрепче удилами.

— Да как же я его прижму? Он точно сумасшедший. Этакого я сроду не видывал... Я думаю... такая порода...

— Эх, так же ничего не выйдет... — рассердился Аксели.

— Ну давай, попробуй сам... Если ты думаешь, что лучше удержишь.

Аксели схватился за узду и загнал лошадь в оглобли.

— Ну-ка, ребята! Надевайте упряжь... Аку, заходи с той стороны.

Алма всплеснула руками:

— Оставь их, отец! Уходи от греха... Убьешься еще... Дай-ка, пусть ребята попробуют...

Юсси отошел, сердито охая и кряхтя, и в душе желал, чтобы сыновьям тоже не удалось запрячь жеребчика. Но, когда упряжь снова легла на спину конька и тот начал беситься, Аксели резко пригнул его голову к груди. Конь скакал и брыкался, но не мог выйти из оглобель, и упряжь на нем закрепили.

— Чер...тов сын!.. Нешто мы конька не укротим... Затягивай подпругу! Алекси, дай-ка мне вожжи!

Подпругу затянули, и, как ни гудела земля, как ни звенели оглобли, конек был запряжен. Аксели схватил вожжи и только успел вспрыгнуть в сани, как конь попеки вскачь. Вот уж была езда, так езда! В одно мгновение сани скрылись из виду.

Юсси охал и ворчал:

— Куда ж мне, с больной-то спиной... Ох-ох... Того гляди, раздерет рот лошади... Пусть уж сам на нем и ездит... Оба они одинаковые... Друг друга стоят...

Потом, несмотря на всю свою досаду, озабоченно скапал;

— Не случилось бы чего... Расшибется...

Алма догадывалась, почему недоволен Юсси. Щуря Глаза в улыбке, она сказала мягко:

— А ведь оба хороши. Право же, мальчик не зря свой хлеб ест...

— Хм, хм... Конечно, в его годы... А когда вот с этакой больной спиной...

— Ну и оставь уж... Больше тебе не надо так беспокоиться.

— Хе, хе... Беспокоиться... На этом свете мало уметь запрягать коня...

Юсси заковылял домой, понуро глядя в землю. Алма вошла следом за ним. Юсси ходил по избе взад и вперед и охал с выражением страдания на лице.

— Больно ушибся?

— Известное дело... Этакая встряска!..

Юсси по-прежнему не отрывал глаз от пола, упорно избегая взгляда Алмы. Она оставила его в покое.

Три километра Поку мчался стремглав, не обращая внимания на все попытки Аксели сдержать его. Парень изо всех сил натягивал вожжи, пока руки его не одеревенели и сами не опустились.

— Ну, ладно, гони сколько тебе угодно. Когда-нибудь же тебе надоест.

Они промчались по деревне, и люди оглядывались, изумленно смотрели им вслед. Парень испытывал немую, горячую радость от бешеной езды. Снежные комья из-под копыт летели ему в глаза, и санки кидало на поворотах. Наконец бока коня покрылись пеной, и Поку стал задыхаться. Он был побежден.

Обратно ехали уже гораздо спокойнее. Отец и братья ждали во дворе. Юсси не подошел распрягать, но, когда

Аксели собирался отвести коня прямо в конюшню, Юсси сказал:

— Да нешто можно так оставить загнанную лошадь? Поводи сперва.

Сын выполнил приказание. У Юсси отлегло от сердца. Что бы тут было, кабы не его хозяйский глаз! Успокоившись, отец подошел и потрепал коня по холке. Он долго ходил вокруг, щупал мускулы, похлопывал.

— Ты и будешь объезжать его. Мне с больной-то спиной не того... Ну и норовистый, однако... Я еще, когда торговал его, подумал... Горячих кровей жеребчик...

Стали возить навоз. Алекси возил на Вилппу, Аксели — на Поку. Отец и Аку нагружали возы, а в перерывах между ездками рубили еловые ветки. Поку все еще был так горяч, что задевал санями за углы, и ворота были в опасности. Но пока все, слава богу, обходилось без несчастья. Когда Аксели заворачивал коня, рука Юсси иной раз невольно поднималась, как будто порываясь схватить вожжи. Но жест оставался незаконченным, рука возвращалась на место, и отец выражал одобрение молчанием.

— Пожалуй, нужно сделать по три. бурта на каждой полосе, да только хватит ли навоза? Как ты думаешь?

Аксели прикинул. Он полагал, что навоза достаточно, но непривычный, покорный тон отца не позволил ему выразить свое мнение с уверенностью.

— Не знаю. Давай сделаем по три... Если не хватит, так можно ведь потом добавить, когда появится новый навоз. Возить можно хоть летом, на телеге.

Двенадцатилетний Аку еще ходил в школу, но сегодня у него был свободный день. Мать говорила, что надо бы мальчику погулять, раз его отпустили, но Юсси не желал и слушать подобных речей:

— Не для того их учат, чтоб лодырничали. Только вывезти навоз — и всего делов-то.

Аку имел природную склонность к юмору, что в Коскела вообще было исключением. Он мог исподтишка посмеиваться над ворчаньем отца, умел иной раз так поддеть старшего брата, что тот только грозно рычал в ответ. Случалось и так, что младший брат вынужден был спасаться бегством. С Алекси Аку скорее ладил. Среднему брату минуло пятнадцать лет. Тихий, молчаливый, он и физически был слабее своих братьев. Аку ничего не стоило провести его. Бывало, он нарочно нес сущую околесицу, пока наконец его простодушный брат не говорил с упреком:

— Да ты врешь.

Алекси отставал от Аксели в ездках, потому что Вилппу было уже без малого двадцать лет. Собственно, уже давно следовало отдать старого мерина на живодерню, да жалко было. Все-таки он еще как-то тянул. Но с каждым возом Аксели на своем Поку обгонял его.

— Ты уже на четыре ездки отстал, — говорил Аку. Алекси серьезно задумывался. Он не обижался на язвительное замечание брата, а только принимался считать: действительно ли он отстал настолько.

— Да... На четыре...

И даже отец не ворчал на него, не находя для этого никакого повода.

Время от времени братья устраивали короткие передышки. Но отец и тут не терял ни минуты. Взяв топор, он шел к колоде и рубил еловые ветки. Аксели поглядел о сторону болота и спросил:

— Что они собираются сеять на своей половине? Овес?

Юсси тоже посмотрел на болото. Изгородь, тянущаяся вдоль дренажной канавы, теперь уже колола ему глаза не так больно, как прежде, но все же секач в его руке запрыгал быстрее, зло вгрызаясь в колоду, и вместо ответа послышалось невнятное ворчанье:

—...зна... все равно... и думать не желаю... плевать мне… Пусть сеют, что угодно.

— Халме говорил, что, как выберут парламент, то неизменно постараются утвердить такой закон, чтоб нельзя было отнимать землю. И тогда даже старые сгоны отменят, как недействительные. Конечно, это и нас касается. В каком году они отобрали болото? В девятьсот втором? Тогда какой-то закон вступил в силу...

— Хм-хм... Брось ты верить в этакое...

— Почему же не верить, если только мы выберем депутатов... И вы тоже должны пойти голосовать.

Юсси ничего не успел ответить, как во двор въехал Яники Кивиоя.

— Здравствуй, Юсси... Что за нечистая сила позавчера таскала по деревне твоего сына? Покажи молодого конька! Давай, сторгуемся!.. Я сам видел его на ходу... Сменяй его мне, а не то продай.

Юсси посмотрел на Аксели, помолчав, сказал!

— Я не продаю... И я уже обещал его сыну... С сыном говори.

— Ну что ж, парень. Тебе представляется случай впервые в жизни выгодно сторговать коня. Покажи жеребчика.

Аксели бросил взгляд на отца. Неужели это обещание значило, что он вправе распоряжаться конем как собственным? Он-то думал, что отец дал ему только ездить. Но убедившись, что отец говорит вполне серьезно, он поглядел на Викки несколько свысока:

— Отчего же не показать... И сторговать можно, но только для этого потребуется приличная сумма.

— Э-эх, парень... Дай-ка, старый сперва посмотрит...

Викки осматривал, выискивал недостатки. Аксели улыбался, спокойно и гордо.

— Ну, бери две. Ударим по рукам!

— Что мы дети, что ли? Конь-то ведь не деревянный.

— Х-ха-а... Вы послушайте, что этот парень говорит!.. Десятку я еще набавлю, но уж больше — ни одного пенни...

— Дешевле трех с половиной — не пойдет. Да и то не знаю. Это такой жеребчик, что я бы его ни за что не отдал. Деньги в Хельсинки печатают, бумажные и серебряные, а хороший конь — это дар неба.

Отец исподтишка поглядывал на сына. Он почувствовал, что парень говорит с Викки как мужчина. И это ему нравилось. Хвастливая болтовня Викки всегда претила ему. И Юсси впервые ясно понял, что сын его становится взрослым. Он уже разговаривал с Викки как с равным. Тот просто вышел из себя от предложения Аксели. Начал размахивать руками и кричать. Это же неслыханная цена. Дикая цена!

Так оно и было, потому что Аксели вовсе не собирался расставаться с Поку. Это был его собственный конь. И никакие деньги не могли дать ему того, что он чувствовал, поглаживая трепетную холку своего коня.

Викки понял, что коня не продадут, и заговорил о другом. Он собирался пойти голосовать. Халме был на предвыборном собрании господ и что-то им там сказал. Аксели знал, что сказал Халме, и передал это в точности. Викки пришел в восторг:

— Да брось, черт!.. Так и сказал господам? Неужели сказал? Ах, ты!.. Сказал, что на шесть месяцев?.. Ох, дьявол! Мне нравится такой социализм...

Даже Юсси посмеивался в бороду, глядя на Викки. Но, когда тот спросил, пойдет ли он, Юсси, голосовать, Юсси пробурчал нечто весьма невнятное, хотя скорее похожее на отказ, чем на согласие. Больше на эту тему не говорили, ибо, если не считать лошадей, Викки ничем всерьез не интересовался. Когда он ушел, Аксели сказал мягко, но настойчиво:

— А все-таки вы пойдите, и с мамой. Даже если многого и не добьются, то хоть какое-нибудь облегчение выйдет.

Юсси взял новую ветку и начал яростно рубить ее на мелкие кусочки.

— Там, говорят, надо какие-то черты проводить на бумаге... А что толку-то?

Аксели объяснил еще раз. Он старался говорить спокойно и ясно, хотя упорство старика раздражало его. Конечно, Юсси был не настолько глуп, чтобы не понимать смысла голосования. Но в душе он глубоко презирал все то, что на его языке называлось «шествиями». Кроме того, он не верил, что социалисты смогут получить в парламенте столько мест, чтобы это имело какое-нибудь значение. И потом было еще одно немаловажное обстоятельство:

— Да не умею я... Откуда я знаю, как эти черты чертить? Пусть их чертят те, у кого другого дела нет. И потом, что подумают в пасторате?

— Почем они узнают, за кого вы проголосовали? Для того оно и есть тайное! А в избирательной комиссии будет сидеть Халме. Он, конечно, объяснит, как надо ставить черту. Проведете черту в клеточке Хеллберга.

— Ну, уж за него-то я голосовать не стану. Если нет лучших людей, так нечего и огород городить.

— Да чем же Хеллберг-то плох?

— М-м-м... чем плох!.. Ну, что за башню он выстроил на даче у начальника станции?

Аку стал быстрее грузить навоз на сани, отвернувшись и пряча лицо. Аксели тоже было смешно, но он сдержался, чтобы отец окончательно не рассердился.

— Ведь это хозяин дачи потребовал башню. Хеллберг тут не виноват. Да он там не один будет, в парламенте. Не важно, за кого именно: главное, что вы проголосуете за социалистов.

Отец и сам видел слабость своих доводов. Поэтому он принялся еще яростнее рубить ветки. Видя, что продолжать разговор бесполезно, Аксели умолк.

Но спустя некоторое время он снова вернулся к той же теме. И уговоры в конце концов возымели какое-то действие. По мере того как сын рассказывал, каких реформ можно добиться с помощью парламента, сопротивление Юсси слабело.

— Ну, вы подумайте. Если ограничить рабочий день хотя бы десятью часами, то и это означало бы большее уменьшение поденщины. И еще такой закон: отменить все дополнительные работы после того, как поденщина выполнена. Чтобы торппарю не нужно было идти к хозяину в страдную пору по первому приказу. А если только мы проведем в парламент достаточное число депутатов, так в один прекрасный день будет издан закон, который позволит нам выкупить торппы в собственность.

— Так, так. Чего бы уж лучше. Да только доведут ли эти очкастые господа хоть что-нибудь до дела?

И все же авторитет сына настолько возрос в глазах Юсси, что он слушал его и относился к его мнениям уже серьезно.

Конечно, это давалось нелегко. Когда Юсси наконец к вечеру последнего дня выборов согласился пойти голосовать, сын допустил ошибку, предложив проводить его.

— Когда ты видел, чтобы меня водили за руку?

Нет, все-таки! Пока еще сын ему не поводырь. В конце концов, когда уже стемнело, он пошел, как ни злился. Алма решила поступить так же, как он, и они пошли вместе.

Халме встретил их чрезвычайно любезно. Взгляды Юсси были ему известны, и когда Юсси все-таки явился в школу, где происходило голосование, Халме увидел в этом новую победу социализма. Он объяснил Юсси и Алме, что надо делать, и Хеллберг получил еще две черты. Юсси все-таки проголосовал за Хеллберга.

— Ну вот, Юсси, теперь и ты воспользовался своей долей государственной власти.

— Мда... н... зна...

Юсси торопился домой и не стал поддерживать разговор с Халме, который входил в избирательную комиссию вместе с учителем и несколькими хозяевами.

Чувство у Юсси и было такое, как будто он участвовал в озорстве, и ему хотелось теперь лишь одного: поскорее убраться домой, в свой мирок, подальше от всех этих сомнительных шествий.

Пo крайней мере он сумел проголосовать как полагается. Это было хоть некоторым облегчением. А Хенна Леппэнен доставила-таки хлопот избирательной комиссии. И конце концов, как ей ни объясняли, как ни бились с ней, Хенна отдала карандаш Халме:

— Нате, черкните вы... Какая разница?.. Проведите уж там, где-нибудь...

Но наконец, и этот голос был отмечен, и когда вышли газеты с броскими заголовками: «Большая победа социалистов. Восемьдесят мест в парламенте!» — пасторша воскликнула:

— Можно ли удивляться? Сколько было подстрекательства! Нет, вместо отмененного имущественного ценза следовало бы установить культурный ценз. Хенна Леппэнен и ей подобные превращают избирательное право в насмешку.

Пacтop задумчиво ответил:

— Это неожиданно... Это так неожиданно... И это опасно... Слишком много неопытных, неискушенных. Как же они теперь радуются!

Аксели привез дрова и сгружал их у сарая. Пастор гулял по двору. Он прохаживался, дыша носом. Подойдя к Аксели, он поздоровался:

— Добрый день! Ну и хороши же дрова, березовые.

Аксели ответил на приветствие, не прекращая работы.

Пacтop еще поговорил о том о сем — завел речь о санном пути, который вот уже скоро кончится, и, кстати, попросил Аксели поработать несколько дополнительных дней в лесу, за денежную оплату, чтобы успеть закончить вывозку. Аксели согласился без единого возражения — зимой сверхурочные рабочие дни были не так обременительны, потому что дома не было спешной работы. Наконец пастор спросил:

— Ну, а что, Аксели, думаешь ты об итогах выборов?

Парень спокойно укладывал дрова в поленницу.

— Что ж я... Надо полагать, голоса подсчитаны правильно.

Пастор усмехнулся. Ему было тяжело говорить об этом, и он старался перейти на шутливый тон.

— Вероятно. Но правильно ли думали все те, кто голосовал? Нынче вы победили, но подождите до следующих выборов. Тогда и мы приведем в порядок свои ряды. Только у вас особый метод. Вы все средства пускаете в ход. У нас во время выборов не было такой организованности.

— Дело тут не в организованности. Суть, конечно, в том, что рабочих много. И горя много.

Пастор старался говорить дружески и шутливо. Но лицо его собеседника оставалось серьезным, и, в конце концов, пастор тоже сбился с тона. Резкий ответ вызвал у него досаду, и он сухо проговорил:

— Совершенно верно... Это сущая правда. Но сея ненависть, горю не поможешь. Очевидно, что таким образом можно только ухудшить положение. Ради устранения недостатков надо искать разумного взаимопонимания. Я вовсе не противник реформ, коих необходимость очевидна. Но центр тяжести всех человеческих проблем находится не там... У нас уже имеется декларация, совершенно социалистическая по духу. И если бы к нам прислушались... Изменение условий жизни не пойдет на пользу, если сам человек не изменится.

Аксели начал бросать дрова все быстрее и быстрее. На минуту воцарилось тягостное молчание, пока наконец Аксели не проговорил отрывисто, запинаясь, в яростном ритме работы:

— Да... на пользу, так... зна... за что голосова... Лишь-бы в подсчете голосов все правильно... Я зна... Мы до этого дела... Я не поставил ни черты, ни точки.

Пастор заложил руки за спину и посмотрел на небо. Прежде чем уйти, он сказал:

— Да, конечно. Так ты, Аксели, значит, будь на вывозке до конца недели.

Пастор ушел. В сердце его росло и зрело раздражение. Взойдя на крыльцо, он задал трепку своим башмакам, выколачивая из них веничком снег. И даже затопал ногами о крыльцо словно в гневе, а в сердце кипело: Как же они радуются теперь! Трудно сочувствовать им после этого... Становится просто неприличным!.. Не в том дело, что он торппарь, а в том, что правила человеческого общежития относятся и к нему. Даже веники вяжут скверно!.. В руке рассыпается...»

Сани быстро разгружались. Поленья, звякая, ложились в штабель. У Аксели из-под шапки пот бежал струями.

— Знаем мы центр тяжести... Хоть раз бы ты, дьявол, поднял на плечи ношу, да тогда и толковал... про центр тяжести.

Загрузка...