Похоже, что чересчур мнительный Юсси боялся напрасно. Пасторша была с ним очень любезна. Пожалуй, даже слишком. «Как поживаете, Коскела? Ах, какое красивое озеро здесь у нас! Сколько у вас детей, Коскела? До чего же хороши утра в июле! Ах, это, должно быть, чудесно — вставать летом рано-ранешенько! Я как-нибудь нарочно велю разбудить себя пораньше, чтобы насладиться этой красотой».
На слащавые любезности хозяйки приходилось, конечно, отвечать, и Юсси, растягивая губы в нелепую улыбку, пытался подделаться под тон госпожи. Но все это ничуть не рассеивало его беспокойства — наоборот, оно усиливалось. Господа были слишком ласковы, а это к добру не приводит. Юсси чувствовал себя ужасно неловко. Он бегом бросался открывать дверь госпоже, но из-за больной спины делал это так неуклюже, что даже в благодарной улыбке пасторши проскальзывал едва заметный оттенок недовольства. Трудней всего Юсси было с барчонком. Этот мальчишка обладал как раз теми качествами, которых Юсси терпеть не мог. Вертлявый, непоседливый, непослушный, он не признавал никаких запретов и вечно лез куда не надо. Тем не менее при пасторше Юсси считал своим долгом усердно искать закатившийся мяч Илмари, и найдя, спешил отдать его маленькому владельцу, улыбаясь неестественной подобострастной улыбкой, хотя в глазах светилась затаенная ненависть и осуждение.
Господа весьма рьяно принялись налаживать хозяйство пастората. Пастор с супругой наслаждались новизной своего положения. Людям от этого приходилось несладко, хозяйское рвение всех нервировало. Господа почти все время околачивались возле работающих, пытаясь вникнуть в каждое дело. Но хуже всего было то, что они старались завязать дружеские отношения с народом, бесконечно беседуя не только со своими вновь нанятыми работниками, но и с деревенскими жителями. Было дико слушать, когда красивая, надменная госпожа заводила разговор о созревании ржи. Конечно, деревенские охотно объясняли ей все, что касалось практики, но пасторша обязательно примешивала сюда и какие-нибудь высокие материи. Например: «Хлеб нынешнего урожая уже укрыт от извечного врага нашей родины — от заморозков. Трое врагов есть у финского народа: русские, шведский язык и заморозки».
В таком случае ее собеседник начинал смотреть куда-то вдаль и в ответ говорил нечто настолько закругленное, чтобы ни с какого конца невозможно было ухватиться.
— Да-а... Оно, конечно, так... Дело такого рода... да-а... Многое, значит, бывает...
После таких бесед оставался неприятный осадок. Господа вздыхали: «Нужно немедленно позаботиться о народном просвещении». И хотя пасторатское хозяйство доставляло им немало хлопот, они решили, не откладывая, заняться созданием народной школы. Школа необходима — в этом они окончательно убедились, посетив однажды Кивиоя, у которого хотели купить коня.
Прежде, чтобы купить корову или лошадь, они полагались на своего управляющего, но к Кивиоя они пошли без него. Викки предупредили об их приходе, и он просто обезумел от восторга. Ему еще ни разу не случалось продавать коней таким высоким господам. Торппа Кивиоя была чрезвычайно запущена. Многочисленные хозяйственные постройки, сооруженные как попало, обветшали и покосились. Это были маленькие клетушки, пристроенные одна к другой, и посторонний не скоро бы разобрался в этой путанице. Все же в одной из клетушек можно было угадать конюшню по конским подковам, прибитым над ее дверью. Двор загромождали всевозможные повозки и коляски, почти все поломанные и разбитые. Одна без колес валялась за углом коровника, и сквозь ее дырявое днище высоко проросла могучая крапива.
Викки выбежал встречать господ. Он дважды поздоровался с ними, совсем потеряв голову от восторга и беспокойства. Его жена и дети прильнули к окнам. Один из сыновей выбежал за отцом во двор. Ему хотелось присутствовать при сделке. На голове у мальчика была рваная фетровая шляпа, из дыр которой торчали его непокорные вихры. На физиономии ровным слоем засохла грязь и только под носом белели две полоски чистой кожи. Мальчик был тезкой пастора, что выяснилось, когда господа задали обычный вопрос:
— Как зовут паренька?
— Лаури... Это я дал такое имя мальчику... Жена хотела назвать иначе... Иди-ка, парень, домой... не вертись у господ под ногами!.. Желаете посмотреть мерина?.. Сейчас я приведу... Он тут наготове, в конюшне... я нарочно оставил, чтобы не ходить за ним на пастбище.
И Викки побежал в конюшню, а мальчишка за ним. Что они делали возле коня, о чем шептались — господа не могли разобрать, только слышали в конюшне какую-то возню. Но вот ворота с треском распахнулись, и во двор вылетели мерин и Викки. Лаури бежал за ними следом. Наверно, мальчишка ударил коня, и тот в испуге рванулся вон из конюшни. Викки заставил его пробежать вокруг двора, крича господам:
— Вон он какой!.. Не хромает, как видите... А как ногу ставит! Каждый сустав работает.
Лаури бежал сзади, устрашающе жужжа, точно слепень, и лошадь шла все резвее.
— А мальчишка-то!.. Давай, давай, не отставай!.. Тоже будет лошадником... Любит коней, постреленок... Вот поглядите вблизи.
Викки подвел лошадь к господам.
— Гляньте в рот, если по зубам понимаете.
— Да нет, уж я так, по внешнему виду...
— Ну, возьмите под уздцы да повываживайте!.. Увидите сами...
Пастор покорно взял узду и повел коня по двору. Глава мальчишки заблестели хитрецой. Он подбежал к пастору и пошел рядом, не отставая, озабоченно держа над головой руку, сжатую в кулак.
— Не отпускай!.. Не давай воли... Эх, вырвется — разнесет...
Смирный, робкий конь, пугаясь поднятой руки мальчика и его громких восклицаний, тянул в сторону и мотал головой. А маленький плут старался изо всех сил:
— Держи... Держи крепче!.. Не пускай слишком!.. Осторожней... Только бы не вырвался...
Пастор остановил коня, и они стали осматривать его. Викки вертелся вокруг коня, и мальчишка делал то же самое. Нетрудно было догадаться, что сын научился этим фокусам у отца. Он пробегал у лошади под брюхом, бил ее по ребрам, задирал хвост и даже раскрыл животному рот:
— Крепкие зубы... Сразу видно возраст...
Пасторша тоже взглянула и сказала:
— Но не слишком ли она мала для рабочей лошади? Нам нужны сильные кони.
Мальчишка сдвинул рваную шляпу на затылок и сказал солидно, нараспев:
— Лучше фунт сахару, чем мешок дерьма!
Викки захохотал было, но, заметив на лицах господ выражение мучительной неловкости, погрозил парню кулаком.
— Ух, постреленок... А вы не обращайте на него внимания... Не слушает ничего... И кто их учит, чертенят... Не смей, поганец, распускать язык при господах! А не то ступай в избу. Но вы видите: уже понимает в лошадях, малец! Правда, понабрался мужицких речей. Уж эти наши огольцы... известное дело... Не стоит обращать внимания.
Господа постарались «не обращать внимания», но покупать коня им расхотелось. Викки еще горячился, шумел и размахивал руками, нахваливая свой товар, но пасторша вскоре оборвала его:
— Лошадь нам не подходит. Мы ее не купим.
И господа ушли. Выйдя на дорогу, они слышали, как Викки накинулся на сына:
— Ух ты, сатаненок!.. Тоже, лезет говорить при барыне... Они таких слов не любят. Хоть бы сказал — навоза... А впрочем, ну их к дьяволу, хорошо сказал! И где ты этому научился? Лучше фунт сахару, чем мешок дерьма!..
Вскоре умерла повитуха Прийта, и новым хозяевам пастората пришлось познакомиться с Кустаа-Волком. Кустаа сам сколотил гроб и сам, не обмыв, уложил туда тело матери, лишь чуть подостлав соломки. По приказу пасторши пришли работницы пастората, чтобы обрядить покойницу как полагается, но им с большим трудом удалось выполнить поручение, так как Кустаа никого не хотел пускать и свою избушку. Тут пастор узнал, что Кустаа даже не посещал конфирмационную школу. Он сказал парню:
— Вам уже больше двадцати лет, а вы еще не были в конфирмационной школе. Умеете ли вы читать?
— Не умею... Да мне и читать-то нечего.
— Но надо же все-таки уметь... И надо пройти конфирмацию.
Кустаа уставился на пастора странным, угрюмым взглядом.
— По последнему закону выходит, что если не жениться, так не надо и конфирмации.
Пастор даже рот раскрыл. Но как можно спокойнее возразил:
— Когда же вышел такой закон? Я что-то о нем не слыхал. Нет, видите ли... Действительно, без конфирмации tir венчают, но конфирмационная школа необходима не только для женитьбы, она обязательна для всех, кто достиг совершеннолетия.
— Н-да-а... Не знаю. Кто же тогда прав: царь или пастор? Царь вот издал такой закон. А мы тут вроде бы должны исполнять, что власть велит. Не знаю, может, у пастора свои законы, только я должен слушаться царя.
Кустаа повернулся и ушел, оставив пастора в полном недоумении. Потом люди рассказали пастору о Кустаа, и он начал понимать, в чем тут дело. Раз-другой он еще пытался настаивать на конфирмации Кустаа, но тот упорно ссылался на придуманный им закон, издание которого он приписывал, конечно, царю.
Необходимо было как можно скорей создать народную школу. Барон уже раньше обещал дать участок и бревен, гели строить будут сами жители деревни. Он даже обещал дать денег на оплату таких работ, которых нельзя сделать миром, сообща, а придется нанять специалистов.
Но как договориться с бароном? Пригласить его в пасторат? Светские условности серьезно осложняли дело. Впрочем, тут даже куда важнее этикета был вопрос о языке. Узнав, что барон говорит по-шведски, Эллен сразу же почувствовала к нему острую неприязнь. Правда, они были представлены друг другу на званом вечере, который был устроен «людьми образованными и крупными хозяевами прихода» в честь приезда нового пастора. Но они обменялись лишь несколькими фразами. Эллен особенно раздражало подобострастное заискивание перед бароном беднейших «образованных». Пастор мог бы, конечно, решить дело просто, пригласив барона и несколько виднейших хозяев в пасторат, но ведь с бароном надо было договориться обо всем предварительно. Без него школу не построить. Однако Эллен была уязвлена тем, что барон как будто вовсе не замечал ее и мужа.
— Впрочем, формально мы ведь уже знакомы. И теперь нам ничто не мешает переговорить о деле хотя бы при случайной встрече.
Так и порешили. Пасторская чета вышла на прогулку, и, проходя через владения барона, они, как и рассчитывали, увидели его самого. За оградой у дороги пощипывала траву красивая породистая корова. А рядом барон разговаривал со скотницей, судя по большому животу — беременной. Барон говорил, повышая голос:
— Почему ялова? Почему нет брюхата? Почему нет!?. Ти сама знай, что Урсула до сих пор всякий раз... Она нет изъян... Ти пропускай мимо время... Нет стерегла. Ворон ловила? Нужный время прошел.
— Неправда. Я вовремя ее водила. Не моя вина. Мое дело отвести... А чего уж бык не добился, я за него сделать не могу...
В голосе скотницы слышались слезы и злоба. Очевидно, она уже не помнила, что перед ней хозяин.
— Чего говорит? Ти дольжна следить... Точный время покрывать... Следить — это твой работа.
И, показав тростью на огромный живот скотницы, барон сказал:
— Если ти, шорт, столько попечение в пользу Урсула, как ти наблюдайт сам своя польза...
— Дьявол! Да что я, от вашего быка, что ли, пользовалась?
— Чего говорит? Чего говорит?.. Чего означайт эти слова вместе? «Бика што ли польза...» Говори пореже!
Но тут барон, видимо, понял, что сказала скотница. Он выругался сразу на двух языках и закончил приказом:
— Иди к управителю. Мое веление. Ти получай расчет на рука договорный время целиком и марш-марш отсюда далеко прочь. Ти не брегла лючший корова за многий лет!.. Нет попечение! Все игрушки. Этот брюхо — игрушки тоже. Иди прочь. Нет хорошо!
Работница ушла, а барон сердито повернулся и тут заметил пастора с супругой. Приподняв шляпу, он направился к ним. На его лице промелькнула едва заметная усмешка, когда он понял, что гости все видели и слышали. Но тотчас ее сменила полная достоинства любезная улыбка, которой он приветствовал гостей.
— Здравствуйте, господин барон. Вы заняты. Простите, что помешали, мы просто гуляем и никоим образом не хотели бы отрывать вас, господин барон, от важных дел.
— Добр ден. Это совсем нет важно. Люди небрежный... Как можно быть такой ленивый... всегда вялый... Но я прошу прощение, я так плохо говорит финский язык. Позвольте мне употребляйт шведский.
— Разумеется. Но я думала, что барон владеет языком народа, живя столько лет в истинно финском окружении.
— Ах, сударыня, если бы я говорил на языке моего окружения, я бы не посмел беседовать с дамой.
На шведском языке беседа заструилась легко и непринужденно. Пастор и его супруга говорили на языке барона гораздо свободнее, чем на родном финском, в котором они то сбивались на заученные школьные фразы, то запинались, не находя нужного слова.
Барон пригласил гостей в дом. Болтали обо всем, избегая только касаться языковой проблемы. Барон, конечно, знал, что пасторша—дочь одного из самых ярых финно-филов. Ее отец принадлежал к тому радикальному крылу, которое в семидесятых и восьмидесятых годах всячески стремилось к обострению языковой борьбы. Тогда-то его и прозвали «буйным Сойнтувуори», потому что он в приличном обществе позволял себе порой довольно рискованные словечки. Барон не был знаком с ним, но читал его статьи в газетах и, бывало, не мог удержаться от презрительных восклицаний.
Заговорив о школе, они оказались в опасной близости от этих щепетильных вопросов, но все же им удалось благополучно избежать столкновения, упомянув лишь о необходимости народного просвещения, о насаждении добрых нравов и выпалывании дурных и грубых. Баронесса почти не принимала участия в разговоре. Это была маленькая хрупкая женщина, и, по-видимому, «мужские дела» ее нисколько не интересовали. Она казалась изящным, нежным цветком на лацкане сюртука своего великана мужа. Она попыталась спросить, как пастор с супругой чувствуют себя на новом месте, но барон весьма невежливо перебил ее. Он говорил, что в приходе нужно завести молочный завод. Народная школа должна внушить ленивому и вялому народу хотя бы элементарные представления об экономии, о правильном ведении хозяйства. Ведь торппари до мозга костей пропитаны ленью. Если бы он их буквально силой не принуждал содержать торппы в порядке, все пришло бы в запустение.
Гости собрались уходить. Но тут баронесса пожелала показать им свои цветы, которые она очень любила. Уход за цветами был единственным ее занятием, если не считать того, что она постоянно пеклась о здоровье мужа и вязала ему несметное количество шарфов, которых барон никогда не носил. Эта вечная забота производила тем более странное впечатление, что барон был здоров, как молодой лось. «Но, Магнус, тебе не холодно? Смотри только не простудись! Оденься потеплее», — не уставала повторять баронесса
Было очевидно, что у этой маленькой хрупкой женщины есть только два интереса в жизни: Магнус и цветы. Когда гости восхищались цветами баронессы, она сияла от счастья и подробно объясняла, в какое время какие сорта начинают цвести.
На обратном пути пастор сказал жене:
— Было, пожалуй, несколько нетактично с нашей стороны заговорить с ним по-фински. Он догадался, конечно, что нам известна его беспомощность в финском языке, и может подумать, что мы нарочно...
Во время визита Эллен совершенно забыла о своей неприязни к барону, но слова пастора немедленно пробудили в ней дух нетерпимости:
— Бестактно не то, что я говорила по-фински. Бестактно то, что он по-фински не понимает.
Пастор не посмел возражать ей.
Постепенно в Коскела начинали чувствовать, что жизнь повернула в новое русло. И дело было не только в том, что условия контракта, еще более неопределенные, чем раньше, рождали тревогу и неуверенность. А в том, что Юсси и Алме пришлось на себе узнать все жалкое бесправие торппарей. Поденщина, обусловленная договором — три дня в неделю работы на хозяина (из них два дня со своим конем), — по-прежнему была не так уж обременительна. Но теперь к ней прибавились еще так называемые «обязательные сверхурочные работы». По существующему обычаю хозяин имел право вызывать торппаря на сверхурочную работу «в случае необходимости». Один хозяин даже написал в договоре: «Обязан являться на работу по приказу хозяина в любое время, а не явится —вон из торппы». В разных формулировках обязательства такого рода содержались почти в каждом контракте. Это было как бы основным законом арендных отношений. В контракте Коскела такого пункта не было, но это не освобождало Юсси от упомянутых «обязательных работ». Когда приказывали, надо было идти. Конечно, за сверхурочную работу торппарю платили, но меньше, чем наемному поденщику, потому что торппарь ведь не мог торговаться, не мог уйти к другому хозяину.
Однако дело было не в деньгах. Торппарь охотно отказался бы от дополнительного заработка, да еще доплатил бы из своего кармана, лишь бы подрядить кого-нибудь к хозяину вместо себя. Но подрядить-то было некого. В деревне было мало свободных рабочих рук, и когда торппаря требовали на «сверхурочную работу», оказывалось, что все уже наняты кем-нибудь другим. Ведь на такие работы вызывали именно в горячую пору — во время покоса или жатвы, когда заняты все, даже малые ребята. В другое время свободные руки, конечно, нашлись бы, но тогда они и не нужны. Поэтому свой хлеб торппари жали по ночам или же он осыпался.
Пастор словно не понимал, что Коскела должен заниматься и своим хозяйством. Каждую среду вечером поденщина Юсси заканчивалась, но, пока шла жатва, Юсси должен был и вторую половину недели работать в пасторате. Однако скоро и этого пастору стало мало.
— Не могла бы ваша жена, Коскела, прийти поработать пару деньков? Или ей надо быть с детьми? Но, кажется, старший ваш сын уже может присмотреть за малышами.
— Оно конечно... за малышами... Да ведь надо и за коровами...
— Ах так... Экая досада. Того гляди будет дождь, и надо непременно убрать хлеб.
И Юсси быстро соглашался. Ему было достаточно того, что лицо пастора принимало недовольное выражение. Это говорило ему о договорных обязательствах гораздо больше, чем листок бумаги, который хранился, у него дома, заложенный в библию.
Поэтому в Коскела всегда работали до поздней ночи. Хотя Алму вызывали в пасторат не слишком часто, она все равно старалась сделать дома как можно больше и Аксели приучала ко всем работам. Когда же мать уходила в пасторат, мальчик управлялся один.
В таких случаях Алекси нянчил маленького Аку и не смел никуда отходить. Порою все же Аксели приходилось разыскивать няньку и грозным окриком возвращать «пастыря» к «пасомому», так как «пастырь» только и думал, как бы удрать. Да и сам Аксели был бы не прочь последовать примеру брата, но положение старшего обязывало. Он не мог оставить работу еще и потому, что боялся строгого отца. Иногда, правда, на него находило упрямство и он дерзил даже отцу, с угрюмым отчаянием отказываясь выполнить его распоряжение.
Аксели был похож на отца. То же простое крестьянское лицо, те же широкие скулы и маленькие, глубоко посаженные глаза, то же серьезное выражение, которое лишь изредка смягчала улыбка. Даже фигурой он уже начинал походить на своего коренастого, широкоплечего отца, но видно было, что он будет повыше и постройнее. А вот Алекси не был похож ни на мать, ни на отца: был более хрупкого сложения, худой и бледный. Взгляд его был тоже серьезным, но не таким суровым, как у старшего брата.
Характер старшего сына очень тревожил Юсси и Алму. Они порою замечали у Нальчика такие проявления упрямства и гнева, которые могли озадачить хоть кого. Последний раз дело дошло до порки, потрясшей обоих родителей.
Аксели нашел красивое перо сойки, но Алекси потребовал его себе. Брат отказал брату, и тут вмешалась мать:
— Ну дай же и другому поиграть с ним немного.
— Не дам. Оно мое.
Это было сказано с таким вызовом, что уступить мать уже никак не могла.
— Ну-ка, отдай сейчас же!
Мальчик молчал, но подчиниться, видимо, не собирался.
— Отец, поговори-ка с ним.
Отец посмотрел на сына.
— Ты слышал, что сказала мать?
Ответа не последовало.
— А что там над дверью — видишь?
По-прежнему молчание. Юсси достал кнут.
— Еще раз тебя спрашиваю: послушаешься матери?
Мальчик попятился к печке и пригнулся. Плотно стиснув губы, он сломал перо и зажал его в кулаке. Другой рукой задрал свою рубашонку.
Отец немного смутился, но все же решил поставить на своем. Хлестнув легонько несколько раз, он спросил:
— Ну, теперь разожмешь кулак?
Сын не ответил. И тут Юсси стал хлестать со злостью, безжалостно, так что от каждого удара вздувалась на коже красная полоса. Но сын не издал ни звука. Наконец он разжал закушенные губы и голосом, хриплым от боли и злости, проговорил по складам, в такт ударам:
— Хоть у-бей-те!
Алекси и Аку заплакали. Испуганный Алекси схватил отца за руку и закричал:
— Не надо больше! Папа, не бейте... Я не хочу этого.
И у Алмы показались слезы.
— Ты бы полегче...
Слова мальчика смутили Юсси. Он бросил кнут и в бессильном гневе зашагал по избе взад и вперед.
— Видно, все на свете пошло вкривь и вкось, если уж такого сопляка нельзя заставить слушаться... В жизни не видел такого.
Родители поняли, что скорее мальчонку можно забить до смерти, чем он покорится. Аксели все еще стоял на четвереньках, съежившись и вздрагивая всем телом. Но ни стона, ни всхлипывания не было слышно.
День закончился печально. Вечером Аксели отказался от ужина, а когда пришло время ложиться спать, он исчез. Его нашли на чердаке конюшни. Юсси принес сына в дом и насильно уложил в постель. Он не бил его, а просто взял на руки и так сжал в своих объятиях, что мальчик но мог даже шевельнуться.
На утро отец с матерью обсуждали случившееся.
— Бить его нельзя, — говорила Алма. — Страшно это. У него рубцы чуть не в палец.
И мать утерла глаза.
— А мне что, нравится его бить? Но ведь так-то оно до чего же дойдет? Ему в жизни несладко придется, если будет этак себя держать. Жизнь, она, знаешь, на рубцы не смотрит. Бьет, не щадя.
— А если попытаться добром? Он только вспыльчив, обидчив больно. А хорошего в нем больше. Если его за работу похвалишь, так ему словно маслом по сердцу... хоть и не показывает. И уж старается — расшибиться готов. Не нужно только против шерсти... Тогда он слушается.
— М-да-а... можно и так. Но работу в забаву превращать тоже не следует. Труд человеку нужен, как одежа на теле.
С тех пор родители ни разу не били Аксели и больше не замечали у него вспышек дикого непокорного упрямства. Работал он изо всех сил и по вечерам бывал таким усталым, что сердце матери сжималось от жалости — ведь он был еще совсем малыш.
Случались размолвки из-за еды. Мать хотела кормить сыновей получше, но могла делать это лишь тайком от отца. Правда, она добилась, чтобы ржаного хлеба дети могли есть досыта. Конечно, надо было попросить, но мать никогда не отказывала, хоть Юсси и ворчал при этом:
— Опять за хлеб... И куда только лезет? Такого куска мне хватило бы на два дня.
Разумеется, не всегда у Юсси было дурное настроение. Частенько он разговаривал с детьми добродушно, а иногда и похваливал. В душе же он ими очень гордился.
Был однажды такой случай. Осенью, когда загоняли в хлев овец, баран вырвался и убежал в лес. Пробовали его ловить, но он и близко к себе не подпускал. Потом он часто показывался возле дома, но, едва завидев людей, убегал.
Как-то в воскресенье Аксели вышел во двор. Уже было морозно, но он был босой — ему надо было только справить нужду. За ригой, на пригорке, среди можжевельника он увидел барана. Мальчик стал незаметно подбираться к нему. Но баран сразу это почуял и забеспокоился. Он переступал с ноги на ногу и подпрыгивал на месте, однако не убегал. Аксели подошел совсем близко. Протянул руку и поманил. Баран смотрел на него, не двигаясь. Но стоило Аксели сделать еще шаг, как баран попятился. Тут мальчик понял, что баран вот-вот уйдет совсем, и бросился на пего. Баран упал, и мальчик схватил его за рога.
Борьба была жестокая. Мальчик и баран живым клубком катались среди кустов можжевельника. Силы были примерно равны, и кто возьмет верх — было неясно. Отец выбежал из риги, услыхав возню и крик. На горке за ригой шла какая-то борьба и время от времени раздавались вопли мальчика:
— Папа-а-а... Бара-а-ан...
Отец со всех ног побежал на помощь, но тут он услышал что-то такое, чего раньше ни разу не слыхал. Вперемежку со всхлипываниями раздавались ругательства и глухие звуки ударов: Аксели бил барана кулаком.
— Врешь... не уй-дешь... сатана!.. Увидишь... дьявол... что я из тебя сделаю...
Отец впопыхах даже не обратил внимания на то, что мальчик ругается. Вовремя подоспев, он связал барана поясом, и свободе рогатого бродяги пришел конец. Только тогда отец поглядел на своего сына — и ужаснулся. Одежка на нем была изодрана в клочья, из разбитой губы текла кровь, и руки были красны от крови. Все тело мальчика сотрясалось от сдавленных рыданий, и вдруг он бросился на связанного барана и в слепой ярости стал колотить его кулаками как попало, горько плача и гневно шепча:
— Покажу... я те покажу... ишь ты какой... поборол-таки тебя...
— Ну, ну, так-то колотить и барана не следует, — добродушно сказал отец.
— А чего он бодается...
Мальчик немного успокоился. Отец вскинул барана на плечи и понес в хлев. Аксели шел за ним по пятам и все грозил барану, сдерживая слезы:
— Я тебе еще задам...
— Ладно, хватит... Ступай-ка к маме, пусть промоет твои царапины.
— Господи, помилуй! Что случилось?
Мать испугалась, увидав окровавленного, израненного сына, и в тревоге бросилась к нему. Один зуб у него шатался, острый рог барана разодрал ему губу.
— Погляди-ка, вот молодец!.. Не всякий выдержал бы на его месте, будь он хоть в два раза сильнее.
Губа зажила, к счастью, без шрама. На поясе Аксели появился финский нож, который он давно и тщетно выпрашивал у отца.
— Только смотри, давай иногда и брату построгать что-нибудь.
Аксели давал. Иногда. Но каждый раз сидел рядом и хмуро следил за каждым движением брата.
— Вот кончишь эту палочку и отдашь нож обратно.
Начали строить народную школу. Строили миром, Юсси отработал два урока — сначала за себя, а потом за пасторат. Еще и денег надо было внести в строительную кассу, но тут Юсси удалось отвертеться. Кассой ведал пастор. Основную сумму пожертвовал барон, а с бедных собирали по мелочи, кто сколько может. Этот сбор имел главным образом идейное значение.
Затем в пасторат явился портной Халме.
— Прошу прощения, господин пастор и госпожа пасторша! Не будет ли позволено и мне внести свою скромную лепту в благородное народно-просветительное дело, начало коему положили ваши хлопоты, господин пастор и госпожа пасторша, как я имел честь видеть.
Фраза была обдумана и отшлифована заранее. Впрочем, начитанный Халме и всегда имел обыкновение щеголять в разговоре книжными выражениями. Он так свыкся с ними, что даже дома говорил только так.
Пастора и пасторшу Халме сразу же очаровал. Да и то, что он пожертвовал на строительство школы двести пятьдесят марок, сыграло свою роль. Для скромного портного это было очень крупным пожертвованием, и ему понадобилось немало времени, чтобы скопить такую сумму.
Разумеется, они в разговоре коснулись вопросов просвещения и национальной проблемы, и хотя господа порой прятали улыбку, все же это знакомство было им очень приятно.
— Простите, господин Халме, вы принимали активное участие в деятельности суометтарианской партии?
— Формально я в партии не состою. Но национальные стремления и в особенности борьба за полноправие финского языка близки моему сердцу. Поскольку в этом, так сказать, залог пробуждения глубоких низов.
Когда его деликатно спросили, где он приобрел свои познания и образованность, он ответил весьма туманно:
— В Тампере, обучаясь своей профессии, я довольно много и усердно подвизался на поприще самообразования. А впоследствии, придя к убеждению, что просветительная работа наиболее важна именно в деревне, я вернулся сюда, в родные места. Для человека моей профессии этот переезд был, конечно, невыгоден, но мы не продвинемся в решении важных проблем, если не будем жертвовать своими мелкими интересами.
Они беседовали долго и горячо. Говорили о пробуждении «глубоких низов». И хотя Халме связывал с этим пробуждением не только утверждение национальной идеи, но также и торжество общественной справедливости, тем не менее, спора не возникло. Под общественной справедливостью господа, очевидно, подразумевали что-нибудь вроде кружков рукоделия и благотворительную деятельность. Понятия были настолько неопределенны, что могли отлично сочетаться и переплетаться даже в таком разговоре, как этот.
Прощаясь, Халме отвесил глубокий поклон и взял руку пасторши так, словно собирался ее поцеловать. Однако галантный жест остался незавершенным. Халме очень хотелось поцеловать ручку дамы, но чутье в последний момент указало ему грань, которой не следовало преступать.
— Что за прелестный чудак! Кто он?
— Я слышал, что среди деревенских сапожников и портных немало философов. Вероятно, это потому, что им приходится много сидеть — такая уж у них работа.
— Но его философия вовсе не избяная. Только какое-то странное смешение понятий. Он просто сокровище. Через него нам легче будет постигнуть народный склад ума.
«Народный склад ума» пышно расцветал на строительстве школы.
— Сатана! Придумали-таки эти чертовы талкоот[16]. Мне позарез нужно чинить крышу хлева, того гляди упадет коровам на спины. А пропустить работы тоже не годится: будешь на плохом счету.
— Оно конечно. Однако надо и то в расчет взять, что теперь ребятишки смогут учиться.
— Они уж и так научились, чертенята. Иду давеча мимо Канкаанпээ—стоит во дворе его мальчонок. Сам от горшка два вершка, а кричит: «Дяденька, ты полные станы налозыл, сто ли, сто так важно сагаесь?» — «Ах ты оголец, — говорю, — сам ты наложил!»
Распоряжался на стройке мастер-самоучка Хеллберг. Поскольку такие школы находились в ведении прихода, то и за их строительством наблюдал приходский совет. Жалованье Хеллбергу платил приходский совет — это был вклад прихода в строительство школы.
Хеллберг плотничал и жил в здешнем селе, но приехал сюда недавно. Он был темноволос, высок ростом. За глаза его называли «Я сам». И правда, был он крут, решителен и самоуверен. Разговаривая с людьми, всегда смотрел им прямо в глаза каким-то колючим взглядом. Если же с ним начинали спорить, его глаза скользили куда-то мимо человека, а в уголках рта появлялась едва заметная усмешка. И наконец, он поворачивался и обращался к другим, отдавая распоряжения, как будто позабыв о собеседнике и тем указывая на его ничтожность. Он почти никогда не улыбался, а только позволял себе иронически усмехаться. Впрочем, подобные характеры не так уж редки, они встречаются теперь повсюду, и не этим Хеллберг выделялся среди жителей прихода. Он был «организованным» рабочим. Плотничая где-то далеко за пределами уезда, он вступил в какое-то товарищество. Его называли еще социалистом. Он даже получал их газету — «Тюемиес».[17]
Особенно поразило всех, как он держался с бароном. Другие в тех редких случаях, когда барон к ним обращался, соглашались, даже не успев понять, что именно барон сказал, а отходя от него, всегда почтительно кланялись. Каждый, с кем барон заговаривал, бросал все и слушал его чрезвычайно внимательно. Когда же барон обращался к Хеллбергу, ему нередко приходилось ожидать ответа, если мастер в это время разглядывал что-то в своих чертежах.
— Я хочу это другой манер. Зачем такой большой крыльцо? Учитель может быть большой семейство. Кухня теперь полючается курятник.
Хеллберг смотрел на барона, как бы взвешивая его предложение, а затем отвечал:
— Да, пожалуй, в этом есть смысл. Но теперь уже поздно.
— Почему? Еще можно менять хорошо. Я хочу.
— Это ясно, что господин барон хочет. Но те, кто утвердил чертежи, видимо, хотели иначе. Надо было тогда и предлагать. Я этих чертежей не составлял, со мною не советовались. Хотя, может, и не помешало бы. Но мне вручили эту бумагу от приходского совета и велели строить так. Что я и делаю. Господин барон может обратиться в приходский совет, если имеются серьезные возражения.
И Хеллберг отходил в сторону и углублялся в свои чертежи. Это делалось не нарочно, чтобы позлить, — он просто не желал уделять барону больше внимания, чем прочим людям.
Халме часто приходил на стройку посмотреть, как идут дела. Сам он не принимал участия в работах, сделав большой денежный взнос. Он завел себе трость и никогда с нею не расставался, а чтобы предотвратить насмешки окружающих, помахивал ею как бы в шутку. Хеллберг нашел в нем собеседника, столь же самоуверенного, как и он сам. Этого человека нельзя было уничтожить усмешкой. Халме сохранял достоинство не хуже, чем Хеллберг. Мужики рубили углы, а Халме наблюдал, опершись на свою трость, и время от времени произносил:
— Да-а... Растет. Маяк просвещения! Звезда надежды финского народа!
Хеллберг иронически хмыкал.
— Под такими звездами финскому народу надеяться особенно не на что.
— Не могу согласиться с тобой. Да ты и сам говоришь это несерьезно.
— Послушай-ка, Халме. Когда вот такой барон да такой пастор с супругой берутся строить для народа школу, ты заранее можешь представить себе, какие звезды засияют под ее крышей.
— У пасторской четы я не заметил ничего, кроме похвального стремления посеять в народе любовь к просвещению.
— Да. Обеспечивать тылы для суометтарианцев. Они хотят погрузить бедный люд на господские сани. Или, вернее, запрячь народ в свои сани.
— Что касается бедного люда, то в темноте и невежестве он останется бедным вовеки.
— И никогда не выберется из бедности, если даже будет с утра до вечера читать «Березу и звезду». Я-то в народную школу ходил, я знаю,
— Возможно, ты и знаешь. Я не ходил в народную школу, но «Березу и звезду» я читал и нахожу, что это превосходный рассказ. Конечно, он не может накормить голодных, это ясно как день. Но я убежден, что под влиянием образования общественное положение каждого гражданина становится лучше.
— Рабство нельзя устранить, если не разбить цепи.
— Просвещение быстро подтачивает эти цепи. Это основа моего мировоззрения — так сказать, принцип, на котором я строю все...
— Фу ты! Ну а со стройки уходи-ка лучше: несут бревно, как бы тебя не зашибли.
Послышались смешки, но Халме как ни в чем не бывало перешел на другое место и, опершись боком на трость, крикнул:
— Послушай, Отто! Ты душа этих талкоот и, так сказать, их подлинный руководитель. Так не можешь ли ты взять себе на заметку самых усердных работников? Пастор просил назвать таких людей, чтобы на церемонии открытия школы он мог выразить им особенную благодарность.
Отто пообещал и тут же заявил, что сам он будет в этом списке первым. Он действительно имел на это право, хотя все сочли его слова простой шуткой. На талкоот Отто всегда чувствовал себя как рыба в воде. К тому же Хеллбергу часто приходилось отлучаться, и Отто как-то само собой оказался на стройке чем-то вроде старшого. Работал он всегда с увлечением, однако за его энтузиазмом скрывался весьма трезвый расчет. Предстояла денежная работа — кладка печей в школе, и он решил заполучить этот подряд. Тут большое значение имел отзыв Хеллберга, и Отто не упускал случая даже польстить мастеру, хотя острый язык его не раз готов был задеть самолюбие плотника.
Работники, слушая препирательства Халме и Хеллберга, разумеется, не вмешивались: мудрено что-то. Но все же многое в словах Хеллберга их привлекало. Собственно, и сами они весь век рассуждали точно так же. Торппарь был рабом, как и батрак и бобыль, — они давно это знали. Тяжелее всего приходилось торппарям. Батрак мог переменить хозяина, торппарю же и думать нечего было о получении новой торппы. Да и вообще хозяйство, скот — весь привычный, унаследованный уклад жизни крепче привязывал торппаря к насиженному месту. Правда, он и жил получше батраков, но разница была не так уж велика.
Имена, названия книг, программные требования — все это проносилось мимо ушей работающих, но суть дела доходила до них.
— Почему в самом деле такое бесправие? Конечно, нужен какой-то закон!
— Как бы мы жили, если б имели уверенность в завтрашнем дне!
Когда Халме заметил, что мужики охотно слушают Хеллберга, он поспешил согласиться с ним в принципе, но продолжал спорить о толковании отдельных понятий. Народные «низы» всегда были главным предметом его симпатий. В социализме же он видел в общем все то же просвещение. Говорил он о социализме так, словно хорошо знал этот вопрос, хотя про себя и досадовал на свою недостаточную осведомленность; для него было невыносимо чувствовать, что кто-то знает больше, чем он.
Хеллберг, чтобы подкрепить свои утверждения ссылкой на авторитеты, обещал принести статьи социалистов — он назвал имена: Салин, Тайнио, Курикка. Халме равнодушно согласился:
— Что ж, приноси. Я охотно познакомлюсь с их мнениями.
Но потом, дома, он отдался чтению со страстью. Хеллберг принес ему кипу всевозможных брошюр, листовок, газетных статей, которые он вырезал и хранил, и Халме, приняв все это, сказал как бы между прочим:
— Приноси и еще, что у тебя есть. А будешь выписывать книжечки из Хельсинки, так закажи лишний экземпляр и для меня. В настоящее время я занимаюсь главным образом историей, но как-нибудь на досуге я с удовольствием прочту и это.
Халме читал ночи напролет, И мало-помалу люди на стройке стали все больше прислушиваться к его словам.
— А ведь «Я сам» на многое толком ответить не может.
Живая сметка Халме и хорошая память позволили ему быстро выйти на широкий простор, и вскоре он уже разбирался в социализме гораздо лучше тяжелодума Хеллберга. Впрочем, теперь им уже было не о чем спорить, так как Халме без всяких колебаний усвоил социалистические взгляды. Ведь он и раньше в вопросе о равноправии финского языка, о становлении финской нации видел прежде всего общественную проблему.
Никто не замечал, что в отсутствие Хеллберга он высказывал даже более крайние взгляды, чем в то время, когда они беседовали вдвоем. Теперь уже люди прислушивались к нему, а однажды его речи вызвали даже небольшое столкновение.
В тот день на стройке работали также хозяева Теурю и Кюля-Пентти. Халме говорил о положении деревенской бедноты. Анттоо Лаурила слушал, слушал и начал ворчать:
— Ах, дьявол их всех побери!.. Конечно же, демократия нам нужна позарез... Иначе мы не вылезем из нищеты.
Теурю хихикнул и сказал:
— А я-то... а я-то думал, что только усердный труд может накормить человека.
— О сатана! Торппарь сколько ни трудится — а все голоден.
Хозяин принялся яростно обтесывать бревно и в такт ударам топора проговорил:
— У нас... по крайности никто... кажись... пока... с голоду... не помер.
Ему никто не ответил. Все словно целиком ушли в работу и только тихонько ухмылялись про себя. Кто деловито разглядывал щель между бревнами, которые надо было пригонять, кто проверял разводку пилы. Халме постучал тростью по бревну и сказал:
— Если бы нам удалось добиться избирательной реформы, это открыло бы существенные возможности.
— Вас бы, Халме, да в сейм. Там, видно, никто ничего не понимает, а вы уже по книжечкам Хеллберга всему выучились.
— Мне незачем учиться по этим книжечкам. Необходимость избирательной реформы очевидна и без них, достаточно, так сказать, вникнуть в местную обстановку.
И снова наступило неловкое молчание. Отто, стоявший на стене, потрогал лезвие топора и сказал:
— Разные тут имеются программы, но если бы меня выбрали в сейм, я постарался бы прежде всего улучшить, значит, долю женщин.
— Чрезвычайно важное дело.
— Не говори. Они заслуживают того, чтобы их дороже ценили. Вот с этого пункта я бы и начал.
Халме усмехнулся, но тут остальные стали пересмеиваться и отпускать шуточки — этот вопрос не вызывал никаких разногласий среди мужчин по всей финской земле.
Даже хозяин Кюля-Пентти не мог сдержать своего хозяйского, сытого смешка:
— Фу ты... Как послушаешь, значит... так чувствуешь, что работа-то кипит, значит... хе-хе-хе...
Только Халме презрительно кривил губы. Да Преети Леппэнен, заметив это, не посмел засмеяться со всеми. Ведь Халме обещал взять сына Преети к себе в ученики. Жена Преети, Хенна, работала птичницей в имении барона и была такой же нерасторопной, как и сам Преети. Имели они двоих детей, сына и дочь, и жили очень бедно, порою просто голодали. Халме с Эммой были бездетны, и Эмма не раз предлагала мужу взять ребенка на воспитание, но портной не соглашался. Зато он решил наконец обзавестись учеником. Правда, Валенти Леппэнен был еще слишком молод, чтобы учиться ремеслу, но все же Халме решил взять его по целому ряду соображений. Если у него будет ученик, к нему станут относиться с большим почтением, а кроме того, он освободится от унизительных домашних работ, например от возни с дровами и прочей ерунды — от всего, что делал всегда с большой неохотой. Не то чтобы он был ленив, но такому человеку, как он, не пристало, скажем, таскать дрова из сарая в дом. А кроме того, книжки Хеллберга пробудили в нем горячее сочувствие к страданиям бедняков, и хоть сочувствие это было чисто умозрительным, он так убеждал сомневающуюся жену:
— Именно потому, что он грязен и голоден. Потому-то мы и должны его взять. Вода и мыло помогут тебе преодолеть отвращение. И мы спасем хоть один юный росток человеческий от голода и вшей. У нас достанет средств прокормить его, все равно — проявит ли он способности к ремеслу или нет.
Для Леппэненов это было большим облегчением и высокой честью. Им в последнее время вообще везло. Недавно умерла мать Хенны. Она долго лежала одна в своей убогой избенке на краю деревни, и хотя Хенна помогала ей, чем могла, все же старуха умерла от истощения. Впрочем, на тех харчах, что приносила ей Хенна, она умерла бы гораздо раньше, если бы ее не подкармливали соседи. На попечение прихода бабку не брали, ибо считалось, что у нее есть кормилица-дочь. После бабки осталось наследство: три курицы. Они, правда, не неслись, ио все-таки это была «хоть какая-то живность в хозяйстве», как сказал Преети.
Конечно, и на новом месте, у Леппэненов, куры нестись не стали, потому что пищу им приходилось отыскивать себе самим.
Здание школы мало-помалу росло. Наконец и Отто дождался своего часа и получил подряд на кладку печей в школе. Подручным у него был его старший сын Янне, который таким образом буквально строил школу для себя. Мальчик был удивительно похож на отца.
— И такой же острый на язык, — говорили люди.
Сыновья Кививуори вообще были в деревне белыми воронами. Они говорили родителям «ты», а те их ни разу в жизни и пальцем не тронули. Отец не хотел бить ребят, а любящая мать просто не могла. И вот на стройке то и дело раздавался голос Янне:
— Эй, старик! Надо тебе глины?
Хеллберг выписал для Халме газету «Тюемиес», и теперь портной все чаще говорил о социализме. Постепенно он совсем затмил Хеллберга. Но в социализме Халме было много самодельного, сочиненного им самим. В противовес решительной классовой программе Хеллберга портной солидно рассуждал о необходимости лишь некоторых реформ.
— Это сознают уже и сами правящие классы, да только они хотят, чтобы реформы эти проводились, так сказать, между нами.
Хеллберг язвительно усмехался, но это действовало как удары тупого ножа о камень: высекало искры.
И мужики стали относиться к Халме не так, как раньше. Прежде они посмеивались над его поучениями, а теперь стали говорить:
— Черт побери, а ведь он не глуп. И Хеллбергу от него здорово достается. Кроет вовсю. А кто еще сумел бы так подойти да поговорить с руустинной на похоронах пробста? Правда, эта его тросточка... А впрочем, что ж такого? Пусть и наш брат погуляет с тросточкой, как господа.
Однажды, когда работники возвращались со стройки домой, Анттоо Лаурила спросил у Халме:
— Говорят, у тебя заморозки погубили всю картошку?
— Ну, не то чтобы решительно всю, но, конечно, покупать придется.
— Приходи осенью, я тебе дам. У меня нынче она должна хорошо уродиться.
— Спасибо за предложение. Я, пожалуй, возьму, но, конечно, за деньги. У тебя ведь свои трудности.
А ведь Анттоо прежде недолюбливал Халме больше остальных.
Теперь Халме, разговаривая с пастором и пасторшей, касался все больше общественных проблем. Но пока дело не шло дальше теории, они беседовали вполне мирно, и Халме по-прежнему оставался как бы посредником между пасторской четой и простым народом.
Поздней осенью в школе начались занятия. На торжественное открытие со всего прихода съехались господа и крупнейшие хозяева. Из Пентинкулма пришли, конечно, все, даже бедняки.
Хозяин Юлле сказал приветственную речь и поблагодарил строителей от имени прихода. Но специальную торжественную речь произнесла супруга пастора. Она нарочито, демонстративно говорила о финском отечестве. Каждая новая народная школа — это важный вклад в дело финского просвещения. Здесь крепнет финский национальный дух, вырастая и расправляя крылья, пока не овладеет вершинами.
Каждая ее фраза была нацелена в барона, но тот и бровью не повел, как будто даже не замечал отточенных ее стрел. Впрочем, так оно и было, потому что он почти ни слова не понял из ее речи. Он еще кое-как разбирал, что говорили на местном диалекте его батраки и торппари, но литературный финский язык был ему совершенно недоступен.
Юсси сидел на задней скамейке, стараясь никому не попадаться на глаза. Он предпочел бы пойти куда угодно, только не сюда, но пастор сказал, что ему, как строителю школы, следует присутствовать на торжестве. И столь деликатным сделался его страх перед контрактом, что он покорно повиновался и этому, лишь мимоходом брошенному слову пастора, даже не подумав ослушаться.
Когда сели пить кофе, Халме оказался за столом господ. Люди поглядывали на него и шептались:
— Смотрите, каков Аату! Черт возьми, настоящий господин.
Каждую свою фразу Халме сопровождал изящным взмахом красивой руки с длинными тонкими пальцами. Видимо, он тщательно поработал над каждым словом и жестом. Его подвижная сухопарая фигура, вся словно на шарнирах, была необычайно выразительна. Особенно привлекал внимание его красивый выпуклый лоб. Пальцы за все брались изящно и уверенно — принимал ли он чашечку кофе, или брал сливочник, или отламывал кусочек булки.
Пастор больше говорил с бароном, но пасторша оживленно беседовала с Халме о пьянстве среди молодежи, о драках и безнравственных поступках, которые Халме определил так: «недуховное сближение между ведущими знакомство лицами разного пола».
Пасторша предложила организовать общество молодежи, но Халме придумал другое средство:
— Ваша мысль, госпожа пасторша, безусловно, заслуживает самого пристального внимания. Но если глубже изучить конкретную обстановку, возникают сомнения. Чрезмерно культурные формы общения будут здесь до поры до времени, пожалуй, неуместны. Я знаю этих людей и убедился, что им все надо преподносить постепенно. Но вот вам другая идея. Не лучше ли сперва создать пожарную дружину? Такое живое, практическое дело могло бы скорее привлечь молодых мужчин, а ведь речь-то идет именно о них. Женский пол уже сама природа поставила выше в нравственном отношении.
— O-о, как женщина я признательна вам за такие слова, господин Халме. Но вы, оказывается, уже все обдумали и решили.
— Да. Не забудьте также и о практической пользе создания пожарной дружины. Стоит только вспомнить о наших драночных кровлях!
Барона эта мысль весьма заинтересовала. Он тут же обещал помочь деньгами, хотя уже много потратил на школу, за что вместо благодарности его все только ругали.
Таким образом, то, что он плохо знал язык, пошло на пользу делу.
— Но вы. Вы, который был Халме. Вы тоже участвовать. Мои работники участвовал.
— Да, ведь вы пользуетесь влиянием среди народа, — сказала пасторша, на что Халме ответил с необычайной серьезностью:
— Я старался распространять в народе идейный дух времени. Но рука молодежи все еще охотнее берется за финский нож, чем за книгу. Да. Конечно, я возьмусь за это дело именно потому, что оно необходимо на пути к высокой цели. Вначале — дух, а потом — материя. Через дух мы сможем приступить к коренному исправлению нашего общества.
— Совершенно верно. И я уже явственно вижу, как мы здесь, на нашем севере, возводим новую Элладу, перед которой слава старой покажется лишь скромной сказкой.
Так было решено создать добровольную пожарную команду. И, разумеется, возглавить ее должен был Халме.
Торжества кончились. Деревня получила школу. Деревенские ребятишки предпочли бы, наверно, чтобы школа сгорела, но этого не случилось. Приехал учитель, очень типичный: в очках и с острой бородкой.
Пошел учиться и Аксели Коскела. Ему справили сапоги и сермяжную одежду, но даже радость от обновок не стоила той мучительной, тревожной настороженности, какую испытывал мальчик из лесной торппы, попав в компанию деревенских ребят. До сих пор он почти не встречался с другими детьми. Только с сыновьями Кививуори он был немного знаком, потому что Отто и Анна — его крестные. Теперь Аксели больше дружил не с Янне, а с Оскаром, который был моложе его. С Янне дружить было невозможно, потому что он над всеми смеялся. Оскар был проще, сердечнее брата, и Аксели искал в нем опору. Вначале ребят еще не разделили на классы по возрасту. Сидели все в одной комнате — и семилетние малыши и семнадцатилетние верзилы. Посещение школы не было обязательным: дети учились, пока родители хотели этого. Юсси решил, что Аксели будет ходить года два, не больше.
Школьный день начинался заунывным пением молитв. К пению примешивалось сморкание и кашель. Учитель, по-видимому, считал, что просвещение народа начинается
с носа, ибо он с первого же дня потребовал, чтобы каждый имел носовой платок. Платки нарезали кто из нового простынного полотна, кто из старой льняной рубахи — у кого что нашлось. Учитель время от времени устраивал проверку и приходил в ужас, потому что из карманов мальчишек вместо платков высовывались какие-то невероятные тряпки, черные от лыжной мази, карманной пыли и всего того хлама, который мальчишки бог знает где собирают и непременно таскают с собой.
Какой-нибудь ученик читал вслух «Березу и звезду», наморщив лоб и путая слова так, что все смеялись. И обязательно во время чтения у него начинало течь из носу, и, позабывшись, парень по старой привычке вытирал нос рукавом.
— Как ты вытираешь нос? Тише вы там! Чумазые дикари! Я научу вас человеческим манерам, рукавичное племя!
Если учитель и обладал когда-то чувством юмора, то уже давно его потерял в тех войнах, которые вел на прежних местах работы. Под пристальными, угрюмыми, а втайне насмешливыми взглядами детских глаз учитель терял самообладание. А присутствие в классе великовозрастных верзил его просто пугало. Он был среднего роста, довольно щуплый, и это особенно бросалось в глаза, когда он пытался ставить в угол этих парней. Наказываемый обычно не протестовал, а только встанет, бывало, как вкопанный— и попробуй сдвинь его! А один даже сказал как-то:
— Какой ветер камень раскачает?
— Под арест! Под арест! Каждый день на два часа после уроков. И остальные тоже — все до одного! Бесстыдники! Ваши отцы трудились, старались, чтобы дать вам школу, а вы точно дикие звери! Вы — позор нации, будущие разбойники! Я поговорю с вашими родителями, чтобы они выпороли вас публично.
Одним из самых злостных насмешников был Янне Кививуори, но учитель не мог не признать, что он был также и наиболее способным учеником. Все он выучивал легко и без труда, все знал прекрасно, и это было тем удивительнее, что никто ни разу не видел его за приготовлением уроков. Дома его школьная сумка обычно открывалась только утром, когда в нее клали завтрак.
Янне прочитывал задание перед уроком или во время урока. И он был мастер рассказывать. Если он не знал, что ответить на вопрос, то начинал серьезно и обстоятельно излагать что-либо близко относящееся к делу, объясняя так убедительно, что учитель говорил:
— Ну, довольно. Хорошо. Это ты знаешь отлично. Хотя я, собственно, о другом спрашивал.
Аксели вел себя скромно, но учился весьма посредственно. Только по арифметике он успевал хорошо. Но это не могло искупить его слабости по другим предметам. А письменные изложения получались у него так коряво и беспомощно, что учитель иной раз даже читал из них отрывки вслух как пример того, как не надо писать.
Два раза ему приказано было петь соло. Все ученики пробовали петь по очереди, и Аксели попробовал. Он стеснялся, ему было неловко, но делать было нечего, и он громко затянул: «Гляжу-у на ключ прохла-а-дный...»
— Довольно... довольно... Садись.
Потом, уже весной, выставляя ученикам отметки по пению, учитель по рассеянности велел Аксели попробовать еще раз, но не успел мальчик и рта раскрыть, как он спохватился и, замахав руками, сказал:
— Садись... садись. У тебя уже есть отметка.
Чтение тоже шло у Аксели туго, а устный пересказ еще хуже. Слово за словом, запинаясь, рассказывал он о финской кампании:
—...Повсюду... грохотали пушки... Повсюду текла кровь... Почернелые от порохового дыма... значит... без лекарств... и... и... одетые в лохмотья... часто без хлеба... значит... чем заглушить голод... но все же... с гроз... с грозными ружьями на плечо... марши-маршировала ар-армия... снова на крайний... значит.,. север...
Вдруг класс начал смеяться. Улучив момент, когда учитель повернулся к нему спиной, Янне скривил уморительную рожу. Но он не успел придать лицу серьезное выражение, и учитель заметил виновника.
— Ах ты, негодный!..
Учитель ударил его указкой. Еще. И еще раз.
— Ты... ты... зубоскал… ты... кривляка... Ты разве не слышал, какими были твои предки? Мужчины, которые умели... жерт-во-вать... со-бой.!.. А ты гримасничаешь, как обезьяна... Ты недостоин финского имени... До чего дойдет эта страна по вашей милости?.. Вы — будущие бродяги!..
На другой день Янне ходил согнувшись и его лицо выражало страдание.
— Что с тобой?
— Бок болит.
— Отчего?
— Оттого, что меня бил учитель.
— Врешь. Я ударял слегка. Тебе и больно не было.
— Сперва не было больно. И даже вечером вчера... Только ночью началось. Так-то ничего, но чуть повернешься... Как будто ребро сломано... Хотя отец сказал, что оно не сломано.
Учитель посмотрел на него с недоверием и ничего не сказал. Но все же он на некоторое время оставил указку в покое. А Янне он с тех пор ни разу не бил. Конечно, на первой же перемене Янне был уже здоров.
А скоро учитель побил и Аксели. Он не был ни зубоскалом, ни озорником, но взбучка досталась ему за драку. Собственно, все началось с Оскара. У Аксели не было лыж, потому что сам он еще не мог их себе сделать, а попросит отца — тот только ворчит: это, мол, пустое времяпровождение. Оскар давал ему покататься на своих лыжах. Однажды какой-то большой парень без спроса забрал лыжи, когда была очередь Оскара. И Аксели счел своим долгом вступиться за товарища.
— Очередь Оскара. Я хоть и катался на его лыжах, а только по очереди.
Дело в том, что ребята сообща соорудили на горе трамплин. Охотников прыгать было много, и потому они установили очередь.
— А тебе какое дело?
— Сейчас очередь Оскара.
— Да, но ведь не твоя. Тебя это не касается.
— А может, все-таки касается!
Аксели сказал это тихо, но в нем уже закипала злость, готовая взорваться.
— Помалкивай лучше. Хоть ты и воображала, а силенки у тебя маловато.
— На тебя хватит.
— Ох ты бедненький, дома-то тебя мало кормили.
Аксели уже не раз слышал намеки на скупость отца, но пропускал их мимо ушей, так как дело это было щепетильное. Но такой прямой выпад нельзя было оставить без внимания. Аксели ринулся на врага и стал его бить.
Не так, как бьют маленькие мальчишки — в грудь, а прямо по лицу и по голове и снова по лицу. Задыхаясь, он продолжал наносить удары даже после того, как его противник упал.
— Стой, лежачего не бьют!
Он опомнился, только когда другие ребята оттащили его. Вытерев снегом разбитые в кровь кулаки, он пошел прочь, тяжело вздыхая.
Такие драки велись по своим особым правилам. Побежденный должен был хранить тайну, а ябедничество означало новую трепку, и притом уже от всей компании. Но этот бой оставил слишком явные следы: распухший нос и разбитые губы мальчика говорили сами за себя. Учитель долго допытывался:
— Кто тебя избил?
— Никто.
— А почему же у тебя такое лицо?
— Ехал на лыжах, ударился о дерево.
Это выглядело не очень правдоподобно, и тут одна из девочек с благоразумно-серьезными глазами объяснила:
— Они с Аксели Коскела дрались.
Аксели стоял перед учителем, опустив глаза. Учитель требовал рассказать о драке. Аксели молчал. Девочки не знали, из-за чего все вышло, так как они стояли поодаль. Тогда учитель обратился к Арво Теурю. Арво занимал в школе особое положение. Как сын богатого хозяина, он вел себя примерно, словно уже с малых лет готовился нести бремя хозяйского достоинства. На вопрос учителя он ответил прямо, хотя и кратко:
— Он съехал с горы, когда была очередь Оскара Кививуори, и Аксели его попрекнул.
— В таких случаях надо сказать мне, а не пускать кулаки в ход. Ты просто чудовище. Посмотри, что ты с ним сделал. Сейчас же проси у него прощенья.
Аксели потупился и плотнее сжал губы. Учитель встряхнул его за плечи, но мальчик упорно молчал, и тогда учитель начал его бить. Аксели принимал удары, стиснув зубы и лишь покряхтывая. Если бы учитель знал, что Аксели вытерпел от отца и не смирился, он, вероятно, не стал бы стараться.
А теперь ему ничего не оставалось, как. колотя указкой о парту, разбить ее в щепки и кричать до хрипоты:
— Я из вас сделаю людей! Вы! Детеныши росомах!..
«Те, кто думает сохранить веру в будущее этого народа, хотят слишком многого, — говорил потом учитель своей жене.— «Северная Эллада!» Так и мы говорили в семинарии. Господи, помилуй нас!»
В течение недели Аксели отсиживал в школе по два часа под арестом, и таким образом родители узнали все. Отец больше не бил его, но объяснение было хуже побоев. Юсси даже грозил оставить сына без еды на несколько дней.
— Глядите, какой буян! Если дальше ты не угодишь в тюрьму, так только по великой милости божьей.
Но пришло и вознаграждение. Отто Кививуори сделал ему лыжи. Конечно, не за то, что он дрался, а так. Все устроила Анна. Она услыхала, что у парня нет лыж, и, приняв это близко к сердцу, как крестная, потребовала, чтобы Отто сделал ему лыжи.
По дороге из школы Аксели зашел в Кививуори. Он сел у дверей и молчал. Ребятам было некогда разговаривать с ним, их больше занимали свои домашние дела, и Аксели сиротливо сидел на скамье. Особенно стеснялся он крестной. Она казалась ему страшно важной, как будто и не была простой крестьянкой. Да и в доме у нее все сверкало чистотой. На полу — половики, не то что у них в Коскела. И Аксели, сидя на лавке, прятал за спиной свою облезлую меховую шапку.
Говорил он, только когда его спрашивали. Он очень обрадовался лыжам, но тут же подумал, что дарят ведь оттого, что дома у него лыж нет. И было горько от этой мысли. И все же, наблюдая, что творится у Кививуори, он порой с трудом сдерживал улыбку. Тетя Анна вечно выговаривала мужу и сыновьям: то за скверные слова, то за неопрятность, то еще за что-нибудь. А они слушали ее упреки спокойно и словно нарочно дразнили ее, как только могли. Зато их Элина была примерная, скромная и тихая девочка. Но тетя Анна, видно, и берегла ее как зеницу ока: одета она была всегда чисто, а платье, хоть и старое, заплатанное, было заштопано очень аккуратно. Потихоньку от матери мальчишки всячески старались досадить сестре— то ущипнут, то дернут за косу, а девочка при этом сразу начинала притворно реветь.
Года два назад братья, мстя Элине, вымазали ей попку смолой. Они мстили ей за то, что мать наказала их — оставила без масла за завтраком на сколько-то дней. Анна никогда не била сыновей, разве что шлепнет их посудным полотенцем, если уж очень доведут, — на большее у нее рука не подымалась.
Решив, что посидел в гостях столько, сколько нужно для приличия, Аксели простился и поехал домой. Вот теперь он по-настоящему наслаждался лыжами. И даже мысль о том, почему они подарены, не мучила его.
Алма тоже почувствовала подоплеку подарка и сказала мужу:
— Мог бы ты и сам заказать для парня лыжи.
— Только этого не хватало. Никаких денег недостанет.
Деньги-то у Юсси были — он хранил их в маленьком ящичке комода, стоявшего в горнице за прихожей. Горница содержалась в чистоте, на окнах висели занавески, пол покрывали половики. Но там не жили. Дверь держали постоянно на замке и топили в горнице лишь изредка, чтобы стены не отсырели.
Пастор с супругой много раз собирались побывать к Коскела. Но приехали они только на другую весну. Даже всегда спокойная Алма всполошилась, увидев в окно приехавших господ.
— Господи помилуй... Скорей встречать! Ожидают там...
Поначалу все держались ужасно неловко, но от любезности господ лед вскоре растаял. Мальчикам снова пришлось представляться, что было для них серьезным испытанием. Но вот, наконец, ответив на несколько обычных вопросов, касающихся возраста и прочего, ребята отпущены с миром и скрылись за печью. Оттуда они молча смотрели на гостей широко раскрытыми внимательными глазами — с той удивительной наблюдательностью, которая свойственна детям, выросшим в лесной глуши.
Пасторша нахваливала торппу.
— И вы один все это создали?
— Да, можно сказать, что один... Люди помогли малость только на стройке дома.
— И сколько времени вам потребовалось?
— Да вот... с осени пойдет шестнадцатый год, как я здесь поселился.
Пастор смотрел в окно на раскинувшееся вдали болото.
— Та-ак. Нам следовало бы выхлопотать для Коскела медаль Национального общества земледелия, которой награждают пионеров-корчевателей.
— Ты верно сказал. Мы это непременно сделаем.
Локти Юсси заерзали по коленям. Этот сорокапятилетний кряжистый мужик покраснел, как девушка:
— Ну-у... где уж... Это вот старый хозяин Пентти покойный... Он имел такую... Но разве мне с ним равняться?.. Он на своем веку поднял больше тридцати гектаров... А это что!.. Это мелочь по сравнению с тем... Так что куда уж...
— То, что сделано вами, безусловно заслуживает медали. Ваш труд должен получить признание. Ведь так и осваивались дикие дебри нашей Финляндии... Кстати, заморозки вам очень мешали?
— Ну... не то чтоб очень. Один раз случилось — померзло все, пока болото еще оставалось неосушенным. Подпочвенные воды держали холод... А теперь бывает иной раз под осень — побьет маленько овес... но это уж все-таки терпимо. Однажды всю рожь погубило начисто. Так что только свиньям на подболтку немножко удалось собрать.
— Да. Заморозки! Вечный бич всех новых поселений. В «Пааво из Саариярви» это так хорошо описано. И у Юхани Ахо тоже есть хороший рассказ об этом.
— Да-а... Оно конечно... Дело нешуточное.
— Но зато теперь уж вы хорошо обеспечены. У вас так много земли.
Юсси даже вздрогнул. Вечный, глубоко затаенный инстинкт торппаря проснулся в нем.
— Конечно... Это так... Свой хлеб, значит... После тяжких трудов... Но не шибко... Кормимся сами. У чужих людей хлеба не просили никогда... Но не ахти как... не больно... Землица ведь тощая... На болотных полосках весной все вода одолевает... Рожь на них сеять лучше и не пытайся... даже травы гибнут... Клевер никак не растет... Так что где уж тут...
— Разумеется, есть и свои трудности, но мы, финны, привыкли к этому. Трудности не могут сломить нашего духа. Никакое другое племя не выжило бы в этом краю. Действительно, судьба нас не избаловала, но потому-то среди этих болот и скал и живет народ, которому нет равного по твердости и упорству. Ну-ка, вы, за печкой, будущие корчеватели! Подите сюда!
В руке пасторши оказались три конфеты.
Алма велела сыновьям хорошенько поблагодарить госпожу пасторшу, и мальчики поклонились, как умели. Пасторша погладила Аку по головке и сказала со вздохом:
— Да. Радостно думать, что вы станете продолжать дело, начатое отцом. Родина надеется, что и вы в свою очередь отдадите этому делу все свои силы. И я верю, вы так и сделаете.
От кофе пасторша отказалась.
— Мы не хотим утруждать вас долее. Выпьем как-нибудь в другой раз. Погода так хороша сегодня, что хочется немного пройтись. Дорога к вам такая красивая.
— Да-а... Точно... красивая... Еще, правда, немного грязновата, хоть я и вожу на нее песок каждую зиму.
Господа ушли, оставив Юсси в несколько приподнятом настроении. Медаль! Это вызывало улыбку. «Нет, надо же такое...» Но Юсси думал о деньгах, спрятанных в ящике комода. «Что, если бы господа все-таки согласились когда-нибудь... Они могли бы замолвить слово в приходском совете, чтобы мне эту землю продали... За несколько лет я сумею накопить достаточно денег... надо только подтянуть животы, на всем экономить и каждый грошик откладывать».
Пасторская чета неторопливо возвращалась домой. Пасторша, опершись на руку мужа, любовалась весенним вечером. Всю дорогу она говорила о семье Коскела с большим одобрением, и пастор, смутно опасавшийся этой встречи, испытывал радостное облегчение от того, что все прошло так хорошо. И тут пасторша заговорила о собственном хозяйстве. Она поднимала эту тему уже не в первый раз.
— У них дела идут, право же, лучше, чем у нас. Пасторат все еще не окупает наших расходов.
— Да... Расходы на обзаведение необходимы. Но подожди, вот мы разделаемся с ними...
— Да их я даже не беру в расчет. Я говорю только о текущих расходах. Меня это начинает пугать. Наше состояние тает, вместо того чтобы расти. Илмари скоро должен пойти в школу, а за ним и Ани. Это будет стоить дорого, потому что я ведь не могу позволить, чтобы в Хельсинки их содержал мой брат.
— Ну, разумеется.
Пастору стало не по себе. Вопрос был деликатный, хоть пастор и старался не придавать ему значения. Все переустройство пасторатского хозяйства оплачивалось деньгами Эллен, которые она получила от брата взамен своей доли в родовом имении. У пастора же не было ничего. Поэтому он и испытывал мучительную неловкость. И не столько оттого, что деньги принадлежали Эллен, сколько оттого, что он так неумело ими распоряжался. Вот почему он предоставлял Эллен решение большинства вопросов. Тем более что она, по его мнению, обладала практическим умом и разбиралась в земледелии.
Это заблуждение объяснялось тем, что сам пастор имел о сельском хозяйстве весьма смутное представление. Зато Эллен рассуждала обо всем так уверенно, что ее и впрямь можно было принять за знатока. «Основой основ для нас должен стать скот. Все специалисты в настоящее время пришли к выводу, что будущее сельского хозяйства Финляндии принадлежит скотоводству».
«В настоящее время пришли к выводу...» В этом чувствовалась такая убежденность, что пастор даже не решался спросить, как и на основании чего «в настоящее время» сделан этот вывод. Но Эллен была женщиной современной. Она посмеивалась над барышнями прежних времен, которые считали ниже своего достоинства касаться любых хозяйственных вопросов, кроме кухни. Свои витиеватые рассуждения она заимствовала у отца, который занимался сельским хозяйством лишь из идейных соображений, раздавал крестьянам железные плуги и лучшие семена для посева. Еще больший апломб ей придавала идея женского равноправия, усвоенная столь же поверхностно. А поскольку здесь ее энергия не находила для себя другого приложения, то она и занялась переустройством пасторатского хозяйства. Однако в результате всех ее стараний возникло явное и грозно возрастающее несоответствие между расходами и доходами. Необходимо было что-то предпринять.
— Сколько дней в неделю работает у нас Коскела? Пастор очнулся от неприятных мыслей.
— М-н-н... Ты же знаешь. Два дня с конем и один день без коня.
— А не кажется ли тебе, что это маловато?
— Обычная поденщина. Правда, условия аренды готовых торпп бывают несколько иными. Но эту Коскела сами строили на диком месте.
— Но теперь же она готова.
— Это ничего не значит.
— Как это не значит? Ведь им уже больше не приходится корчевать и расчищать землю. Не могли бы мы немного ему набавить?
Пастор растерялся и сокрушенно сказал:
— Это довольно трудно... Едва ли сочтут уместным... И вообще...
— Что же тут неуместного? Да они и сами поймут, если мы поговорим с ними дружески. Пасторат не приносит дохода именно из-за таких вот, казалось бы, мелочей.
— Но почему же непременно притеснять только их?
— Ну, разумеется, не только их. И батракам и всей прислуге надо пересмотреть жалованье. Я была недостаточно опытна. Мы позволили себе излишнюю щедрость. Я вовсе не собираюсь их притеснять. Назначим только дополнительные дни летом. Собственно, поденщину увеличивать мы и не будем, но ведь они же совсем избавлены от так называемых «пастбищных» и «дровяных» дней. А это просто неслыханная льгота. Вот увидишь, они отлично все поймут. Но нельзя же думать, что они сами придут к тебе и предложат.
В голове пастора вертелись мысли, которых он, однако, не посмел высказать вслух, ибо это было в известной мере критикой действий Эллен. Она привезла из Хельсинки гувернантку и экономку, да здесь еще наняли кухарку и горничную, помимо скотниц и многочисленных батраков. А теперь она хотела нанять особого кучера и купить лошадей для выезда. Правда, пасторат имеет довольно много хорошей земли, потому что приход старинный и большой, но все же пастор догадывался, что здесь нельзя жить так широко, как в богатом помещичьем имении.
Однако сказать этого жене он не мог. И заговорил лишь о своих сомнениях, касающихся этической стороны дела:
— Да. Наверно, они будут работать, если мы попросим. До сих пор они ни разу не спорили и не упирались. Но это тем более тяжело. Мне его становится просто жалко. Я вижу, у него очень болит спина, хотя на работе он старается это скрыть, оттого что боится. Во всяком случае, мне было бы ужасно трудно объяснить ему такую перемену.
Несговорчивость мужа удивила Эллен, и в ее голосе даже послышалась неуверенная нотка:
— Но ведь самому Коскела и не придется работать дополнительные дни. Это женские работы, и с ними вполне может справиться его жена. А его старший сын года через два уже будет работать не хуже женщины, так что и он сможет приходить вместо матери. Ты опасаешься напрасно. Вот увидишь, они не обидятся. Они понятливые люди. Они должны сознавать, что пасторат не может существовать, не принося дохода. Но ты не хочешь взглянуть в лицо фактам. Неужели у меня черствое сердце? Я этого не нахожу. Но если не принять мер, мы через несколько лет совсем разоримся. У нас нет другого выхода, иначе как же мы вырастим детей, как дадим им образование? А Коскела с женой вполне выдержат еще несколько дополнительных дней. Смотри, ведь у них шесть коров.
— Послушай... Кукушка!
Они замолчали, и пастор начал считать.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть... Шесть раз. Ты слышала?
— Да... Удивительно красиво... Кукушка и весна. Они придают финскому пейзажу особое очарование.
Пастор обрадовался возможности поговорить о другом. — Это верно. Они придают ему особенную легкость. — Да. Как прекрасна эта страна... Но послушай. Нужно поговорить с ними дружески. Я уверена, что они поймут. Они же видят, что у нас нет иного выхода. Они очень хорошие люди... Они именно таковы, каковы вообще финны в лучшем своем существе.
Пастор смущенно опустил глаза. Радость его угасла, он грустно спросил:
— Сколько же дней назначить, по-твоему?
— Ну, шесть.
Число шесть только что запало в сознание Эллен, и она назвала его, не задумываясь.
Что ж, это действительно немного, но в таком случае и нам это мало что даст. Собственно, мы легко могли бы обойтись и без этого.
— Ты не думай, это не все. Это только лишь часть моего плана. Одновременно мы используем и другие возможности.
Пастор долго молчал. Он был не в силах спорить. Наконец он переменил разговор:
— На будущей неделе состоится организационное собрание пожарной команды. Как ты думаешь, найдет Халме добровольцев ?
— Люди придут. Конечно, торппари и батраки барона будут участвовать, раз барон этого хочет. Но вот портной мне что-то кажется подозрительным. Он получает газету «Тюемиес».
— Ну, это пустяки. Простое ребячество. У нас в стране социализм не имеет никаких шансов на успех.
Пасторша тоже не боялась социализма, но чувствовала к нему отвращение.
— Однако нам не нужно даже и подобного ребячества.
— Разумеется. Но ведь они делают хорошее дело.
— Некоторые из них — да, а ты читал, что пишут представители этого нового направления? Например, некий Курикка. Или какой-то сапожник Салин. О, это удивительный сапожник. Это он устраивал забастовки сапожников в столице. Он очень красноречив, но говорит ужасные вещи. И к тому же пьяница.
— Чудаки всегда существуют... Но я хотел бы поговорить с тобой вот о чем. Если из-за пожарной команды нам снова придется встречаться с бароном, то прошу тебя: сдерживайся немного. Высказывая свои мнения, не следует переходить на личности. Прости, но некоторые твои замечания бывают оскорбительны.
Рука Эллен, лежавшая на его локте, дрогнула.
— Вот как? Неужели? Я ни слова не говорила о его личности. А если он отождествляет себя лично с тем, что я осуждаю, то против этого я бессильна.
— Я только имел в виду... что излишне обострять, пожалуй, не стоит.
Рука Эллен снова сделала нервное движение, и пастор тут же раскаялся в своих словах, поняв, что жена рассердилась.
— Что aie я обостряла?.. Кто обострил обстановку? Как раз шведы. Они ни от чего не хотели добровольно отказаться. На просьбы они отвечали презрительно и надменно. Каждого, кто говорил по-фински, третировали как нецивилизованного... Унижали и насмехались... совершенно... совершенно... ну, как бы это сказать... Как плантаторы в колониях. Между тем, если говорить о цивилизации, так ведь в избе Коскела мы видим следы подлинной многовековой цивилизации... Какие степенные и какие скромные, смиренные люди! Нужно только, чтобы до них дошло просвещение. Я уже слышу вдали гул многотысячных толп. Так говорил мой отец. И мы скоро увидим, как это верно... Почему тебя это оставляет холодным?
— О, нет!
Пастор порывисто обнял жену и горячо ее поцеловал. Потом растроганно улыбнулся и сказал:
—Часто, слушая твои вдохновенные речи, я не могу сдержать улыбки. Ты говоришь иной раз совершенно по-детски, и все же я люблю твою способность увлекаться. Не теряй ее никогда. Но только умей использовать ее правильно...
Эллен тоже улыбнулась. На ее лице появилось наигранно ребячливое выражение. В порыве внезапно нахлынувшей нежности она прижалась к нему. Это было вообще свойственно ей. Всякий раз от ласки мужа ее обдавала волна нежности и любви, которая как будто относилась к ней самой. Приятная щекочущая теплота разливалась по всему телу, и она готова была мурлыкать от удовольствия.
Остальную часть пути они шли, тесно прижавшись друг к другу. Весенний вечер звенел и переливался бесчисленными птичьими голосами. Над лесной дорогой тучами кишела мошкара. Где-то близко, прячась в ельнике, журчал ручей. Солнце еще не село.
А в Коскела Алекси прибежал, запыхавшись, в избу.
— Кукушка кукует... Я слышал... Шесть раз прокуковала.
— Шесть раз, — пробормотал Юсси. — Ну, мало же она оставила... Что это она нынче так скупо? Уж накуковала бы немножко побольше.
Два года, указанные в договоре, истекли, и Юсси сам заговорил об условиях отработки. Пастор не приготовился к такому разговору и потому сначала отвечал нечто невнятное.
Юсси понял, что за этой неуверенностью что-то кроется. Наконец пастор с улыбочкой начал объяснять:
— Я вот подумал: что если бы Коскела немного помог мне? Мы оба земледельцы, но я должен признаться, что мне до Коскела далеко... У Коскела торппа содержится в порядке и приносит доход, а мне в пасторате не удается добиться этого. Я в трудном положении... Что Коскела скажет, если я в моей беде позову его на помощь?
Пастор говорил так, будто от души смеялся над своей беспомощностью, подчеркивая весь комизм того, что ему приходится просить у Коскела дополнительные дни. Он словно ждал, что Юсси расхохочется и спросит, какая же помощь от него нужна, чтобы пасторат вконец не развалился. Да еще скажет, посмеиваясь над незадачливым пастором: «Конечно, торппа придет на выручку пасторату, раз уж он без нее не может подняться на ноги».
Но смех пастора стал совсем вымученным, когда Юсси, недоверчиво глядя, спросил:
— Так... какая же помощь нужна?
— Да сейчас-то, собственно, никакой. Я пошутил. Но, говоря серьезно, Коскела, вам было бы очень неприятно, если бы мы чуточку увеличили отработку?.. Чуточку... Только летом несколько дополнительных дней... Например, шесть женских дней?
Юсси словно оцепенел, уставясь в землю. А в это время он лихорадочно обдумывал предложение пастора. Летом у них у самих спешной работы по горло. А дополнительные дни отработки, конечно, придутся на самую страду.
— Если пастор приказывает, значит, уж мы обязаны выполнять...
— Нет, нет... Я бы не хотел приказывать. Это просьба. И мне очень неприятно, но дело в том, что нам все время приходится вкладывать в пасторат свои деньги. Он не окупает наших расходов. Мы пытаемся экономить на том, на сем и, как ни досадно, вынуждены потревожить и нас. Но вы, Коскела, как земледелец, надеюсь, поймете истинное положение. Факты таковы, что... Все имеет свои законы... Поскольку же наш договор основан на обоюдном согласии, это с моей стороны лишь просьба.
Юсси едва сдержал горькую усмешку: такая просьба ничем не отличалась от приказания.
— Конечно, я постараюсь... По мере сил... Не стоит и толковать... Только бы не согнали с места.
Пастор принял это чуть ли не за обиду и стал уверять, что он и мысли подобной не допускает. Даже неопределенно пообещал, что если дела пастората поправятся, то появится возможность облегчить и отработку.
— А отказаться от Коскела? Да как же можно! Да где же мы еще нашли бы другого такого торппаря, как Коскела?
Шесть дней, конечно, не так уж страшно. Но это лишний раз показало Юсси, как непрочно его положение. С той поры Юсси начала мучить изжога и рези в животе (точно мало ему было больной спины). «Отцу нужно выпить соды». «Тише, мальчики, отец нездоров».
Пастор был чрезвычайно любезен с Юсси, но Юсси ясно видел, что кроется за сладкими речами. «Тут командует пасторша, а муж своей воли не имеет. И даже не стыдится этого. Все от нее терпит с радостью».
— Да-а... Надо, конечно, помочь пасторату. А то... как бы не обанкротились господа. Что же, моя спина и господскую семью выдержит. Да только приходится еще кормить такую ораву прислуги... Парный выезд, фаэтон, слыхать, покупают... Коней-то, небось, ищут вороных, с длинными шеями... Насчет этого-то она понимает... Покойный Валлен, бывало, как ездил в церковь, так по дороге набирал полные сани старух, а сам сидел на торчке, свесившись набок... Даже когда был стар и болен. А теперь начнут разъезжать в карете...
— Лошади-то им нужны, небось, не для поездок в церковь,— грустно сказала Алма.
Даже у нее опустились руки — не от лишней работы, конечно, а от горьких мыслей Юсси. Алма была здорова и работы не боялась. Еще на несколько лет ее хватит, а там, глядишь, и Аксели подрастет.
— Конечно, не для поездок в церковь... Им, слышь, надо детей катать. И вообще для прогулок... Говорят, видишь ли, что детям нужно благородное воспитание, какое подобает их сословию. Не знаю только, почему для воспитания их нужно катать... Ну, пора идти. А вы, ребята, чтоб разбросали сегодня навоз на крайних полосках. Привыкайте работать, как подобает вашему сословию... Смотрите, чтоб до вечера кончить.
Хотя Юсси и говорил «ребята», но это относилось, собственно, лишь к одному Аксели, потому что от Алек-си и Аку было пока мало проку. Однако их тоже посылали работать, чтобы Аксели не думал, будто младшим братьям дают поблажку. Впрочем, летом им всем пришлось поработать не шутя. Шести условленных дней оказалось мало, и пастор начал вызывать Алму в другие дни, так же как и Юсси, для сверхурочной работы за плату.
Двенадцатилетнему Аксели пришлось научиться косить. Алекси и Аку сгребали сено. Когда они оставались втроем, младшие братья хорошо чувствовали, кто в доме хозяин. Конечно, для маленького Акусти работа граблями была лишь игрой, и она довольно скоро надоедала ему. Отец нарочно сделал ему маленькие игрушечные грабельки. Но Аксели заставлял его трудиться всерьез.
— Ну-ка собери еще вон там, у канавы.
— Не буду.
— Нет, будешь.
Но Аку знал, что брат не может насильно заставлять его, потому что мама не велела.
— Не понуждай... он еще маленький.
Аку хорошо запомнил эти слова и отлично понимал их значение. Аксели, как ни злился, в конце концов, оставлял его в покое, презрительно бормоча что-то насчет «маленького дитятки», а хитрый карапуз ухмылялся за его спиной и тихо шептал:
Свиняций глаз... свиняций глаз... Поду-у-маесь, хозяин Коскела...
Это оскорбительное прозвище дали Аксели младшие братья.
Аксели мерно размахивал косой. Коса была тяжела, и он еще не умел точить ее как следует. Но недаром говорит: коса косаря сноровке учит. В то лето Аксели начал помигать удивительное искусство косьбы и впоследствии стал настоящим мастером этого дела. Он унаследовал от отца яростное упорство в труде, но не его чудовищную жадность. Он был ловок, гораздо подвижнее отца, и, как у матери, сноровка часто заменяла ему недостаток силы.
Его руки чувствовали косу. Стоило чуть не так наклонить лезвие, и коса уже начинала сопротивляться. Надо было вести косу так, чтобы она шла словно сама собою. Еще Аксели научился ловить верный ритм. Какая-то определенная скорость взмахов была наилучшей. Зачастишь — потратишь гораздо больше силы, скорее устанешь, а накосишь мало. Слишком замедлишь — то же самое.
К вечеру Аксели едва держался на ногах. Но когда отец, вернувшись из пастората, снова отправлялся в поле, Аксели тоже должен был идти с ним. Отец, правда, не приказывал, а только предлагал, но это было похоже на то, как пастор его самого «просил» о дополнительных днях отработки. Разве откажешься, когда отец говорит:
— Ну и много же ты сегодня накосил!.. Хватит ли у тебя силенки еще чуток поработать граблями?
И потом, на покосе, росистым поздним вечером, когда сын, полусонный, едва не ронял грабли из рук, Юсси спрашивал:
— А что, если пройдем еще одну полоску? Все равно уж по пути... Ты еще, небось, маленько-то сможешь... А там, под конец, я тебе помогу, как только пройду косой...
И Аксели хоть уже валился с ног, а все работал.
На следующий день ему опять приходилось делать все и за всем следить. Свинью надо было кормить вовремя, кур оберегать от лисиц и ястребов. Мать, уходя утром в пасторат, готовила сыновьям еду, которую они должны были потом разогреть. За едой завязывались оживленные беседы о мировых делах — о том мире, который начинался где-то за ригой. Разговаривали младшие братья, Аксели же, который целую зиму ходил в школу и знал неизмеримо больше братьев, снисходительно слушал их болтовню и брал на себя роль третейского судьи, если возникали споры:
— Да нет... Мерин — это холощеный жеребец... И сивым быть ему вовсе не обязательно. Он может быть даже вороным. Так и в книгах написано. А «сивый мерин»— это просто так говорится...
— Какой же он мерин, если он вороной?
— Ну, раз я говорю тебе, что в книгах так... Все равно, какой масти, а только холощеный. И не протягивай руку: тут оставлено по три куска на каждого, а ты свое уже съел...
Аку частенько бунтовал против власти старшего брата. Но когда вдруг из-за риги, из-за верхушек елей в ясной синеве летнего неба показывалась черная грозовая туча, ребята забывали обо всем и тревожно поглядывали на нее. При первых ударах грома они бежали в избу. Аксели проверял, закрыты ли вьюшки, чтобы молния не проникла и дом через печную трубу. Братьев он рассаживал в разные углы, подальше от окон, а сам оставался наблюдать за происходящим. Малыши сидели не шевелясь и беспокойно спрашивали:
— Куда она идет?
— Прямо на нас прет.
Аку был оптимистом и, хотя ничего не видел, высказывал предположение:
— Навелно, ее плонесет столоной, над пастолатом.
Аксели беспокоился за всех, и пустая, глупая уверенность брата возмущала его:
— Небось, я-то вижу!
В избе становилось темно, как будто наступили сумерки, потом ослепительно вспыхивала молния, ударял гром, и оконные стекла жалобно звенели. Тогда никто из братьев не смел произнести ни звука и каждый смотрел и свою сторону. Не хотелось встречаться глазами друг с другом. Затем налетал воющий ветер, и в окно ударяли первые крупные капли дождя. Вспышки молний и удары грома следовали друг за другом непрерывно, и три маленьких мальчика сидели в избе, затаив дыхание, неподвижные, как изваяния Будды. Постепенно промежутки между вспышками молний и громом все увеличивались h ребята с чувством облегчения снова начинали разговор.
Иногда отец с матерью тоже приходили домой среди дня, потому что в дождь нельзя косить. Но это было самое досадное, потому что недоработку приходилось потом возмещать и, таким образом, тратить два дня вместо одного. Для Юсси, правда, пастор старался найти какое-нибудь другое дело, но с женщинами считались меньше, и Алма нередко уходила домой с половины дня.
Юсси строил игрушечную избушку для дочери пастора. Он уже заканчивал постройку, когда хозяйский сынок заинтересовался избушкой и потребовал переделать ее в кирпичный домик.
— Да-а... я, наверно, не сумею. А какой он?
— У него крыша из печенья, а оконные стекла из леденцов.
Юсси улыбнулся криво от злости. Много было на свете вещей, которых Юсси не одобрял, но особенно — глупые фантазии, не имевшие ничего общего с жизнью. Мальчишка позвал мать. Пасторша жалобно сказала:
— Я с ним измучилась. У него на день тысяча капризов.
Пасторша говорила таким тоном, словно считала, что Юсси сочувствует ей и разделяет ее взгляды на воспитание детей. И Юсси, разумеется, поддакивал ей:
— Да уж это точно... С ними голова кругом пойдет...
— Нарежьте из картона квадратиков наподобие печенья и обейте...
Юсси так и сделал, и мало-помалу домик стал пряничным. Мальчишка все вертелся рядом и то и дело хватал из-под рук инструменты. Это сердило Юсси. Сначала он пытался уговаривать по-хорошему:
— Отдай-ка сюда... Я только что наточил... Порежешься еще...
Но балованный барчонок не унимался и все норовил схватить инструмент. Тогда Юсси, покосившись, сердито прошипел:
— Ну, возьми... возьми в руку... В жизни я не видел такой липучей козявки!
Впрочем, Илмари не был злостным озорником, другим работникам он даже нравился своей непосредственностью. Но Юсси не терпел в детях никакой распущенности. Зато нейти[18] Айно была тихой и очень послушной девочкой. Пасторша, разумеется, дала детям исконно финские, даже калевальские, имена, но все же дочку звали в семье обычно Ани — на шведский манер.
Пастор сам давал сыну уроки — что-то вроде начальной школы на дому. И не раз те, кто работал во дворе, видели, как мальчонка, едва его позовут на занятия, согнувшись в три погибели, спешит укрыться в зарослях ольховника. Работники в таких случаях держали сторону мальчика и не выдавали его.
Илмари должен был, между прочим, учить наизусть «Сказания прапорщика Стооля».[19] Однажды он появился возле работающих и, увидев лежащую на камне старую, заплатанную куртку Юсси, надел ее на себя, оставив один рукав пустым. Став на камень, с шапчонкой в протянутой руке, он начал читать удивленным батракам:
— Люди добрые! Найдется ль кто охотник среди вас, чтоб послушать гренадера? О старинных днях рассказ... Руку в битве я утратил, а другая вот дрожит...
— Ишь ведь, взбредет же этакое в голову...
Из-за пряничного домика Алме однажды пришлось играть с пасторскими детьми. Под вечер начался дождь, и управляющий не мог найти для нее никакого дела. Пастор сокрушался:
— Ах, какая досада... И мешки уже все заплатаны?
— Все.
Разумеется, у самой Алмы и в голове не укладывалось, что какой-нибудь час недоработки хозяева не могут ей простить. Но тут, как по заказу, явился Илмари и заявил, что им для игры необходима ведьма.
— Мне некогда,—сказала пасторша. — Иди попроси Эмму.
— Эмма не подходит. Она ничего не умеет, не говорит. Только смеется.
Тут мальчик заметил Алму и начал требовать в ведьмы ее. Сперва над этой просьбой посмеялись, но потом пасторша сообразила:
— А почему бы вам не пойти, в самом деле? Поиграете, пока ему не надоест. Это много времени не займет. Вот и зачтем вам этот день. Все-таки лучше, чем завтра нам снова выходить на работу.
— Может, я не сумею?
Пасторша только махнула рукой, смеясь:
— Идите, идите. Посидите с ними. И отдохнете. Больше от вас ничего и не потребуется. Зато у меня будет хоть минутка покоя. Мне роль ведьмы, признаться, уж надоела.
Алма пошла к детям, хоть ей было стыдно таким странным способом отрабатывать поденщину. Но дело оказалось совсем нехитрым. Гензель и Гретель сидели в одном углу, а она — в другом. Дети ели булку, которую она им давала, нарезая маленькими ломтиками. Время от времени надо было подходить и ощупывать палец мальчика, который тот выставлял согнутой костяшкой. И каждый раз надо было удивляться, почему они не жиреют.
Илмари требовал, чтобы сестра плакала, но та упрямилась:
— Мне не хочется плакать.
— Ты плачешь. Ты боишься старухи и плачешь.
— У меня не выходит.
— Плачь, тебе говорят! Леди, плачь сейчас же!
Пасторша любила называть дочку «леди» за ее немножко чопорную сдержанность, но Илмари употреблял это слово пренебрежительно. Кончилось тем, что Ани заплакала, но не от страха перед ведьмой, а потому, что брат больно ущипнул ее. Алма побранила мальчишку, как может бранить хозяйских детей жена торппаря. Конечно, это не произвело на него никакого впечатления. Ани в слезах пошла домой, а Алма не без волнения ждала прихода госпожи. Все же пасторша не рассердилась на нее. Только Илмари мать пожурила, сказав, что больше не будет играть с ним сегодня.
— И сказки не услышишь от меня перед сном, раз ты ведешь себя, точно леший из сказки.
Алме же она сказала несколько ласковых слов, понимая, как той неприятно, что игра под ее наблюдением закончилась так печально. Пасторша даже отдала ей остаток булки для сыновей.
Дома Алма посмеялась над чудной своей поденщиной, но потом сказала серьезно:
— Что за странные игры все-таки. Хлеб человеческий в игрушку превращают!