Оказавшись в отчаянном положении, зажатые в клещи вероломно напавшим противником, могли ли мы тогда, летом 1941 года, представить себе как бы все наоборот:
не они нас, а мы их окружаем...
не они нас, а мы их поставили на край катастрофы...
не они захватывают нас в плен, а мы заставляем их капитулировать...
Могли ли мы такое себе представить?
Конечно, могли! Повторяли, как заклинание: наше дело правое, победа будет за нами. Будет и на нашей улице праздник! Родина или смерть!
Беру на себя смелость утверждать не только от имени тех, кто продолжал жить, а значит, сражаться, но и от имени тысяч и тысяч погибших наших товарищей: мы были уверены, что одолеем врага, что наглые и самодовольные пришельцы еще проклянут тот час, когда доверились банде фашистских политиканов, военных преступников, захвативших власть в Германии и обуреваемых бредовой и исторически безнадежной идеей мирового господства.
Мы были убеждены, что поменяемся с ними местами, но ни в коем случае — не ролями! Переполненные яростью, все равно не озвереем, останемся верны высшему званию человека и святым принципам своего небывалого общества.
И вот уже в декабре под Москвой немецко-фашистские войска потерпели крупное поражение, а через год с небольшим после Зеленой брамы они оказались в котле.
Дело было под Сталинградом...
Читатель поймет душевное состояние, мысли и чувства людей, выходивших с боями из окружения, пропавших без вести, побывавших в плену, испытавших на себе всю жестокость врага. Оставшиеся в живых участники боев в районе села Подвысокого, сражавшиеся теперь под Сталинградом, были как бы уполномочены Зеленой брамой не сводить счеты, но участвовать в справедливом возмездии.
Недавно, работая в архиве, я сравнил две трофейные карты: на одной зафиксировано наступление немцев на Киев в 1941 году, на другой — прорыв к Сталинграду летом 1942 года.
Гитлеровский генштаб со свойственной ему догматической самоуверенностью спланировал операцию по выходу к Волге в духе тех же общих шаблонных стратегических установок, как и прошлогодний прорыв к Днепру. Хотел повторить свой успех.
Если положить на кальку схему, покажется, что она скопирована.
Наносится удар, чтоб захватить большой город у реки, а на правом фланге окружаются две, а может быть, и три армии (6-я, 12-я и еще 18-я). Это сорок первый год...
В сорок втором впереди у них уже Волга, но и в донских степях они намереваются окружить и уничтожить две, а при удаче — и три советские армии.
Но в «котел» теперь попадут они. Как поведут себя они, оказавшись в окружении?
Вернувшись после второго ранения на свой Донской фронт, я стал свидетелем подготовки и осуществления одной из блестящих операций, вошедших в историю военного искусства.
Будут окружены немецкая 6-я армия и часть 4-й танковой. Шестая! Для меня это было важно — я из нашей погибшей шестой...
19 ноября 1942 года северо- и юго-западнее Сталинграда началось наше решительное наступление, и вскоре замкнулось кольцо вокруг армии Паулюса. (В мирные времена 19 ноября утвердилось торжественной датой — Днем артиллерии, а теперь праздником в честь ракетных войск и артиллерии.)
Хорошо помню сырой мороз того утра, туманную дымку. Траектории реактивных снарядов казались багровыми.
Час двадцать молотила наша артиллерия, а потом в направлении, указанном стрелами возмездия, устремились танки и пехота.
Может быть, операция была рискованной, но расчет точен: через 100 часов боя 330 тысяч солдат и офицеров противника очутились в «сталинградском котле».
Признаюсь, такую радость на войне я испытывал лишь дважды: в ноябре сорок второго в междуречье Дона и Волги и в мае сорок пятого на улицах поверженного Берлина.
В те ноябрьские дни я находился в 91-й танковой бригаде, которой командовал беззаветный храбрец, богатырь с виду подполковник Иван Игнатьевич Якубовский. (Будущий маршал, дважды Герой Советского Союза и Главнокомандующий войсками Варшавского Договора).
В первые же часы боя танки бригады врезались в боевые порядки противника. В станице Перекопской были захвачены немецкие пехотинцы. Чтобы поглядеть на них, я поспешил к разведчикам. И вот уже мой спутник, фотокорреспондент фронтовой газеты, снимает групповой портрет завоевателей.
Настоящая зима только подступает, но у некоторых из них уже заметны на щеках пятна — явное обморожение. Шинели тонкие, обувь кожаная, у офицеров дополнительно — соломенные неуклюжие чуни, попытка хоть как-то утеплить ноги.
Разведчики, обнаружившие их в сараях на окраине только что освобожденной станицы, докладывают, что там же найдено десять еще не остывших трупов. Осмотр показал, что все эти солдаты получили ранения недавно — в эти дни, но причина смерти другая — они убиты выстрелом в затылок, все одновременно.
Допрашивают обер-лейтенанта, он признается, что раненые убиты по его приказу, поскольку известно, что русские расстреливают раненых пленников, он приказал уничтожить этих солдат.
Кто прикончил их — всех одним способом, одним приемом?
Обер-лейтенант отказывается указать на палача! Что-то бормочет о чести офицера и о том, что никого не выдаст. И очень удивляется, что советский «энкаведе» интересуется подробностями.
Потом, когда ему втолковали некоторые прописные истины, он признался все-таки, что у него в «компани» (то есть в роте) есть один солдат, который был в «эйнзацкоманде» (то есть в команде палачей), был там уличен в некоторых мужских извращениях и отправлен на фронт. Вот он и исполнил приказание и мастерски отправил на тот свет десять своих раненых товарищей.
Благородный обер-лейтенант так и не выдал палача, и всю компанию повели на пункт сбора пленных... Может быть, современному читателю покажется странным, но я помню — никто не удивился этому зверству...
Мы и не такого навидались!
Намерения советского командования были весьма определенны: предложить противнику капитуляцию и в возможно более короткие сроки принять пленных по всем правилам нормальной войны. (Когда я написал слово «нормальной», рука моя дрогнула — применимо ли к войне такое определение? Нет, нет и нет! Но и в этом крушении норм есть свои правила, грубо растоптанные врагом.)
За первые семнадцать месяцев войны перспектива массового пленения вражеских войск впервые стала реальностью.
Меня заинтересовало тогда и очень захотелось узнать теперь, что было предпринято нашим государством, чтобы прокормить тысячи и тысячи немцев, румын, итальянцев, которые неминуемо попадут к нам в руки.
Вот что я узнал:
24 ноября 1942 года, на следующий день после того, как замкнулось кольцо вокруг фашистских войск под Сталинградом, Совет Народных Комиссаров СССР обсудил вопрос о будущих военнопленных и принял постановление о продовольственных нормах для них.
В Управлении тыла Советской Армии нашли и показали мне пожелтевшую и обветшалую, но не потерявшую своей пронзительной силы бумагу — постановление-распоряжение. Правительство утвердило «раскладку»:
Хлеб ржаной — 600 граммов.
Овощи, картофель — 500 граммов.
Мясо и жиры — 93 грамма.
Крупа — 80 граммов.
В рационе предусматривались еще сахар, соль, томаты, мука, чай, перец, уксус, лавровый лист. Не знаю, почему ошеломляющее впечатление на меня произвели последние строки этого столбика, перечисление томатов, уксуса, лаврового листа.
Ну, а как снабжал Гитлер своих доблестных воинов?
Приведу запись в дневнике боевых действий вермахта за 10 января 1942 года: «Суточная продовольственная норма 6-й армии составляет ныне 75 граммов хлеба, 200 граммов конины, включая кости, 12 граммов жиров, 11 граммов сахара и 1 сигарета».
Могу только добавить, что норма у них соблюдалась более или менее регулярно лишь в отношении конины («включая кости»), поскольку мерзлые трупы лошадей валялись повсюду.
Помню ужасающую историю: при ликвидации «котла» мы наткнулись, сколь помню, в районе Питомника на лагерь советских военнопленных. Мы освободили своих товарищей (я даже узнал среди умирающих знакомого майора), дошедших до последней черты. Почти месяц им не выделялось никакого продовольствия. Живые и мертвые лежали рядом на гнилой соломе.
...Молодой полковник интендантской службы, которому было поручено ознакомить меня со старыми документами, кажется, заметил, что я побледнел.
Он схватил со стола своего начальника сифон с серебряной газированной водой, шумно наполнил стакан и поднес его мне.
Но утолю ли я жажду этой чистой водой с бегущими вверх пузырьками?
В моей памяти оживает Уманская яма и коричневая лужа на ее дне. Мы черпали зловонную воду пилотками или ржавыми жестяными консервными банками, пили, но многих тут же выташнивало. Охранники со свастиками на рукавах веселились — норовили ударить сапогом или кольнуть штыком в зад тех, кто станет на четвереньки, чтоб напиться...
Эта вода оказалась самым активным источником дизентерии и других, не менее губительных болезней, косивших нас...
Впрочем, чего это я разнервничался?
Да, я из Уманской ямы, но я видел сталинградский «котел», и белорусский, и многие другие наши победы, я в Берлине утром второго мая у Бранденбургских ворот читал стихи нашим воинам, пришедшим сюда из Зеленой брамы и с берегов Волги. Я стоял на броне самоходки, мне был виден дымящийся рейхстаг, а за моей спиной была улица Унтер-ден-Линден с ее едва начавшими оживать деревьями.
Мои товарищи слушали стихи, а шагах в десяти от нашего самовозгоревшегося митинга шла бесконечная серозеленая вереница сдающихся немецких солдат. Они бросали на брусчатку винтовки, автоматы, фаустпатроны — вырастали колючие кучи смертельного металла, потерявшего силу.
Я победитель и вправе гордиться тем, что моя Советская власть на следующий день после окружения немецкой 6-й армии под Сталинградом распорядилась, как кормить будущих пленных, предусмотрев перец, уксус и лавровый лист.
Хлеб ржаной — 600 граммов...
Мясо и жиры — 93 грамма...
Овощи, картофель — 500 граммов...
Не больше того, а в иных случаях и меньше получали сироты в детских домах, наши матери в эвакуации... 125 граммов комковатого блокадного хлеба — и то не ежедневно — доставалось тогда ленинградцам...
...Мои товарищи по Уманской яме не могут забыть август 1941 года.
Учитель Виктор Николаевич Степанов из Казани, бывший рядовой 718-го артполка, попавший в «яму» тяжелораненым (он навсегда остался инвалидом), пишет мне: «Вы знаете, как нас кормили — одну ложку проса в день. Просо, правда, опускали в горячую воду, но от этого оно не превращалось в пшенную кашу. Кусок хлеба я получил, как и другие, лишь через две недели, когда нас вели, подгоняя палками, из ямы снова на птицеферму...»
Рацион голода не был жестокой «самодеятельностью» лагерного начальства.
Среди известных теперь всему миру трофейных документов вермахта есть директива фельдмаршала Кейтеля от 8 сентября 1941 года:
«В этой войне обращение с военнопленными в соответствии с нормами человечности и международного права недопустимо...»
Восьмого мая 1945 года я имел возможность с близкого расстояния рассматривать фельдмаршала фон Кейтеля — сначала на Темпельхофском аэродроме, когда он вышел из самолета и был окружен уже не английским, не американским, а нашим конвоем, а потом — в зале Инженерной школы в Карлсхорсте.
Он держался если не надменно, то во всяком случае важничал. Мне подумалось: тщеславие распространяется даже на такую область, как позор. Не кто-нибудь, а именно он, Кейтель, будет подписывать Акт о капитуляции и войдет в историю не как рядовой, а как самый главный носитель позора!
Наша журналистская братия в Карлсхорсте особое любопытство проявляла к короткому стеку, которым он нервно жонглировал. Одни говорили, что это маршальский жезл, другие, что просто хлыстик. Впрочем, восьмого и девятого мая этот факт — маршальский жезл или хлыстик в его руках — уже не имел существенного значения.
К заседанию Нюрнбергского Трибунала фельдмаршал сильно пооблез и сник. Ему уже трудно было отрицать, что к фашистским расправам он не имел никакого касательства...
Но все это будет потом, а пока, зажатый нами в междуречье Волги и Дона, противник отчаянно сопротивляется.
Седьмого января на командном пункте Донского фронта я встретил своего старого товарища майора Николая Дятленко. Он был сосредоточен, подчеркнуто — а может быть, даже слишком — спокоен. Я уже знал, что он пойдет в стан врага с пакетом — советское командование предложит окруженным выход из безнадежного положения.
Их будет трое — трубач, старшина и парламентер Дятленко. Бойцы называют троих бесстрашных парламентской группой. Интересная оговорка. А может быть, некоторые термины имеют способность обгонять время.
В руках у трубача — белый флаг.
Я впервые вижу белый флаг у наших. Да, тогда в Зеленой браме враг захватил в плен оставшихся в живых воинов 6-й и 12-й армий, но никто из них не вышел навстречу врагу с белым флагом. Понятия «капитуляция» для нас не существовало. Умирали под красным флагом...
Ультиматум сталинградский, подписанный генералами Вороновым и Рокоссовским, можно считать историческим документом великодушия и гуманизма: всем прекратившим сопротивление гарантировалась жизнь и безопасность, всем больным, раненым и обмороженным — медицинская помощь, всем сдавшимся — нормальное питание; всему личному составу обеспечивалось сохранение военной формы, знаков различия, орденов, ценностей, а высшему офицерскому составу — и холодного оружия.
Ультиматум не был принят, и 10 января по сигналу «Родина!» мы были вынуждены перейти в решительное наступление.
Вот тут-то и началось массовое пленение окруженных.
Пленение, которое одновременно было и нелегкой борьбой за спасение: в вышедших на Западе воспоминаниях бывших солдат и офицеров 6-й армии рассказано, что раненых было не так уж много, но здоровых ни одного, а умирающих — три четверти. Дистрофия, обморожение, тиф, экзема, скоротечная чахотка, воспаление легких. Впрочем, зачем ссылаться на книги? Я все видел своими глазами.
В первые дни нашего наступления солдаты противника попадали в те же медсанбаты, а затем в госпитали, что и наши раненые.
Поэтому не сохранилось отдельных данных о лечении немцев.
Не могу назвать и цифры — сколько тонн крови было перелито.
Не пугайся, читатель!
Не о пролитой, о перелитой крови речь. О той, что была сдана шатающимися от усталости трудящимися заволжских городов и сел после долгого дня у станка, матерями, сестрами, женами, вдовами...
Между прочим, спасенные не спрашивали об арийской чистоте перелитой им крови.
Ни за пролитую нами, ни за взятую от нас кровь мы никому и никаких счетов не предъявляли. Да и вообще предъявление счетов не в нашем характере, и не для этой цели я привожу интересную цифру: с 10 января по 2 февраля 1943 года (то есть при ликвидации «котла») для взятых в плен под Сталинградом нами было израсходовано две тысячи восемьсот сорок тонн продовольствия...
Но это так, для сведения. А то уж больно много клеветнических воспоминаний о Сталинграде вышло на немецком языке и недобросовестных исследований на английском.
Стараясь не отстать от наших полков, я спешил с запада на восток, но на этот раз это уже было наступлением. Мы врезались в страшную глубину «котла», где умирали от болезней и голода, где замерзали солдаты, причинившие столько горя и страданий нашей стране и народу. Нам было чуждо чувство мести и злорадства: мы с горьким презрением наблюдали разложение 6-й армии.
Что защищает жалкое огородное чучело в шинели с обожженной полой?
Один веселый американский журналист через несколько дней отправит на свой континент, где, слава богу, не разрушено ни одного дома, корреспонденцию, а в ней сделает историческое открытие: гитлеровское войско потерпело поражение из-за того, что между Волгой и Доном не было теплой уборной.
Дурно пахнущее открытие с подтекстом — представители западной цивилизации угодили в азиатскую дикость. А без подтекста можно вспомнить, что, окруженные, они с невероятной быстротой дичали. Пленные в эти дни рассказывали, что в траншеях и подвалах творилось черт знает что. Гадили друг на друга. Из-за куска кошачьего мяса душили, пыряли кинжалами, на лезвиях которых выгравировано «кровь и честь».
Январская агония продолжалась еще почти три недели.
Какое-то время действовал ненадежный воздушный мост — они силились вывезти раненых. Пленные показывали, что на аэродромах легкораненые при «штурме» готовящихся к вылету из «котла» «юнкерсов» топтали тех, кто был на носилках. Пытались сбежать под разными предлогами и высокопоставленные офицеры, и рядовые дезертиры.
Гитлер и его штаб вновь и вновь в своих приказах и радиограммах требовали, чтобы 6-я армия продолжала сопротивление.
Тридцатого января наш редакционный радист-переводчик записал речь Геринга на митинге по случаю десятилетия захвата власти Гитлером. Геринг изрекал:
«Солдату все равно, где сражаться и умирать, в Сталинграде ли, под Ржевом, или в пустынях Африки, или на севере за Полярным кругом в Норвегии...»
Но еще пятью днями раньше мы увидели высовывающиеся из развалин и подвалов белые и серые лоскуты на палках. Теперь уже они стали высылать парламентеров, чтобы сдаться.
Им не все равно было, где умирать.
Они нигде не хотели умирать.
Мы принимали капитулирующие колонны. В 6-й армии свирепствовал тиф (адъютант Паулюса полковник Адам в своей книге «Трудное решение» утверждает, что сыпняком было заражено более 90 процентов личного состава). Дистрофики, обмороженные... Здоровых я просто не видел.
Уже затихала канонада, когда на командном пункте одной из наших дивизий я лицом к лицу столкнулся с другом детства — Игорем Лидовым, теперь подполковником медицинской службы. Все были возбуждены, опьянены победой, а Игорь являл собою полную противоположность — озабоченный и расстроенный, он просил и требовал от командира дивизии помощи.
В чем дело? Оказывается, Игорь назначен начальником всех немецких госпиталей в Сталинграде. Его вызвал суровый человек — представитель Государственного Комитета Обороны (то есть верховной власти) и приказал за 24 часа наладить питание военнопленных согласно нормам, утвержденным Совнаркомом. Вежливо, но достаточно определенно Игорь был предупрежден: невыполнение данного приказа — расстрел.
Я встретился с Лидовым после войны и спросил его, как он справился тогда с заданием. Бывший мальчишка — вся грудь в орденах — ответил весело: «Как видишь, я остался жив!»
Госпитали для немцев раскинулись по всей Сталинградской области: в Бекетовке, Александровке, Балыклее, Ольховке, Рудне, Фролово, Камышине, Капустином Яру. В самом городе госпитали были развернуты в подвалах, которые удалось привести в порядок, и даже в знаменитой бетонной трубе, где находился во время боев командный пункт командарма-62 Василия Ивановича Чуйкова.
Но не только в Сталинградской области лечили немцев. Вот какую историю узнал я недавно, и при неприятных обстоятельствах: во мне зашевелился сталинградский осколок крупповской стали и пришлось лечь в больницу. Поскольку тема войны невольно вновь возникла, правда, не столько в моей жизни, сколько в моем теле, я спросил заглянувшую в палату профессора Тамару Ивановну Парменову (Аникину), была ли она на фронте.
Доктор Парменова ответила, что на передовой ей быть не пришлось, но некоторое представление о войне она имеет. Перед войной закончила институт, вышла замуж. Из-за того что на руках у нее был младенец, ее направили в госпиталь тыловой — в город Соль-Илецк. Госпиталь 33—22 предназначался для тяжелораненых и размещался в районной больнице.
Однажды группу хирургов и младшего персонала вызвал комиссар госпиталя и сказал, что придется решать новые задачи, на время оставить хирургию: в бывшее родильное отделение привезут не раненых, а больных.
Комиссар знал, что почти все женщины, которых он вызвал, недавно стали вдовами (эта участь не миновала Тамару Ивановну, к тому же у нее умер ребенок), и потому говорил с паузами, все не решался договорить до конца. А речь шла, оказывается, о прибытии транспорта с пленными немцами, больными чахоткой и пеллагрой. Они из Сталинградского «котла».
Женщины словно окаменели — они не представляли, что им уготована такая пытка. Кроме того, их специальность — хирургия, а о пеллагре, например, они не имели никакого представления: последние случаи пеллагры в СССР отмечались десять лет назад и в медвузах профессора не имели возможности продемонстрировать студентам больных.
Пленные немцы прибыли в ужасном состоянии. У больных пеллагрой была ослаблена умственная деятельность, кожа в экземе. Они ходили под себя, за ними необходимо было все время убирать...
Оказалось, что пеллагрикам необходимо четырехразовое мясное питание, особый рацион требовался туберкулезным.
Соль-илецкие вдовы кормили с ложечки пленных, а потом брели домой к своему скудному тыловому пайку по карточкам.
— Как вы это выдержали? — сорвалось у меня.
— Чтоб не сойти с ума, я ходила в советское отделение госпиталя и делала операции нашим бойцам. Но и немцев — очень многих — мы вырвали у смерти. Мы победили пеллагру, в ряде случаев погасили чахотку.
Из-под белоснежного медицинского колпака профессора выбиваются совсем белые волосы. Она улыбается мне и, уходя, повторяет:
— Так что я не была на фронте, не участница войны, просто врач.
На Западе показывали несколько лет назад клеветнический фильм «Врач из Сталинграда». Может, пора немцам сделать иной фильм под тем же названием?
Ефим Иванович Смирнов, генерал-полковник, руководивший в годы войны медико-санитарной службой, в своей книге «Война и военная медицина» приводит внушительную цифру — 61 400 коек были армией переданы НКВД для лечения военнопленных. (Управление по делам военнопленных находилось в ведении НКВД. Вот, оказывается, чем занимались эти страшные чекисты, о которых на Западе наворочены горы клеветы, которых и поныне рисуют с кинжалом в оскаленных зубах.)
Прочитав эту книгу, я обратился к автору и спросил Ефима Ивановича, что это были за койки.
Генерал-полковник не понял моего вопроса.
Я поймал себя на том, что смотрю в даль Сталинградской битвы из глубины еще более отдаленных событий и занимаюсь сравнением несравнимого. Это мы валялись в пыли, в лучшем случае — на окровавленном каменном полу какого-нибудь пакгауза или сарая — без бинтов, без лекарств, голодные и вшивые. Страшную свалку полутрупов и трупов фашисты именовали ревиром или лазаретом.
Койка — это и есть койка. На ней простыня, одеяло, подушка, и стоит она в палате, как маленькому, разъяснил мне генерал-полковник, очевидно досадуя, что связался с таким невежественным писателем.
Считаю необходимым процитировать один абзац из книги Е. И. Смирнова; вспомнив о шестьдесят одной тысяче четырехстах койках, предоставленных в наших госпиталях раненым немцам, он пишет: «И. В. Сталин проявил особый интерес к организации лечения военнопленных, особенно после окончания Сталинградской битвы, когда среди них было много больных, страдавших дистрофией и сыпным тифом...»
Не перегружаю ли я свое повествование документами, фактами и данными, не выхожу ли я за рамки художественной прозы и за пределы своей задачи — рассказать об одном из первых сражений Великой Отечественной войны.
Но я назвал свою легенду документальной...
И коль пошел рассказ о великой победе на Волге, надо поведать о том, как завершилась битва.
31 января 1943 года на медленном зимнем рассвете по войскам распространилась весть: мотострелки 38-й бригады держат в осаде здание универмага, а там в подвале — штаб 6-й армии.
Из врытого в волжский берег блиндажа, где ночевал, я побежал в сторону универмага.
Развалины улиц представляли зрелище невероятное: мимо наших танков тянулись унылые и страшные вереницы бросивших оружие, закутанных кто во что немецких солдат.
Горели костры, в их отсветах можно было разглядеть и наших гвардейцев, и... пленных румын в бараньих шапках.
Запыхавшись, я протиснулся во двор универмага. Там было много наших. Увидел группку немецких офицеров. Их охранял один молоденький автоматчик.
Не стану изображать из себя героя: в подвал меня не впустили, как я не доказывал, что фронтовая газета не может завтра выйти без моего репортажа.
Но я увидел, как из темной глубины медленно поднялось несколько командиров из мотострелковой бригады.
Ну и счастливые же были у них улыбки!
За ними следовал худой и серолицый, в шинели с поднятым воротником генерал-полковник (потом мы узнали, что Гитлер произвел его в фельдмаршалы и это была самая последняя радиограмма из Берлина).
Его вел наш генерал-майор — ладный и статный, по-деловому озабоченный, но спокойный. Я сразу узнал его, хотя с генеральскими петлицами не видел и вообще не видел давно — с первых дней августа 1941 года.
Это был начальник штаба 64-й армии Иван Андреевич Ласкин. Командарм Шумилов — герой Мадрида — поручил ему принять капитуляцию.
А ведь это Ласкин собирал на опушке Зеленой брамы воинов 15-й Сивашской дивизии и готовил их к решающему рывку, который завершился выходом оставшихся в живых из окружения.
Когда погиб комдив Николай Никифорович Белов, полковник Ласкин возглавил отряд. Рядом с ним шел, не кланяясь пулям, бригадный комиссар Сергей Петрович Семенов.
Сивашцы рванулись прямо на артиллерийскую засаду и забросали расчеты орудий гранатами.
В первый день группа Ласкина прошла с боем пять километров, потом преодолела второе кольцо и все-таки пробилась!
Как писали в старину, судьбе было угодно, чтоб именно один из командиров, хлебнувших горя в нашей 6-й армии, принял капитуляцию штаба 6-й немецкой армии.
...Я встречался с генерал-лейтенантом Иваном Андреевичем Ласкиным в 1982 году. Ровесник века, он полон энергии, в нем неиссякаемый запас житейской мудрости: говорить с таким человеком — одно удовольствие. Он помнит во всех подробностях и 7 августа сорок первого — опушку у Подвысокого,— и 31 января сорок третьего года — подвал сталинградского универмага. Генерал-лейтенант Ласкин вспоминает:
«Я назвал себя и объявил его пленником. Паулюс подошел ко мне и, высоко подняв вверх правую руку, на скверном русском языке произнес:
— Фельдмаршал германской армии Паулюс сдается Красной Армии в плен».