Глава десятая

Любопытно, что означало это неожиданное бритье? Скорое освобождение? Трудно поверить. Визит официального лица из американского посольства? Я подозревал, что это будет встреча с Мортом Зуккерманом, моим главным редактором и издателем. Руфь говорила, что он пытался получить визу для приезда в Москву.

Зуккерман был крупным дельцом по продаже и покупке недвижимости в Бостоне, но опыта в журналистике и в общении с советскими бюрократами у него было мало. Когда он приобрел журнал "Юнайтед Стейтс Ньюс энд Уорлд Рипорт" в 1984-ом, в редакции начались изменения, перестановки, увольнения и т. д., которые вызвали трения между ветеранами и новичками. Мне повезло, так как я был в то время за границей, и все новости и сплетни доходили до меня в последнюю очередь.

Теперь же я задавался вопросом, насколько энергично редакция журнала будет меня поддерживать. Ведь я был одним из "старичков". Я был едва знаком с Мортом Зукерманом, и у меня почти не было контактов с новым редактором, Дэвидом Гергеном, который когда-то работал руководителем службы связи президента Рейгана. Поймут ли они, что очень важно проявить твердость с самого начала. Я вспомнил, как Робин Найт рассказывал мне с горечью, что прежние руководители журнала, вместо того чтобы немедленно заявить протест против того, что его опоили, стали выяснять, не было ли у него проблем с пьянством. "Это полностью подорвало мое положение, — говорил он, — и внушило Советам мысль о том, что они могут действовать совершенно безнаказанно".

В последний раз я провел тупым лезвием по исцарапанному подбородку и в сопровождении охранника КГБ поднялся на второй этаж. Войдя в комнату 215, я увидел, что полковник Сергадеев разговаривает с каким-то чином.

— Ну, Николай Сергеевич, что Вы подумали об этом бритье во вторник? — спросил полковник, довольный собой. Он достал из кармана расческу и несколько раз провел ею по густым волосам.

— Мне предстоит встреча с моим главным редактором, господином Зуккерманом, — ответил я.

— Точно, — воскликнул полковник и добавил с иронией: — Вы действительно очень хорошо ориентируетесь.

Итак, слава Богу, сейчас не будет допроса, и я увижусь с Зуккерманом. Пожалуй, самое главное сейчас — убедиться, что редакция журнала со мной.

Сергадеев пригласил меня в комнату для посещений. Когда мы вошли, она была пуста. Я бросил взгляд на: обстановку. Репродукции картин находились точно на тех же местах, что и в понедельник, а это означало, что скрытые микрофоны, очевидно, работали. Сергадеев сел за стол и достал блокнот.

Через несколько минут вошел Зуккерман в сопровождении Рождера Дейли. На нем был хорошо сшитый костюм из шотландки, голубая рубашка с белым воротничком и пестрый галстук. Он излучал спокойную уверенность, как будто визит в Лефортовскую тюрьму был для него самым обычным делом. Он протянул мне руку, я крепко пожал ее и, обняв его, прошептал на ухо:

— Вы поступили очень правильно, придя сюда. Спасибо!

Я стремился показать Сергадееву, что между нами нет никаких разногласий. Зуккерман тут же уловил это и отнесся с пониманием. Я мог быть уверен в нем. Дейли сел на ближайший к полковнику стул. Зуккерман и я сели на кушетку вместе с переводчиком.

Затем Зуккерман начал говорить. Трудно было понять, обращался ли он больше ко мне или к Сергадееву. Наверное, к обоим.

— Вы бы залились краской стыда, если бы услышали, что говорят и пишут о Вас Ваши коллеги в Вашингтоне,

— начал он. — Мег Гринфилд написал превосходную передовую в "Вашингтон пост", а Марвин Калб говорил о Вас по Эн-би-си.

Сергадеев слушал переводчика и записывал.

— Это тема номер один сегодня. С нее начинаются вечерние новости, — продолжал Зуккерман.

Я надеялся, что этот аргумент — американское телевидение — окажет воздействие на Сергадеева. Но лицо его оставалось бесстрастным.

Когда Зуккерман закончил свой рассказ о реакции на мой арест в США, я познакомил его с подробностями того, что произошло со мной. Я повторил, что абсолютно невиновен, что полностью отрицал и отрицаю обвинение в шпионаже. Я описал условия, в которых нахожусь, и распорядок дня. Я ждал, что Сергадеев остановит меня, помня его прежнее предупреждение.

— Я бы никогда не смог находиться в тюрьме, — заметил шутливо Зуккерман. — Клаустрофобия одолела бы меня.

Затем я рассказал о своих отношениях с Мишей, его неожиданном телефонном звонке после ареста Захарова и о фотографиях из Афганистана.

Зуккерман обратился к Сергадееву.

— Мы очень интересуемся положением в Афганистане.

— Он пытался дать полковнику понять, что я готовил материал о войне по заданию редакции. — Мы посылаем туда время от времени корреспондентов, чтобы они давали отчеты непосредственно с места событий. Для нас также было важно, чтобы и мистер Данилов писал заметки на эту тему в наш журнал.

Здесь вмешался Дейли, задав вопрос Сергадееву.

— А что произошло с Мишей?

Я счел нужным быстро ответить:

— Полковник сказал мне, что Миша арестован по статье 64 за измену Родине.

Я бросил на Дейли насмешливый взгляд. Выражение его лица явно говорило, что он верит этому официальному ответу не больше меня.

— А Вы видели его в тюрьме?

— Нет, — ответил я.

Дейли стал настойчиво спрашивать Сергадеева, почему они не устроили мне очную ставку с Мишей.

Сергадеев невозмутимо молчал, как будто не слышал вопросов.

После примерно часового разговора Зуккерман перешел к предмету, который интересовал меня больше всего: как разрешить весь этот конфликт. Он сказал, что несмотря на огромную поддержку, оказываемую мне, в США растет убеждение, что прямого обмена Данилова на Захарова быть не должно. Мне трудно было понять действительный смысл того, что говорил Зуккерман. Была ли это попытка дать понять Сергадееву реальную позицию американской стороны, или он старался подготовить меня к длительной процедуре улаживания конфликта, или и то и другое?

— Президент Рейган сказал, — продолжал Зукерман, — что ни о каком обмене невинного журналиста на советского шпиона не может быть и речи.

Сергадеев слушал с каменным лицом и делал записи.

Информация о позиции администрации Рейгана меня очень обеспокоила. Я почувствовал себя капитаном, идущим на дно вместе со своим судном. Мысленно я соглашался с такой позицией. Если Советский Союз идет на разбой в международном масштабе, Соединенные Штаты должны занять жесткую позицию. Больше того, сама идея приравнять меня к советскому шпиону была глубоко оскорбительна. Но эмоционально я рвался освободиться из Лефортова. Ведь надо мной висела угроза получить длительный срок по приговору. Тем не менее, я высказался в поддержку политики правительства США.

— Я понимаю позицию президента и одобряю ее. Безусловно, я не хочу, чтобы меня приравнивали к шпиону, — сказал я Зуккерману и добавил, что если администрация не согласится на переговоры с Советами, мне, может быть, придется сидеть под арестом неопределенно долго. — Очевидно, юристам обеих стран придется поработать вместе, чтобы достичь позитивного результата.

Визит Зуккермана рассеял мое беспокойство относительно поддержки меня редакцией журнала. Она звонила во все колокола и палила из всех орудий. Устраивались пресс-конференции, изготавливались и продавались майки с надписями "Свободу Нику Данилову!" Обратились к бывшему государственному секретарю Сайрусу Вэнсу за юридической помощью и образовали центр, работающий круглосуточно, чтобы постоянно помогать Руфи и Джеффу.

Мы проговорили почти полтора часа, когда Сергадеев откинулся на стуле, дав понять, что встреча заканчивается.

— У Вас есть что передать Вашей семье или кому-либо еще? — спросил Зуккерман, вставая, чтобы уйти.

Последние четыре дня я был в сильном душевном напряжении. Все чувства — возмущение, беспомощность, страх, отчаяние — вышли наружу. Я опять подумал о Калебе — его мужестве, обо всем, что хотел сказать ему и не сказал. Я призвал на помощь все свое самообладание, чтобы взять эмоции под контроль. Очень важно казаться спокойным й невозмутимым, даже если Сергадеев опять попытается повернуть это против меня.

— Пожалуйста, передайте Калебу, что я надеюсь на его успехи в школе и что я люблю его.

"К черту Сергадеева, — сказал я себе, — пусть подумает, прежде чем отнести меня в разряд хладнокровных профессионалов ЦРУ". Я закашлялся и всхлипнул несколько раз.

Отвернувшись в некотором замешательстве, Зуккерман обратился к Сергадееву:

— Завтра я улетаю в США и хотел бы взять с собой мистера Данилова.

Полковник встал и сказал с самодовольной ухмылкой:

— Я думаю, мистер Данилов полетит другим рейсом.

Что он имел в виду? Что власти думают освободить меня, или что пройдет еще десять или более лет до этого "другого рейса"?

Когда Зуккерман и Дейли уже выходили, я поймал взгляд нашего консула и сказал:

— Я действительно очень надеюсь, что вы делаете все, чтобы вызволить меня отсюда. Но я слушаю то, что вы говорите, и пока не чувствую, не вижу ничего реального…

Дейли постарался меня успокоить.

— Главное, держитесь. Мы предпринимаем все возможные меры на всех направлениях. В конце концов, все будет хорошо…

Вернувшись в камеру после их ухода, я чувствовал себя подавленным. Из всего услышанного я понял, что сверхдержавы ни к чему не пришли. США отказались вести прямые переговоры с СССР, настаивая на том, чтобы все обвинения против меня были сняты и я был освобожден. И что теперь? Процесс, связанный с моим арестом, начал развиваться по своим собственным законам, и я оказался невластным над своей собственной жизнью.

На следующий день, 3 сентября, вскоре после завтрака меня опять вызвали на допрос. Когда я вошел, Сергадеев уже сидел за столом. Все фантазии о неожиданном освобождении развеялись, как дым, когда я увидел неприязненное выражение его лица.

— Итак, Николай Сергеевич, — начал он торопливо, — Вас посетили родные и друзья, не правда ли?

Я собрался с духом, чувствуя, что он опять перейдет к своей тактике запугивания.

— Ваш редактор полон лучших чувств, изливая похвалы своему храброму корреспонденту. И американский консул тоже говорит хорошие слова. "Главное, держитесь! И мы Вас вызволим". Все это говорит о том, каким ценным шпионом Вы являетесь.

Я сидел молча, убеждая себя, что следствие не что иное, как камуфляж, скрывающий политическую природу дела. Сергадеев пока одерживал верх. Я был собачкой, которой можно было безжалостно дать пинка. Я пытался уговорить себя не принимать так близко к сердцу угрозы, обвинения и ложь. Но когда отвечаешь на допросе, неизбежно принимаешь всю процедуру всерьез. Хотя я знал, что следствие было подтасовано, я все равно старался защищать себя. Я вкладывал много труда в формулировки своих опровержений. Я обнаружил, что защита от лживых обвинений сродни защите от удара. Стас предупреждал меня о трудностях, связанных с отрицанием обвинений: "Очень тяжело опровергать то, чего нет. Все равно, что пытаться доказать, что ты не верблюд".

Сергадеев продолжал:

— Я хотел бы, чтобы Вы объяснили мне кое-что. Вы говорили, что у Вашего журнала нет корреспондента в Афганистане. Между тем Ваш редактор говорил, что он посылает туда репортеров все время.

Зукерман хотел объяснить, почему журнал требовал от своего московского корреспондента материалы об афганской войне, а Сергадеев теперь обращает его слова против меня. Я пытался найти подходящее объяснение:

— У нас там нет постоянного корреспондента. Редакция просила меня поехать туда, и я подал просьбу о визе в афганское посольство здесь, но не получил ответа.

Полковник поспешно возразил:

— И поэтому Вы обращались к людям призывного возраста с просьбой дать Вам фотографии…

— Журналу постоянно требуются фотографии из Афганистана. Я пытался достать их в Москве. Я связался с фотокорреспондентом журнала "Советский воин" Якутиным. Он сказал, что продаст мне несколько фото через ВААП, но это такой длительный бюрократический процесс, что идти этим путем просто невозможно. Я попросил советское телевидение предоставить мне фотографии, сделанные Михаилом Лещинским, корреспондентом в Кабу-

ле. Но у них была только видеозапись, а не пленка. Журнал хотел бы иметь снимки обычной жизни солдат в Афганистане, а не секретных карт, которые ничего не говорят читателям.

Сергадеев посмотрел на меня пристально, как будто я был лгуном из лгунов. Затем, не говоря ни слова, он поднялся из-за стола и занялся приготовлением чая, а я продолжал сидеть, напряженно думая, какую тактику он теперь изберет.

— Скажите, — полковник передал мне стакан чая, недоброжелательные нотки исчезли в его голосе, очевидно он опять хотел принять облик "хорошего парня", — скажите… говорят, у вас в Америке свободная, независимая пресса. Как она в действительности работает? Указывает ли правительство, скажем, газете "Вашингтон пост" или "Нью-Йорк тайме", что и как печатать?

Вопрос поставил меня в тупик. Неожиданные переходы Сергадеева заставали меня врасплох. Но я понял, что он имел в виду. Поскольку ЦК КПСС регулярно инструктирует редакторов, чтобы те следовали линии партии, многие официальные лица в Москве полагают, что Белый дом поступает таким же образом. Они очень хотят верить, что на пресс-конференциях в Белом доме в Вашингтоне или на брифингах американского посла в Москве корреспонденты получают установки, обязательные для исполнения. Советские дипломаты, возвращающиеся в Москву из Вашингтона, сообщают, что там получают "инструкции". И Сергадеев, наверное, считал, что задания, получаемые от редакции, были в действительности инструкциями ЦРУ, передаваемыми через Зукермана.

В течение следующего получаса я пытался объяснить полковнику основные принципы издания газет в США. Я ушел от слов "свободная пресса" и повторял "пресса, независимая от государства", пытаясь объяснить разницу между убеждением и принуждением со стороны правительства. Чай был выпит, и я был готов к следующему ходу Сергадеева. Он почувствовал мою напряженность.

— Николай Сергеевич, почему Вы всегда смотрите на меня так, как будто я направил на Вас пистолет? Почему Вы не улыбнетесь, не пошутите?.. — упрекнул он меня.

— Потому, Валерий Дмитриевич, что Вы действительно нацелили на меня пистолет. В другое время и в другом месте я с удовольствием пошучу с Вами.

Полковник порылся в коричневой папке, вытащил какой-то документ и разгладил его рукой.

— Скажите мне еще раз, о чем Вы говорили с Мишей.

Это было изнурительно. Снова и снова он задавал мне одни и те же вопросы. Опять я мусолил одни и те же подробности, стараясь не пропустить ничего, чтобы потом он не упрекнул бы меня в том, что я пытался что-то скрыть.

Сергадеев нахмурился. Он взглянул на листок, лежавший наверху кипы, и стукнул по нему рукой.

— Это, — сказал он твердо, — отличается от того, что говорит Миша. Мишу допрашивают здесь, и он полностью признался в своих подозрениях относительно Вас. Он говорит, что Вы ему дали следующие задания: первое, попытаться достать описание секретных предприятий во Фрунзе; второе, достать снимки военного снаряжения, используемого в Афганистане; третье, получить домашние адреса и места работы демобилизованных солдат, служивших в Афганистане; четвертое, собрать подробные данные о расположении и количественном составе военных подразделений, готовых к отправке в Афганистан…

Мне показалось, что мой рот набили ватой и мне трудно дышать. На мгновение я почувствовал, что теряю сознание. Конечно, все это было неправдой, но приговор, построенный на этих обвинениях, мог бросить меня за решетку на долгие годы.

— Неправда, — сказал я хриплым голосом. — Я рассказал все, о чем мы говорили с Мишей.

Миша не мог говорить такие вещи, если он был честным, порядочным человеком. А если он действительно говорит так, то он это делает под давлением КГБ. И под давлением же будет выступать на процессе, лжесвидетельствуя против меня. Теперь я понял, что даже если бы не взял пакета у Миши или отказался с ним встретиться, я бы все равно был арестован. КГБ "достал" бы любые свидетельства, нужные для громкого процесса, чтобы оказать давление на США и заставить их вернуть Захарова.

Сергадеев встал из-за стола, рассердившись, и подошел ко мне. Я даже подумал на какое-то мгновение, что он собирается меня ударить. Но он нанес мне словесный удар.

— Ну хорошо, Вы, может быть, не связаны с ЦРУ, но Вы наверняка агент РУМО!

— РУМО? — повторил я в полном замешательстве. — Что это такое?

Мое удивление привело в раздражение следователя, который, казалось, был уверен в моей изворотливости.

— РУМО! РУМО! Это, это… — Сергадеев запнулся, как будто забыл, что это такое.

Я никогда не слышал и не видел в прессе такого слова. И я не имел ни малейшего понятия, о чем он говорит.

— РУМО — это Разведывательное управление Министерства обороны, — расшифровал наконец полковник.

— О, Вы имеете в виду Управление военной разведки…' Это неправда. Я никогда не имел с ними никакого дела, — ответил я.

— Мы знаем, что Вы военный эксперт, Николай Сергеевич. Вы хорошо разбираетесь в военном снаряжении и ракетах. Особенно в ракетах. Мы все знаем о Вашей деятельности в Вашингтоне.

— Да, это правда, что я освещал слушания во время обсуждения Договора о сокращении стратегического вооружения в 1979 году в Комиссии по Иностранным Делам Сената, — сказал я. — Правда и то, что в Вашингтоне я встречался и беседовал с американскими генералами и адмиралами. Но то же самое происходит и в Москве. Я уверен, Вы это знаете. Ваши ведущие журналисты ветре-чаются с высшими чинами Генштаба, но они не становятся при этом его агентами. И оттого, что я говорил с генералом из Пентагона, я не стал шпионом.

Сергадеев помолчал с минуту, как бы допуская, что это может быть так. И опять мы вернулись к Мише. На этот раз полковник избрал форму официального протокола, состоящего из вопросов и ответов. Это был утомительный процесс. Сергадеев просил меня одобрить его версию изложения всех моих ответов.

В одном месте он остановил меня и спросил с кажущейся искренностью:

— Как следует написать: "Я считаю Мишу своим другом" или "Я считал, что Миша мне друг?"

Мне казалось, что временное различие имеет очень важное значение. Если бы я согласился со словами, что Миша до сих пор мой друг, я тем самым дал бы основание доверять его заявлениям. А если бы я настаивал на употреблении прошедшего времени, я бы подчеркнул свое расхождение с Мишей. 51 подумал с минуту и сказал:

— Все в Вашей формулировке дается в прошедшем времени. Так что придерживайтесь его по-прежнему.

Когда я вернулся в камеру, Стас широко улыбнулся.

— Ну, как все прошло? — спросил он.

Я пожал плечами. Мне было не до разговоров, так я был измучен допросом.

— Это важно, Ник, — сказал он и добавил, как бы поучая: — Нужно стараться ладить со следователем. Ведь от него зависит очень много в Вашей жизни.

Стас всегда призывал к сотрудничеству; он ни разу не посоветовал мне парировать ударь? полковника.

Мой сокамерник сидел на своей койке. На маленьком голубом столике рядом лежало несколько листков туалетной бумаги, испещренных бесконечными математическими формулами. Желая переменить тему разговора, я спросил, указывая на них:

— Что Вы все вычисляете?

— Это математическая загадка, которой более трехсот лет. Последняя теорема Ферма. До сих пор никто не решил ее.

Я хотел, чтобы он говорил еще, и проявил деланный интерес к предмету.

— Пьер де Ферма — увлеченно продолжал Стас, — французский математик XVII века, друг философа Блеза Паскаля. Он был в восхищении от теоремы Пифагора и ее влияния на серию чисел. Он полагал, что когда теорема Пифагора представлена в ее общей' форме а + b = с, уравнение будет неверным, если является целым числом больше двух. Очевидно, Ферма разработал изящное доказательство этого и записал его на полях книги, которую читал в тот момент. Но он никогда не сделал подробной записи должным образом, а если она и была, то ее не нашли. С тех пор математики всего мира пытаются восстановить доказательство Ферма, но безрезультатно.

Стас замолчал на мгновение, потом заявил несколько театрально:

— Но мне кажется, я нашел ответ. Я проверял его уже несколько раз и думаю, это действительно так.

— Молодец! — сказал я. — Здорово!

И тут, к моему огромному удивлению, Стас сказал мне совершенно серьезно:

— Ник, когда Вас выпустят, возьмите, пожалуйста, мое решение теоремы на Запад. В прошлом веке Королевская Академия наук в Геттингене учредила премию тому, кто решит ее. Вы могли бы востребовать ее для меня.

Я едва верил своим ушам. Мне, американцу, подозреваемому в шпионаже и сидящему в тюремной камере вместе с ученым, последний предлагает тайно вывезти математическую формулу. А откуда я могу знать, что бесконечные цифры на туалетной бумаге у Стаса не являются кодом, который будет представлен на моем процессе в качестве доказательства моей вины? Потом я подумал, что Стас, наверное, шутит, но он был серьезен и искренен.

Я был в затруднительном положении, не зная, что сказать.

— Подождите. Дайте мне сначала выйти на свободу, потом я подумаю.

Я только начал немного приходить в себя, как кормушка с лязгом открылась. Охранник ткнул в меня пальцем:

— Данилов, выходите!

Я вышел, спотыкаясь, из камеры и последовал за охранником, держа руки за спиной, и со страхом думая о том, что меня ожидает. Мы повернули налево и поднялись по железной лестнице на второй этаж. Я поглядел на часы над столом дежурного. На них было 7.35 вечера. А казалось часа три дня. Я решил, что часы сломаны. А может быть, охрана специально перевела часы, чтобы меня дезориентировать? Нет, это невозможно, это уже слишком! Часы, конечно, просто испортились. Хотя, после недавней просьбы Стаса, все возможно. В тюрьме трудно сообразовываться с реальностью.

Оказывается, меня собирались сфотографировать и снять отпечатки пальцев. Странно, что эта процедура не была проделана раньше. Двое охранников ввели меня в маленькую студию со старым фотографическим оборудованием — здесь определенно не делали моментальные цветные фото. Помещение было всего в три квадратных метра и явно видывало лучшие дни. Стены грязные, освещение примитивное. У дальней стены стоял вращающийся стул, около двери — древний фотоаппарат на штативе.

Охранники усадили меня на стул и установили высоту объектива. Один из них вставил пластинку, накрылся черным покрывалом и навел фокус. Я опять вытянул средний палец левой руки в известном американском жесте — очевидно, это было бесполезно, так как, по всей вероятности, руки мои останутся за пределами кадра.

Отпечатки пальцев были взяты в той же комнате на узкой полке, расположенной у другой стены. Охранник окунул каждый мой палец в вязкие черные чернила и прижал к белому форменному листу. Он взял отпечатки каждого пальца в отдельности, потом четырех вместе. По окончании процедуры охранник показал мне на умывальник, где я мог смыть краску холодной водой с простым мылом.

Затем мы вошли в другую комнату, где нужно было описать мою биографию и физические данные. Интересно, останутся ли все эти данные в архивах, чтобы потом, в следующем веке какой-нибудь следователь смог наткнуться на них? (Одно из преимуществ историка в полицейском государстве заключается в том, что бюрократическая машина собирает бесконечные сведения о миллионах людей.) Охранники взвесили и обмерили меня. "Вес 68 килограммов, высота 1 м 63 см, волосы каштановые, глаза карие…"

Эти слова звучали для меня так, как будто их произносили где-то далеко, в далеком прошлом. Но они были очень знакомы. Я снял очки, повернулся в профиль и спросил:

— А как Вы опишете мой нос?

Охранник посмотрел на него изучающе несколько секунд и твердо сказал: "Крупный нос с горбинкой".

Просто удивительно! Ведь только полгода назад я прочитал абсолютно те же слова — "крупный нос с горбинкой" — в документе прошлого века, который показал мне Борис Иванович. Эти слова содержались в описании наружности Фролова на сибирской каторге в Чите, куда он был доставлен в 1827 году. Это совпадание сильно подействовало на меня. Когда охранники вели меня обратное камеру, я вспомнил, что я продлевал мое пребывание в Москве дважды: два года назад и прошлой осенью. Меня так захватили исследования, связанные с жизнью Фролова, что я хотел иметь как можно больше времени для занятий ими. Если бы не это, я бы давно уже был в Вашингтоне, вне пределов досягаемости КГБ. И тут меня пронзила мысль: это не арест Геннадия Захарова в августе 1986 года на платформе Нью-Йоркского метро вызвал мой арест. Мой арест — следствие ареста Александра Фролова курьерами Николая I в Житомире в феврале 1826 года.

Загрузка...