IX. ПЕРВОЕ ИСПЫТАНИЕ.

Посадили Юсакова в тюрьму, и началось дело. Через несколько дней он уже был на допросе в жандармской канцелярии подполковника Артемьева, по прозвищу «Мопс». В уголке приготовился записывать показания товарищ прокурора.

«Мопс» показал Матвею найденную у него при обыске в кармане прокламацию.

— Это что такое?

— Воззвание Донского Комитета о том, чтобы рабочие готовились к первомайской демонстрации.

— Откуда вы его взяли?

— Нашел в мастерских.

— Почему я никогда не находил таких бумажек?

— Воззвание для тех, кто работает на заводах, а вы этой работы и не нюхали...

— Вы мне отвечайте так, как арестованный должен отвечать своему следователю! Я вас сгною в тюрьме!

Матвей пожал плечами. Он знал, что на допросах самое лучшее не давать никаких показаний. Нужно только было придраться к чему-нибудь. Угроза ерепенившегося на стуле жандармского охранника давала хороший повод, чтобы замолчать, но Матвея интересовал «Мопс». Поэтому он хотел посмотреть, что будет дальше.

— Это книжка ваша? Показал жандарм записную книжку, куда Матвей записывал имена соседских ребятишек — школьников в станице, которым он давал читать лубочные издания, с детства сохранившиеся у него в большом количестве.

— Моя.

— Тут в ней записи. Кто их делал?

— Я.

— Зачем?

— Для собственной надобности.

— Для какой.

— Не скажу.

— Вам хуже будет. Вы понимаете, что вы привлекаетесь за участие в тайном преступном сообществе, которое именуется Донским Комитетом Социал-Демократической Рабочей Партии. Господин прокурор, прочтите, пожалуйста, какие последствия это для арестованного влечет.

Товарищ прокурора, наблюдавший из-за столика за допросом, развернул томик «Уложения о Наказаниях».

Жандарм, приведший Матвея, еще больше вытянулся, как-будто все репрессии «Уложения» могли бухнуться на его голову, если бы он не стал торчать, а закурил, что ему давно уже хотелось, и прислонился бы к косяку двери.

В прочитанной прокурором статье значилось, что обвиняемым по ней грозит каторга.

Матвей внутренно похолодел от мысли, что угроза хоть на половину может оказаться правдой, передернул плечами, но постарался не обнаружить страха перед жуткой перспективой быть похороненным заживо в тюрьме.

— Говорите, от кого вы получили прокламации?

— Так как вы только и делаете, что угрожаете мне то сгноить в тюрьме, то загнать на каторгу, а я с своей стороны даже не знаю за что, то я отказываюсь дальше говорить что бы то ни было.

—Вы отказываетесь от показаний?

— Да.

Жандарм вспыхнул.

— Вы у меня заговорите... Я вас заставлю сказать мне все, что вы знаете. Кто к вам ходил на квартиру?

Матвей невозмутимо молчал.

— Уведите его!

Со следующего дня Матвея стали выпускать из одиночки высокого «глаголя», в которую его посадили, на прогулку. Благодаря этим прогулкам Матвей скоро установил — частью по мимолетным встречам, частью из наблюдений над окнами, из которых выглядывали заключенные, что в тюрьме рядом с ним находятся супруги Шпак, Ставский, двое Чайченко, — сестра и брат, студент Серебряков, семинарист Щербинин и реалист Брагин. Соколов был к этому времени уже освобожден и поступил работать в мастерские станицы Тихорецкой, находящейся в двенадцати часах езды от Ростова.

Кто-то из заключенных товарищей через надзирателя передал Матвею табаку и продуктов. Затем Шпак подошел в коридоре к волчку камеры и разъяснил, что Матвей может выписывать из лавочки какие ему необходимы продукты. Раз в месяц заключенные расплачивались с тюремным майданщиком за забор продуктов из кассы помощи заключенным, тайное сообщение с которой лежало на Шпаке.

Но Матвей в первую очередь попросил книг и расспросил о том, к каким последствиям может привести его арест. Узнав, что самое большее, о чем может тут итти речь — это несколько месяцев тюрьмы, он успокоился и усиленно занялся чтением.

С этого времени для него потянулись будни ряда месяцев одиночного сидения.

В последующие недели к нему стали приходить мать и Нюра на свидание. Затем последняя однажды не явилась. Мать сообщила о том, что она повенчалась с Чернышевым и живет теперь с мужем. Еще один раз она пришла — это было уже после вторичного допроса Матвея — и принесла неслыханную новость.

Оказывается «Мопс» всерьез принялся за проверку каждой бумажечки, отобранной у Матвея, и к его записной книжке отнесся, как к документу, раскрывавшему если не подпольную организацию, то по меньшей мере нескольких опасных агитаторов. Поэтому он распорядился разыскать и вызвать для допроса тех лиц, имена которых значились в записной книжке Матвея. И вот жандармы отправились по станице. Жандармы по этим записям собрали целый взвод школьников не свыше пятнадцатилетнего возраста и двинулись с ними в город. Можно себе представить, какая паника охватила гниловских казачек и казаков, когда они узнали, что их детей вызывают на допрос по делу «гарнизации» и «социалии», подписавшихся на царя заговорщиков. Родители взятых в плен босоногих шкаликов взвыли. Максимовну немедленно начали штурмовать все Гавриловичи и Гавриловны.

- Твой сыночек-то, головорез окаянный, наделал делов! Сам дошел до темной кареты и наших детей топит. Из станицы тебя выкурим. Что нам делать, если детей в Сибирь погонят?

Но увидев детишек, «Мопс» и сам обалдел от удивления. Тотчас же он, не спросив даже их о, чем бы то ни было, прогнал их и свалил вину за происшедший анекдот по обыкновению на жандармов, приписывая случай их несообразительности.

Матвей, узнав об этом обстоятельстве и представляя себе картину, с одной стороны паники в станице, а с другой — разочарование «Мопса», когда он увидел предполагавшихся деятелей подполья, долго хохотал, но про себя отметил, что ему кроме пользы этот инцидент ничего не принесет.

Число „политических“ в тюрьме росло. Пред первым мая «Мопс», проявляя все усердие, на какое только был способен, произвел жандармские налеты на все рабочие окраины. В результате этой энергии для арестованных рабочих освободили две большие общие камеры, так как одиночки и без того уже были заняты. Но тюрьма от Этого только ожила и зашумела. Из-за решетчатых окон на площадь перед тюрьмой понеслись революционные возгласы и песни. На воле невозможно было такое открытое общение революционеров, как в тюрьме.

Не без некоторого удивления наблюдал Матвей появление в тюрьме таких единомышленников, о существовании которых он и не подозревал.

«Так значит, социалистическое дело все-таки развивалось и захватывало новые круги рабочих! — думал он. — Значит, движение не ограничилось мастерскими, а распространилось и на другие предприятия».

Среди арестованных были мастеровые из крупного нахичеванского завода «Аксай», два слесаря табачных фабрик, один мастеровой с небольшого ремонтного заводика Картожинского, два ученика высшего технического училища, несколько рабочих из мастерских: Гущин, Калашников и ряд лиц, которых Матвей прежде не встречал.

Один из арестованных аксайцев, бывший портовый и доковый котельщик Копылов, а по подпольной кличке «Бур», обладал здоровенным шаляпинским басом. Это был красивый тридцатилетний малый в русской красной рубахе и с русскими широкими ухватками то ли ухаря-купца, то ли босяцкого огарка. Он подбирал себе компанию из одного-двух также голосистых сокамерников рабочих, и тогда по вечерам из камеры политических неслась какая-нибудь волнующая песня, говорившая о насилии над рабочими или грозившая местью врагам пролетариата.

Это возбуждало публику возле тюрьмы и нервировало тюремную администрацию, но власти, считаясь с устройством тюрьмы и невыгодой по-тогдашнему времени скандальных конфликтов, терпели дерзость заключенных и только старались скорее расписать их на высылку в другие губернии, так как законных поводов для содержания под стражей большинства рабочих у «Мопса» все же не было.

Матвей, пользуясь пребыванием такого количества революционеров в тюрьме, затрагивал при всяком случае каждого товарища, чтобы раскусить, кто из них чем дышит, насколько тверда их уверенность в успехе революции, на чем она основана.

К нему в камеру, когда в тюрьме стало тесно, посадили техника Алексея Подобаева. Это был старший сын бедной семьи какого-то воспитателя гимназии из округа, кончавший уже училище. В училище он связался с революционерами и теперь „сел“, ожидая высылки...

Вдвоем они взбирались на окно: «по-праздничному» одетый, в синей рубашке под шнуром Матвей, с русой головой и неуступчивым взглядом на крепкочелюстном лице, облагороженном, впрочем, его нервной подвижностью, и в черной форменной куртке с пуговицами технического училища Подобаев, продолговатое правильное лицо которого бугрилось сучками угрей.

Оба сокамерника считали бесспорной святость того революционного дела, во имя которого они одинаково готовы были снова и снова подвергаться арестам лишь бы оно восторжествовало. Но Подобаев еще думал о том, что сделается инженером и не только восстановит пошатнувшееся положение семьи, которую он любил, особенно двух младших сестренок, но вообще определит своей карьерой ее будущность. Матвей же, как ему казалось, сжег все корабли каких бы то ни было других интересов, кроме предоставления самого себя целиком делу организации рабочего класса и его партии. Поэтому они без конца спорили, вместе прибегали к авторитету Шпака или много занимавшегося и ясно формулировавшего свои ответы Брагина, после чего спор у них на время приостанавливался, чтобы затем снова возобновиться.

Я мог бы не обращать никакого внимания на социальную несправедливость. Сам я могу счастливей свою жизнь устроить, если буду спокойно учиться, а не лезть в организацию, — звенел юношеским голосом немного по-детски Подобаев, держась за решетку и чуть не упираясь лбом в голову Матвея. — Инспектор Шпак и женщина-врач Елизавета Михайловна тоже только понимают, что нужно помочь угнетенным, а сами в шкуре рабочих они не были. И Брагин — сын чиновника для поручений, и Чайченко, брат и сестра — интеллигенты. Однако, все мы обращаемся к рабочим и идем в тюрьму. Почему? Разве из нас самодержавие и капиталисты выжимают так, как из рабочих, душу со всеми ее принадлежностями? Нам еще можно жить, но костоед идеалистического народолюбия и совесть революционного интеллигента не позволяют нам спокойно смотреть на то, как поденщина доводит рабочих до вырождения.

— Значит, вы идете только из-за жалости к нам? — краснел Матвей, оскорбляясь за филантропические мотивы участия в организации молоденького разночинца.

— А из-за чего же? Разве мы получим в тюрьме аттестат зрелости или лавровый венок?

— А мы, Бур, Ставский, Соколов, я, что мы получим?

— У вас и шкурный интерес такой, что вам сдохнуть нужно или бороться, и ваше бездонно-ненасытное честолюбие заряжает вас такими чертячьими аппетитами, что вы из-за них и в тюрьму, и на каторгу, и на виселицы даже будете шагать и все будете думать: — «добьемся».

Матвей чувствовал, что это верно, но для него это было не осуждением, а похвалой, и потому он с изумлением спрашивал:

— А вы разве на это не расчитываете?

Подобаев смотрел на Матвея, переставая горячиться, и кончал спор.

— Те, кто расчитывает на лавровый венок за свой героизм. и пойдут до конца, а насчет других — увидим...

— Гм... Получается: шкурный интерес и честолюбие -это хорошие вещи — из-за них хоть лопнем, а «добьемся», а доброта и жалость — это в роде интеллигентского вицмундира. Пострадать за бедный народ для очистки совести, правда, надо, — такая уж мода, ничего не поделаешь, — но только в чистенькой тюрьме, с благородным обхождением надзирателей и прочее. А если в тюрьмах начнут зубы выбивать, да по этапам каторжным смешают самого тебя с парашечными лужами, да поставят возле тебя какого-нибудь детину с намыленной веревкой, то от всей жалости останется один пшик. Так выходит, что ли? А ведь до этого дело дойдет у нас наверно.

Но Подобаеву самому еще многое было неясно. Боязнь оказаться навсегда оторванным от семьи пугала его и заставляла от некоторых вопросов отмахиваться, хотя они и напрашивались. Поэтому он спора чаще всего не кончал, а только отмахивался:

— Оставь, надоело это.

Но Матвею трудно было оставить то, на чем хоть раз останавливалась его мысль. Со школьного возраста ему уже приходилось самому додумываться и доискиваться до всего. Уже давно жизнь смяла бы его и по-своему перетерла, если бы он так отмахивался рукой от всех вопросов, связанных с его существованием.

Поэтому не найдя ответа у своего сокамерника," он обращался к другим источникам и однажды в теоретическом Столкновении Шпака и Брагина почерпнул некоторый материал для своих выводов.

Спор между Шпаком и Брагиным разгорелся из-за книги, которую Брагин передал инженеру, чтобы тот ознакомился с курьезами, подмеченными в ней вдумчивым молодым пропагандистом. Это был сборник «О проблемах идеализма».

Николай Андреевич Шпак, весьма симпатичный интеллигент, с традиционно хорошим отношением к людям, любовно настроенный к рабочим и всему революционному движению, какое только было до того на свете, — не согласился с Брагиным в том, что статьи сборника излагают курьезные взгляды. Статью с идеалистическими взглядами о свободе воли он, наоборот, готов был считать евангелием революционного движения, о чем и возвестил с окна своей одиночки в третьем этаже гулявшему во дворе сыну чиновника для поручений.

Брагин расхохотался.

— Так ведь вы же проявляете удивительное невежество, Николай Андреевич, — воскликнул он, останавливаясь среди двора и задирая голову кверху, чтобы отыскать там в одной из решеток лицо старшего и потому, казалось бы, более теоретически подготовленного товарища. — Вы считаете себя марксистом, а в вопросе о свободе воли соглашаетесь с таким мистическим идеалистом, который в произведениях Маркса даже в гостях не был, что называется.

Тотчас же, как только первые фразы спора разнеслись по двору, к окнам поднялись и выставили в решетки носы другие заключенные. Просунул голову и Матвей, также «прилип» к решетке и посмотрел на Брагина.

Шпак, почувствовавший, что невидимая им из окна публика одиночек насторожилась, ожидая его ответа, решил принять вызов юноши.

— Невежество невежеством, — возразил он, — а вы скажите, что вы можете по существу возразить против признания принципа свободы воли? Тогда мы сможем разговаривать.

— Так, ведь, это же для нас, марксистов, решенный спор. Плеханов по этому поводу...

— Да не Плеханов... изложите ваши соображения по существу вопроса, а не плехановские.

— Вы — консервативный либерал или народник, Николай Андреевич; есть для нас уже некоторые установленные предшествующей очень убедительной полемикой вещи. Ну, например, то, что идеология, психология, право и так дальше являются не самообразующимися или самовозникающими фактами и комбинациями фактов, а что они являются производной надстройкой, возникшей на экономической базе, — вы это признаете?

— Признаю, — согласился Шпак.

— Признаете... Следующее положение...— И Брагин вопросительно протянув кверху руку в уровень с задранной головой продолжал: — явления воли представляют собой разве не психологический факт или комбинацию фактов?

— Психологическую комбинацию фактов, — подтвердил еще раз Шпак.

— Ну, так как же, теоретически, эта комбинация фактов будет свободной, если она является не самовозникающей или самообразующейся, а есть производная величина от этой экономической основы? Ведь даже с точки зрения формальной логики это явная нелепость, а вы хотите ее защищать.

И Брагин, закрепив под высоким лбом на серых мутных глазах пенснэ, снова вопросительно взглянул вверх, стараясь и сам себе разрешить явное противоречие нескольких отвлеченных положений с теми мыслями, которые где-то не к месту торчали у Шпака.

Воспитатель Матвея по первому кружку в мастерских секунду помедлил, а затем уверенно стал вскрывать свои соображения. Шпак говорил с остановками.

— Формальной логики для разрешения диалектического спора недостаточно, потому что она приведет к софизмам, и мы только попопетушимся... Остановимся на одном нашем положении: «данное явление представляет собой комби-на-цию психологических фактов».

Шпак процитировал медленно фразу, повторенную два раза Брагиным и подчеркнул слово комбинация. Затем продолжал.

— Комбинация может быть простой... Но, может быть, как это ясно, и весьма сложной. Элементами этого сложного являются один на другой нагромождающиеся и один другой порождающие психологические факторы... И, вот, если мы возьмем какую-нибудь суперсложную комбинацию, особенно нагроможденную, мы убедимся, что в ней последние производные — произведены не от экономических факторов... экономического базиса, скажем... а от первых психологических реакций на экономические поводы. Последние действуют на первые реакции, а затем начинается чистая психология... неизученная область. Тут мы еще из опыта ничего не знаем. Приходится делать заключения a priori. Первое заключение лично я могу сделать только от обратного: если бы мы считали волю не свободной, а зависящей, скажем, хоть от экономики, то нам осталось бы только быть квиетистами..., то-есть мы бы пассивно ждали воздействия экономических факторов... И на себя, и на массы... на рабочих... Однако, мы боремся, хотя непосредственных экономических факторов для нас с вами, например, видимых нет. Мы зовем к борьбе, воздействуем на волю. Ergo: считаем ее свободной и у себя, и у масс...

Брагин рассмеялся.

— Ну, вы беспросветно отстали, Николай Андреевич. Вы совершенно не читаете нашей новой литературы. Ведь и на это ответ марксистской теорией уже дан давно: у Маркса этот ответ гласит: «воздействуя на внешнюю природу, человек изменяет свою собственную природу». Плеханов же по этому поводу говорит: «Человек есть не только следствие явлений, совершающихся в природе и обществе, но он одновременно является и причиной явлений»...

— Это не ответ. Что значит «воздействуя на природу — изменяет природу»; в какой связи это находится с нашим вопросом?

Брагин удивленно посмотрел на Шпака. Он окончательно убеждался, что значительно более старый, чем он сам, пропагандист не знает или не продумал основных мыслей Маркса. Но поскольку спор уже надо было привести к какому-нибудь концу, он решил ответить.

— Разъясняю иллюстрацией, если это не ясно... Сидит с нами рядом, как вам известно, самое непримиримое существо — подросток Юсаков...

Матвей, и без того не пропускавший изо всего спора ни одного звука, при этих словах вытянул лицо и, взглянув на увлекшегося с одухотворенным лицом Брагина, прижался еще плотнее к решетке.

— Это, — продолжал тот, — настоящий действующий вулкан самой активной воли, которая не находит пока еще себе выхода. Ha-днях, по поводу сенсационных разговоров о мечниковской теории продления человеческой жизни, в разговоре с Полиной Чайченко, он отрезал: если бы кто-нибудь научился мариновать до двухсотлетнего возраста стариков, то он сам подсыпал бы своей матери яду и посоветовал бы своим товарищам то же самое сделать с другими зажившимися стариками, чтобы они не занимали места на земле.

Матвей, действительно, так думал.

— Вы понимаете, что это значит?

— Ничего, кроме того, что Матвей сказал крайность.

— А крайность как раз в данном случае и характерна. Вы знаете, что отец Матвея стрелочник. Мать поденщица или прачка, сам Матвей механик парового молота, которого ни его отец, ни мать и издали не видели. Его сестра работница фабрики, которая тоже ни отцу стрелочнику, ни матери прачке неведома. Если бы у Матвея были братья, то все они занимались бы, очень возможно, еще какими-нибудь работами, о существовании которых их отец, может быть, также не подозревал, например, сделались бы стенографистами. Но отсюда получается, что дети современных родителей, в частности — Матвей, ничему от своих отцов и матерей не учатся. Никакой необходимой им для существования помощи с пятнадцатилетнего возраста, то-есть, со времени сознательной своей жизни, от родителей не получают. Наоборот, научаются у общества, в мастерской, у товарищей, в среде, в которой вращаются, — научаются многому такому, что заставляет их даже свысока смотреть на родителей, и потому эти дети говорят: Продление жизни старикам? А зачем? Пользы им от этого нет...

— Но представьте себе, — продолжал Брагин, — что Матвей родился не теперь, а несколько тысяч лет назад в семье какого-нибудь, скажем, древнейшего египетского феллаха. Вы знаете, что доисторическое общество живет весьма устойчивыми формами. Грамоты там не знают, Календарей, расписывающих каждый день, на свете еще нет. Времена года, время посевов, сбора урожаев, разливов реки, выбор почвы для растений — все это определяется по приметам наблюдающих их и передающих потомству людей. Вы также знаете, что чем больше человек жил, тем больше он накапливал таких примет необходимейшего опыта. Подраставшим детям он по наследству передавал их. Растущие дети такие же земледельцы, как их отец, а не стенографисты, не инструментальщики, — ежечасно убеждались, как много для них значит опыт отца и матери, хотя старики и уже для работы переставали годиться. Как вы думаете, сказал ли бы при этом условии Матвей Юсаков, что он даст яду своим зажившимся родителям? Уничтожал бы он их или он отнесся бы, наоборот, как к словам самого бога к закону этих же родителей и всего тогдашнего человечества «чтить отца своего и матерь свою». А?

Брагин остановился.

— Ну, так что же из этого? — воскликнул Шпак.

— А из этого вытекает: первое, что сознание Матвея

Юсакова является следствием определенных форм бытия: Матвей в одном случае отцепослушник, а в другом — отцеед. Второе: Матвей не только следствие определенных условий бытия, а и причина: в одном случае он не только заботится о жизни стариков, но даже после их смерти в их могилу кладет пищу, утварь и чуть ли не ночной горшок, а в другом случае готовит для престарелых яд... Воля при различных материальных условиях получает совершенно иное направление, а в этом и суть...

— Так, ведь, мы опять на том же месте... — попробовал продолжать Шпак.

— Кончай прогулку! — крикнул Брагину надзиратель, и спор естественно прервался для того, чтобы возобновиться снова, когда Брагин окажется в камере и начнет переговариваться со Шпаком через окно.

Матвею этот спор дал много материала для правильных выводов.

Не все выражения и слова, употреблявшиеся интеллигентами, он знал еще в то время, но суть спора он понял и, начав передумывать, а также прочитывать книги, предоставленные ему Брагиным, он с течением времени составил себе вполне определенный взгляд на мотивы как своих собственных действий, так и действий других людей, независимо от того, были ли они в стане друзей или врагов рабочего класса.

* *

*

Первого мая демонстрации в городе не произошло, но в этот день не работал совершенно цементный завод «Союз», находившийся возле товарной станции в районе пустыря между городом и Гниловской станицей. В обед бросили работать все цехи мастерских; наблюдалось вообще напряженное настроение вследствие большого количества распространенных перед первым маем прокламаций.

Дня два или три после первого мая наблюдалось то же напряжение. Забастовали рабочие завода Зингера, выставив незначительные экономические требования, а когда через несколько дней они были удовлетворены, то вздумали вдруг почему-то повысить свои требования; потом тотчас же поняли, что это выходит несерьезно и стали на работу.

После этого наступило, казалось, не обещающее никаких выступлений со стороны рабочих затишье.

Тогда тюрьма постепенно начала пустеть. Высланы были, один за другим, в первую очередь те рабочие, которые были арестованы перед первым мая. Затем освободили супругов Шпак и Подобаева, предложив им выехать в соседнюю Кубанскую область; создать против них дело так и не удалось. Освободили Чайченок и даже Ставского, который, пойдя на аудиенцию к начальнику мастерских, сравнительно удачно добился того, чтобы его опять приняли на работу в мастерские.

В июле была организована во время спектакля небольшая демонстрация в театре, где по сигналу одного из участников разбросаны были прокламации и десятка два человек прокричали революционные лозунги: «Долой самодержавие!», «Да здравствует политическая свобода!».

После этой демонстрации в тюрьму привели еще двух новичков — безработного Федотовского и экстерна ученика Груднева.

Матвей увидел, что он уже закисает в одиночке и сговорился с товарищами о вызове «Мопса» в тюрьму для объяснений.

Вечером, во время обхода начальником камер для поверки, Матвей, Брагин, Щербинин и остальные заключенные, каждый в своей одиночке, потребовали, чтобы для объяснения с ними пришел жандармский полковник.

Встревоженный «Мопс» явился на другой день. Вошел в первую по порядку камеру корридора, где сидел Матвей. Звякнули шпоры, вытянулся помощник начальника тюрьмы и надзиратель сзади.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте... — Юсаков встал.

— По какому поводу вы хотели объясняться?

— Я сижу, господин полковник, уже пять месяцев. На допрос вызывался три раза. Ничего из этих допросов не выходит.

—Установлена ваша причастность к Донскому Комитету, — перебил с раздраженной запальчивостью «Мопс».— Вы все делаете вид, что вы ничего не знаете...

Матвей тоже вскипел и раздраженно подступил к жандарму:

— Об этом Донском Комитете теперь знает вся округа. Вам мерещится Донской Комитет, так вы собрали из Гниловской станицы тринадцатилетних ребят, за которыми сзади бежали их мамки, и на посмешище всему городу привели их под конвоем к себе для допроса о тайном обществе. Казачьи школьники — это вам Донской Комитет, что-ли?

Жандарм, еще не забывший неприятного разочарования от своей неосмотрительности, вспыхнул окончательно, когда ему о ней напомнили и, выходя из себя, топнул ногой:

— Я вас лишу свиданий, чтобы вы не переговаривались о следствии.

— Я сделаю иначе, если вы не кончите комедии вашего

следствия и не освободите меня. Я в департамент полиции напишу заявление о ваших жандармских художествах, какими вы приобрели знаменитость уже здесь, и объявлю голодовку.

«Мопс» вспомнил о ряде неудач, которыми сопровождалась его деятельность. Он знал, что действительно его карьера в большой степени в руках революционеров. Стоит, например, только кому-нибудь донести хоть о том, как из-под носа у него была очищена квартира Шпака и скрылась революционерка, доставившая туда транспорт литературы, — его пребыванию на жандармской службе был бы положен конец. А тут еще эти детишки из казачьей станицы. Еще не было случая, правда, чтобы заключенные доносили на жандармов за неумение справляться с подпольем, но разве не мог кто-нибудь из них, наконец, отомстить ему?

Однако, столько же чванный, сколько и трусливый, он не показал вида, что угроза изменила направление его мыслей, а снова крикнул:

— Без свидания на месяц!

И, звякая шпорами, он вышел, прежде чем Матвей успел сказать что-нибудь.

Матвей в бессильном бешенстве забегал по камере, в которой был один со времени освобождения Подобаева. Затем он стал ходить тише.

Но по мере того, как он успокаивался, беспросветная тягость бессилия овладевала им значительно больше, чем тогда, когда он возбужденно нападал на жандарма.

В тюрьме теперь не было такого многолюдий, как незадолго перед тем. При наличии большого количества товарищей часто забывалось отсутствие свободы. Теперь же оно вызвало тягостный упадок духа, и Матвей не знал что с собой делать.

Он уныло сел на брезентовую койку с опостылевшим гнусным одеялом. Пустую, испещренную пятнами, надписями и царапинами одиночку разнообразило только несколько книг на почерневшем от употребления деревянном столике без скатерти. В коридоре где-то глухо, неровно шагал надзиратель... И это было все, что повторялось последнее время ежедневно, что могло тянуться и завтра, и послезавтра, и до той поры, пока не вспомнит о йем какой-то жандармский писец.

Когда же это будет?

А между тем на воле шла борьба, тысячи рабочих ждали, чтобы их дергал кто-нибудь своей бодростью, энергией, агитацией.

Матвей сжался на брезенте койки, прислонившись к подушке, стиснул зубы и замер, думая о том, что он не отступит от намеченной им цели жизни после первой же пытки заключения.

Но сердце у него сжалось, и он едва сдерживался, чтобы не вскочить и начать биться хотя бы в дверь, буйствовать. Он пересилил себя и только беспокойно вздрагивал.

Между тем жандарм выслушал в других камерах заявления аналогичные заявлениям Матвея и ответил на них теми же угрозами.

Несмотря на это, очередное свидание Матвей неожиданно получил. Обрадованная мать сообщила ему, что при получении пропуска ей сказали, что на днях Матвей будет освобожден.

И действительно, на другой же день после свидания, только-что Матвей пообедал, надзиратель открыл его камеру, вывел также Брагина и семинариста Щербинина, и велел итти с вещами в контору.

Помощник начальника тюрьмы выдал освобождавшимся документы. Ворота тюрьмы открылись, выпуская Матвея и его двух товарищей по отсидке.

Вследствие непривычной, после четырех стен тюрьмы, перспективы городских улиц и бурного темпа движений открывшихся сразу же за воротами, освобожденным показалось, что мостовая у них под ногами и здания по сторонам качаются. Вместе они прошли до первой большой улицы с узлами вещей. Здесь дали друг другу свои адреса, условились, при надобности, видаться и расстались, наняв извозчиков.

Матвей поехал за город в станицу. По тому, как встречали и провожали его глазами казаки, когда он въехал в Гниловскую станицу, изумленно, словно не веря себе, рассматривавшие его, Матвей понял, что его возвращения в станице никто не ожидал.

Максимовна, остававшаяся дома одна со времени замужества дочери, встретила Матвея со слезами радости и тут же, бросив кипячение каких-то юбок, взялась хлопотать о чае.

Матвей вошел в комнату с окном, выходившим в большой поросший травой казачий двор с конюшней и сараем. С умилением взглянул он на полки своих книг и этажерку. Пробежал глазами по постели и так же, как прежде, хотя будто бы что-то и было уже не так, сел на стул возле окна, взяв в руки первый попавшийся том. Это был роман Золя «Углекопы».

Но он не читал, а задумался.

Ему предстояло теперь найти себе работу.

Загрузка...