Книга четвёртая. ДИПЛОМАТИЯ И ОХОТА[1]

Видение в папильотках будит Тадеуша • Ошибка, замеченная слишком поздно • Корчма • Эмиссар [2] • Умелое пользование табакеркой даёт надлежащее направление спору • Крепь[3] • Медведь • Тадеуш и Граф в опасности • Три выстрела • Спор Сагаласовки с Сагушовкой, решённый в пользу горешковской одностволки • Бигос • Рассказ Войского о поединке Довейки с Домейкой, прерванный травлей зайца • Окончание рассказа о Довейке и Домейке.


Князей литовских ты ровесница, дубрава,

Понар, и Свитези, и Кушелева слава! [4]

Когда-то отдыхать любили в чаще дикой

Витенис и Миндовг, и Гедимин великий [5].

Однажды Гедимин охотился в Понарах,

На шкуру он прилёг в тени деревьев старых

И песней тешился искусного Лиздейки[6],

И убаюкан был журчанием Вилейки;

Железный волк ему явился в сновиденьи [7],

И понял Гедимин ночное откровенье:

Он Вильно основал в непроходимых чащах,

Тот город волком стал среди зверей рычащих [8].

Он грудью выкормил, как римская волчица,

Ольгердов древний род, чья доблесть не затмится [9].

Могучие князья снискали славу в битвах.

Равно счастливые в сраженьях и ловитвах.

Так было вещим сном грядущее открыто:

Железо и леса — с тех пор Литвы защита.

Леса литовские! В глуши дубов и клёнов

Охотился не раз наследник Ягеллонов;

Последний Ягеллон, он предков был достоин,

Последний на Литве король-охотник, воин [10],

Деревья милые! Увижу ли вас снова,

Друзей-приятелей далёкого былого?

Какими встречу вас? Под вашими ветвями

Ребёнком ползал я и любовался вами…

А как Баублис дуб? [11] В стволе его зияло

Огромное дупло; сходилось в нём бывало

Двенадцать рыцарей на пиршестве весёлом.

Шумит ли рощица Миндовга над костёлом? [12]

И липа та жива ль, размеров исполинских,

Над Росью светлою, у дома Головинских? [13]

Плясало вкруг неё, в тени ветвей зелёных

Сто молодых людей, сто девушек влюблённых.

Деревья старые! Вас меньше год от году,

И вырубают вас стяжательству в угоду!

Не петь лесным певцам в густой листве весенней,

Поэтам не мечтать под шелковистой сенью.

Ян отклик находил у липы в Чернолесьи [14],

Дуб, старый говорун, с короной в поднебесьи,

Нашёптывал певцу сказания лесные! [15]

А скольким, скольким я обязан вам, родные!

Бывало, упустив добычу, уязвлённый

Насмешками друзей, я уходил под клёны!

И сколько образов нашёл я у болота,

Присев в тени на холм. Что мне была охота?

Повсюду мох лежал серебряный и дикий,

Залитый синевой раздавленной черники.

Цветущим вереском отсвечивали дали,

И ягоды в листве, как бусины, сверкали;

А ветви наверху темнели, словно тучи,

И застилали высь завесою дремучей.

Порою вихрь шумел над неподвижным сводом,

Стонал и грохотал, подобно бурным водам.

Какой пьянящий шум! Казалось мне, бывало,

Что небо надо мной, как море, бушевало.

Руины городов внизу легли, как будто,

Дуб, вырванный грозой, к земле склонялся круто,

И словно сруб торчал; колонна за колонной

Валились на него стволы с листвой зелёной,

Трава сплела вкруг них подобие забора.

А в чащу не гляди: там властелины бора —

Медведи, кабаны; у входа в чащу — кости

Забредших к хищникам неосторожно в гости.

Меж зелени густой мелькают в отдалении

Фонтаны светлые, — но то рога оленьи;

И зверь, блеснув в кустах полоской золотою,

Исчезнет, словно луч за порослью густою.

И снова тишина. Лишь дятел еле-еле

Стучит и прячется, летя от дуба к ели;

Стучит и вновь летит всё дальше, без оглядки,

Как будто бы шалун зовёт играть с ним в прятки,

Да белочка грызёт орешки торопливо,

Над головою хвост раскинув горделиво,

Как пышное перо на шишаке военном;

Насторожится вдруг движением мгновенным

И, гостя увидав, лесная танцовщица,

Быстра, как молния, по гибким веткам мчится

И прячется в дупле, невидимом для взгляда,

Как прячется в лесу пугливая дриада.

И снова тишина.

Но ветви колыхнулись,

И гроздья свежие рябины покачнулись,

И щёки вспыхнули, как гроздь рябины в пуще,

У юной девушки, по ягоды идущей;

Свой кузовок она протянет вам невинно

Со свежей, как уста, румяною малиной;

А рядом парень гнёт орешины густые, —

Рвёт на лету она орехи молодые.

Вдруг слышат — звук рогов, залаяли собаки —

Охота близится в прохладном полумраке;

И, ветви выпустив в смятении и в тревоге,

Они исчезнут вдруг, как тёмной пущи боги.

А в Соплицове шум. Ни суета, ни ржанье,

Ни громогласный лай, ни бричек дребезжанье.

Ни трубы звонкие, глашатаи охоты,

Нарушить не могли Тадеуша дремоты;

Он как сурок в норе, одетый спал в постели.

Разыскивать его по дому не хотели:

Все на своих местах уже с зарёю были,

И о Тадеуше, конечно, позабыли.

Он спал. А солнышко проникло через ставни,

Сквозь прорезь ворвалось, прогнало сумрак давний

И огненным столбом в лицо ему глядело;

Не просыпаясь, он вертелся то и дело,

Как вдруг раздался стук, и он в одно мгновенье

Проснулся; весело и сладко пробужденье!

Тадеуш счастлив был, — беспечный, словно птица.

Всё улыбался он, не мог не веселиться,

И приключение припоминал сначала,

Краснел он и вздыхал, а сердце так стучало!

На ставни поглядел, на прорезь: что за чудо!

Пытливые глаза в упор глядят оттуда, —

Раскрыты широко — всегда бывает это,

Когда в ночную тьму хотят взглянуть со света.

И нежная ладонь — от солнышка защита —

Над белоснежным лбом щитком была раскрыта;

А пальцы тонкие, пронизанные светом,

Рубины яркие напоминали цветом.

Увидел юноша коралловые губы,

Как жемчуга, меж них поблёскивали зубы.

Хотя красавица лицо и прикрывала,

Но щёки юные пылали яркоало.

Кровать Тадеуша была укрыта тенью;

Дивился юноша волшебному виденью —

Оно над головой склонялось у постели,

И юноша не знал, — то наяву, во сне ли?

Такие лица мы видали в детстве раннем,

С тех пор в душе они живут воспоминаньем.

Склонилось личико, — и он узнал в смятеньи

И в радости, увы, волшебное виденье!

Узнал он завитки её волос коротких,

Они накручены на белых папильотках,

И в солнечных лучах, подобные короне,

Сияют над лицом, как будто на иконе.

Едва сорвался он, красавица умчалась, —

Как видно, шум спугнул. Она не возвращалась!

Но юноша слыхал, как о двери стукнул кто-то

И донеслись слова: «Вставать пора! Охота!»

Тадеуш тотчас же опять вскочил с постели,

Так распахнул окно, что петли загремели,

А ставни хлопнули, о стены громыхая;

Он выглянул в окно и впился в даль, вздыхая, —

Хоть было пусто всё, не спрятались от взгляда

Примятые цветы на изгороди сада,

Качался дикий хмель и пёстрые левкои

Дрожали, — может быть, задетые рукою?

Тадеуш не сводил с дрожащих листьев взора,

Но в сад идти не смел, — лишь стоя у забора.

Он палец свой к губам прижал с немым упрёком,

Боясь обмолвиться хотя бы ненароком;

Ударил по лбу он потом себя в молчаньи,

Как будто пробудить хотел воспоминанье,

И, пальцы закусив с мгновенною досадой,

Он громко закричал: «Ну что ж, мне так и надо!»

И вот на том дворе, где было столько шума,

Как на погосте, всё безмолвно и угрюмо.

Стрелков в помине нет. Тадеуш поднял руки,

Как трубки приложил к ушам, ловил он звуки,

Какие ветер нёс из чащи отдалённой, —

Глухой собачий лай, и гул далёкий гона.

Давно осёдланный конь дожидался в стойле,

Тадеуш взял ружьё, галопом через поле

Помчался к двум корчмам, что у часовни были,

Перед облавой все сходиться здесь любили.

Враждуют две корчмы вблизи дороги сонной,

И окнами грозят друг другу озлобленно.

За замком числится одна из них; позднее

Соплица новую поставил рядом с нею.

В одной, как в вотчине своей, царит Гервазий,

В другой господствует слуга Соплиц — Протазий.

Хоть новая корчма ничем не выделялась,

Но старая зато постройкой отличалась:

Тот стиль измышлен был строителями Тира [16].

Евреи развезли его по странам мира.

И перешла в Литву к нам их архитектура,

Родному зодчеству чужда её натура.

Фасад корчмы — корабль, а тыл подобен храму.

Ковчег, а не корчма! и столько же в ней гаму.

Корабль похож на хлев, и в нём зверья немало:

Коровы, лошади и овцы, кто попало!

И насекомые, и птицы; всякой твари,

И даже ужаков отыщется по паре.

Напоминает храм святыню Соломона,

Которая была ещё во время оно

В Сионе образцом прекраснейшего храма,

А возвели её искусники Хирама [17];

Так строят хедеры евреи и поныне,

Стиль одинаковый везде, — в корчме, в овине.

На крыше задранной и доски, и рогожа, —

С еврейским колпаком та крыша очень схожа!

Стропила над крыльцом, и, может быть, штук сорок

Колонн из дерева — искуснейших подпорок.

Колонны прочные пришлись по вкусу зодчим,

Нескладно срублены, кривые, между прочим,

С Пизанской башнею [18] могли б они сравниться,

Но стиля эллинов искать в них не годится.

А над колоннами изогнутые своды —

Наследье готики, что пощадили годы.

Здесь подивишься ты искусному узору,

Что вырубил топор, — резцу такие впору.

Точь-в-точь еврейские светильники кривые,

И шарики на них, как пуговки, какие

Молящийся еврей на лоб свой надевает

И цицесами ик обычно называет.

Как набожный еврей, корчма полукривая,

Как будто молится, качаясь и кивая,

А стены грязные на лапсердак похожи,

И с бородой стреха имеет сходство тоже.

Как цицес над крыльцом торчит узор старинный.

Разделена корчма перегородкой длинной.

Направо множество каморок непригожих.

Они для путников проезжих и прохожих.

Налево зал большой, там гомон постоянный.

Под каждою стеной стол узкий деревянный,

У каждого стола теснятся, словно детки,

Похожие на стол простые табуретки.

Расселись за столом крестьяне с шляхтой вместе.

И только эконом был на особом месте.

Все собрались сюда, ведь было воскресенье,

И выпивка в корчме сулила развлечение.

Пред каждым из гостей уже стояла чарка,

С бутылью бегала вокруг стола шинкарка,

А Янкель с важностью поглядывал в окошки,

На нём кафтан до пят, из серебра застёжки.

Он бороду свою поглаживал рукою

И пояс шёлковый перебирал другою.

Приветствовал гостей, вступая в разговоры,

А сам следил за всем, кругом бросая взоры.

Мирил он спорящих, знал тонкость обращенья,

Но не прислуживал, — давал распоряженья.

Почтеннейший еврей в округе был известен,

С крестьянами в корчме был неизменно честен,

И жалоб на него не поступало к пану.

Чтоб жаловаться тут? Не прибегал к обману,

Напитки добрые всегда держал за стойкой

И пить не запрещал, гнушался лишь попойкой.

Крестины, свадьбы все справлялись у еврея;

Звал музыкантов он, расходов не жалея,

И по воскресным дням здесь музыка играла,

Волынка и дуда гуляющих встречала.

К тому же обладал еврей талантом истым —

Был музыкантом он, отменным цимбалистом.

Ходил он по дворам минувшею порою

И восхищал людей искусною игрою,

И песни польские пел Янкель вдохновенно.

Он чисто говорил. В повет обыкновенно

Из Гданьска, Галича и даже из Варшавы

Он песни привозил [19], не трус был Янкель бравый!

Шёл разговор о нём, отнюдь не небылицы,

Что первым он привёз в Литву из-за границы

И первым распевал в своём родном повете

Ту песню, славную теперь в широком свете,

Которую тогда впервые у авзонов

Играли трубачи народных легионов [20].

Дар песенный в Литве несёт с собой по праву

Богатство и даёт ещё впридачу славу.

Так Янкель приобрёл почёт и капиталы,

Повесил на стену звенящие цимбалы,

А сам осел в корчме, торговлей занимаясь,

Главой общины стал и жил, с нуждой не знаясь.

Желанным гостем он бывал под всякой кровлей,

Советы всем давал и с хлебною торговлей

На барках был знаком; ценились те заслуги,

Поляком добрым он прослыл в родной округе.

В корчмах не позволял он разгораться злобе

И спорщиков мирил, их арендуя обе.

Горешков партия и партия Соплицы

В корчме у Янкеля любили веселиться.

Еврея уважал и богатырь Гервазий,

И спорщик, кляузник — слуга Соплиц, Протазий.

Смолкал пред Янкелем длинноязыкий Возный

И воли не давал рукам Гервазий грозный.

Рубаки не было. Отправился в дубраву,

Боялся отпустить он Графа на облаву

Без верного слуги; надеялся при этом

В беде помочь ему и делом и советом.

В почётном уголке [21], где, точно воевода,

Гервазий восседал, подальше от прохода, —

Сегодня квестарь был: ведь Янкель чтил монаха

И ублажал его отнюдь не ради страха.

Он убыль замечал в его глубокой чарке

И тотчас подбегал, приказывал шинкарке

Душистый мёд подать скорей для бернардина;

Свела их с квестарем, как говорят, чужбина.

Здесь к Янкелю в корчму он хаживал ночами,

Обменивался с ним заветными речами.

Не контрабанда ли сближала их так тесно?

Но нет! То был поклёп, — в округе всем известно.

Ксёндз Робак рассуждал вполголоса о деле.

Развесив уши, все в молчании сидели

И к табаку ксендза тянулись взять понюшки;

Чихали шляхтичи, как будто бы из пушки.

«Reverendissime! [22]— сказал, чихнув, Сколуба, —

Воистину табак! Такой проймёт до чуба!

Мой нос (погладил он свой нос рукой привычно)

Такого не встречал! (Тут он чихнул вторично.)

Монашеский табак! Небось, из Ковно родом,

Который славится и табаком и мёдом?

Давненько не был там…» Ксёндз молвил: «На здоровье

Всем вашим милостям, почтенные панове!

А что до табака, он родом не из Ковно,

Подальше вырос он, и это безусловно!

Из Ясногорского монастыря святого,

Я вам его привёз, друзья, из Ченстохова [23],

Где чудотворная икона чистой девы,

Владычицы небес и польской королевы.

Княжной литовскою народ её считает,

Короной польскою она повелевает,

Но схизма на Литве царит у нас, панове!»

Тут Вильбик заявил: «И я был в Ченстохове —

За отпущением ходил туда к святыне.

А правда ль, там француз хозяйничает ныне

И храмы грабит он без уваженья к вере? [24]

Читал уже о том в Литовском я курьере [25].

Ответил бернардин: «Неправда это, враки!

Католик кесарь наш, такой же, как поляки!

Помазан папою, с ним дружбу сохраняет,

И в духе истины французов наставляет.

А что до серебра, пожертвовано много

В народную казну, но это воля бога!

Для Польши, родины, то взнос богоугодный!

Как божьим алтарям не быть казной народной?

В Варшавском княжестве есть польских войск немало,

Сто тысяч насчитал, довольно для начала![26]

Должны их содержать литвины, верьте слову;

Даёте деньги вы, небось, в казну царёву!»

«Да, чёрта с два даём! У нас берут их силой!»

Так Вильвик завопил. Встал мужичок унылый,

Затылок почесав, сказал, ни с кем не споря:

«Ну, что до шляхтичей, так вам ещё полгоря,

Но лыко с нас дерут!» — «Хам! — закричал Сколуба, —

Пусть лыко с вас дерут, как с молодого дуба,

Привычка есть у вас. Вам, хлопам, так и надо[27],

Но к воле золотой привыкли мы измлада!

Ведь шляхтич у себя, скажу при всём народе…»

«Да! — подхватили все, — он равен воеводе!»

«Меж тем приходится изыскивать нам средства

И документами доказывать шляхетство!» [28]

«Да вам-то что?— спросил Юрага ядовитый, —

Подумаешь, какой вы шляхтич родовитый!

Но от князей ведут свой древний род Юраги,

И мне-то каково разыскивать бумаги?

Пускай москаль пойдёт и спросит у дубравы,

Кто ей давал патент перерасти все травы?»

«Князь! — Жагель протянул. — Хоть ври, да знай же меру!

Немало митр у нас найдётся здесь [29]. К примеру:

У пана крест в гербе, вернее нет улики,

Что выкрест был в роду!» [30] — Его прервали крики:

«Врёшь! Крест — над кораблём, и я сродни татарам!» —

Юрага завопил; Мицкевич крикнул с жаром:

«Мой Порай с митрою средь поля золотого [31].

Герб княжеский, о том в геральдике есть слово!»

Желая спор унять, вернуться к прежней теме,

Ксёндз табакерку вновь поставил перед всеми

И начал потчевать он спорщиков учтиво.

Тут расчихались все, спор прекратился живо,

Ксёндз продолжал: «Табак и вправду наилучший,

Расхваливал его недавно вождь могучий.

Как вспомню я теперь, Домбровский одолжался…

Он три понюшки взял, чихнул, не удержался!»

«Домбровский! Правда ли?!» — «Да, он! При генерале

Я в лагере стоял, когда мы Гданьск с ним брали [32].

Домбровский занят был. Рукою утомлённой

Он по плечу меня похлопал благосклонно:

«Ксёндз, года не пройдёт, — так мне сказал Домбровский, —

Как встретимся с тобой мы на земле литовской!

Литвинам накажи: табак из Ченстохова

Пускай мне поднесут, я не терплю другого!»

Застыли шляхтичи на миг в оцепененьи,

В такой восторг пришли, в такое восхищенье!

Они вполголоса все повторяли снова:

«С таким же табаком! Он впрямь из Ченстохова?

Домбровский явится! Ксёндз видел генерала!»

Тут речи их слились и кровь в них заиграла!

Вот разом грянули, как будто по сигналу:

«Домбровского! Ура!» Рёв переполнил залу.

Все тотчас обнялись, хлоп с князем, с Митрой — Порай,

С татарским графом Крест, всем было не до спора!

Забыли Робака и, надрывая глотки,

Запели весело: «Вина побольше! Водки!»

Казалось, бернардин доволен был весельем,

Он табакерку взял и насладился зельем,

Спугнул чиханием мелодию живую,

Опомниться не дав, завёл он речь иную:

«Вы хвалите табак, а что там в табакерке?

Вам надо поглядеть, хотя бы для проверки!»

Он вытер донышко, стряхнув с него пылинки.

Там, как мушиный рой, виднелись на картинке

Войска — и, словно жук, был всадник перед ними,

Который скакуна жёг шпорами своими

И, в небеса летя, узду сжимал рукою,

А к носу табачок он подносил другою.

«Ну, что же, — ксёндз сказал, — ещё вы не узнали

Великого вождя?» В молчаньи все стояли.

«Да, император он! И не москаль к тому же,

Их царь не нюхает, пускай, ему же хуже!»

«Великий человек, да что ж одет он просто?

Сюртук без золота, и небольшого роста!» —

Так Цыдзик закричал. «Москаль, скажу я панам,

Весь блещет золотом, как щука под шафраном!»

«Ба! — Рымша речь прервал, — москаль другого рода.

Костюшку видел я, вождя всего народа!

Великий человек ходил в простом кафтане,

В чамарке краковской!» — «В какой чамарке, пане? —

Заспорил Вильбик с ним, — ходил он в тарататке!» [33]

«Нет, со шнуровкой та, а полы этой гладки!» —

Мицкевич возразил. Спор загорелся жаркий,

Все обсуждали крой кафтана и чамарки.

Ксёндз Робак между тем, не говоря ни слова,

Вкруг табакерки всех объединяет снова,

Любезно потчуя. Понюшку взяв, панове

Чихали, говоря друг другу: «На здоровье!»

«Когда Наполеон за табачок берётся, —

Промолвил ксёндз, — врагам сдаваться остаётся!

Под Аустерлицем так: орудья зарядили [34]

Французы. Москали толпой на них валили.

Глядел Наполеон. Пальнули мы навстречу —

Упали москали, сражённые картечью.

Полк падал за полком, подбитый нашей пушкой,

А кесарь брал табак, понюшку за понюшкой.

Тут Александр бежал в сопровождении братца,

Ну, по плечу ли им с богатырём тягаться?!

Его величество доволен был сраженьем

И пальцы отряхнул уверенным движеньем.

Когда в его войска поступите вы, — эту

Тогда, друзья мои, припомните примету!»

«Ах, квестарь дорогой!» — заговорил Сколуба, —

Когда ж то сбудется? Вот было бы нам любо!

Сулят французов нам: раз десять на неделе,

А мы всё ждём да ждём, глаза уж проглядели!

Москаль как нас душил, так душит, что есть мочи,

Пока заря взойдёт, роса нам выест очи!»

«Пусть ропщут женщины, — так ксёндз сказал, — на муки!

Пускай евреи ждут, сложив спокойно руки,

Чтоб дорогих гостей потом встречать с поклоном.

Не трудно москалей побить с Наполеоном!

Разбил он англичан, спустил он швабам шкуру,

Пруссаков растоптал, три раза лезших сдуру!

И москалям теперь придётся, верно, худо.

Но знаете ли вы, что следует отсюда?

Коль шляхта сабли взять тогда не побоится,

Когда уж не с кем ей, пожалуй, будет биться,

Вам скажет Бонапарт: «Где были вы, вояки?

Ведь кулаками-то не машут после драки!

А значит, мало ждать, и суть не в приглашеньи, —

А надо челядь звать, готовить угощенье!

Сор надо вымести! Почище подметите,

Когда в своём дому гостей встречать хотите!»

Настала тишина и говор несогласный:

«Сор надо вымести… Слова ксендза неясны.

На всё готовы мы, пускай нам ксёндз укажет,

Что делать мы должны, пускай яснее скажет!»

Но ксёндз в окно смотрел, о чём-то беспокоясь.

Вот высунулся он в него почти по пояс.

«Нет времени, — сказал, — зато когда приеду.

Продолжу с вами я серьёзную беседу!

В уездном городе я буду гостем скорым

И к вашим милостям пожалую за сбором».

«Пусть для ночлега ксёндз заедет в Негримово, —

Промолвил эконом, — к приёму всё готово!

Напомню вам одну пословицу, панове:

«Так счастлив человек, как квестарь в Негримове!» [35]

Зубковский попросил: «В Зубково ехать надо,

Корову стельную отдать хозяйка рада,

С полштуки полотна, и слышать вам не внове:

«Счастливей никого нет квестаря в Зубкове!»

«К Сколубе просим вас!» — «К нам, — молвил Тераевич, —

Голодным бернардин не покидал Пуцевич!»

Так наделить его сулили все дарами,

Глядели вслед ему, но был он за дверями.

Ксёндз увидал в окно Тадеуша, который

Спешил по большаку, коню давая шпоры,

Склонивши голову, без шапки, бледный мчался,

Коня настегивал, расстроенным казался.

Смятеньем юноши был Робак озабочен,

Пошёл он вслед за ним и торопился очень

Туда, где горизонт, насколько видит око,

Затмила сень дерев, раскинутых широко.

Кто пущи исходил от края и до края [36],

До самой глубины их дебрей проникая?

Рыбак о дне морском у побережья судит;

Стрелок в лесной глуши охотиться не будет,

Кружит опушкой он, знаком с ближайшим бором,

Но в тайники его не проникает взором;

Гласят предания в моём краю родимом,

Что если лесом кто пойдёт непроходимым —

Наткнётся на барьер стволов, колод с ветвями,

Размытых в глубине бегущими ручьями;

Там муравейники, ползучие растенья,

Гадюки, пауки, слепни — столпотворенье!

Но если б удалось проникнуть в глубь завала,

Опасность новая ему бы угрожала:

Оврага тёмные раскинули б тенёта

И заманили бы зелёные болота;

В них не достанешь дна — a в глубине, поверьте.

Средь воякой нечисти гнездятся даже черти!

Пятнает ржавчина отравленную воду,

Тлетворный дым столбом восходит к небосводу,

Он губит чахлые кустарники лесные;

Деревья — карлики, плешивые, больные,

Мох сбился колтуном, скрывая жалкий остов,

А на стволах у них не счесть грибных наростов!

Здесь, над водой, они подобны ведьмам старым,

Что варят мертвеца и греются над паром.

Не перебраться нам сквозь топкие озёра

И на берег другой вовек не бросить взора;

Повита облаком глухая чаща бора,

Которое всегда восходит над трясиной.

За мглою, говорят, за дивною лощиной,

Что в заповеднике от глаз людских таится, —

Деревьев и зверей заветная столица… [37]

Хранятся в ней ростки и семена растений,

Которые в лесу восходят в день весенний;

Как будто в Ноевом ковчеге для приплода,

По паре всех зверей здесь собрала природа.

Медведь, и зубр, и тур [38] — они владыки чащи:

У каждого свой двор богатый и блестящий!

Министры знатные — и рысь, и россомаха —

Гнездятся подле них, совсем не зная страха;

Как благородные вассалы, в тёмной сени

Пасутся кабаны, и волки, и олени;

Над ними соколы, они с орлами дружат,

Живут подачками, доносчиками служат.

Вот пары главные в той чаще благодатной,

Что возвеличены над прочими стократно;

Детёнышей они рассеяли по бору,

А сами здесь живут, им отдыхать лишь впору.

С ножами и ружьём зверьё тут незнакомо,

Живёт до старости и умирает дома.

Есть кладбище у них, туда несут пред смертью

И крылья с перьями и шкуры вместе с шерстью.

Туда идёт медведь, от старости беззубый,

Зайчишка-старичок с облезшей, ветхой шубой,

Дряхлеющий олень, безногий и ленивый,

И сокол слепенький, и старый ворон сивый,

Орёл, едва лишь клюв его так искривится,

Что пищу более клевать не может птица [39],

И всякое зверьё, когда изменят силы,

Спешит на кладбище — найти себе могилы.

Вот почему в лесах, во всех местах доступных,

Не отыскать костей ни маленьких, ни крупных [40].

В столице чтит зверьё своё лесное право,

Хранит обычаи и благородство нрава:

Цивилизации нет в заповедной шири [41],

И собственности нет, поссорившей всех в мире,

Нет поединков здесь, нет воинской науки,

Как жили прадеды, так поживают внуки,

Ручные с хищными встречаются согласно,

И не грызут они друг друга ежечасно.

Когда бы человек забрёл сюда случайно,

То встретило б его зверьё необычайно;

Глядело б на него, застыв от изумленья,

Как в тот субботний день, в последний день творенья,

Их праотцы в раю глядели на Адама

До ссоры роковой — доверчиво и прямо.

Но человек сюда и не заглянет даже, —

Тревога, Труд и Смерть стоят в лесу на страже.

Со следа гончие порой в глуши сбивались,

В болото и в овраг нечаянно врывались,

И, поражённые величием картины,

С безумным воем прочь бежали от трясины,

И на своём дворе они ещё визжали,

И у хозяйских ног испуганно дрожали.

Ту чащу дикую, во всём великолепьи,

Зовут охотники в своих беседах — Крепью.

О дуралей медведь! Когда б сидел на месте,

Гречеха о тебе не получил бы вести;

Прельстило ль пасеки тебя благоуханье?

Овёс ли золотой привлёк твоё вниманье?

Но ты покинул глушь, а здесь деревья реже,

И распознал лесник твои следы медвежьи.

Он ловчих разослал, чтоб выследить берлогу,

И где ты кормишься, когда выходишь к логу;

А Войский в лес привёл охотничью ораву —

Отрезан путь назад, и начали облаву

Тадеуш знал уже, что опоздал он к сбору,

И гончие давно рассыпались по бору.

Напрасно замерли стрелки насторожённо.

Напрасно слушают молчанье в чаще сонной,

Стоят с двустволками и выжидают срока, —

Лесная музыка несётся издалёка,

Ныряют в чаще псы, как будто в волнах утки,

Стрелки на Войского глядят, им не до шутки,

А он припал к земле и ухом ловит шумы;

Как на лице врача родня читает думы,

Чтоб угадать судьбу любимого больного,

Так ждут охотники решительного слова,

Глядят на Войского с надеждой и в сомненьи.

«Есть! Есть!» — воскликнул он, поднявшись в нетерпеньи.

Он слышал, — а они услышали позднее:

Собака залилась, другая вслед за нею,

И разом буйный лай понёсся, нарастая, —

То заливается, напав на след, вся стая;

Собаки мчатся вглубь, и лай их не сравнится

Со сдержанным, когда покажется лисица;

Сейчас их злобный лай отрывистей и чаще, —

Как видно, гончие настигли зверя в чаще;

Внезапно лай затих; медведь поднялся хмурый,

На гончих бросился — рвёт морды им и шкуры.

А лай звучит теперь как будто бы иначе,

И слышен вой глухой, предсмертный визг собачий.

Как луки, выгнулись мужчины в нетерпеньи,

Готовятся к стрельбе и напрягают зренье:

Ждать дольше невтерпёж! Не выдержали нервы,

Все бросили посты и всяк стремится первый

Медведя повстречать, хотя поклялся Войский

С тем, кто покинет пост, разделаться по-свойски!

Пусть шляхтич, или хлоп, юнец, иль бородатый —

Всех вытянет смычком, коль будут виноваты!

Ничто не помогло! Стрелки бегут без толка,

И раза три уже ударила двустволка.

И началась пальба! Но, звуки заглушая,

Вдруг заревел медведь — глушь дрогнула лесная.

Ужасный рёв! В нём боль, отчаянье, тревога;

За ним несётся лай и гул победный рога.

Стрелки взвели курки, переведя дыханье,

Другие в лес бегут — повсюду ликованье;

Но Войский закричал, что зверя упустили:

Охотники в лесу за ним не доследили,

Наперерез ему они спешили к пуще,

А зверь напуганный людьми и псами пуще,

Поворотил назад, на дальнюю поляну,

Где удержать никак не удалось охрану.

Из всех охотников остались подле лога

Тадеуш, Войский, Граф и гонщиков немного.

Из глубины лесной донёсся рёв могучий,

И прянул вдруг медведь, как гром из синей тучи;

На лапы задние встал в бешенстве великом

И устрашал врагов своим свирепым рыком:

Он камни вырывал, погоней разъярённый,

Ломал деревья он и точно вихрь зелёный

На недругов летел; потом сломал осину!

И вот занёс её, как будто бы дубину,

Пошёл на юношей, грозя убить с размаху,

Но граф с Тадеушем стоят, не зная страху.

Двустволки подняты, курки на оба взвода, —

Так против тучи два стоят громоотвода.

Вот разом два курка они спустили дружно

(Неопытность! Двоим зараз стрелять не нужно!)

И — промах! Прыгнул зверь — рогатина готова,

Схватились за неё, не говоря ни слова,

И друг у друга рвут; тут оглянулись, к счастью,

И видят — рядом зверь с разинутою пастью,

И лапа поднята! От ярости медвежьей

Пустились наутёк туда, где чаща реже.

За ними зверь бежит — над графской головою

Он когти выпустил и лапой роковою

Полчерепа с него чуть не содрал, как шляпу, —

Так яростно простёр над головою лапу.

Но тут Нотариус, Асессор подоспели,

Рубака был уже недалеко от цели,

И бернардин бежал, хотя и безоружный, —

Раздался залп в лесу тотчас же громкий, дружный

Медведь подпрыгнул вверх, как заяц пред борзыми

И рухнул. Но махал он лапами своими,

Как машет мельница крылами; грузной тушей

Он Графа придавил, а сам рычал всё глуше.

Хотел ещё привстать, но прокусили шею

Стряпчина первая, а Справник вслед за нею.

Тут Войский рог схватил кручёный, буйволиный,

Висевший на ремне, как змей блестящий, длинный:

Прижал его к губам обеими руками,

Потом закрыл глаза с кровавыми белками,

Вобрал в себя живот, раздул, как тыквы, щёки

И рогу передал весь выдох свой глубокий,

И заиграл: а рог, как будто вихрь летящий,

Нёс музыку лесам и отдавался в чаще.

Тут замерли стрелки в немом оцепененьи,

Дивясь и чистоте и мощной силе пенья.

Старик искусство всё, каким был славен в пуще,

Еше раз передал гармонией поющей;

И лес наполнился, и ожила дубрава,

Как будто псы бегут и началась облава.

В тех звуках целая охота зазвучала:

Вначале резкий клич далёкого сигнала,

Потом задорный лай, — несутся псы гурьбою.

И твёрдый тон звучит, — то лес гудит пальбою.

Вдруг Войский оборвал, охотникам казалось,

Что он трубит ещё, — то эхо отзывалось.

И снова затрубил; казалось, рог менялся

В устах у Войского, — то рос, то уменьшался,

Вытягивался вдруг он длинной шеей волка,

И выл пронзительно и долго, безумолка,

То вырывался рёв, как из медвежьей пасти,

А то — мычание вихрь разрывал на части.

Тут Войский оборвал, охотникам казалось,

Что он трубит ещё, — то эхо отзывалось.

Летели по лесу ликующие звуки,

Дубы им вторили, подхватывали буки.

Вновь Войский затрубил: рогов казалось много,

Смешались вместе лай, и ярость, и тревога

Стрелков, зверей и псов; движением могучим

Рог поднял музыкант, и гимн вознёсся к тучам.

И снова оборвал, охотникам казалось,

Что он трубит ещё, — то эхо отзывалось.

Деревья музыке откликнулись по бору,

И песню понесли они от хора к хору;

А звуки ширились, смолкая в отдаленьи,

Чем дальше слышались, тем были совершенней, —

Пока не замерли у горнего порога!

Гречеха руки вдруг, склонясь, отвёл от рога,

Разъединяя их; и рог повис кручёный,

А Войский поднялся, набрякший, просветлённый,

И долго ввысь глядел в каком-то вдохновеньи,

А слухом всё ловил слабеющее пенье.

Меж тем на все лады виваты загремели,

От тысячи хлопков качались буки, ели.

Затихли… и в лесу как будто стало глуше,

Тут обернулись все к большой медвежьей туше.

Прошита пулями, вся в брызгах крови алой.

Как в землю вбитая, она пластом лежала.

Раскинул лапы зверь, как будто крест широкий,

Струились из ноздрей кровавые потоки,

Медведь ещё дышал, ещё водил глазами,

Но неподвижен был. Повисли за ушами

На левой стороне Стряпчина, а на правой,

Вцепившись, Справник пил из горла ток кровавый.

С трудом лишь удалось отнять от туши гончих,

Просунув меж зубов прута железный кончик.

Стрелки прикладами медведя повернули,

Виваты грянули и в небе утонули.

Асессор ликовал, поглаживая дуло:

«Ружьишко каково? Надуло! Всех надуло!

Ружьишко каково? Что? Невеличка-птичка [42],

Как отличилось! А? Вот вам и невеличка!

Не любит зря стрелять! Что, хороша игрушка?

Мне подарил его за меткость князь Сангушко!

Всё восхищался он — искусная работа!

И находил в ружье достоинства без счёта».

«Бегу за зверем вслед, — Юрист сказал, стирая

Со лба горячий пот. — Кричит пан Войский с края:

«Стой!» А чего стоять? Косматый жарит в поле,

Как заяц, во всю прыть. Уйти ему дать, что ли?

Бегу, спирает дух, догнать надежды нету.

Гляжу, а зверь бежит прямёхонько к просвету!

На мушку взял его. «Ну, мишка, друг бедовый!» —

Подумал я, и всё! Вот он лежит готовый!

Нельзя не похвалить моей Сагаласовки,

Сагалас лондонский, хоть из Балабановки!

Тот оружейник был поляк, по всем приметам,

Но ружья украшал по-английски при этом».

Асессор закричал: «Ну, нет! Уж это дудки!

Так это пан убил? Пан, верно, шутит шутки!»

Но отвечал Юрист: «Не суд у нас — облава,

Здесь все свидетели — принадлежит мне слава!»

Тут зашумели все, заспорили речисто,

Те за Асессора, а эти — за Юриста.

О Ключнике они совсем не вспоминали,

Бежали сбоку всё, что дальше там — не знали.

Гречеха слово взял: «Теперь по крайней мере

Достойный спор у вас — вопрос о крупном звере!

Не заяц, а медведь! И объясняться в этом

Придётся саблею, а может, пистолетом!

Решенья не найти в подобном спорном деле,

И разрешить его пристало на дуэли!

Когда-то шляхтичи здесь жили по соседству [43],

Принадлежавшие к древнейшему шляхетству.

Меж их усадьбами вилась река Вилейка,

А звали шляхтичей Домейко и Довейко [44].

В медведицу они пальнули как-то вместе,

Не знали, кто убил — и вот, во имя чести,

Сквозь шкуру поклялись стреляться, дуло в дуло!

Дуэль шляхетская! А сколько шума, гула

Вкруг поединка шло! А сколько песен пели

О той неслыханной по дерзости дуэли!

Я секундантом был; как всё происходило

Сначала расскажу: давненько это было…»

Пока он говорил, уладил Ключник дело,

Он тушу обошёл и оглядел умело.

Медвежью голову ножом рассёк он разом,

Затылок разрубил и, не моргнувши глазом,

Он пулю вытащил, отёр её ливреей,

И к дулу приложив, примерил поскорее.

«Вот пуля, — он сказал, все на неё взглянули, —

Панове, — продолжал, — у вас другие пули!

Ружьё Горешково! — Тут он приподнял ловко

Старинное ружьё, скреплённое бечёвкой. —

Но выстрелил не я, хотя и был под боком,

Боялся в юношей попасть я ненароком:

Бежали юноши. Глазам своим не веря,

Над графской головой я видел лапу зверя!

Горешков родич он, хотя бы и по прялке…[45]

Я к Господу воззвал и был услышан, жалкий!

Послали ангелы на помощь бернардина.

Он всех нас устыдил. Ну, молодец ксенжина!

Покуда я дрожал, чего-то дожидался,

Он выхватил ружьё, и выстрел вмиг раздался!

Стрелял за сто шагов и между головами

В пасть зверю угодил! Откроюсь перед вами:

Немало прожил я, но я стрелка такого

Лишь одного знавал и не встречал другого!

Он, славный некогда на стольких поединках,

Он, пулей каблуки срезавший на ботинках,

Он, низкий человек, но храбрости отменной,

Усач по прозвищу, фамилии презренной!

Однако ни к чему теперь его отвага,

По самые усы горит в аду бродяга.

Хвала ксендзу! Двоих сегодня спас от смерти,

А может и троих, Гервазию поверьте!

Горешково дитя, последнее на свете,

Когда бы зверь задрал, и я бы не жил, дети!

Полез бы на рожон к медведю прямо в глотку!

За Графа выпьем, ксёндз, я приготовил водку!»

Но не было уже ксендза в лесу зелёном,

Медведя застрелив, он подбежал к спасённым,

Хотел скорей унять душевную тревогу,

Узнав, что целы все, вознёсся мыслью к Богу,

Молитву прочитал и, широко шагая,

Пустился в поле он, как будто убегая.

Гречеха между тем распоряжался снова.

Охапки вереска и хвороста сухого

Подбросили в костёр, разросся дым сосною,

Набросив балдахин над зеленью лесною,

А над огнём стрелки рогатины скрестили,

Пузатые котлы на зубья нацепили.

С возов несли уже капусту и жаркое,

И хлеб, а погребец всегда был под рукою.

Хранились в погребце бутыли всех калибров —

И вот, хрустальную бутыль из прочих выбрав,

(Гостинец Робака по вкусу всем полякам,

То водка Гданьская — кто до неё не лаком!)

Провозгласил Судья, разлив вино по чашам:

«Здоровье Гданьска пью, он был и будет нашим!»

И чаши винные он наполнял до края,

Покуда золото не капнуло сверкая [46].

А бигос греется. Сказать словами трудно

О том, как вкусен он, о том, как пахнет чудно!

Слова, порядок рифм, всё передашь другому,

Но сути не понять желудку городскому!

Охотник, здоровяк и деревенский житель,

Литовских кушаний единственный ценитель.

Но и без тех приправ литовский бигос вкусен,

В нём много овощей и выбор их искусен;

Капусты квашеной насыпаны там горки,

Что тает на устах, по польской поговорке.

Капуста тушится в котлах не меньше часа,

С ней тушатся куски отборнейшего мяса,

Покуда не проймёт живые соки жаром,

Покуда через край они не прыснут паром

И воздух сладостным наполнят ароматом.

Готово кушанье, и с громовым виватом

Все с вилками бегут, в капусту их вонзают.

Звон меди. Дым валит, и бигос исчезает,

Подобно камфаре; на самом дне казанов

Клокочет пар, как дым из кратеров вулканов.

Стрелки, довольные, напились и наелись

И, тушу привязав, на лошадей уселись,

Друг с другом весело вступают в разговоры.

Юрист с Асессором не позабыли ссоры.

Все спорили они о славной Сангушовке

И балабановской лихой Сагаласовке.

А граф с Тадеушем печально путь держали.

Стыдились промаха, стыдились, что бежали.

Кто зверя упустил, нарушив ход облавы,

Тот нелегко уже добьётся доброй славы!

«Я взял рогатину! — промолвил Граф со злобой,

И не вмешайся пан, мы не бежали б оба!»

Тадеуш отвечал, что он его сильнее,

Со зверем лучше бы управился он ею,

И захотел помочь. Так говоря угрюмо,

Не слушали они ни болтовни, ни шума.

Гречеха посреди охотничьего круга

Был весел, говорлив, как в добрый час досуга.

О рьяных спорщиках немного беспокоясь,

Задумал досказать он начатую повесть.

«Асессор и Юрист, вас призывал к дуэли,

Не потому, что я свиреп на самом деле,

Не кровожаден я; хотел вас позабавить

И шутку повторить, комедию представить,

Чтоб вас уговорить не тратить время в ссорах.

Я шутку выдумал тому назад лет сорок.

Вы молоды ещё, до вас не долетела

Та шутка славная, что некогда гремела.

Довейко, верно, бы с Домейко мирно жили,

Но помешало им созвучие фамилий!

На сеймиках себе сторонников, бывало,

Довейко партия средь шляхты вербовала;

Прошепчет шляхтичу: «Свой голос дай Довейке» —

Тот, недослышавши, отдаст его Домейке.

На пиршестве, когда провозгласил Рупейко:

«Виват Довейко наш!» Кто подхватил «Домейко!»

А кто понять не мог, кого же называют?

В конце обеда речь нечёткою бывает!

А в Вильно было так: какой-то шляхтич пьяный

С Домейкой фехтовал и получил две раны.

Из Вильно уходя и торопясь к парому,

С Довейкой встретился он по дороге к дому.

И вот, когда вдвоём поплыли по Вилейке,

Кто он таков, спросил пьянчужка у Довейки.

«Довейко!» Услыхав, полез в свою кирейку [47],

Клинком подрезал ус Довейке за Домейку.

А на облаве раз похуже получилось,

И надо было же, чтоб с ними так случилось!

Стояли рядышком и выстрелили вместе

В одну медведицу, упавшую на месте

От этих выстрелов; хотя ходили слухи.

Что до десятка пуль она носила в брюхе,

Однокалиберных немало ружей было, —

Которое из них медведицу убило?

«Довольно! — крикнули друзья мои с досадой, —

Бог или чёрт связал, но развязаться надо!

Как в небе солнцам двум — двоим нам в мире тесно.

За сабли! Чья возьмёт, решим дуэлью честной!»

Мирить их шляхтичи старались, но напрасно!

Они, рассвирепев, в запальчивости страстной

Клинки отбросили, взялись за пистолеты…

Тут закричали мы, что слишком близки меты,

Но поклялись они стреляться через шкуру, —

Опасность велика, убьют друг друга сдуру!

«Гречеха секундант!» Я не моргнул и глазом.

«Пускай могилу вам могильщик роет разом,

Не кончится добром ваш вызов молодецкий,

Но вы не мясники, деритесь по-шляхетски!

И не сближайтесь так, ведь удальство не в этом.

Хотите пропороть вы брюхо пистолетом?

Дистанцию свою назначили вы сами,

Я выверю её шагами и глазами,

Сам шкуру растяну и сам её расправлю,

И вас, друзья мои, по совести расставлю:

На морде одного, а на хвосте другого.

Стреляйтесь досыта — позиция готова!»

«Когда и где, скажи?» — «Да в Уше [48], на рассвете!»

Ушли они, а я Виргилия [49] взял, дети!»

Вдруг раздалось «Ату!» вслед быстрому зайчонку —

И Куцый с Соколом летят за ним вдогонку.

Борзые были здесь. Нередко после лова

Случалось лошадям в пути поднять косого.

Без сворок псы брели и, повстречавшись с серым,

Не ждали окрика, а понеслись карьером.

Юрист с Асессором за ними было гнаться,

Но Войский закричал: «Стой! С места не сниматься!

Ни шага никому я сделать не позволю,

Отсюда всё видать, русак несётся к полю!»

Зачуя псов, русак туда понёсся, верно!

Наставил уши он, как будто рожки серна,

И, вытянувшись весь, серел он в поле, будто

Не лапки быстрые под ним — четыре прута!

Казалось, на бегу едва земли касаясь,

Как ласточка летел тот злополучный заяц.

За ним клубилась пыль, за пылью псы; похоже,

Что заяц, пыль и псы слились в одно и то же —

Одна змея ползла, змеиной головою,

Конечно, был русак, и шеей пыль, а двое

Псов, точно два хвоста, мелькали над травою.

Юрист с Асессором раскрыли рты в волненьи,

Вдруг побледнел Юрист, как плат, как привиденье.

Асессор побледнел, поникши головою…

Змея длинней, длинней — тут что-то роковое!

Разорвалась змея, исчезла шея пыли,

У леса голова, хвосты далеко были!

Пропала голова, как будто шутки ради

Мелькнула вдалеке, а псы остались сзади.

Обманутые псы бегут у перелеска,

Не то советуясь, не то ругаясь резко.

Подходят медленно и опускают уши,

И поджимают хвост. Позор им лёг на души!

Не смеют глаз поднять, свершили преступленье!

И к панам не идут, а стали в отдаленьи.

Тут голову на грудь Нотариус повесил,

Асессор не сдавал, но тоже был невесел!

Вдвоём они нашли немало отговорок;

Мол, не привыкли псы охотиться без сворок!

Мол, заяц выскочил нежданно, нынче в поле

Хоть обувай собак; булыжники там, что ли,

И камни острые, и рытвины, и кочки.

Так объясняли всё борзятники, до точки.

Могла быть эта речь охотникам полезной,

Но те не слушали, смеялись нелюбезно,

Перебирали вновь минувшую облаву,

А свист их оглашал зелёную дубраву!

Гречеха только раз на зайца обернулся,

Узнав, что убежал, спокойно отвернулся

И продолжал рассказ: «На чём бишь я, панове?

Ах, да на том, что я держу друзей на слове!

Послужит шкура им дистанцией дуэли.

Жалеют шляхтичи: «Погибнут в самом деле»,

Я отвечаю им с улыбкою невинной,

Что шкура может быть порою очень длинной!

Панове, знаете, как, по словам Марона,

К ливийцам приплыла прекрасная Дидона

И там клочок земли добыла при условьи,

Что он уместится под шкурою воловьей [50].

И вот на том клочке встал Карфаген могучий,

Я ночью изучал недаром этот случай!

Едва взошла заря на берегах Вилейки,

Домейко на коне, Довейко на линейке.

А через реку мост косматый, крепко вбитый, —

Ремни из шкуры там нарезаны и сшиты.

Домейко стал на хвост, на морду стал Довейко,

Меж ними катится шумливая Вилейка!

«Стреляйтесь, — я сказал, — на славу подеритесь,

А лучше, удальцы, друг с другом помиритесь!»

Смеются шляхтичи, а дуэлянты злятся,

Ксендзу и мне пришлось немало постараться:

Читать Евангелье и приводить законы [51].

Смирились гордецы, хоть были непреклонны!

Довейко в жёны взял себе сестру Домейки,

До гробовой доски дружили их семейки!

Друзей примернее не знали мы в округе.

Домейко шурина сестру избрал в супруги.

Поставили они корчму на месте боя,

Её «Медведицей» [52] прозвали меж собою.

Загрузка...