Г лава 14 ЛУНА НАД ПРОЛИВОМ

Продутая зимними ветрами тундра спокойно дремлет.

Блестят в свете яркой луны заструги зализанного пургой снега. На возвышенностях — темные пятна проталин. Лужи и ручейки прихвачены ночным морозом. Луна притушила звезды, рассыпала искры по снегу, мхам и тонкому льду ручьев.

Смерзшиеся мхи — ржавые, золотистые, палевые — хрустят под ногами. Шуршат склонившиеся к югу сухие травы. Впереди смутно проступают оголенные ветрами бугры.

Ровными шагами, то по снегу, то по серебряной россыпи мхов, неизвестно куда и откуда идет человек. Собака с впалыми боками, свалявшейся, обвисшей клочьями шерстью плетется за ним. У человека в руке палка с костяным крючком на конце, за поясом — грушевидная болванка, утыканная костяными шпильками; к ней прикреплен ремень, свернутый в круг.

Человек высок. На нем потертые, местами облезлые штаны, рубаха, шапка; они сшиты из плохо выделанных шкур тюленей. Круглый ворот рубахи едва прикрывает ключицы. На ногах — черные торбаса, смазанные нерпичьим жиром.

Это не оленевод. Видно, что его и кормит и одевает море. Но зачем он здесь, вдали от побережья? Почему бодрствует в этот час, когда опит даже тундра?

Угрюмым взором человек смотрит вперед. Он не замечает лунного света на серебре мхов, не видит искрящихся льдинок, не слышит, как они хрустят под ногами. В неясных очертаниях темных бугров ему чудятся яранги. Он настораживается, оглядывается на собаку. Понурив голову, она натыкается на его ноги.

Человек и собака идут дальше.

Не опит и мистер Джонсон. Лунный свет, прорываясь к его ложу через небольшое оконце, беспокоит мистера Джонсона.

Эта дрянная девчонка Амнона позволяет себе слишком много: она опять ушла на ночь к отцу и матери. Не угодно ли; опять ему придется утром дышать запахом ворвани, принесенным ею оттуда! Разве для этого он одел ее в европейское платье? Нет, нет, это ему надоело! Надо будет подыскать другую экономку. У старика Вакатхыргина дочь, пожалуй, ничем не хуже Амноны…

Мистер Джонсон протягивает руку за сигарой. Закуривает. В комнате холодно. Хорошо бы протопить печурку. Но ему не хочется самому пачкаться. Он решает ждать утра.

Купол яранги из моржовых шкур, натянутых на остов из китовых ребер, покрыт изморозью, искрится при луне.

В яранге младшей сестры Тауруквуны все спят: старуха-мать, рядом — Тэнэт, в другом углу — Ройс и Устюгов.

Коптит моховой фитиль, опущенный в звериный череп с тюленьим жиром.

Бенту Ройсу снится: он нашел самородок золота, разбогател. На нем — лисья доха, хотя в Лос-Анжелосе не так уж холодно… Рядом — Марэн. Она немного выше его, стройная, милая. Как ей к лицу эта шубка! Бент рассказывает о годах странствий, о людях в звериных шкурах. «Бент, я сама хочу посмотреть на них, на те места, где ты терпел лишения, — говорит она, нежная, белокурая. — Поедем, Бент! Сейчас же!» — она нетерпеливо топает ножкой, прижимается к нему плечиком, щекой. «Нет, нет, Марэн! Избавь меня от этого ужасного края. Прежде всего я хочу показаться с тобой дядюшке: пусть он посмотрит, каков стал Бент, которого по-родственному он позволил себе как-то даже ударить. Потом мы поедем повсюду, где я работал в Штатах, и разопьем с моими старыми друзьями по бокалу виски. Я хочу, чтобы они вновь увидели меня вместе с тобой». «Бент, ты стал ужасно упрям: как бык. Ты совсем перестал считаться с моими желаниями. Я накажу тебя за это!» — она капризно сложила губки. Бент видит их, почти осязает, и вдруг — перед ним уже не миссис Ройс, а белокурая школьница Марэн. Ветер растрепал ее кудри, она присела на лыжах и мчится под гору, вот ее уже почти не видно… Но тут же вместо Марэн перед взором Ройса появляется мистер Роузен… Он сидит за своим рабочим столом и перебирает лицевые счета проспекторов; на одном из них знакомое имя «Эриксон Олаф». Мистер Роузен улыбается, и под его проворной рукой косточки на счетах начинают бешено скакать справа налево, заполняя ряды все выше и выше… Но вот норвежец различает, наконец, свое имя. При виде этого счета главный директор мрачнеет, гневно перечеркивает его красным карандашом. Бент заворочался, застонал.

Василий не спит. Думы о семье не дают ему покоя. Скоро два года, как длится разлука. Как-то они там без него?.. Ему вспоминается встреча с Богоразом, его слова: «А почему вы без семьи? Разве здесь, где сейчас вы находитесь, — это, по-вашему, не Россия?!» В бухте Строгой, в Славянске, говорил он, немало живет и русских людей. «Надо было мне, — размышляет Василий, — двинуться не на север, а на юг, с Олафом Эриксоном». Василий не знает, что минувшую зиму Олаф провел в Номе и что в семье Устюговых произошло несчастье из-за этого самого Эриксона. «Ничего, — утешает он себя, — по пятидесяти долларов получу за каждый месяц». И снова перед его мысленным взором сын Колька, Наталья, отец, дед. Среди них отец Савватий. Он рассказывает Кольке о подвигах его дедов и прадедов на Аляске. Василию кажется, что он слышит слова Савватия:

«В те годы, чадо, не ступала здесь еще нога иноземцев. Григорий Шелехов основал на Кадьяке первое поселение тому более века назад. В добром согласии жили россияне с индейцами, эскимосами да алеутами. Дети их совместно с русскими грамоте обучались. Немало инородцев толковых постигло разные науки в городах российских. Руды медные и железные, уголь каменный отысканы были в довольном количестве. Колокола, чадо, что и ныне по всей Аляске до Калифорнии звонят, отлиты руками твоих дедов». И Василию слышится праздничный перезвон церковных колоколов в его родном Михайловском… «А также, — продолжает Савватий, — деды твои лес пилили, дубили кожи, сукна разные изготовляли, плавили металл, добывали слюду, промышляли охотой. На верфях суда строили, на коих в дальние плавания отправлялись — в Китайские земли, Филиппинские, на острова Гавайские…»

И уже во сне видит Василий, что вовсе не у себя в избе сидит его Колька, а среди множества таких же подростков. А батюшка медленно расхаживает по просторной горнице и повествует им о Русской Америке.

За проливом тоже луна. Но ее свет не проникает в землянку, где на руках у Сипкалюк полугодовалый мальчик с длинными ресницами. Рядом — дочурка. В другой части землянки — дядя Тагьек и его семья. Все они спят. Утро еще не скоро. Только черноглазый малыш разбудил мать.

Светильник горит ярко: Тагьек живет в достатке. В его землянке тепло.

— Спи, Тыкос, спи, — мать укладывает сынка.

Его ресницы всегда напоминают ей отца малыша.

— Где-то он? У него, Тыкос, видно, красивая жена… У тебя, мальчик, однако, уже есть брат и сестра. — Сипкалюк придвигает большой клык моржа, разрисованный отцом Тыкоса. — Вот его байдара, упряжка, яранга… Кого привел он в нее? Она очень, наверное, красивая, такая, как он сам. Иначе он не оставил бы нас. Спи, Тыкос, спи! Твой отец — нехороший отец. Спи, малыш, спи!

Мальчик хнычет.

«Хорошо ей, сердце не ноет, она с ним…» — думает Сипкалюк про свою соперницу.

Но Кайпэ была не с ним. Даже Гырголя и того не видит она уже не первую ночь и не первый день. Он то в стаде, то с Кутыкаем уезжает в соседние стойбища. «Что потерял он там? — думает, ворочаясь на шкуре, Кайпэ. — Зачем ему песцы и лисицы? Разве мало добывают их пастухи Омрыквута?»

Кайпэ готовится стать матерью, ей тяжело одиночество. Она в своем шатре; не спится.

Вот она села, поджав под себя голые ноги; косы свесились, руки сплелись на животе; большие карие глаза широко открыты. В такие часы воспоминания о побеге с Тымкаром вселяются в ее голову. Но она боится их, гонит от себя. Ляс все знает, даже мысли людей… Он сильный шаман, а она готовится стать матерью. Как бы не навредить себе и «ему». Духи могут воспользоваться ее мыслями…

Кайпэ становится страшно, глаза раскрываются еще шире.

Так же, с широко открытыми глазами, за проливом сидит в землянке Сипкалюк. Тыкос не спит.

В крайней избе Михайловского редута засветился огонек. Это Наталья Устюгова поднялась к застонавшему опять свекру.

Разметав руки, он тяжело дышит, лежа на русской печи. У него пробита голова в ночной схватке, когда к ним ворвалась пьяная ватага насильников. Они сорвали двери и хотели обидеть ее, Наталью… Завязалась драка. Старик пришиб какого-то ухаря обухом топора. Выскочив, Колька поднял соседей. А свекра сильно помяли, уже пятые сутки он лежит без памяти.

— Батя! Испейте воды, батя, — уговаривает она его, стоя у печи босиком, в одной рубахе.

— Представится должно, — откликается с полатей дед. — Надо бы отца Савватия покликать.

— Сбегать? — слышится с кровати голос Кольки.

Ему никто не отвечает.

Строгая, задумчивая, Наталья задула лампу и села на лавку к освещенному луной окну.

Над тундрой — ясная луна.

Что-то знакомое напоминает этот ручей. Тымкар останавливается. Собака натыкается мордой на его ноги.

Да не здесь ли он был пойман арканом, как дикий олень? Но снег еще стоял не всюду, трудно узнать места, по которым проходил он минувшим летом.

У Тымкара щемит сердце «Я найду тебя, Кайпэ», — звучат в ушах слова, выкрикнутые им, жалким, обессиленным, в тот печальный день. Ему тогда не посчастливилось.

«Чем прогневил я духов? Они взяли отца и мать, завели брата на плавучую льдину, сбросили, видно, Тауруквуну с обрыва в море, отняли Кайпэ, дали собакам сожрать кожаную байдару, разогнали упряжку… Одна собака осталась, да и она вот-вот околеет от голода».

Зашел в поросли ивняка. Звеня, они цепляются за ноги, с веток сыплются льдинки.

Черными и оголенными видит поросли Тымкар, хотя каждая остекленевшая веточка разбрызгивает радужные искры с льдистых капель. Ивняковая поросль — как волшебное царство, среди которого движется великан!

Все ниже опускается луна.

Ржавые мхи темнеют. Смутно проступают бугры.

«Чем прогневил я духов?» — думает Тымкар.

«В голове Тымкара поселились беспокойные мысли», — говорят про него чукчи. Они знают, что случилось с ним за минувшие годы.

«Тымкар бродит по тундре, набирается шаманской силы: он, однако, готовит себя в шаманы…» — рассказывают про него.

«Желаю тебе, юноша, счастья!» — звучат в памяти Тымкара слова Богораза.

«Тымкар убил таньга-миссионера. Лучше бы нам не видеть его здесь…» — откликается им проклятие Кочака.

В черных глазах юноши затаились угрюмость и злоба. Разве он убивал рыжебородого? Как мог Кочак назвать его убийцей? Он, видно, слабый шаман или злой шаман! Сколько уже раз он говорил неправду… Даже заплакал Тымкар тогда, когда его назвали убийцей: обидные слова! Но кто поверит ему, если это сказал шаман?

Сердце Тымкара волнуют злые желания.

Кочак, чернобородый янки, пастух, отнявший Кайпэ, и Омрыквут, унизивший его при женщинах, — вот кто родил эти желания! Все чаще встают перед ним образы этих людей. Он ненавидит их.

Тымкар часто представляет себя в единоборстве с ними. Вот они все! О, он легко побеждает их… Но не трогает, когда они, жалкие, просят пощады: пусть только Кочак возьмет обратно лживые слова; пусть пастух сам изрежет аркан, который набросил Тымкару на шею; пусть Омрыквут отдаст дочь, а чернобородый не грозит винчестером. И Тымкар прощает их всех… Но уже вскоре гнев с новой силой перехватывает горло, щемит сердце, хмурит лоб. Они не хотят? Ну, тогда он заставит их!

— Какомэй! — вдруг восклицает Тымкар. — Опять тот же ручей? Он озирается. Собака тыкается мордой в его ноги.

По тундре ползут туманы. Луна поблекла. Светает. «Видно, духи путают след…» Тымкар измаялся, мозг его утомлен. «Засну до восхода». И он ложится на проталину у ручья.

Кутыкай охраняет стадо Омрыквута; в нем — его личные олени, как не стараться ему! Начинается отел; важенки отогнаны на отдельные пастбища. Жаль, белокопытую зимой задрали волки. А то бы его личное стадо могло, однако, увеличиться этой весной на число, принадлежащее ноге.

Припав на брюхо, собака Тымкара охотится за мышами.

Сон Тымкара неспокоен. Юноша ворочается, скрипит зубами, пальцы его шевелятся. Видно и во сне добывает он свое счастье…

Что ж, всем хочется его найти — свое счастье: Устюгову — родину, Богоразу — правду жизни, Ройсу — золото, Гырголю — оленей, Джонсону — деньги, Сипкалюк — семью, Кутыкаю — сносную жизнь, Тымкару — Кайпэ,

Загрузка...