МОСКВА. ВЛАДИМИР НАГИБИН

Владимир Нагибин посмотрел на лежавшую перед ним на столе бумагу.

«Вот ещё одна головная боль», — подумал он.

Головной болью было сообщение о бежавшем Юдине.

Нагибин встал и сделал несколько шагов по кабинету. Остановившись перед окном, выходившим на Лубянскую площадь, он посмотрел на памятник Дзержинскому. Ему очень нравилась эта облачённая в шинель строгая фигура «Железного Феликса». Он считал этот монумент лучшим произведением искусства, созданным в Советском Союзе, а если и не лучшим, то уж наверняка самым эффектным. Вторым по эффектности и значимости памятником революции Владимир Нагибин считал мавзолей Ленина. Эта ступенчатая пирамида пробуждала в нём с детских лет множество необъяснимых чувств. Мальчишкой он подолгу стоял перед мавзолеем, и ему казалось, что через эту красную пирамиду можно проникнуть в другое время, другое измерение.

Нагибин медленно прошёлся из угла в угол, вслушиваясь в скрип паркета. Настроение у него было неважное.

Утром у него состоялась беседа с арестованным Анатолием Серёгиным. Нагибин познакомился с ним около года тому назад в связи с разработкой крупного советского учёного, подозреваемого в сотрудничестве с западными спецслужбами. В первую же их встречу они произвели друг на друга положительное впечатление, и Нагибин полагал, что Анатолий Германович Серёгин, мужчина средних лет, с выразительными глазами и не сходившей с лица мягкой улыбкой, будет лишь одним из звеньев в получении информации. Однако в процессе работы обнаружилось, что Серёгин придерживался политических взглядов, весьма далёких от линии, проводимой КПСС и что позиция его выходила за рамки чистой теории. Войдя в доверие к Серёгину, Нагибин стал получать от него запрещённую в Советском Союзе литературу, а вскоре узнал, что Серёгин принимал активное участие в самиздате[26]. Более того, совсем недавно обнаружилось, что к Серёгину, оказывается, начали проявлять интерес представители западных спецслужб. Анатолий Германович был носителем закрытой информации и мог, в силу своих политических убеждений, легко пойти на продажу секретов.

И вот несколько дней назад Серёгин был арестован. Попав сегодня утром в кабинет Нагибина, он по-настоящему растерялся, увидев перед собой давнего знакомого. Поначалу он не желал разговаривать, лишь цедил сквозь зубы:

— Мы уже сто раз обо всём дискутировали. Вы были крепким оппонентом.

— Может, продолжим дискуссию?

— Не о чём. Вы всё уже знаете, Владимир Семёнович.

Это «вы всё уже знаете» Серёгин повторял снова и снова, после чего надолго замолкал.

— Да меня, собственно, не интересуют ваши взгляды, Анатолий Германович, — сказал наконец Нагибин.

— Тогда я не понимаю, зачем я здесь.

— Я надеюсь, что вы поразмыслите некоторое время и придёте к решению сотрудничать с нами. В конце концов вы оказались здесь не по моей прихоти. Вы знали, с каким огнём играли, распространяя антисоветскую литературу.

— Я распространял просто хорошую и умную литературу, а не антисоветчину! — арестованный поднял голову, он был бледен. — И вы это хорошо знаете. У вас же изумительный вкус, Владимир Семёнович. Уж кто-кто, а вы умеете ценить литературу.

— Речь сейчас не о моём вкусе и не о хорошей литературе. Вы прекрасно понимаете, что КГБ заинтересовался вами из-за ваших действий, которые направлены против нашего государства, стало быть, против всего народа.

— Да что мы с вами, Владимир Семёнович… Опять про одно и то же будем говорить? Народное государство! Это чушь! Что такое народное государство? — Серёгин выпрямился и заговорил быстро-быстро, словно включился в только что прерванный спор. Собственно, так оно и было: они много раз касались этой темы, жарко спорили, но каждый оставался при своём мнении. — Что такое диктатура пролетариата? Ну, сразу после Октябрьского переворота ещё понятно, там давили и стреляли всех, кто проявлял признаки противления новому государственному устройству. Но теперь-то? Наши политические руководители заявляют, что мы живём в государстве, где пролетариат возведён в степень господствующего класса. Но объясните мне, если пролетариат — это господствующий класс, то над кем он господствует? У нас нет буржуазии, у нас ведь государство трудящихся, у нас некого давить. Значит, пролетариат господствует над какой-то другой частью трудящихся… Так?

— Вы продолжайте, я вас слушаю очень внимательно. Мне интересен ход ваших мыслей, — без улыбки сказал Нагибин.

— Вам давно известен ход моих мыслей, Владимир Семёнович. Вы же со мной почти год «водили дружбу», всё ключик подбирали… И вот мы премило беседуем с вами, будто ничего не случилось. Два давних собеседника, только с той разницей, что вы, как и раньше, отправитесь домой после чашки чая, а меня поведут не домой, а в камеру… Впрочем, раз уж вам нравится беседовать, извольте. Мне спешить некуда. Камера подождёт… Итак, государство трудящихся. Кто же управляет таким государством? Тоже трудящиеся? Бывшие трудящиеся, Владимир Семёнович, а ныне — особое привилегированное сословие. Вся наша, вернее сказать ваша партийная номенклатура и есть это привилегированное сословие. И вы служите именно этой партноменклатуре, а не народу.

— Я служу государству, Анатолий Германович. И не мне судить, какое это государство.

— Я согласен, что можно жить даже в самом ужасном государстве. Но ведь не обязательно быть палачом, Владимир Семёнович, — устало проговорил арестованный.

— А вы меня в палачи не записывайте.

— Да мне-то, собственно, наплевать теперь, как вас называть.

— Я служу моему государству. А вы, Анатолий Германович, какому государству служите? Америке? Германии? Ведь это они накачивают вас идеями «справедливого» мироустройства. Это они присылают вам запрещённую литературу.

— Накачиваете вы, ваши идеологи, — Серёгин вздохнул и потёр голову обеими ладонями. — Партийная элита смотрит на трудовой народ с огромной высоты и давно не представляет интересов этого народа. У партаппаратчиков есть только одно радение — не выпустить власть из своих рук. Коммунистическая диктатура, превратившаяся в бюрократию, впрочем, как и всякая другая, имеет только одну цель — чтобы народ послушно служил ей, то есть был рабом, а для этого ей не хватает одного — заполучить в собственность средства производства. Но рано или поздно это пройдёт!.. Признаюсь, мне грустно осознавать, что вы, человек умный, состоите на службе у этой диктатуры.

«Гладко стелит, сукин сын, — подумал Нагибин. — И этим он, кстати говоря, всегда отличался от многих своих товарищей. Из него получился бы качественный аппаратчик, если бы он избрал другу точку отсчёта…Какие всё-таки качественные умы встречаются иногда…»

— А мне грустно думать, что вы, Анатолий Германович, состоите на службе у врагов своей страны, — ответил Нагибин.

— Да не состою я ни у кого на службе!

— Вы помогаете им, делаете подкопы под наше государственное устройство.

— Я лишь говорю правду!

— Правду? Вы говорите часть, крохотную часть правды! Обрывок правды, который вам выгодно выставлять на передний план, чтобы одержать верх в дискуссии! — Нагибин нахмурился. — Да, в Советском Союзе есть диктатура партии. Почему вы не говорите о том, что в капиталистическом мире тоже есть своя диктатура?

— Да какая там диктатура?

— Диктатура капитала! Диктатура золотого тельца! Там вы не будете иметь ничего, если у вас не будет денег, Анатолий Германович! Ровным счётом ничего! И никакой хозяин не станет платить вам никаких денег, если вы не будете выполнять его заказ. Ещё неизвестно, какая диктатура страшнее… Партийная номенклатура!.. Всё дело в том, что вы не патриот.

— Это вы не патриот, Владимир Семёнович. Вы стоите на страже страны, которая запятнала себя позором.

— Родину не выбирают. Родине либо служат, либо предают её. Вы разрушаете её, значит, предаёте, — сказал ледяным голосом Нагибин. — Вы вели постоянные подрывные разговоры, распространяли антисоветскую литературу…

— Я говорил открыто, не таясь. А вы обманули меня. Если бы я знал, что вы работаете в КГБ, то вам не удалось бы…

— Перестаньте говоришь чушь! Вы что же, думаете, что мне следовало при встрече сунуть вам под нос моё удостоверение? Позвольте представиться, я майор КГБ… Нет, я вас не обманывал, мы на самом деле общались очень искренне и откровенно, и мне было по-настоящему интересно дискутировать с вами, Анатолий Германович. В споре рождаются истины. Однако вы не удовлетворялись дискуссиями, вас тянуло к подрывной деятельности. И вы не можете не сказать, что я не отговаривал вас. Разве я не предупреждал вас по-товарищески, что не следует вам заниматься всем этим?

— По-товарищески! Не смешите, Владимир Семёнович. Какие мы с вами товарищи?!

— Зря вы не послушали меня, Анатолий Германович, — покачал головой Нагибин, — а ведь я давал вам шанс…

Разговор закончился ничем.

Ни выдавать кого-либо, ни переваливать вину на других Серёгин не собирался, тем более что вины за собой никакой не чувствовал. Он был убеждённым антисоветчиком, но причину его ненависти к советскому строю Нагибин понять не мог, хотя это (если забыть о чисто профессиональных задачах) интересовало Владимира больше всего. Серёгин был успешным инженером, работал на закрытом предприятии, получал приличные деньги, однако благополучная жизнь не устраивала его…

«Почему? Почему наше государство устраивает меня, но не устраивает его?»

Нагибин вспомнил, как он впервые встретился с Серёгиным в компании. Там сидели весёлые люди, кто-то бренчал негромко на гитаре, никто не призывал к оружию, то и дело слышались анекдоты, и все дружно и искренне смеялись. Анекдотов было много, в том числе и политических, но никто не придавал им серьёзного значения. Сталинские времена давно миновали, и за шутки, окрашенные в политические тона, никто не попадал за решётку. Диссиденты встречались часто, некоторые увлекались политикой просто из чувства политической моды, некоторые верили в политику серьёзно, некоторые искали в диссидентстве своего рода поэтическую отдушину, сваливая свои творческие неудачи на политическую атмосферу в Советском Союзе.

Нагибину в определённой степени нравились «свободные» нравы диссидентов, но нравились до тех пор, пока они не переходили дозволенных рамок. Слова любой критики, даже весьма резкой, казались ему вполне допустимыми, однако переход к антигосударственной деятельности были, с его точки зрения, серьёзным преступлением. Слова, в которых заложена возможность эволюции государства, — это одно, но подстрекательства к свержению власти и продажа секретов государства — совсем другое.

Поэтому когда поступила информация о том, что английский журналист Тед Малкович искал подходы к тому закрытому научному учреждению, где работал Анатолий Германович Серёгин, и несколько раз побывал в общих с Серёгиным компаниях, Нагибин пришёл к выводу, что с диссидентской деятельностью Серёгина пора кончать.

Вспоминая всё это, Нагибин вернулся за стол и ещё раз перечитал бумагу, полученную из Чечено-Ингушетии.

— Итак, лейтенант Юдин… Ещё одна головная боль… Ещё один изменник Родины…

На несколько минут мысли Нагибина опять вернулись к диссидентству.

«Какое дурацкое слово… Диссидентство… Ведь если моего парня, — подумал он о своём сыне, — поймают, к примеру, на прослушивании “Голоса Америки”, то какой-нибудь чрезмерно усердный следователь запросто может прилепить ему клеймо диссидента… Маразм, настоящий маразм… Сколько ребят торчит на чердаках и балконах, слушая “Голос Америки” по вечерам? И ведь нелепость ситуации заключается в том, что я приношу ему домой ту музыку, которая официально запрещена. Я сам приношу. Приношу потому, что знаю, что она нравится ему, нравится многим пацанам. И я твёрдо знаю, что она не наносит никакого вреда никому… Боже, какая всё это глупость! Они танцуют на любом дне рождения под музыку Битлов и Слэйдов, а мы изображаем, что это всё — буржуазная пропаганда!»

Нагибин мысленно вгляделся в лицо своего сына.

«А что я, собственно, знаю про моего парня? Какой жизнью он живёт?»

* * *

Едва раздался звонок, школьники дружно зашевелились, зашелестели тетрадки, защёлкали замочки портфелей.

— Разве я закончила урок? — громко спросила Галина Семёновна. — Запишите домашнее задание!

Она была классным руководителем «восьмого-Б», трудного, почти неуправляемого класса, в котором числилось сорок два человека. Половина из них именно числилась, а не училась — прежде всего мальчики. Некоторые даже не пытались скрывать своего отвращения к школе, ходили на уроки кое-как и только мешали остальным, открыто хамили учителям, нагло срывали занятия, устраивали потасовки на переменах. Несколько мальчиков состояли на учёте в детской комнате милиции.

Галина Семёновна строго свела брови и громко постучала указкой по столу. Она была мягким человеком, хоть и старалась всеми силами придать своему облику побольше суровости. Классный руководитель — роль незавидная.

— Внимание! Параграф двадцатый, задачи сто двадцать восьмая и сто тридцатая! Письменно! Буду проверять!

Её уже почти никто не слышал. Это было обычное явление. До конца пятого урока эти четырнадцатилетние ребята, в которых кипела и била через край жажда жизни, досиживали с трудом.

— И подготовьтесь к контрольной работе! Нагибин, если увидишь Исаева, — Галина Семёновна подошла к парте, где пустовало одно место.

— Ладно, передам, — мальчик, к которому она обратилась, кивнул.

— Что он себе думает? Как он собирается экзамены сдавать? — учительница строго сощурилась, глядя на Алексея Нагибина.

Так же сощурившись смотрел Владимир Ильич Ленин с висевшего на стене портрета, но его взгляд был не строг, а скорее весел, с какой-то хитринкой. Такие портреты основателя советского государства висели в каждом классе, в каждом кабинете. Они были такой же неотъемлемой и естественной частью любого общественного учреждения, как стекло в окне. Уже давно никто не придавал им никакого значения, давно не смотрел на Ленина с восторгом и почитанием. Скорее на эти портреты вообще никто не обращал внимания. Ленин был обязательным, но ничего не значившим украшением стены. Помимо лика вождя в школьных кабинетах висели типографские копии портретов великих физиков, математиков, биологов, но если бы не надписи под этими полотнами, выполненными по всем правилам классической живописи, то никто не сказал бы наверняка, чьи это портреты. Но Ленина знали все. В младших классах его называли ласково «дедушка Ленин», ученики же старших классов не упоминали Владимира Ильича, пресытившись на уроках истории бесконечными рассказами о революции 1917 года, о большевистском подполье и о бесчинствах царской охранки. Все эти превратившиеся в легенды рассказы, скучно излагавшиеся снова и снова на уроках, давно вошли в кровь, были хорошо известны, но совершенно не интересовали школьников и лишь нагоняли скуку. Политика и пропитанная политикой история Советского Союза занимала лишь тех учеников, которые были активистами комсомольской организации, да и то лишь в силу необходимости.

Алексей Нагибин затолкал учебники в набухший портфель и торопливо пошёл к двери, слившись с гудящим роем мальчишек.

— Лёша! — окликнул его сзади девичий голос.

Нагибин обернулся. К нему быстро шла красивая светловолосая девочка. У неё были выразительные голубые глаза, тонко вырезанный нос, обворожительная улыбка и постоянно розовые щёки. Белый накладной воротничок ажурно окаймлял верх коричневой школьной формы. Это была Нина Антонова.

— Лёш, послушай, — Нина остановилась перед ним, и Алексей затаил дыхание. Нина нравилась ему, её неповторимый голос, чуть с хрипотцой, не по-девичьи глубокий и бархатистый, приводил его в трепет. — Лёш, говорят, у тебя «Мастер и Маргарита» есть.

— Есть.

— Дашь почитать?

Они вышли в шумный коридор и очутились в густом людском водовороте.

— Дам.

— А то все с ума сходят, говорят, что безумно интересно, — Нина не переставала улыбаться, у неё были фантастически красивые зубы.

— Да, я принесу завтра, — Алексей сглотнул слюну. — Только ты позвони мне, напомни. Ладно?

— Позвоню… Лёш, подожди, не убегай, — Нина схватила его за руку.

— Что? — он с радостью сжал её горячую ладонь.

— Ты в комсомол думаешь вступать?

— Думаю, — Алексей мгновенно потерял интерес к разговору, равнодушно кивнул и скосил глаза на комсомольский значок на левой груди Нины — золотой профиль Ленина на лакированном полотнище красного знамени.

— А почему заявление не подаёшь? Общественную работы ты ведёшь: ты и в редколлегии стенгазеты, и член КИДа[27]. Уже весна, скоро экзамены… Чего тебе до следующего года ждать?

— Рано мне, — он пожал плечами, — я в вашей школе всего год.

Алексей перевёлся в школу № 449 в прошлом сентябре, когда родители обменяли две комнаты в коммуналках на квартиру в новом доме недалеко от станции метро «Семёновская». Со многими ребятами он сошёлся сразу (у него был лёгкий характер), но некоторых сторонился до сих пор, побаиваясь их необузданных нравов. Прежняя его школа была спокойной, миролюбивой, интеллигентной, как и все специализированные школы, куда попадали дети только из так называемых благополучных семей. Но здесь всё было иначе: жёстче, примитивнее, гадливее. Здесь многое казалось Алексею диким и необъяснимым. Даже знание английского языка, который он изучал с малолетства в спецшколе, здесь, в новом окружении, выделяя его из средней массы учеников, ставило Алексея в невыгодное положение: шпана, требуя от Алексея подсказок на уроках, грозила ему кулаками, а кулаки у них были бойкие и увесистые…

— Лёш, хочешь, я дам тебе рекомендацию? — предложила Нина.

— Дай, — он пожал плечами.

Они вместе спустились на первый этаж. В воздухе плавала пыль, поднятая десятками торопливых ног. Возле закутков, выделенных в раздевалке для каждого класса, стояла толкотня. Все спешили поскорее вырваться из школы и потому отпихивали друг друга, пролезая к своим вешалкам. В вестибюле не горела лампочка, кишевшие фигуры школьников казались тёмными и бесцветными, не различался ни синий цвет мужской формы, ни коричневые тона женских платьев, только густые силуэты на фоне бледных окон.

— Пузенков, что ты вечно на ноги наступаешь?

— Да ладно тебе! Не королева небось!

— Жорик, айда в киношку?

— Куда?

— В «Родину».

— А чего там крутят?

— «Жил-был полицейский». Французский фильм… Там, знаешь, сценка такая есть — офигеть можно…

— Ты уже позырил, что ли?

— Ага… Представляешь, чуваку одному в лобешник пулю всадили, а он за рулём… Ну он втыкается в молочную цистерну, и всю его машину заливает молоком. В натуре! Он сидит в молоке, а из башки кровь капает… Кап в молоко, кап…

Погода стояла тёплая, но в последние дни часто лил дождь, поэтому приходилось до сих пор приносить сменную обувь. Алексей Нагибин поспешно запихнул в тряпичный мешок «сменку» и, зашнуровав уличные башмаки, почти бегом двинулся к выходу. Настало время свободы! Можно было покурить. В школе Алексей старался не курить, так как в туалете, где обычно собирались подростки, всегда было слишком дымно, а кроме того туда иногда врывался Моисей Маркович, математик и фронтовик по призванию. Моисейка, как называли его ребята, влетал в туалет, сильно прихрамывая, и начинал яростно рубит длинной деревянной указкой направо и налево, как саблей. Старого математика не интересовало, кто попадался ему под руку, заядлый курильщик или случайный пацан, зашедший справить естественную нужду. Моисейка вёл беспощадную войну против никотина, должно быть, не утолив до конца свой воинский пыл на войне, забывая при этом, что школьники не могли ответить ему ничем на бешеные удары указки.

Вообще-то Алексей курить не любил, но курить в его возрасте было модно. Так он выглядел старше в собственных глазах. Многое из того, что позволяли себе взрослые мужчины, ему было ещё недоступно — например, собственные деньги, близкое общение с женщинами, право приказывать, право запрещать… Зато сигареты и смачные матерные словечки были вполне досягаемы, поэтому Алексей, беря сигарету в рот, словно проникал на территорию старшего и, как думалось, независимого поколения. Впрочем, сигареты всё равно не делали его по-настоящему взрослым (приходилось либо скрываться в подворотнях, либо таиться у кого-то дома в отсутствие родителей, либо как-то ещё… одним словом, свободы не чувствовалось); Алексей осознавал неоднозначность этой ситуации не до конца, но всё же чувствовал какую-то неполноценность происходившего…

Повернув за угол, он сразу увидел на заднем дворе школы Пашку Исаева. Пашка сидел на корточках, прислонившись спиной к облупившейся кирпичной стене школы, и что-то читал. К рукаву синей школьной формы прилипли крошки красного кирпича.

— Привет, Павло. Что за книга? — Алексей протянул руку для пожатия.

Пашка молча поднял перед собой потёртый томик, это была «Американская трагедия» Драйзера. Пашка был одним из самых удивительных мальчишек во всей школе. Учителя единодушно утверждали, что в девятый класс Исаева не переведут. «Пусть в ПТУ отправляется! Исаев — несмываемый позор не только нашей школы, но и всего района!» У него насчитывалось несколько приводов в милицию, он регулярно прогуливал занятия, слыл отъявленным хулиганом, но при этом он никогда сам не лез на рожон, хотя, отзанимавшись два года в боксёрской секции, мог отлупить любого задиру. Но главное было не это. Пашка обожал читать.

Нагибин никогда не слышал, чтобы хулиганы любили читать, и поэтому не считал Исаева хулиганом. Пашка Исаев боготворил книги. Вся пёстрая «Библиотека приключений» была прочитана Пашкой уже давным-давно, теперь его интересовала более серьёзная литература. Стендаля и Мопасана он проглотил одним махом и теперь принялся за Теодора Драйзера.

— Закурить есть? — спросил Алексей.

— Держи, — Исаев порылся в кармане и достал смятую пачку «Примы».

— Ты чего на уроках не был сегодня? — спросил Алексей. — Тебя Галина Семёновна спрашивала.

— А ну их всех в задницу. Настроение поганое. Письмо от отца получил.

— От отца? Ты же говорил, что у тебя отца нет.

— Вроде и нет его, а на самом деле есть, — Пашка взял зубами папиросу. — Я не видел его… уж лет шесть. Сидит он.

— В смысле? — не понял Алексей.

— Срок мотает, — они оба затянулись и пустили по воздуху густой синеватый дым. — Сестру он свою родную зарезал, тётку мою то есть. Говорят, изнасиловал сначала, а потом убил, — равнодушным тоном сообщил Пашка.

— Ни фига себе! — присвистнул от удивления Нагибин. — А я-то думал, что нет у тебя отца.

— А его и нет. Разве это отец? Мать же сбежала от него. Он сильно нажирался, на ногах стоять не мог, бил её часто… Вот она и уехала, меня забрала. Ну а он почти сразу влип в историю… Мы сюда к каким-то дальним родственникам материнским приехали. Она уборщицей пристроилась… Перебирались с места на место несколько раз. В конце концов опустились тут… Ну и вот вдруг теперь письмо от отца. Нашёл же каким-то образом адрес наш, падла!

— Чего хочет?

— Да пошёл он! Чего хочет, того не получит. У меня своих проблем по горло, — Пашка сплюнул густой слюной. — Нет, мне с моим батей не о чем общаться. Сидит он на зоне, и самое ему там место. Ты знаешь, какая кликуха у моего отца?

— Кликуха?

— Верстак, — мрачно хмыкнул Пашка. — И почему Верстак? Какой из него верстак? Маленький, хлипкий…

Они медленно пошли со двора. Шагали молча, понуро. Алексей мучительно пытался представить себе Пашкиного отца, страшного человека, изнасиловавшего собственную сестру и зарезавшего её после этого, но не мог…

* * *

Алексей пришёл домой вечером. Из большой комнаты неслись громкие голоса — были гости. Заглянув в дверь, он поздоровался.

— Ты что так поздно? — вышла к нему мама. — Иди скорее умывайся, переодевайся и садись за стол.

В гостях был сослуживец отца Николай Жуков с женой Галей. Жуков был высокий (на целую голову выше Алёшиного отца), рельефный, как скульптура Давида, и всегда очень громко говорил, у него был поистине громовой голос. По сравнению с ним отец Алексея выглядел очень невыразительно — узкоплечий, с округлившимся животиком, редеющими волосами на темени. Они оба сидели за столом, сняв пиджаки и повесив их на спинки стульев, у обоих были накрахмаленные белые рубашки и тёмные галстуки с тугими узлами.

— Володь, — обращался Жуков к Алёшиному отцу, — вот ты лучше ответь мне, что даёт нам силу жить дальше? Я всё время задаюсь этим вопросом. Вот взять, к примеру меня. Ведь я, собственно, ни во что не верю. Просто привык жить честно, вот и живу честно. Мне временами кажется, что я по инерции какой-то живу. По инерции работаю честно. Может, просто не умею иначе работать? Может, просто нет условий, чтобы я захотел вдруг жить нечестно?

— Нет условий?

— Ну да. Я вот думаю, а если бы такие условия вдруг возникли, то не оставил бы я службу?

— Ну что ты такое говоришь! — воскликнула Галя и толкнула мужа в плечо.

— Мы не так воспитаны, Коля, — ответил Владимир Нагибин и наполнил стоявшую перед ним рюмку водкой. — Тебе плеснуть?

— Давай. Тяпнем ещё. А воспитание, знаешь ли, штука условная. Возьми хотя бы революционеров. Подавляющее большинство их было из дворян, имело прекрасное образование, а вот пошли против режима.

— Режим был гнилой, — встрял в разговор Алёксей, усаживаясь за стол и накладывая себе заливной рыбы.

— Это вас так в школе учат, — Жуков решительно опорожнил рюмку.

— Так Ленин говорил, — парировал Алексей.

— Не всё то правда, что вам рассказывают, — с холодной ухмылкой сказал Жуков.

— Но ведь Ленин… — Алексей посмотрел на него с непониманием.

— Коля, — жена опять толкнула его в плечо, — ты перебрал, что ли? Думай что говоришь!

— Я говорю правду. Дети должны воспитываться на правде. Пусть парень привыкает, — Жуков выпил ещё одну рюмку. — Когда разговор идёт открыто и честно, тема не приобретает вкус крамолы… Ты, Алёшка, вникай в суть разговора, а не за отдельные слова цепляйся.

— Пойдём, что ли, покурим, — громко сказал Владимир, и Алексею показалось, что отец хотел избежать затронутого вопроса.

— Если бы в нашей стране, — продолжал Жуков, — не боялись смотреть правде в глаза, то у нас не появлялись бы диссиденты. Диссидент ведь на что обычно опирается? На то, о чём мы, официальные представители государства, умалчиваем… Замалчивая наши болезни, мы делаем себя идеологически слабее наших противников. И всякая диссидентствующая шваль сразу ощущает себя более уверенно, потому что, указывая на недостатки, они не врут. Они обманывают по-крупному, в целом, но в частностях они правы и на этом строят свою пропаганду… Я бы наших детей отправлял обязательно в поездку по капиталистическим странам, чтобы они поглядели собственными глазами и на шикарные небоскрёбы, и на опухших с голода людей в трущобах. Пусть бы увидели, что такое капитализм!.. Ладно, пошли курить. Лёха, — Жуков глянул на Алексея, — ты куришь уже?

Алексей напряжённо сжал губы.

— Нет, — после небольшой заминки ответил он.

— Врёшь, — засмеялся Жуков.

— Не вру, дядя Коля.

— Эх ты! — Жуков громыхнул стулом, вставая из-за стола. — У нас с твоим отцом профессия такая — уметь с первого взгляда распознавать, врёт человек или нет. А уж тебя раскусить, братец, совсем ничего не стоит. Да и кто в твои годы не балуется сигаретами?

— Я же не по-настоящему, не затягиваюсь! — начал оправдываться Алексей.

— Так ты куришь? — мать всплеснула руками.

— Мила, честное слово, ты просто как малое дитя! — заворчал Николай Нагибин. — От него же табачищем разит!

— Я думала, что это от школьной формы. Там же шпана всякая в туалете курит. Ты же знаешь, что тут за школа — не прежняя, тут совсем другие дети…

— А если не затягиваешься, — остановился Жуков возле Алексея, — то и курить не для чего. Если не куришь, то зачем имитируешь? Кого или что ты изображаешь? Брось эту глупость. Кстати, загляни в холодильник, я тебе сувенирчик принёс, бутылочку кока-колы. Напиток загнивающего капитализма.

— Блеск! — воскликнул Алексей и помчался на кухню. Кока-колы в Советском Союзе не было, но это название было всем хорошо знакомо.

— Клёвая газировка! — мальчик вернулся в комнату, жадно отхлёбывая шипучий напиток прямо из горлышка пузатенькой бутылочки.

— Алёша, где ты набрался таких манер! — мама недовольно покачала головой. Мельком взглянув на круглые настенные часы с золотистым циферблатом, она щёлкнула тугой кнопкой телевизора, экран тонко засвистел, нагреваясь, задрожал бледным пятнышком и медленно проявил тусклое изображение двух дикторов. Начинался вечерний выпуск информационной программы «Время».

— Добрый вечер, товарищи! — уверенно произнёс диктор.

— Алёша, — позвала мама, — ты почему не переодеваешься? Что за мода такая ходить в школьной форме? Давай-ка быстро к себе, сними всё это… Что там у тебя на рукаве? Извёстка? Где прислонился?

Через пару минут Алексей, переодевшись в домашнее, вошёл в кухню и остановился в двери. Жуков и отец стояли спиной к двери у распахнутого окна, из которого нёсся шум автомобилей и грохот трамвайных вагонов. На улице начинало темнеть, и воздух мягкой синевой разливался по их белым рубашкам. Сизый дым сигарет вяло вился над головами мужчин.

— Зря ты так говоришь, — рассуждал Алёшин отец. — Не наше это дело. Мы с тобой не идеологи, мы лишь исполняем волю государства.

— Понимаешь, Володь, если мы будем только исполнять, мы превратимся в таких же сволочей, какими были наши предшественники, работая у Ежова и Берии. Мы обязаны прежде всего думать и говорить правду.

— Но правда такова, что она разрушит нашу страну!

— Если правда так опасна, то она разрушит государство и в том случае, если правду замалчивать. Но правда это не болезнь. Замалчивание правды — вот болезнь! Но любую болезнь можно излечить, когда знаешь её симптомы и причины, — твёрдо сказал Жуков. — Нет, Володь, я уверен, что партия должна менять идеологический курс. Нам не остановить никаким железным занавесом взоры людей, устремлённые на Запад… Мусора слишком много в нашей пропаганде, лжи много… Вот ты объясни сам себе, зачем нужно было создавать в Комитете Госбезопасности создавать Главк, который занимается идеологией, если идеология по-настоящему крепка и надёжна? Но это Главк есть, и мы работаем там! А между прочим, если бы не наше Управление, то на КГБ смотрели бы иначе.

— Ты только не вали всё на нашу контору.

— Я и не валю, — пожал плечами Жуков. — Просто мне хочется честности, Володь.

— Утром я беседовал с одним насчёт честности… Чего мы добьёмся честностью? — Нагибин задумчиво провёл рукой по своему затылку, и Алёксею почудилось, что отец жутко утомлён, почти обессилен. — Вот сегодня я получил бумаги на некоего Юдина, лейтенанта МВД. Он помог сбежать заключённому и сам дезертировал, затем забрал золото из тайника этого заключённого, а его самого застрелил. И всё это ради того, чтобы драпануть за кордон! Красивой жизни захотелось ему.

— Вот тебе и наглядный пример, — сказал Жуков. — Человек устал от клубящегося вокруг него ежедневного вранья.

— Ты думаешь, Юдин бы не пошёл бы на это, если бы вокруг говорили только правду? — устало спросил Нагибин.

— Думаю, что в нём не накопилась бы ненависть к нашей стране.

— Терпеть не могу таких ублюдков, как этот Юдин, — в голосе отца Алексей услышал нескрываемую злобу. — Сам людей гнобил, издевался небось по-чёрному, называл последними словами, клеймил позором, а в башке вынашивал планы, как хапнуть побольше чужого добра и драпануть из страны, чтобы остаток дней на дармовщинку прожить. Какая правда изменила бы его, Коля?

Владимир Нагибин и Николай Жуков были офицерами Пятого Главного Управления КГБ СССР, сначала работали в одном отделе, но полгода назад Жукова перевели «под крышу» МГУ, Нагибин же продолжал работать на Лубянке. Оба выросли в рядовых советских семьях, оба с детства впитали в себя незыблемые социалистические ценности, были убеждёнными комсомольцами, затем почти одновременно вступили партию. Членство в КПСС было общепринято. Без партбилета человек был как бы не совсем полноценным, а уж работник такого ведомства как КГБ просто не мог быть беспартийным. Но Жуков и Нагибин уже не принадлежали к прежнему поколению коммунистов, которые готовы были умереть за партию по приказу, не выказывая ни тени сомнения в правильности партийной линии. Нет, это были люди нового времени, более трезвые, более объективные, они позволяли себе безбоязненно рассуждать об идеологии и политике, впрочем, никогда не забывая, в каком обществе и что можно было произносить вслух и о чём следовало умолчать.

Жуков повернулся и увидел Алексея.

— Вот скажите, почему взрослые учат одному, а делают другое? — Алексей задал вопрос ровным, почти равнодушным голосом, но всё же в его тоне улавливалась нотка назревшей обиды. — Мне говорите, что курить вредно, а сами курите. И так во всём.

— В чём «во всём»? — отец недовольно посмотрел на сына.

— Во всём, — повторил Алексей. — Нам много нельзя.

— Кому это «вам»? — Владимир Нагибин мгновенно переключился на разговор с сыном.

— Нам, детям. Почему-то взрослые относятся к нам, как… как к людям с другой планеты… Нет! Как к неполноценным!

— Проблема отцов и детей существовала всегда, — пожал плечами Жуков.

— Дядя Коля, но почему взрослые всегда говорят «нельзя»? Всегда говорят «потом»? И никогда не объясняют, почему нельзя и почему потом? Вот если, к примеру, и впрямь курить нельзя, то нельзя всем, а не только детям. Разве не так? А раз нельзя всем и раз это вредно для здоровья, то почему тогда сигареты продаются?

Жуков посмотрел на старшего Нагибина:

— Вот тебе ещё конкретный пример, Володя. Надо, чтобы правда озвучивалась целиком и полностью, а не подсовывалась то одним бочком, то другим, — он повернулся к Алексею, подошёл к нему и потрепал рукой по голове. — Видишь ли, Лёха, сигареты — это деньги. Вино и водка — тоже деньги. Любое государство хочет заработать побольше, заработать любым способом, даже обманом. Ты понимаешь, о чём я?

— Понимаю, — Алексей сжал губы и кивнул. — Государству наплевать на здоровье людей.

— По большому счёту, да.

— Коля, прекрати это, — нахмурился старший Нагибин, его голос звучал тихо и хрипло. — Не надо на такие темы, рано ему об этом…

— Не рано, Володя, не рано. Если сейчас не появятся люди, которые будут разговаривать с ним правдиво и спокойно, как мы с тобой, то позже появятся всякие истеричные и диссидентствующие… Я же не говорю, что только наше государство обманывает, — Жуков опять повернулся к Алексею. — Любое государство обманывает, Лёша, любое. Ленин не раз повторял, что государство — это аппарат насилия. Оно применяет свою силу всюду. И не всегда эта сила физическая. Обман и казуистика на государственном уровне, которые мы называем идеологией, — тоже сила. В капиталистических странах государство дурит голову своим гражданам одной идеологией, в социалистических странах — другой… Лучше, чтобы об этом ему сказали мы, а не всякие сдвинутые на антисоветчине подлецы. Это то же самое, что просвещать его в области секса. Лучше об этом расскажешь ты (честно, спокойно, внятно, без сальных улыбочек), а не вонючая шпана в подворотне, которая сразу придаст этой теме душок пошлости, запретности и непотребности…

— Хватит, Коля! — оборвал его Владимир. — Достаточно. Незачем ему голову забивать… Ему сейчас о другом думать надо. Восьмой класс всё-таки. Государственные экзамены на носу!..

— Так, дорогие мужчины, — за спиной Алексея появилась мама, — может, приступим к чаю? Если готовы, тогда освободите кухню, я займусь тортом…

* * *

Жуков повернул ключ, «москвич» неохотно завёлся.

— Мне кажется, ты зря ведёшь с Володей эти разговоры, — жена устроилась на заднем сиденье.

— Почему?

— Он побаивается… Стал побаиваться тебя, Коля. Искренность ушла из него. Раньше он был совсем другой.

— Брось, Галка, мы с Вовкой столько лет дружим, — Жуков скривил губы, недовольный словами жены. — Чего ему бояться?

Галя пожала плечами и не ответила.

— Ты на Володьку зря думаешь плохое… Просто у него настроение сейчас неважное…Завёл он себе кого-то…

— Любовницу? И это серьёзно?

— Хочет разводиться. Но никак не решится. Ты же знаешь, как в нашей системе на разводы смотрят. Связь на стороне — это аморалка, а уж семью разрушить — тут три шкуры на партсобрании спустят. Вдобавок, очень переживает из-за Алёшки, боится, что для сына это будет тяжёлый удар… Он Алёшку безумно любит, для него сын — единственное сокровище. Милка ведь долго не могла забеременеть, ребёнок поздний…

— И давно у Володи связь на стороне?

— Месяцев шесть встречается уж с этой… Лера, что ли, зовут её… У него помешательство какое-то на ней. Любовная слепота. Яркая внешне баба, но примитивная. На кафедре политэкономии преподаёт в МГУ.

— Ты её знаешь?

— Видел.

— Ладно, разберётся как-нибудь сам. Побалуется и успокоится. Возраст у него такой, — сказала Галя.

— Какой?

— Перевалил за сорок. Для многих мужчин — психологический барьер. Всякие брожения, искания, терзания, кусание локтей, боязнь упустить что-то и наверстать упущенное, тяга к адюльтеру. Это я как врач говорю.

— Мы с ним почти ровесники, Галь. Я ненамного старше, — засмеялся Жуков. — Может, мне тоже поискать что-нибудь на стороне? А что, всё-таки — психологический барьер…

— Я вполне серьёзно, — Галя наклонилась вперёд и коснулась подбородком плеча мужа. — Ты не лезь в его дела, не советуй Володьке ничего, а то он, как бы там ни повернулось, потом скажет, что ты виноват, что ты его счастье спугнул… У него есть склонность к этому.

— К чему?

— Искать виновных. И вообще поменьше разговаривай с ним…

— Слушаюсь, товарищ командир, — Николай посмотрел в зеркальце, перехватил взгляд жены и весело подмигнул ей.

Он был жизнерадостный человек, и Галя ценила в нём прежде всего его умение не впадать в уныние даже в самой неприятной ситуации. Несмотря на свою профессию, Николай всегда находил в людях лучшее, что в них было. «Дерьмо-то легче всего увидеть, — говорил он, — его даже искать не надо, оно всегда на поверхности плавает. А вот ты найди хорошее в человеке, вытащи это наружу и убеди человека, что главное в нём это, а не его дерьмо».

Когда его перевели на новую работу, он поначалу немного растерялся, очутившись в МГУ в должности одного из помощников декана факультета журналистики, но вскоре свыкся с новой и непривычной обстановкой. Больше всего поражали кляузы, поступавшие от старательных комсомольцев, ревниво «боровшихся за моральный облик» советской молодёжи: устраивались облавы в общежитиях в надежде «застукать» в постели у студента или аспиранта непрописанную девушку, сочинялись доносы о разговорах в коридорах, на кухнях и туалетах, сообщалось о «сомнительной» литературе у кого-то в шкафу… Казалось, психология нового поколения коренным образом изменилась, не оставив места твердолобому ура-патриотизму, но работа в университете доказала Жукову обратное и открыла кое-что новое: идеологическая платформа подавляющего большинства комсомольских активистов в действительности была лишь ширмой для их личных амбициозных планов, но настоящих политических убеждений у них не было, их интересовала только карьера, причём карьеру активисты стремились сделать по общественной линии, а не по специальности, которой обучались в студенты.

Впрочем, так происходило по всей стране. Общественная и партийная работа требовала в основном умения жонглировать навязшими на слуху лозунгами; партийные руководители принимали только политические решения, заставляя всю страну подчиняться этим решениям и в угоду им строить (а не развивать) экономику и культуру.

Жуков никогда не забывал об этом, но почему-то надеялся, что университетская среда уже породила новых людей, не оставив места идеологическому подхалимству и словоблудию. Попав на новое место, он первые несколько дней приходил домой в подавленном состоянии, но вскоре взял себя в руки, сориентировался, вошёл в колею. Однако что-то надломилось в нём, куда-то отступила лёгкость знакомого всем характера, словно истаяла. На совещаниях в отделе Жуков выступал всегда жёстко, особенно когда дело касалось арестов: «Нужна профилактика! Нужно вовремя успеть поговорить с людьми, чтобы они одумались и не сломали себе жизнь. А на что ж это похоже, товарищи, когда оперработник прямо провоцирует студента на преступные действия ради того лишь, чтобы “разоблачить антисоветскую группу” и продвинуться через это по службе? И ведь это не разовые явления!»

Жена часто ругала его:

— Ты почему-то считаешь себя неприкасаемым, Коля. Слишком беззаботно ты языком работаешь. Слово не воробей. Поймают — не вылетишь.

— Меня ловить не надо, Галка. Я работу честно делаю.

— А в тридцатые годы сажали прежде всего тех, кто честно работу выполнял. Самых верных ленинцев в первую очередь и расстреляли.

— Не то нынче время, чтобы правду замалчивать. Я не против партии выступаю и не против социалистического устройства, но против подонков в нашей системе. Галя, на нашу контору смотрят, как на сборище палачей. Это необходимо менять. А изменить ничего не удастся, если мы будем попустительствовать всяким перестраховщикам! Правды нельзя бояться! Есть правда, и есть антисоветчина. Отличить одно от другого может каждый нормальный человек.

— Ты всё равно поменьше болтай.

— Я знаю, где и с кем, — ответил уверенно Николай.

— А с Володькой будь всё же поаккуратнее.

— Опять ты за своё…

Загрузка...