Глава 3 Инверсия

Когда-то темный и косматый зверь,

Сойдя с ума, очнулся человеком, —

Опаснейшим и злейшим из зверей…

М. Волошин

Все, что имеет начало, имеет и свой конец. Это утверждение справедливо и для человеческой цивилизации. Но прежде чем говорить о завершении, следует выяснить природу ее возникновения, что напрямую связано с появлением самого вида Homo sapiens.

У животного вся необходимая для нормального существования информация заключена в генах. Врожденные программы жизнедеятельности требуют лишь незначительной коррекции посредством обучения. В случае же человека включение природных механизмов вообще не происходит в «автоматическом» режиме. Не пройдя курса социализации, ребенок заведомо нежизнеспособен.

Приходиться констатировать, что «человек наследует биологические потребности, но не наследует информации о том, как их удовлетворить, — инстинктов способа деятельности, образа жизни. Эта самоочевидная истина и дает нам ключ к тайне происхождения человека. Приматы — не венец эволюции. Прачеловек — это очень пластичное, слабо специализированное, т. е. как и другие приматы относительно низко стоящее на лесенке биологической эволюции, существо, в отличие от других обезьян утратившее достаточно надежную коммуникацию с природной средой и себе подобными: инстинктивную видовую программу жизнедеятельности»{25}.

Подобная утрата (или резкое ослабление) стала причиной первоначального отчуждения — исключения прачеловека из природной целостности. Библейское «изгнание из рая»: трагедия вида, внезапно обретшего свободу от любых видовых запретов, но не имеющего позитивной программы существования.

Ф. Ницше был прав: прачеловек — действительно «больное животное». Компенсировать свою ущербность он мог единственным способом — за счет подражания «нормальным» животным, заимствуя у них необходимые для выживания программы. Соответствующие животные виды оказывались будущими тотемами: «образами, но существующими не идеально, в голове, а вовне, реально и объективно»{26}. Как паразит использует чужой организм, так прачеловек использовал чужие программы, носителем которых для него отныне являлся образ — задаток прамышления.

Едва не состоявшаяся катастрофа, «частичный регресс» в эволюции одной из биологических линий, на деле оказался источником принципиально новых приспособительных реакций. Но могло ли быть иначе? Одно только усложнение путем чисто количественных накоплений не способно дать переход в новое качество. Всегда необходим какой-то скачок, разрыв непрерывности в цепи эволюции. Его может дать только инверсия.

Профессор Б. Ф. Поршнев одним из первых использовал этот подход для объяснения загадки антропогенеза: «Последовательный историзм ведет к выводу, что в начале нашей истории все в человеческой натуре было наоборот, чем сейчас (если отвлечься от того, что и сейчас мы еще влачим немало наследства древности): ход истории представлял собой перевертывание исходного состояния. А этому последнему предшествовала и к нему привела другая инверсия: „перевертывание“ животной натуры в такую, с какой люди начали свою историю. Следовательно, история вполне подпадает под формулу Фейербаха „выворачивание вывернутого“»{27}.

Нашим предком было животное-паразит, лишенное своей экологической ниши и поэтому вынужденное довольствоваться чужой, вступая в симбиоз с ее хозяином. Чаще всего ими становились хищники (в те времена как раз переживающие период расцвета), в биоценозе которых троглодитиды занимали роль падальщиков и некрофагов. Для добывания костного и головного мозга им приходилось прибегать к подручным инструментам — «орудиям труда», столь долго вводивших палеоантропологов в заблуждение. Хотя неизменность примитивной технологии обработки каменных обломков на протяжении миллионов лет уже одним этим фактом должна поставить жирную точку на «трудовой» гипотезе антропогенеза…

Гораздо более важным фактором был информационный паразитизм, — рабская зависимость от поведенченских программ хозяина-кормильца, — который достигался посредством доминирования подражательного инстинкта, подавляющего и блокирующего остальные. Поскольку план отношений прачеловек также заимствовал у животных, предчеловеческое стадо по своей природе являлось бесструктурным и хаосоподобным образованием. В свою очередь, способность последовать, не раздумывая, импульсу коллективной воли, рождало совершенно уникальное образование — Пратолпу{28}.

Особенно ярко это проявлялось в минуты опасности. В нарастающем темпе происходила унификация жестов и выкриков, устанавливался единый ритм действий. Каждый индивид превращался в автомат, повторяющий движение Пратолпы. Одновременно нарастало эмоциональное возбуждение до той пороговой отметки, когда индивидуальные сознания окончательно сливались в пароксизме экстаза…

Фактически это была огромная Сверхличность, действующая и чувствующая как один индивид. По скорости реакций и мощи Пратолпы с ней не могло сравняться ни одно живое существо. Когда же опасность миновала, она вновь распадалась на отдельных членов с зачаточным самосознанием. Любая современная толпа до сих пор, пусть в значительно ослабленной форме, воспроизводит это рудиментарное ощущение первобытной свободы от всех социальных связей и запретов.

«Даже толпа умников — все равно единый бестолковый организм с животными инстинктами»{29}. Явными признаками Пратолпы обладают стаи адаптантов в «Мягкой посадке».

Чем глубже мы погружаемся в прошлое, тем сильнее проявляется подчиненность людей коллективному сознанию. На самой ранней из зафиксированных стадий развития общества инстинкты вообще были полностью вытеснены внешними нормативными регуляторами. У подобных племен этнографы всегда отмечали крайний, какой-то «антибиологический» альтруизм. Готовность пожертвовать индивидуальными потребностями ради интересов племени, иногда просто по требованию ритуала (вплоть до ритуальных самоубийств): абсолютное торжество А-поведения.

«Жизнь по чужому плану порождала множество запретов, ограничений, совершенно бессмысленных для человека как природного существа, не имеющего никаких биологических оснований. Таковы, например, половые табу, синхронизировавшие, как можно предположить, брачные отношения в сообществе с течками и брачными играми у тотема»{30}. Но табу не распространялись на членов других тотемов, что послужило одной из причин возникновения экзогамии — способе обхода запрета. В свою очередь, практика экзогамии в значительной степени повлияла на биологию вида, «расшатав» его изнутри. «Опасность вырождения — всего вероятней — следствие, а не причина инцестных табу. Она появилась из-за того, что в результате инцестных табу человек сохранял и накапливал рецессивные признаки, становясь биологически неустойчивым существом»{31}. Селекционерам хорошо известен этот эффект: элитные породы растений и животных особенно подвержены опасности вырождения.

Не здесь ли причина исчезновения, одного за другим, десятков видов гоминид, не объяснимого никакими природными катаклизмами? В условиях противоестественного отбора не всегда помогали даже исключительные адаптивные возможности. К тому же «вывернутость» животной природы открыла дорогу аномалиям, не имеющим аналогов в животном мире (по крайней мере, среди высших млекопитающих). Например, современная антропология все больше склоняется к тому, что каннибализм являлся непременным атрибутом практически всех прачеловеческих сообществ.

Симбиоз с животным-тотемом был для прачеловека не только спасительным с точки зрения выживания, но одновременно крайне тягостным и мучительным в плане повседневного существования. Жизнь по искусственному шаблону требовала подавления собственных инстинктов (которые, пусть в ослабленном виде, но все же сохранились), что порождало сильнейшее напряжение психических структур. Иными словами, наши предки пребывали в состоянии хронического психоэмоционального стресса. С целью блокирования автоматических реакций возникали особые тормозные императивы, переносящие внешнюю активность на нейтральный объект. Подобное демонстративно неестественное поведение (неадекватные рефлексы) послужило основным материалом для появления знаковой системы — языка.

«Психология человека — это физиология нервной деятельности на уровне существования второй сигнальной системы»{32}.

Более того, взаимосвязь психологии и физиологии обнаруживает вполне материальную подоплеку невероятно быстрого формирования генотипа Homo sapiens. В этом отношении крайне любопытна гипотеза академика Д. К. Беляева. «Совершить подобное чудо, по мнению академика, может лишь действие механизма гормональной, нейроэндокринной регуляции функциональной активности генов. Фактором, включающим этот механизм, является психоэмоциональный стресс»{33}.

Извечная мука селекционеров — сцепленность признаков — резко снижает число необходимых мутаций, поскольку за целый набор изменений отвечает гиперфункция одного типа клеток. То есть опять же болезнь — аномальное действие нейроэндокринной системы. Впрочем, на сходство микроцефалов с троглодитидами обратили внимание еще в прошлом веке. Еще поразительнее внешнее сходство больных акромегалией (гормональное заболевание, обусловленное развитием опухоли гипофиза) с реконструированным обликом неандертальцев.

Минус на минус дает плюс: источник стресса и критерий отбора порождаемых им генетических аномалий взаимосвязаны необходимостью существования по чужому «образу и подобию». Но по мере развития коры больших полушарий (морфологической базы компенсирующей стрессы второй сигнальной системы) дестабилизирующая роль гормонов неуклонно снижалась. Человеческий вид обретал некое подобие призрачной автономности от природной среды, что в итоге обернулось невозможностью существовать вне условий искусственных (то есть противоестественных для любого из животных).

Потребность преодолеть отчуждение, нарушенное единство с природой — одна из важнейших для ущербного существа. Заменой утраченной инстинктивной связи стала особая форма деятельности, «поиск образа», породившая такой феномен, как творчество. Подобное «возвращение» на самом деле означало еще большее удаление, завершившееся созданием «второй природы» — культуры. Этот импульс никогда не ослабевал: на протяжении всей человеческой истории за право на творчество (создание собственных образов) люди готовы были жертвовать самым необходимым. Ведь в моменты творческого подъема человек преодолевает ощущение отъединенности, переживая ни с чем не сравнимое чувство гармонии с миром. Не случайно пещерная живопись первых кроманьонцев даже по сегодняшним меркам считается гениальным произведением искусства.

Но преодолеть «первородный грех» отчуждения можно было и другим путем. Стрессовое состояние, вызванное необходимостью подчиняться системе искусственных регуляторов, разряжалось в невротической реакции разрушения. Во вспышке безумия человек крушил все вокруг (предметы материальной культуры, как и культура вообще, бессознательно воспринимались им в этот момент в качестве источника отчуждения), переступал самые страшные табу и получал величайшее наслаждение — «потерянный рай» животной естественности.

Гениальность и безумие всегда шли рука об руку[4]. Стремление к разрушению — изнанка творческого вдохновения, преступный путь в «рай». Исток же обоих состояний, их первоначальный движущий импульс порождается одной общей — первой человеческой — потребностью. Примером этой амбивалентности служит эффект катарсиса (очищение трагедией), одновременно задействующий противоположные регистры на шкале чувств. Впечатляющее свидетельство того, что уже в самых началах человеческой природы присутствует какая-то неразрешимость, неизменный источник трагедии, которую безуспешно пытается преодолеть культура…

Золотой век человечества всегда будет в прошлом: развитие цивилизации не приближает, а лишь воспроизводит на все более высоком уровне антиномию отчуждения-освобождения, извечный дуализм человеческой природы (скрытый за множеством масок греховности-святости, преступления-подвига, зла-добра и т. п.). Поэтому коллективное бессознательное хранит не только память об утраченном блаженстве, но и неимоверный ужас «вывернутого» состояния.

Именно подобное мрачное наследие вдохновляло гениальные интуиции Г. Ф. Лавкрафта, запечатлевшего шок современного человека от столкновения с чем-то совершенно запредельным. Он просто был заворожен темами вырождения, дегенерации, каннибализма… Вновь и вновь на страницах его произведений возникают монстры — странные и страшные существа, «которые передвигались на двух ногах, но при этом не были людьми». «Жуткая доисторическая традиция», вездесущий и всемогущий «Дух Зверя» у него пугающе реальны. Лавкрафт словно ощущал всю безмерную хрупкость нынешнего человеческого состояния, за эфемерной оболочкой которого дышит бездна — пропасть в миллионы лет, скрывающая изначальное безумие.

И что особенно примечательно, практически все его произведения либо основаны на сновидениях, которые у Лавкрафта с детства отличались исключительной яркостью, либо включают в себя их образы. Остается добавить сильное чувство ностальгии — часто возникающее ощущение, что он находится не в своем времени. Лавкрафт был буквально очарован прошлым, отдавая особенное предпочтение Англии восемнадцатого века. По сравнению с наступающей эпохой всеобщей механизации она олицетворяла в его глазах настоящий пасторальный Золотой век.

Загрузка...