Тем временем в доме Мараньона Даниэль Паниагуа, не выпуская телефона из рук, дожидался, пока Бланка, секретарша Дурана, подзовет к аппарату инспектора полиции. Через несколько секунд в трубке наконец раздался глубокий, низкий, как у оперного баса, голос:
— Сеньор Паниагуа? Говорит инспектор Матеос из отдела по раскрытию убийств номер шесть. Я не могу показать вам свой жетон, но ваша секретарша его видела.
— Это и в самом деле полицейский, — донесся до него голос Бланки, — можешь не сомневаться!
— Я не предупредил вас о своем приходе, — продолжал полицейский, — потому что был уверен, что найду вас в университете. Сеньор Дуран сказал, что большую часть дня вы проводите на работе.
— Так и есть, но сегодня у меня деловая встреча. Зачем я вам понадобился?
— Я хотел бы объяснить это лично. Мне не составит труда прийти попозже. В пять вас устроит?
— Да, конечно.
Не успел Даниэль выключить мобильник, как за спиной раздались шаги. Обернувшись, он увидел, что Мараньон переоделся в спортивный костюм: белую рубашку-поло и голубые шорты.
— А вот и я. Что стоишь? Сядь в кресло у камина.
Даниэль послушно опустился в кресло, в то время как хозяин дома остался стоять, опершись на каминную полку, и закурил гаванскую сигару, аромат которой показался Даниэлю слишком приторным.
— Расскажи мне о концерте «Император», — произнес он с улыбкой, призванной смягчить властность тона.
— Вообще-то узнать эти ноты не представляло труда, потому что тональность осталась прежней.
— Ми-бемоль мажор, верно? Это масонская тональность, с тремя бемолями.
Мараньон не ошибался. Композиторы-масоны, начиная с Моцарта, часто использовали тональности с тремя альтерациями, когда хотели почтить свою ложу или кого-нибудь из ее видных членов, потому что «три» у масонов — магическое число.
— Вполне вероятно, что речь идет о масонском произведении, — согласился Даниэль, — но у нас нет доказательств. В начале девятнадцатого века масоны, как и другие тайные общества, например иллюминаты, подвергались в Европе преследованиям, и не исключено, что документы о принадлежности Бетховена к масонской ложе были уничтожены.
Отогнав рукой дым сигары Мараньона, Даниэль продолжал:
— В нотной записи на голове у Томаса не только изменен ритм, но и добавлены паузы, которых нет в произведении. Как будто с их помощью хотели отделить одни группы нот от других. Это и сбило меня с толку.
— А почему концерт называется «Император»?
— На самом деле концерт «Император» называется концертом для фортепьяно с оркестром номер пять ми-бемоль мажор, опус семьдесят три. Название «Император» придумал не Бетховен, и, кажется, оно не связано ни с кем из реальных императоров, даже с Бонапартом, которому Бетховен едва не посвятил Героическую симфонию. Хотя автор этого знаменитого названия с точностью не установлен, большинство историков склоняются к тому, что это Иоганн Баптист Крамер, немецкий пианист-виртуоз, которого Бетховен считал величайшим пианистом своего времени. То, что Бетховен без возражений принял это название, свидетельствует о глубоком уважении, которое он испытывал к своему другу, так как он почти никому не позволял вмешиваться в свое творчество.
— Но откуда появилось слово «император»?
— Это неясно. Возможно, оно указывает на того, кому он посвятил концерт, — эрцгерцога Рудольфа, сына императора Леопольда Второго и младшего брата императора Франца Второго. Этот эрцгерцог — по словам современников, единственный ученик Бетховена по композиции, остальные учились у него игре на фортепьяно — в тысяча восемьсот девятнадцатом году стал кардиналом и защищал гения с таким рвением, что последний из чувства благодарности посвятил ему четырнадцать своих произведений, в том числе и концерт для фортепьяно номер пять.
— Думаю, он также принадлежал к какой-нибудь ложе?
— И разумеется, помогал ему, как, говорят, помогают друг другу все масоны. В тысяча восемьсот девятом году эрцгерцог узнал, что Бетховен собирается занять пост придворного капельмейстера в Касселе. Это предложение сделал композитору младший брат Наполеона Жером, который был тогда королем Вестфалии. Рудольф, не желавший отъезда своего обожаемого друга, организовал кампанию в поддержку Бетховена, к которой присоединились князь Лобкович и князь Кинский. Они предложили композитору ежегодное содержание в четыре тысячи флоринов в обмен на обещание остаться в Вене до конца его дней. Бетховен принял это предложение, и эрцгерцог пожизненно выплачивал ему эту сумму, несмотря на то что в тысяча восемьсот двенадцатом году князь Кинский погиб, упав с лошади, а князь Лобкович был объявлен банкротом, так как австрийская валюта, выпущенная в тысяча восемьсот одиннадцатом году, совершенно обесценилась. Однако симпатию, которую архиепископ Рудольф всегда испытывал к музыканту из Бонна, не разделял его брат-император. Говорят, он с подозрением относился к любой музыке, а не только к музыке Бетховена, понимая, что в ней скрыто нечто изначально революционное.
— Ты абсолютно уверен, что концерт не имеет никакого отношения к Наполеону Бонапарту?
— Этого я не говорил. Бетховен работал над концертом «Император» в тяжелейших условиях, во время пушечного обстрела, которому войска Наполеона подвергли Вену в тысяча восемьсот девятом году. По словам его ученика, Бетховену под огнем артиллерии пришлось покинуть свой дом, чтобы временно укрыться в подвале у брата, где он провел весь день, прижав к голове подушку, чтобы заглушить грохот пушек, и продолжая сочинять концерт. На следующий день Вена пала.
Мараньон долго молчал, как будто обдумывая полученную от Даниэля информацию. Затем бросил сигару в камин и сказал:
— Я хочу найти партитуру Томаса, Даниэль. Если ты выйдешь на след, который к ней приведет, я щедро заплачу. Что ты думаешь о сумме в полмиллиона евро?
Даниэль не успел ничего ответить, потому что в комнату вошел похожий на мертвеца человек со сдержанными манерами, который оказался личным секретарем миллионера.
— В чем дело, Хайме? — спросил Мараньон.
— Ее только что привезли, дон Хесус. И оставили внизу, уже собранную.
— Прекрасно. Я боялся, что посылка потеряется и будет понапрасну пылиться в каком-нибудь захудалом аэропорту. Даниэль, пошли со мной. Увидишь, что человек живет не только музыкой.
По наружной лестнице они спустились в подвал, и Даниэль оказался в настоящем музее средневековых пыток. Он не знал, как называются выставленные здесь устройства, если не считать гарроты — чисто испанского орудия, которое он видел в незабываемом фильме Берланги «Палач». Мараньон не стал показывать ему различные приспособления, которые собирал много лет, и, не теряя времени, направился к своему новому приобретению — креслу для допросов, которое прежде использовалось Святой инквизицией. Этот редкий экземпляр удалось купить в Италии, на аукционе в Сан-Джиминьяно, торгуясь по телефону. Положив руку на спинку кресла, он спросил:
— Ну как тебе?
— Жуткая штука.
— Я бы сказал, леденящая кровь. Моей жене отвратительна сама мысль, что у меня здесь внизу настоящая галерея ужасов. Однажды она даже пригрозила мне разводом, если я не откажусь от коллекции. Знаешь, как бывает с женщинами: когда они от тебя отдаляются, им начинает казаться мерзким то, что раньше их привлекало.
Мараньон постучал своим перстнем по спинке пыточного кресла:
— Для меня это кресло равносильно машине времени Герберта Уэллса. Достаточно взглянуть на него, чтобы забыть, что я живу в этом поганом веке, и целиком погрузиться в восемнадцатое столетие. Ты думал, я скажу «в эпоху Средневековья», верно? Наш разум связывает что-то очень простое и брутальное только с эпохой мракобесия и невежества. Но хотя в это трудно поверить, кресла вроде этого использовались в таких просвещенных странах, как Англия и Германия, вплоть до конца девятнадцатого века.
Деревянное пыточное кресло с подлокотниками и высокой спинкой изнутри ощетинилось тысячью тремястами гвоздей, равномерно распределенных по всей поверхности. На уровне голеней и предплечий крепились металлические поперечины на винте, с помощью которых можно было прижать ноги и руки пытаемого к остриям гвоздей, чтобы те вонзились в плоть. На сиденье, тоже сплошь утыканном грубыми железными гвоздями, имелось несколько сквозных отверстий для раскаленных углей, с помощью которых можно было причинить жестокие страдания жертве, не позволяя ей потерять сознание.
— Хотя, как ты заметил, гвозди не слишком острые, я убедился в высокой эффективности этого устройства. Ты позволишь?
Мараньон отодвинул Даниэля в сторону и, к изумлению последнего, опустился в пыточное кресло. Не проявив ни малейших признаков боли или неудобства, он сунул ноги и руки под металлические прутья, продолжая болтать, словно сидел на табурете в баре.
— Страдания жертве причиняют не столько сами гвозди, сколько мысль о возможности ужесточения пытки, для чего и предназначены винты. Страх перед тем, что боль будет возрастать до бесконечности по мере того, как шипы станут все глубже вонзаться в твое тело, действует гораздо сильнее физической боли, поскольку нет большей пытки, чем собственное воображение. И все же мне хотелось бы выяснить, насколько эффективна эта штука. Помоги мне, сделай одолжение.
Мараньон кивком указал на расположенные сбоку тиски: его руки и ноги были прижаты к креслу железными прутьями. Увидев, что Даниэль колеблется, он расхохотался:
— Не бойся, всего один поворот винта. Ты не поранишь меня, посмотри, какой здесь зазор.
Удостоверившись, что между конечностями Мараньона и гвоздями еще осталось немного места, Даниэль с чистой совестью решил удовлетворить каприз миллионера. При повороте винта скрип проржавевшего механизма разнесся по каменному подвалу подобно скрипу изношенных петель на двери тюремной камеры.
— Еще немного, — попросил Мараньон.
— По-моему, хватит. К тому же мне пора. Через полчаса у меня занятия.
Мараньон уперся головой в спинку, блаженно зажмурившись, словно сидел не в этом дьявольском устройстве, а в кресле-качалке. Неожиданно он открыл глаза и с улыбкой произнес:
— Погоди, пусть тебя проводят. Хайме!
С видом послушной собаки, прибежавшей на зов хозяина, появился секретарь и принялся крутить тиски, чтобы освободить Мараньона. Тот, почувствовав, что давление металлических прутьев ослабевает, бесстрастно произнес:
— В другом направлении.
Секунду поколебавшись, секретарь хладнокровно принялся прижимать к креслу руки и ноги «преступника». Каждый поворот заметно проржавевшего винта отдавался металлическим стоном, словно мучения испытывало кресло, а не тот, кто в нем сидел. Мараньон вновь уперся в спинку головой, его лицо оставалось бесстрастным, не выражая ни страдания, ни удовольствия. Наконец старый проржавевший механизм отказался двигаться дальше, и секретарь был вынужден остановиться. Мараньон, прервав эксперимент, повернул к Даниэлю голову, хотя на самом деле обращался к секретарю, которого не удостоил взглядом.
— Надо как следует смазать механизм. Хорошо, Хайме, можешь меня освободить.
После трех поворотов винта руки и ноги Мараньона зашевелились. И только Даниэль заметил каплю крови, которая, соскользнув с подлокотника, бесшумно упала на пол, оставив там пятно, такое же темное, как пятна плесени на сырых стенах подвала.