ОБРАЗОВАННАЯ АМЕРИКАНКА

Я замужем. Мой муж, хавбек, не принадлежит к интеллектуалам и весит 86 кг. Мое основное занятие — возить в школу и привозить из школы домой моего сына по имени Биббер. Он учится в частной школе, которую я же и помогла организовать. В разное время я возглавляла почти все общественные организации нашего поселка. В прошлом году в течение девяти месяцев я состояла президентом дорожного агентства. Один нью-йоркский издатель (тъфу-тьфу, не сглазить!) заинтересовался творческой биографией Флобера, над которой я работаю. В прошлом году я баллотировалась в местные инспекторы от демократической партии и получила наибольшее количество голосов, какие когда-либо выпадали на долю нашей партии в здешних краях. Полли Культер? Меллоуз (выпуск сорок второго года) провела у нас неделю по дороге к себе в Миннеаполис из Парижа, и все время ее пребывания мы говорили, ели, пили и думали по-французски. О, тень мадемуазель де Грасс! Я по-прежнему нахожу время для кольцевания птиц и вяжу шерстяные носки в две нитки.

* * *

Читая этот отчет, написанный Джил Честертон Медисон для журнала, выпускаемого бывшими питомицами колледжа, в котором некогда училась и она сама, можно было подумать, что мы имеем дело с агрессивной женщиной. На самом деле это не так. Она обаятельна, деловита и умна, и только потому ее так часто избирали на все эти почетные должности. А по характеру она даже несколько застенчива. Глядя на ее гладко причесанные прямые русые волосы, можно без труда представить себе, как она выглядела двадцать лет назад, когда училась в колледже. Тот же колледж, должно быть, наложил отпечаток на ее манеру одеваться — колледж плюс то обстоятельство, что она плоскогруда и принадлежит к разряду женщин, которые воспринимают этот недостаток болезненно, как уродство, как если бы у них была ампутирована нога. Как ни удивительно для женщины с ее кругозором, но этот пустяк беспокоил ее сверх всякой меры. У нее стройные ноги, свежий цвет лица и карие глаза. Правда, они несколько близко поставлены к переносице, что придает ее лицу — когда оно не оживлено улыбкой или каким-нибудь особым выражением — сходство с мышиной мордочкой.

Ее мать, Эмилия Фексон Чидчестер, — бодрая, крепкая женщина с великолепными белыми волосами и румяным лицом; ее манера отчеканивать каждое слово говорит скорее о ее собственном темпераменте, чем о выговоре, установившемся в тех краях, где она росла. Ибо каждое слово, выходящее из уст миссис Чидчестер, выражает неустанную энергию, победу над болью, восторженную тягу к культуре и веру в человечество. Ее перу принадлежит семнадцать неопубликованных повестей. Отец Джил умер через неделю после ее рождения. Родилась же она в Сан-Франциско, где у отца было небольшое имение. Он оставил жену и дочь вполне обеспеченными. Они не знали ни нужды, ни финансовых забот, но все же они были много беднее своих родственников. Джил с первых лет показала себя чрезвычайно развитым ребенком, и, когда ей исполнилось три года, мать повезла ее в Мюнхен, где поместила в детский сад доктора Штока, проводившего наблюдения над особо одаренными детьми. Конкурс в этот детский сад был свирепый, и результаты тестов у Джил оказались довольно посредственными; впрочем, это была живая и обаятельная девочка. Когда ей исполнилось пять, ее перевели в «Скуола Патола», заведение во Флоренции, аналогичное мюнхенскому. Оттуда они переехали в Англию, в знаменитую школу «Тауэр-Хилл», в графстве Кент. Затем Эмилия, или «Мили», как ее называли близкие, решила, что девочке пора пустить корни в родной земле, и сняла домик в Нантаккете, определив Джил в местную школу.

Не знаю, отчего, но у детей, выросших в чужих краях, всегда чуть голодноватый вид, и, глядя на Джил, на ее наряды, купленные в разных странах света, на ее голые коленки и сандалии и слушая, как она болтает на разных языках, вас охватывало щемящее чувство жалости и вы были готовы забыть о всех преимуществах ее образования. Она была из тех детей, которые не могут передвигаться иначе как вприпрыжку: в школу идет — вприпрыжку, возвращается из школы домой — тоже вприпрыжку. Она застенчива и — свойство, весьма поощряемое ее матерью, — непрактична. «Уж кому-кому, — говаривала мать, — а тебе посуду мыть не придется. Девочке с твоими данными нелепо тратить время на кастрюли». У них была преданная служанка — а все служанки, какие перебывали у миссис Чидчестер, буквально ее боготворили, — и таким образом, Джил о домашнем хозяйстве знала только то, что оно к ней не имеет никакого отношения. Правда, когда ей исполнилось десять, она научилась вязать в две нитки, и этим заниматься ей не возбранялось — для отдыха. Она была романтична и мечтательна. В ее тетрадках можно было найти записи вроде следующей: «Миссис Эмилия Фексон Чидчестер имеет честь пригласить Вас на церемонию бракосочетания ее дочери Джил с виконтом Ледлей-Хантингтоном, герцогом Ашмидским, имеющую состояться в Вестминстерском аббатстве. Форма одежды — белый галстук, при орденах». Их домик в Нантаккете был уютен и вместителен. Джил научилась управлять яхтой. В Нантаккете Эмилия впервые заговорила с дочерью о понятии, для обозначения которого в нашем родном языке так мало слов — о любви. В камине горел огонь, на столе стояли цветы, Джил читала книгу, Эмилия что-то писала. Вдруг она остановила перо и бросила через плечо дочери: «Мне кажется, детка, я должна поставить тебя в известность о том, что во время войны, когда я ведала армейской столовой в Эмбаркадеро, я неоднократно отдавалась солдатам, страдавшим от одиночества».

Сообщение это подействовало на девушку самым гнетущим образом. Ни ум, ни сердце его принять не могли. Ей хотелось плакать. Она не могла себе представить, как это ее мать «отдавалась», по ее собственному выражению, цепочке одиноких солдат. Между тем манера, с какой мать произнесла свое сообщение, говорила твердо и решительно о ее полном безразличии к этой стороне жизни. Обойти, забыть эти слова было нельзя. Они вонзились в сознание девочки, как метеорит, упавший на землю. Быть может, это выдумка? Но нет, мать никогда ничего не выдумывала. И вот впервые Джил пришлось лицом к лицу столкнуться с душевной ограниченностью своей матери. Мать ее никогда ничего не выдумывала, но сама она была вся выдуманная. Акцент выдуманный, вкусы выдуманные, а когда она слушала музыку с ангельским выражением на лице, казалось, что она пытается припомнить чей-то номер телефона. Вся она, с этой ее неискоренимой бодростью духа, с вечно перебарываемыми болями и недомоганиями, с ее непримиримым снобизмом, претензиями на культуру, с блестящими связями, энергичными и по существу бессмысленными формулировками — вся она вдруг, на какую-то долю секунды, показалась Джил ярким примером неразборчивости природы. И как же было ей, девочке-подростку, одной, без посторонней помощи, сплести прочный канат любви и мудрости, который связал бы эту чуждую ей женщину, даровавшую ей жизнь, с самой жизнью, той жизнью, которая представлялась Джил такой прекрасной, когда она смотрела на поля и леса, простиравшиеся за окнами ее дома? Уйти из этого дома? Но Джил чувствовала себя слишком маленькой, щупленькой, беззащитной, чтобы жить без матери, и она предпочла считать, что мать ее не сказала того, что она сказала, и в знак неприятия ее слов запечатлела на ее щеке легкий дочерний поцелуй.

Когда Джил исполнилось двенадцать, она поступила в школу-интернат. Каждый год она получала призы, ее академические, общественные и спортивные успехи были блестящи. На втором году своего пребывания в колледже, во время каникул, она съездила в Сан-Франциско, к родственникам, повстречала там Джорджи Медисона и влюбилась в него. Могло показаться несколько неожиданным, что девушка ее интеллектуального уровня остановила свой выбор на нем; впрочем, быть может, ее интеллект именно в том и проявился, что она избрала человека, круг интересов которого так резко контрастировал с ее собственным. Это был спокойный, широкоплечий брюнет с мягкими манерами, словно специально рассчитанными на то, чтобы разбивать сердца сирот, а она ведь и в самом деле была наполовину сиротой. Джорджи занимал небольшую административную должность на одной из верфей в Сан-Франциско. Он окончил Йельский университет, что, впрочем, не помешало ему в ответ на вопрос, заданный Мили, — нравится ли ему Теккерей? — с подкупающим простодушием ответить, что он его никогда не пробовал. Этот его ответ прочно вошел в фонд семейных шуток. В предпоследнем году колледжа они объявили о своей помолвке, а через неделю после окончания колледжа (все призы, как всегда, разумеется, достались Джил) поженились. Джорджи перевели в бруклинскую контору, и они переехали в Нью-Йорк, где Джил устроилась работать в большом универсальном магазине, в отделе связи с другими фирмами.

На втором или третьем году супружества у них родился сын, которого они назвали Биббером. Роды были трудные, и врачи сказали, что Джил больше нельзя будет иметь детей. Когда мальчик был еще совсем маленький, они переехали жить в Горденвилль. В небольшом пригородном поселке Джил чувствовала себя лучше, чем в городе, так как здесь ей было где развернуть свои таланты. Должности посыпались на нее одна за другой, одна другой ответственнее, а когда умерла вдова, возглавлявшая местное дорожное агентство, Джил заняла ее место и с большим успехом руководила этим предприятием. Единственной проблемой, с которой Медисонам никак не удавалось справиться, был Биббер: они никак не могли найти няню. В их доме перебывала вереница старух, одна другой непригоднее, а за ними тянулись школьницы старших классов и совсем уже случайный народ. Джорджи любил сына безудержной любовью. Мальчик был в меру смышленый, но отцу его способности казались ослепительными. Он с ним гулял, купал его, укладывал в постельку и рассказывал сказки. Когда он бывал дома, он всегда с ним возился — что было весьма кстати, так как Джил часто возвращалась домой позже его.

После того как Джил сложила с себя бразды правления дорожным агентством, она решила сколотить группу и возглавить поездку по Европе. С самого своего замужества она никуда не ездила, а поскольку организатором экскурсии была бы она сама, то поездка не только ничего бы ей не стоила, но, напротив, доставила бы даже некоторую выгоду. Так, во всяком случае, рассуждала сама Джил. Дела Джорджи на верфи шли хорошо, и необходимости выкраивать бесплатный билет, собственно, не было никакой, но Джорджи видел, что ей импонировала мысль быть руководительницей группы, — здесь было где разыграться ее организационным способностям, — так что, в конце концов, он и сам эту мысль одобрил и всячески поддерживал. Джил набрала группу в двадцать восемь человек, и в первых числах июля Джорджи проводил ее и ее «овечек», как он их называл, на аэродром, где они сели на реактивный самолет, улетавший в Копенгаген. Конечной точкой их путешествия был Неаполь; там Джил должна была посадить свою паству на самолет, отправлявшийся на родину, а сама поехать в Венецию, где Джорджи — так у них было уговорено — должен был ее встретить. В Венеции супруги намеревались провести неделю. Джил посылала мужу по открытке в день, а многие члены ее группы были в таком восторге от ее предводительства, что сами тоже писали Джорджи, рассказывая ему, какая у него очаровательная, дельная и знающая жена. Все то время, что Джорджи оставался один в Горденвилле (Биббер, которому еще не исполнилось четырех лет, был помещен в летний лагерь), доброжелательные соседи наперебой приглашали его обедать.

Перед тем как отправиться в Европу, Джорджи заехал проведать сына. Он ужасно по нему соскучился и гораздо чаще в своих мечтах видел его, чем оживленное лицо жены. На ночь, чтобы уснуть, он придумывал какое-нибудь фантастическое восхождение на Альпы с подросшим Биббером. Из ночи в ночь он подтягивал его с одной высотки на другую. Над головой озаренные летним солнцем сияли снежные пики. Но вот уже начало смеркаться, и, груженные своими рюкзаками и канатами, они прибывают в Кортину.

Поездка к сыну наяву резко отличалась от этих альпийских грез. Он ехал машиной почти целый день, провел бессонную ночь в мотеле и наутро отправился разыскивать лагерь. Погода была неустойчива; кругом горы, дожди сменялись бледными прояснениями; часто было не то чтобы сумрачно, но как-то уныло. Большая часть ферм, мимо которых он ехал, была брошена хозяевами. Подъезжая к лагерю, Джорджи почувствовал, что вступает в зону отчуждения впрочем, быть может, это было лишь воспоминание, как бы музыкальная реприза, о летних лагерях его собственного детства, о всех этих месяцах, когда он вырывался из обычной жизни. Наконец с какого-то поворота дороги он увидел внизу лагерь Биббера. Лагерь раскинулся вокруг небольшого озера, собственно, пруда — из тех круглых прудиков, наполненных чайной бурдой и окруженных жидкими соснами, которые, казалось бы, создавались в пору геологической усталости, когда земная кора отдыхала от более основательных своих трудов. Летние лагеря вызывали в памяти Джорджи картины яркие и солнечные, и эта угрюмая лужа с кучкой лодчонок, теснящихся у берега, грубо вторглась в его радужные воспоминания. Но, конечно, убеждал он себя, стоит здесь выйти солнцу, и все будет выглядеть иначе. Следуя указаниям стрелок, он добрался до административного корпуса, где его уже поджидала директриса, голубоглазая женщина, очень деловитая и, несмотря на это, совсем не дурная собой.

— Ваш сын — трудный ребенок, — сообщила она. — Он никак еще не может здесь освоиться. Это редкий случай. У нас почти не бывает, чтобы ребенок тосковал — только в исключительных случаях, когда мы берем ребенка из распавшейся семьи. Мы стараемся таких детей избегать. С обычными задачами мы справляемся прекрасно, но с ребенком, на долю которого выпадает чрезмерная эмоциональная нагрузка, мы ничего не можем сделать. Как правило, мы не принимаем детей у разведенных родителей.

— Но мы с миссис Медисон не разводились никогда.

— Вот как! А я думала… Вы просто разъехались?

— Да нет же, — сказал Джордж, — мы не разъехались. Миссис Медисон сейчас путешествует по Европе, а завтра я еду, чтобы к ней присоединиться.

— Вот как. Тогда я уж совсем не понимаю, почему Биббер так туго к нам привыкает. Да вот и он, он вам все расскажет сам.

Мальчик сбросил с плеча руку женщины, которая привела его, и с плачем подбежал к отцу.

— Ну, ну, ну, — попеняла ему директриса. — Разве папочка приехал в эту даль для того, чтобы увидеть плаксу?

От любви и растерянности у Джорджи сердце заходило ходуном. Он расцеловал мокрые щеки мальчика и прижал его к себе.

— Пойдите погуляйте с Биббером, — сказала директриса. — Биббер, наверное, захочет показать вам лагерь.

Мальчик вцепился в руку отца, но Джорджи сознавал, что на него возложена некоторая ответственность, во имя которой ему надлежит подавить свою нежность. Больше всего ему хотелось бы, не задумываясь, забрать мальчика домой. Но долг повелевал поддержать и ободрить его, дать ему силы справиться с задачей, которую перед ним ставит жизнь.

— Где твой любимый уголок, Биббер? — спросил он с воодушевлением, остро чувствуя всю фальшь своего тона и вместе с тем убежденный в ее неизбежности. — Покажи мне место, которое ты здесь любишь больше всего.

— Я ничего здесь не люблю, — сказал Биббер, справившись, наконец, со слезами. — Вон столовая, — и он показал пальцем на длинный, безобразный сарай, пестревший там и сям свежими желтыми досками, которыми заменили сгнившие.

— Верно, вы здесь и устраиваете ваши представления? — спросил Джорджи.

— У нас не бывает никаких представлений, — сказал Биббер. — Тетя, которая должна была их устраивать, заболела и уехала.

— А, так значит, вы здесь поете, — сказал Джорджи.

— Папочка, возьми меня домой! — сказал Биббер.

— Нельзя, Биббер. Мамочка в Европе, и я должен завтра к ней лететь.

— А когда я уеду из лагеря?

— Когда он закроется, не раньше.

Джорджи сам ощутил удручающее бремя произнесенного им приговора. Мальчик засопел. Послышался звук горна. Стараясь примирить свои инстинкты с чувством долга, Джорджи опустился на колени и обнял сына.

— Пойми, мой мальчик, не могу же я ни с того ни с сего послать мамочке телеграмму и сказать, что я к ней не приеду. Ведь она меня ждет! Да и все равно — какой это дом, без мамочки? Я даже и не обедаю дома и вообще почти там не бываю. Кто же за тобой присмотрит?

— Я участвую во всех мероприятиях, — сказал Биббер, и в голосе его слышалась надежда. Это была его последняя мольба о милосердии, и, когда он увидел, что она не подействовала, он прибавил: — Ну, мне пора. Начинается третье мероприятие. — И пошел по протоптанной дорожке между соснами.

Джорджи поплелся к административному корпусу, вспоминая по дороге себя самого в лагерях — как он их любил, сколько у него там бывало товарищей! Он-то никогда не рвался домой!

— Я уверена, что все наладится, — сказала директриса. — Как только он переболеет своей тоской, он будет наслаждаться жизнью здесь больше всех, вот увидите! Однако мне кажется, вам не следует слишком затягивать свой визит. Сейчас у него верховая езда. Пойдите посмотрите, как он катается, и уходите, не дожидаясь конца урока. Он очень гордится своей ездой, и вы таким образом избегнете сцены прощания. Вечером у нас намечено провести большой костер, и мы будем петь. Песни, костер, товарищи — против этого не устоят никакие невзгоды!

Слова директрисы показались Джорджи убедительными. Сам он любил дружное пение вокруг большого костра и был готов с нею согласиться: какие горести детства не излечиваются волнующим исполнением «Боевого гимна Республики»! И он зашагал по направлению к площадке для верховой езды, напевая себе под нос: «Они ему алтарь воздвигли среди росы, среди росы…» Брызнул дождь, и Джорджи не мог разобрать, отчего у Биббера мокрое лицо от дождя или от слез? Мальчик сидел на лошадке, которую грум вел под уздцы. Он махнул отцу рукой и чуть не выпал из седла. Джорджи выждал, когда Биббер оказался к нему спиной, и ушел.

* * *

Он полетел в Тревизо, а оттуда поездом поехал в Венецию. Джил ждала его в швейцарской гостинице на берегу одного из небольших каналов. Они встретились пылко, как любовники. Джил — усталая и осунувшаяся — показалась ему еще милее прежнего. Перегонять «овечек» через Европу оказалось делом нелегким и очень утомительным. Джорджи хотелось съехать из этой третьеразрядной гостиницы, поселиться в отеле «Киприани», снять кабинку на Лидо и провести там на пляже неделю. Но Джил отказалась переезжать к «Киприани», где, по ее словам, кишмя кишело туристами. На второй день их совместного пребывания в Венеции она встала в семь, заварила в стакане, из-под зубных щеток быстрорастворяющийся кофе и потащила мужа слушать обедню в церковь Святого Марка. Джорджи бывал в Венеции и прежде, и Джил знала или, во всяком случае, должна была знать, что мозаики и фрески не интересуют его нисколько. И тем не менее она таскала его, чуть ли не за шиворот, от одного памятника к другому. Он понимал, что у нее создалась привычка без роздыха осматривать достопримечательности и что тактичнее всего будет просто ждать, когда эта инерция сама себя изживет. Он предложил ей позавтракать в ресторане «Гарри», но она сказала: «Джорджи, ты сошел с ума!» — и, перекусив с ним в траттории, пошла водить его по церквам и музеям до самого закрытия. На следующее утро он заикнулся было насчет того, чтобы отправиться на Лидо, но оказалось, что у Джил на этот день был запланирован осмотр каких-то знаменитых вилл в Мазере. К досаде Джорджи, все время их пребывания в Венеции пыл экскурсовода в ней не ослабевал ничуть. Всякий — и это Джорджи прекрасно понимал — бывает рад щегольнуть своими познаниями. Но именно радости-то он и не ощущал в ее неутомимом культуртрегерстве. Джорджи знал, что бывают на свете любители живописи и архитектуры, но в ее подходе к сокровищам Венеции он меньше всего ощущал любовь. И пусть самому ему и недоступно преклонение перед красотой, он не мог поверить, что красота призвана убивать чувство юмора. Однажды жарким полднем перед фасадом какой-то церкви она читала ему очередную лекцию из своего путеводителя. Она приводила даты, описывала морские сражения и прочее, набросала в общих чертах историю Венецианской республики — можно было подумать, что она натаскивает его перед экзаменом. Беспощадный солнечный свет падал на ее черты, отнюдь не льстя им, и в праздничной атмосфере, разлитой в Венеции, ее энтузиазм и суровая эрудиция казались совершенно не к месту. Джил пыталась внушить ему, что к Венеции следует отнестись со всей серьезностью. А он дивился: неужели к этому сводится все — сверкающий мрамор статуй и самый город, ветхий, запутанный как лабиринт и отдающий гниловатым и древним запахом тухлой воды? И неожиданно, обняв ее за талию, Джорджи сказал:

— Ну брось, ну брось, моя милая!

Но Джил высвободилась из его объятий и сказала:

— Я тебя не понимаю.

По неустанной и дотошной энергии, с какой она прочесывала город, можно было подумать, что она что-то потеряла в нем: то ли бумажку с адресом, то ли ребенка, сумку, ожерелье или еще какую-нибудь драгоценность. И все оставшиеся дни он сопровождал ее в этих ее таинственных розысках. Время от времени фигурка Биббера возникала в его воображении. Наконец, они поехали в Тревизо, сели на самолет и — полетели домой. В милосердном освещении Горденвилля Джил стала больше походить на прежнюю себя. Жизнь вошла в привычную благополучную колею, и со временем, когда истек срок лагерной жизни, родители снова приняли Биббера в свои объятия.

* * *

— Ну, не прелестно ли? Ведь это самый прелестный период американской архитектуры, вы не находите? — вопрошала она гостей, водя их по своему просторному деревянному дому. Дом был построен в семидесятые годы прошлого столетия, окна в нем были высокие, столовая — овальной формы, а над кухней высилась куполообразная кровля. Поддерживать порядок в таком доме, должно быть, было нелегко, но все эти трудности не ощущались — во всяком случае, при гостях о них не говорили. Высокие комнаты, залитые светом, чаровали суровой симметрией. Светские обязанности лежали целиком на Джил, Джорджи умел говорить только на темы, связанные с кораблестроением. Зато коктейли мешал он, мясо резал он, и разливал вино он. В камине пылали поленья, повсюду были расставлены вазы с цветами, мебель и серебро сверкали, и никому не приходило в голову, что и мебель, и серебро были обязаны своим блеском Джорджи.

«Домашнее хозяйство — не по моей части», — объявила ему однажды Джил, и у него хватило ума сообразить, что это не пустые слова. Хватило сообразительности понять, что она не станет ничего менять в своем облике образованной женщины, ибо именно этот, старательно культивируемый ею облик и был источником ее жизнерадостности и бодрости.

В одну из ненастных зим случилось так, что им не удалось найти прислугу. Правда, в те вечера, когда они ждали гостей, к ним забегала на несколько часов кухарка, в остальное же время вся работа по дому падала на Джорджи. Это было в год, когда Джил проходила курс французской литературы в Колумбийском университете и пыталась окончить свой труд о Флобере. По вечерам, свободным от светских обязанностей, Джил обычно сидела в спальне за своим письменным столом, Биббер лежал у себя в кроватке, а Джорджи, нацепив передник, чистил медь и серебро на кухне. На столе перед ним стоял стаканчик виски, а кругом были разложены портсигары, каминные украшения, кастрюли, кувшинчики и ящик со столовым серебром. Чистить серебро, по выражению Джил, было не в ее стиле. Занятие это, собственно, было и не в его стиле тоже, он тоже не был подготовлен к нему своим предыдущим воспитанием. Но дело в том, что, если серебро не чистить, оно чернеет. А Джорджи, хоть Джил и назвала его «неинтеллектуальным», все же не был настолько мещанином, чтобы сопротивляться справедливой войне за равноправие, которую женщине все еще приходится вести. Да, он знал, что дым сражений еще не рассеялся, что идет борьба не на живот, а на смерть. Он понимал и то, что в ее манкировании домашними обязанностями не было злой воли — оно было плодом воспитания, которое в свою очередь явилось реакцией на еще не сломленное сопротивление общества. И Джорджи был достаточно великодушен, чтобы сознавать, что поскольку положение сильнейшего в этой борьбе все еще по традиции принадлежит ему, то и уступать, по всей видимости, тоже следует ему. Поэтому он и взял заботы по дому на себя. Не своей волей — он и это понимал — Джил вступила на стезю интеллектуальной женщины, но выбор был сделан и не подлежал отмене. Представитель беспокойного пола, он видел в своей жене источник мягкости, тепла и темных сил любви. Но отчего же, размышлял он, начищая вилки до блеска, отчего ему невольно все же представлялось, что эти свойства женской природы не вяжутся с наличием ясного и трезвого ума? Нет, он совсем не считал, что интеллект является исключительной прерогативой мужского пола, хотя традиция приписывала это преимущество мужчинам на протяжении стольких веков, что им и теперь не так легко отвыкнуть от мысли о своем превосходстве. Отчего же все его инстинкты требовали, чтобы женщина, в чьих объятиях он покоится по ночам, хотя бы скрывала от него свою ученость? Отчего он чувствовал какое-то противоречие между своей огромной любовью к жене и ее способностью усвоить квантовую теорию?

Джил стояла в дверях кухни, наблюдая за его работой. Она смотрела на него с нежностью. Какой он милый, ласковый, добрый! Как целеустремлен, как красив этот человек, с которым она связала свою судьбу! Как он любит свой дом, как гордится им! Но тут же в ее душе поднимается холодная волна сомнения. Да полно, настоящий ли это мужчина? Может, он извращенец, скрытый гомосексуалист? Но в таком случае, кто такая она сама? Может быть, и она не совсем нормальная женщина? Такая мысль была неприемлема, как, впрочем, было неприемлемо рассуждение, что ее муж чистит серебро лишь потому, что его к этому вынуждают обстоятельства. Где-то, на задворках сознания, и только на мгновение, возник образ звероподобного бродяги, лохматого, пьяного матроса, который приходил бы домой по субботам, бил бы ее, заставлял бы потакать его грубой похоти и, ползая на четвереньках, надраивать полы в доме, словно пароходную палубу. Вот за какого мужчину ей следовало бы выйти замуж! Вот кто был на самом деле предназначен ей судьбой! Но тут Джорджи поднимает голову, улыбается своей мягкой улыбкой и спрашивает, как у нее подвигается работа. «Ca marche, ca marche»[1], — говорит она усталым голосом и снова поднимается к себе. «Маленький Густав не ладил со своими резвыми товарищами, — выводило ее перо, — он был ужасно непопулярен…»

Окончив свою работу, Джорджи поднялся в спальню, подошел к Джил и слегка взлохматил ей волосы рукой.

— Погоди, — сказала она, — я хочу кончить абзац.

Она слышала, как он принимал душ, как прошел босиком по ковру и безмятежно плюхнулся в кровать. Движимая чувством долга и собственным желанием, она прошла в ванную, вымылась, надушилась и улеглась рядом в широкую супружескую постель. Чистые, душистые простыни и два кружка света, льющегося на них с обеих сторон, превращали кровать в настоящую беседку. «Bosquet, — подумала она, — brume, bruit»[2]. И, не высвобождаясь из его объятий, она поднялась в постели и продекламировала:

«Elle avait lu „Paul et Virgine“ et elle avait reve la maisonnette de bambous, le negre Domingo, le chien Fidele, mais surtout l'amitie douce de quelque bon petit frere, qui va chercher pour vous des fruits rouges dans des grands arbres plus hauls que des clochers, ou qui court pieds nus sur le sable, vous apportant un nid d'oiseau…»[3]

— К черту! — вскричал он. Переполнявшая его душу горечь била через край. Он слез с постели, извлек из стенного шкафа одеяло и пошел спать в гостиную.

Она плакала. Он завидовал ее уму — конечно, все дело в этом! Но что же ей было делать? Не притворяться же в угоду мужу слабоумной? Почему несколько слов, произнесенных по-французски, должны были довести его до исступления? Ведь вот уже, по крайней мере, сто лет, как перестали считать ум, знания, все блага образования исключительными привилегиями мужской части человечества. Нет, ее сердце не может больше выдержать всей этой жестокости. Что-то оборвалось в этом органе, он разошелся по краям, как бочонок, переполненный печалью, рассохся, как ветхая шкатулка, в которой сложены сокровища детства. «Интеллект» — она все время возвращалась к этому понятию, — решалась судьба интеллекта. Но отчего с этим словом связано так много всякой всячины? Ведь речь шла всего лишь об интеллекте, о разуме отчего же вдруг в этот ночной час абстрактное понятие словно облеклось в живую, трепетную плоть? Боль — обнаженную боль, чистую, как вываренная в бульоне и обглоданная псами кость, — вот что она ощущала, произнося про себя это слово. В нем был привкус смертельной отравы. И она долго плакала и так и уснула в слезах.

Громкий треск разбудил ее среди ночи. Она проснулась в испуге. Может, он хочет ее убить? Или что-то случилось со сложными механизмами, которыми оснащен их старинный дом? Воры? Пожар? Шум исходил из ванной комнаты. Там Джил его и застала. Голый, он стоял на четвереньках на кафельном полу. Голова его приходилась под раковиной. Джил быстро подошла к нему и помогла ему подняться. «Я в полном порядке, — сказал он, — просто чертовски пьян». Она помогла ему добраться до кровати, и он сразу уснул.

* * *

Несколько дней спустя они пригласили гостей к обеду. Пошло в ход серебро, почищенное Джорджи. Вечер прошел гладко. Один из гостей, юрист по профессии, рассказал возмутительную историю. Администрация и местные власти поддержали проект строительства шоссе протяженностью в четыре мили. Шоссе должно было обойтись в три миллиона долларов. И эту сумму решено было предоставить подрядчику по фамилии Феличи. Новая дорога разрушила бы большой сад и парк, вот уже полстолетия являвшиеся общественным достоянием. Владелец парка, восьмидесятилетний старик, проживающий в Сан-Франциско, то ли не мог, то ли не хотел протестовать, а быть может, возмущение, которое он испытывал, лишило его последних сил. Запланированный отрезок шоссе не был нужен никому; сколько ни изучали схему движения в этих местах, никто не мог доказать его необходимость. Прекрасный парк и кругленькая сумма из кармана налогоплательщиков должны были перейти в руки бессовестного и хищного подрядчика.

Джил встрепенулась — такие истории по ее части. Глаза ее засверкали, щеки разрумянились. Джорджи смотрел на нее со смешанным чувством тревоги и гордости: ее гражданский пыл разбужен, и он знал, что Джил этого так не оставит. Перчатка брошена, и Джил с восторгом ее поднимет. Счастье, охватившее ее, распространилось на дом, на мужа, на весь их жизненный уклад.

В понедельник, с утра, она открыла атаку на все комиссии, ведающие дорожным строительством, и проверила сообщенные ей сведения. Затем образовала комитет и пустила петицию для подписей. Для Биббера нашли старушку, миссис Хейни, а по вечерам к нему еще приходила читать девочка-старшеклассница. Джил с головой окунулась в новое предприятие и ходила сияющая и возбужденная.

Дело было в декабре. Как-то под вечер Джорджи покинул свой рабочий кабинет в Бруклине и отправился в город за покупками. Небоскребы в центре города были наполовину скрыты дождевыми тучами, но Джорджи все равно ощущал их присутствие, как ощущаешь вершины горной цепи, когда живешь у ее подножия. Джорджи промочил ноги и чувствовал, как у него засвербило в горле. На улицах было много народу, а вывески висели под таким углом, что прочитать их было невозможно. Гирлянды лампочек над магазином «Лорд и Тейлорс» были еще видны, но от поющих ангелов, изображенных на плакате, покрывающем весь фасад магазина Сакса, виднелись только развевающиеся одежды и подбородки. Сквозь дождь доносились обрывки гимнов. Джорджи попал ногой в лужу. Вечер, и без того темный, от обилия зажженных фонарей казался еще темнее. Он вошел в магазин Сакса и, очутившись внутри, встал как вкопанный от зрелища нарядного, залитого светом полчища мародеров и мародерок. Он посторонился, чтобы не быть растерзанным входящими и выходящими толпами. Все симптомы неотвратимой простуды дали о себе знать. Женщина в черной норковой шубке уронила к его ногам сверток. Он нагнулся и поднял его. У нее было приятное выражение лица. Когда Джорджи наклонился, чтобы поднять пакет, он заметил, что туфли у нее промокли еще больше, чем у него. Она его поблагодарила; он спросил, намерена ли она штурмовать прилавки.

— Я собиралась, — сказала она, — но, пожалуй, не стану. У меня промокли ноги, и мне кажется, что я заболеваю.

— Вот и у меня точно такое чувство, — сказал он. — Зайдемте куда-нибудь в тихое место, выпьем чего-нибудь, чтобы согреться!

— Ах, что вы!

— Почему бы нет? — спросил он. — Сейчас ведь праздники.

Произнесенное им слово «праздники», казалось, вдруг определило этот темный вечер. Огни и пение сразу обрели смысл.

— Ах, я об этом не подумала! — сказала она.

— Идемте, — сказал он, взял ее под руку, вышел с ней на улицу и повел к одному из немноголюдных баров. Он заказал два коктейля и чихнул.

— Вы должны непременно принять горячую ванну и лечь в постель, сказала она с чисто материнской заботливостью.

Он назвал ей свое имя. Ее звали Бетти Ландерс. Она замужем за врачом. Двое детей — замужняя дочь и сын, студент последнего курса Корнелльского университета. Ей приходилось много времени проводить в одиночестве, и с недавних пор она начала заниматься живописью. Три раза в неделю она посещает Лигу начинающих художников, а в Гринвич-Виллидж у нее своя студия. После третьего или четвертого коктейля они сели в такси и поехали к ней в студию.

Не совсем такой представлял он себе мастерскую художника. Двухкомнатная квартира в одном из недавно отстроенных домов, которую она занимала под студию, походила больше на гнездышко незамужней женщины. Миссис Ландерс показала свои сокровища, как она называла письменный стол, приобретенный в Англии, стул, купленный во Франции, и литографию Матисса, подписанную им самим. У нее были темные волосы и брови, узкое лицо, и ее легко можно было бы принять за старую деву. Она налила ему виски с содовой и скромно отклонила его просьбу показать работы, которые, впрочем, ему суждено было увидеть несколько позднее в углу ванной, где они были составлены вместе с мольбертом и прочими художественными принадлежностями. Почему они вдруг сблизились? Как могло случиться, что он отбросил стыд и разделся в присутствии этой незнакомой ему женщины? Он сам не знал. У нее были узловатые, корявые локти и колени, словно у дальней родственницы Дафны, которая, казалось, того и гляди обратится не в цветущий куст, разумеется, а в какое-нибудь очень обыкновенное, видавшее виды дерево.

Они стали встречаться раза два-три в неделю. Он так больше почти ничего о ней и не выведал, кроме того, что дом ее находится на Парк-авеню и что она подолгу остается одна. Она заботливо относилась к его гардеробу и всегда была в курсе дешевых распродаж. Это, собственно, было главным предметом ее разговоров. Сидя у него на коленях, она рассказывала, что у Сакса — распродажа галстуков, у Брукса — обуви, а у Альтмана — мужских сорочек. Джил между тем была так поглощена своими военными действиями, что почти не замечала его уходов и приходов. Но однажды вечером, когда он сидел в гостиной, прислушиваясь к тому, как Джил говорит наверху по телефону, ему вдруг почему-то пришло в голову, что его поведение недостойно. Он почувствовал, что настало время кончить эту интрижку, затеянную в темный вечер накануне Рождества. И, взяв лист бумаги, он написал Бетти:

«Милая, сегодня вечером я еду в Сан-Франциско и задержусь там месяца на полтора. Я думаю, ты и сама понимаешь, что нам лучше больше не встречаться».

Затем он переписал письмо, заменив Сан-Франциско Римом, и послал его на адрес студии в Гринвич-Виллидж.

На следующий вечер, когда он вернулся домой, Джил продолжала руководить военными действиями по телефону. У Биббера сидела Матильда и читала ему вслух. Джорджи поговорил с мальчиком и спустился в буфет налить себе виски. Он услышал, как по ступенькам застучали каблучки Джил. Ему показалось, что они выстукивают резкую, мстительную дробь, а когда его жена появилась в двери буфетной, он увидел бледное, осунувшееся лицо. Руки ее дрожали, в одной из них она держала черновик его письма к Бетти Ландерс.

— Что это значит? — спросила она.

— Где ты это нашла?

— В корзинке для бумаг.

— Хорошо. Сейчас объясню, — сказал он. — Сядь. Сядь на минутку, и я тебе все объясню.

— Садиться обязательно? А то мне очень некогда.

— Можешь не садиться, только закрой дверь. А то Матильда услышит.

— Неужели ты имеешь сообщить мне нечто такое, чего нельзя сказать при открытой двери?

— Я имею сказать вот что.

Джорджи подошел к двери и закрыл ее сам.

— В декабре, перед самым Рождеством, я вступил в любовную связь с одной женщиной, страдающей от одиночества. Сам не знаю, почему именно с ней. Может, оттого, что у нее была своя квартира. Она и не молода и не красива. У нее уже взрослые дети. Муж ее врач, и они живут на Парк-авеню.

— Господи! — сказала Джил. — На Парк-авеню!

И засмеялась.

— Нет, что меня особенно умиляет во всей этой истории, так это то, что она живет на Парк-авеню. Можно было знать заранее, что если ты захочешь придумать себе любовницу, ты непременно поселишь ее именно на Парк-авеню. Ты ведь всегда был простофилей и деревенщиной.

— Ты в самом деле считаешь, что я все выдумал?

— Еще бы! Я убеждена, что это выдумка и притом, омерзительная. Но расскажи мне Бога ради еще что-нибудь об этой своей мадам с Парк-авеню.

— Мне больше нечего прибавить.

— Тебе нечего прибавить, потому что у тебя истощилась фантазия. Верно ведь? Так вот тебе мой совет, старик: никогда не затевай ничего такого, что требовало бы некоторого напряжения фантазии. Это — не самая твоя сильная сторона.

— Ты мне не веришь?

— Не верю. А если бы и поверила, то не стала бы ревновать. Женщина моего типа никогда не ревнует. У нее бывают дела поважнее.

* * *

На этой стадии супружеской жизни шоссейная битва, в которой участвовала Джил, служила им как бы подвесным мостом, по которому они могли ходить, на котором могли встречаться, беседовать, вместе обедать. Мост этот висел над бурным потоком их эмоций. Джил добивалась публичного обсуждения и готовилась выступить перед комиссией с собранными ею петициями и документами, которые доказывали всю важность поднятого ею вопроса и показывали, какое горячее участие в нем принимает ряд привлеченных ею влиятельных лиц. Как на беду в эту пору Биббер сильно простудился, и родители никак не могли найти для него сиделку. Изредка приходила миссис Хейни, да иной раз вечером забегала Матильда и садилась возле его кроватки с книгой. Однажды, когда Джил понадобилось ехать в Олбани, Джордж не пошел на работу и провел дома весь день, чтобы Джил могла спокойно ехать.

И в другой раз, когда у Джил было назначено важное свидание, а миссис Хейни была занята, он не пошел на работу. Джил была искренне признательна ему за эти жертвы, а Джорджи не менее искренне восхищался ее умом и настойчивостью. Ему было далеко до ее организаторских способностей и искусства отстаивать свою точку зрения. Доклад ее перед комиссией был назначен на пятницу, и Джорджи с облегчением подумал о том, что после этого дня большая часть борьбы будет уже позади. В пятницу он вернулся домой часам к шести. «Джил! — позвал он входя. — Матильда! Миссис Хейни!» Никто не ответил, и, скинув пальто и шляпу, он бросился наверх, к Бибберу. В комнате горел свет, но мальчик был один и, по всей видимости, спал. К его подушке была приколота записка: «Дорогая миссис Медисон, к нам приехали тетя с дядей, и я должна помочь маме. Биббер спит, так что он не почувствует, что меня нет. Простите! Матильда». На подушке, рядом с запиской, Джорджи увидел темное пятно запекшейся крови. Он притронулся ко лбу мальчика — лоб пылал… Он сделал попытку разбудить Биббера, но Биббер не спал: он был без сознания.

Джорджи смочил губы мальчика водой, и Биббер на минуту пришел в себя и обнял отца обеими руками. Щемящая жалость к этому юному, невинному существу, на которое обрушился тяжкий и, быть может, смертельный недуг, охватила Джорджи. Он не выдержал и заплакал. Любовь, которую он сейчас испытывал к сыну, была такой огромной и бурной, что, казалось, ей не уместиться в маленькой спаленке, и Джорджи пытался умерить свое чувство, чтобы не повредить мальчику своими чересчур крепкими объятиями. Отец и сын судорожно прижимались друг к другу. Джорджи позвонил врачу. Десять раз подряд набрал его телефон и десять раз подряд услышал в ответ идиотский и обескураживающий сигнал: «занято». Наконец, он позвонил в больницу и попросил прислать «скорую помощь». Затем завернул Биббера в одеяло и понес его по лестнице вниз. Он был рад, что надо что-то делать. «Скорая помощь» прибыла через несколько минут.

Джил немного задержалась, чтобы выпить с кем-то из своих единомышленников по коктейлю, и прибыла домой через полчаса. «Победа! Победа! — закричала она, входя в опустевший дом. — Общественность с нами, и эти мерзавцы засуетились. Сам Феличи был, казалось, тронут моим красноречием, а Картер сказал, что мне следовало быть адвокатом. Я была просто великолепна».

* * *

«МЕЖДУНАРОДНАЯ ФЛОРЕНЦИЯ ВИА РСА 22 23 9: 35 АМЕКСКО ДЛЯ ЭМИЛИИ ФЕКСОН ЧИДЧЕСТЕР: БИББЕР СКОНЧАЛСЯ ПНЕВМОНИИ ЧЕТВЕРГ ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙ ВОЗМОЖНОСТЬ ПРИЕЗДА ИЛИ МОЕГО ВЫЛЕТА ТЕБЕ ЦЕЛУЮ ДЖИЛ».

Эмилия Фексон Чидчестер гостила в Фьезоле у своей старинной приятельницы Луизы Трефальди. Двадцать третьего января, под вечер, она отправилась на велосипеде во Флоренцию. Велосипед фирмы Дютейль был старой конструкции, с высокой рамой, что позволяло миссис Чидчестер смотреть на проезжавшие мимо маленькие автомобили сверху вниз. Она невозмутимо колыхалась в своем высоком седле среди самого хаотичного уличного движения.

«Бедная моя девочка, — писала она в тот же вечер в письме. — Ужасно грустно было получить твою трагическую весточку. Мне остается только благодарить Бога за то, что я так мало знала мальчика. Впрочем, в делах подобного рода у меня достаточно богатый опыт, притом что сама я достигла возраста, когда не очень хочется думать о переходе в мир иной. Здесь нет такой улицы, нет такого здания или картины, которые бы не напоминали мне о Беренсоне, о моем драгоценном Беренсоне. В последний раз, когда я его видела, я сидела у его ног на полу и спросила его, куда бы он полетел, если бы у него был ковер-самолет? Не задумываясь ни минуты, он ответил: „В Эрмитаж, к Мадонне Рафаэля“. Вернуться мне нет никакой возможности. Правды не скроешь, а заключается она в том, что я не люблю своих соотечественников. Что касается твоего приезда сюда, то я живу у моей дорогой Луизы, а она, как ты знаешь, не выдержала бы присутствия третьего человека в доме. Быть может, к осени, когда ты будешь ощущать свою утрату менее остро, чем сейчас, мы с тобой съедемся в Париже и проведем несколько дней вместе, побродим по нашим старым местам».

* * *

Джорджи был совершенно раздавлен смертью сына. Он винил в ней Джил, что было столь же несправедливо, сколь жестоко. А Джорджи, как выяснилось, мог быть и жестоким и несправедливым. Он заставил Джил поехать в Рено за разводом, пытаясь придать ему карательный характер. Некоторое время спустя Джил устроилась работать в издательстве учебников в Кливленде. Ее острый ум и обаяние завоевали ей популярность и там. Она преуспевала, однако замуж больше не выходила — во всяком случае, по тем сведениям, которыми я располагаю, она до сих пор не замужем. Сведения эти я получил от самого Джорджи, который позвонил мне однажды вечером и сказал, что непременно должен со мной встретиться, и просил назначить день, когда я могу с ним позавтракать. Час был поздний — одиннадцать вечера, и мне показалось, что он пьян. Он тоже не вступал больше в брак, и, судя по горечи, с какой он говорил о женщинах, не питал намерения жениться и впредь. Тогда же он мне и сообщил о том, что Джил устроилась в Кливленде и что миссис Чидчестер совершает велосипедную прогулку по Шотландии. И тогда же я, помнится, подумал, насколько Джил выше его нравственно, насколько душевно зрелее. Я обещал позвонить, когда у меня выкроится для него время, и он дал мне несколько номеров — телефон верфи, добавочный, к нему в контору, телефон в городскую квартиру, телефон его коттеджа в Коннектикуте и телефон клуба, в котором он имеет обыкновение завтракать и играть в бридж. Я записал все эти телефоны на клочке бумаги и тотчас бросил ее в корзинку.

Загрузка...